Она посмотрела на часы, покивала:
— Даже не мечтай, гайдзин, — пропыхтел тот на ухо. — Я ни за что не дам тебе встать!
— Пора уже... Время...
— Два!
Джек изо всех сил дернулся в другую сторону, но Кадзуки был слишком тяжел, да к тому же широко расставил ноги.
— Три!
Разобрав постель, я быстро разделся и лег, отвернулся к стене и натянул одеяло на голову, словно спрятался от матери, от всех в доме, от самого себя. Скоро по прихожей прошли бабушка и Аля, но шагов отца я не слышал и догадался: он остался ночевать у Юрия — лег, наверное, спать на их сильно потертый диван с поющими от старости пружинами... Лежа под одеялом, касаясь коленями стены, я старался думать о чем угодно, лишь бы не о том, что случилось утром. Вспомнилось, как я ходил по замерзшей реке с передачей для матери и, наклоняясь почти к самому льду, отыскивал заметенную снегом тропинку, как грелся в комнате с обшарпанными стенами, с лоснящимися, засиженными скамьями — где-то недалеко была мать, и хотя нас разделяли толстые стены, меня всегда охватывало радостное предчувствие скорой с ней встречи... Словно из клубов табачного дыма вдруг вынырнуло ухмыляющееся лицо Клары Михайловны Яснопольской, почему-то с большой золотой серьгой, тяжело оттягивавшей ухо. Она потряхивала ею, кривляясь в табачном дыму и строя мне глазки. Настолько противным было это прилипчивое видение, что я застонал и, отгоняя его, перевернулся на живот, крепко зажмурился и зарылся носом в податливую подушку. Тут с облегчением, с теплотой припомнил секретаря райкома: он сидел за столом и показывал фокусы; с ним было хорошо, спокойно, но рядом лежала мать с бледным бескровным лицом — от тревоги за нее заболело сердце. Почему, ну, почему должны мы расстаться? Ведь нам троим было так хорошо на берегу залива... Явственно, зримо вспомнились наши игры с отцом накануне праздников, как будто все это было не до войны, не в прошлом, а в настоящем, словно я уже не лежал на кровати, а встал и ходил по комнате. Отец открыл ящик письменного стола, вынул вороненый, иссиня-черный браунинг, положил его на стол под лампу; я взял пистолет, и он приятно отяжелил руку — она окрепла и стала сильной. «Сейчас отец повернется спиной», — подумал я, готовясь к игре. Но он покачал головой и пошел в глубь комнаты, к шкафу с большим зеркалом, маня рукой за собой. Смутно отражаясь в темном зеркале, мы подходили все ближе и ближе к шкафу, нога отца внезапно прошла сквозь зеркало, как сквозь воздух, но я даже не удивился, храбро шагнул за отцом и вышел на холод в темноту ночи. Присмотревшись, увидел, что мы стоим, притаившись у черного куста, среди заснеженного сквера, где в войну обучались ополченцы и где мать занималась с девушками санитарных дружин. Далеко во тьме вспыхивали огоньки винтовочных выстрелов, там стучал, тараторил пулемет, оттуда ввысь, высвечивая ломкие, замерзшие ветки, синим светом освещая снег, взмывали ракеты, а мы с отцом таились в тени кустов и чего-то выжидали; при вспышке новой ракеты рядом с нами легла чья-то искривленная тень. Отец крикнул: «Вот он! Лови! Лови его!» Поднялся ветер, закружил снег, слепя и не давая сдвинуться с места. Тяжело дыша, бежали мы с отцом сквозь вьюгу, но уже не по скверу, а по льду реки. Я споткнулся, упал — снег залепил глаза; протерев их, заметил тропинку к острову с березами, возле тропинки петляли следы больших ног. Березы на острове качались с железным скрипом, под ними было темно и жутко. Осторожно нащупывая ногами дорогу, мы крались вперед; в темноте я ничего не видел, но догадывался — мы подошли к тому месту, где когда-то на скамейке отдыхала мать. Отец достал из кармана шинели фонарик, яркий луч резко ударил во тьму, у ствола березы вскрикнул какой-то человек и закрыл перекрещенными руками лицо. «Ни с места! Руки вверх!» — крикнул я, целясь в него из отцовского пистолета. Отец засмеялся: «Ага, попался. От нас не уйдешь». Тот, у березы, стал медленно поднимать руки, и я, еще не видя лица, догадался: «Это же Роберт Иванович!» На его голове была железная каска с тупыми короткими рожками, он щурился от света фонарика, уголки его губ дергались от ужаса, и рот кривился. Но вот он разглядел меня, заулыбался, вытянул указательный палец и выдохнул: «Пуф-ф!» Вздрогнув от ярости, я нажал на спусковой крючок пистолета — выстрел браунинга отдался в плече резкой болью.
Джек совсем выбился из сил.
— Бедняжечка! — дразнил Кадзуки.
Рывком сев на кровати, я обвел комнату блуждающим взглядом. Подушка валялась на полу, сбитое в ноги одеяло скомкалось, а простыня на постели скрутилась жгутом — так я вертелся во сне; в окно сочился водянисто-сиреневый свет раннего утра, в блеклом, словно сыром воздухе комнаты, казалось, все еще мелькали какие-то жуткие тени, но стоило мне потрясти головой, отгоняя сонную одурь, как тени исчезли, и я увидел спящую мать: тело потерялось под одеялом, будто она сжалась от холода или — как я вечером — хотела спрятаться от всех, но лицо было полуоткрытым; под щеку мать подсунула ладонь, щека помялась, а губы припухли, и мне показалось — выражение лица у матери скорбно-обиженное и беспомощное... Долго смотрел я на ее лицо; сидел на кровати, ощущая ступнями холод пола, поджимал пальцы на ногах и вдруг по-утреннему свежо, ясно подумал: никак, ну, никак нельзя ее оставлять одну.
— Четыре!
Днем ясность той мысли опять сменилась сумятицей в голове, и я, пытаясь объяснить отцу, почему решил не ехать с ним, а остаться, краснел и заикался, а он ходил по комнате, по-солдатски прочно, на всю ступню, ставя ноги, так же, по-солдатски, круто поворачивался через левое плечо, слушал этот невнятный лепет высокомерно и явно с обидой, посматривал с высоты своего роста, но в какой-то момент, после каких-то моих слов, замер на месте, с изумлением поглядел на меня и так громко щелкнул пальцами, точно вновь выстрелил в потолок.
В ярости Джек удвоил усилия. Он прижался к противнику, попробовал обвить его ногу своей, но Кадзуки почувствовал движение и убрал ноги.
— Оказывается, ты у меня — мужчина: правильно рассуждаешь. — И заговорил тоном приказа: — Оставайся! Смотри в оба... Чуть чего — пиши мне. Будь уверен, я мигом соображу, что надо делать.
— Что-нибудь получше придумай!
— Пять!
Второй раз после войны я провожал на вокзал близкого человека. Летом уехала Ида. Она с матерью была эвакуирована в наш город из Минска. После войны, забрать их, приехал отец Иды, и до отправления поезда родители девочки стояли в сторонке, чтобы не мешать, наблюдали, улыбаясь, за нами, а мы ходили по перрону на расстоянии вытянутой руки друг от друга и смущенно молчали, не зная, какие слова надо говорить при прощании; чуть ли не весь день, как показалось мне, ходили мы вдоль длинного состава... Потом же, когда поезд наконец мягко сдвинулся с места, Ида, ужасно конфузясь, махала рукой в открытое окно вагона, а я шел рядом, все убыстряя шаг, тоже махал и все время видел ее родителей, стоявших за спиной дочери в полутьме вагона: они весело переглядывались, посмеивались, и я до того смущался, что вспотела спина.
Джек выгнул спину, упираясь пятками в пол. Между спиной и полом образовалась щель. Джек подался ближе к противнику и начал выкручиваться из захвата.
Не грусть, а облегчение испытал я, выбравшись из толчеи вокзала на простор улицы, и вдруг понял, что те странные отношения, которые установились у нас с Идой, давно уже меня тяготили. До сих пор я не могу ясно ответить себе: что же это все-таки было? Первая влюбленность?.. Пожалуй — нет. Скорее всего, я так много потратил сил, защищая ее, что именно поэтому девочка и стала мне дорога. И я ей, разумеется. Но нашу дружбу испортил слепой старик на базаре: ведь часто в жизни внушенное нам мы принимаем за истинное, хотя потом и приходится расплачиваться такой вот душевной пустотой, какую ощутил я тогда на вокзале.
Кадзуки сильнее навалился на грудь мальчика и прижал его к полу.
А с отцом, конечно, было тяжело расставаться. Хоть реви! Но разве заревешь, если отец признал меня настоящим мужчиной. Озабоченным, очень серьезным, как равный с равным, ходил я рядом с отцом, старательно приноравливаясь к его широкому шагу, и так вошел в роль, что представил, распрямив спину, — у меня на плечах, как и у отца, погоны.
— Крутись-крутись. Ты проиграл!
Лицо отца становилось все более грустным, задумчивым, и когда пришла пора прощаться, он неожиданно обнял меня и мягко, ласково провел по голове ладонью.
— Шесть!
— Послушай, что я тебе скажу: не очень шибко, в общем, воюй ты с этим самым... Понял меня? Побереги мать... — Потом он приободрился: — А летом жду тебя в Ленинград.
Джек забился, как безумный, но Кадзуки только усилил железную хватку.
Поезд уже терялся за поворотом, а отец все выискивал меня взглядом: стоял в тамбуре вагона и держался за поручни, выбросив далеко наружу тело — виднелись даже черные голенища сапог.
— Пока есть время, скажу тебе новость, — прошептал Кадзуки. — Даймё Камакура живьем сжег такого же гайдзина, как ты.
2
8. Поражение
С годами прошлое сжалось, и ночью, то задремывая в кресле, то, вздрогнув, просыпаясь и вытягивая из пачки новую сигарету, сначала я все представил так, будто почти сразу после отъезда отца мать вышла замуж за Роберта Ивановича и мы переехали из старого дома в новый, каменный, в двухкомнатную квартиру на третьем этаже.
Джеку словно врезали кулаком в висок. Он перестал сопротивляться.
Первое время мебели у нас было совсем скудно. В комнате побольше, где поселились мать и отчим, хоть в футбол играй, а в мою, маленькую, мы занесли письменный стол с навечно въевшимися в зеленое сукно чернильными пятнами, один-единственный стул и отслужившую свой век кровать с железной сеткой, затянутой в порванных местах бельевой веревкой; книги и учебники я положил на пол — они горой возвышались в углу.
Может, Кадзуки нарочно это выдумал? Джек еще не успел поговорить с Масамото или кем-то из наставников и не выяснил, правдивы ли слухи. Он утешался лишь тем, что, кроме Кадзуки и его приспешников, никто, похоже, не слышал о гонениях, которым Камакура подверг христиан.
На окнах в комнатах и в кухне вместо штор долго висели белые занавески-задергашки.
В пустоте квартиры с высоким потолком стоило лишь слово сказать или кашлянуть, как звук гулко заполнял ее, словно вмиг разрастался и множился, отдаваясь от стен; долго не выветривался и запах свежей штукатурки — все вместе почему-то создавало у меня впечатление бивачной временности нашего жилья.
— Семь!
Больше всех, похоже, квартира нравилась Роберту Ивановичу: он не мог налюбоваться на комнаты, коридор, кухню и ванную и без устали бродил по ним все свободное время. Походит этак рассеянно, потычется из угла в угол и замрет возле какой-нибудь стены, долго ее рассматривает, щуря глаза и клоня голову то к правому плечу, то к левому, словно решает в уме сложную задачу; да он и правда что-то решал, потому что скоро принялся измерять промежутки между окнами, между окнами и углами... Зайдет, случалось, ко мне, всегда вежливо спросит: «Я тебе не помешал? — кивнет, не дожидаясь ответа. — Ну, ну — занимайся», — и в который раз подойдет к стене, посмотрит на нее, пощурится и начнет делать что-то вроде гимнастики: подымет ввысь, к потолку, руки, привстанет на носки, вытягиваясь струной, потом медленно оседает на корточки, старательно следя, чтобы руки не сходились и не расходились, а ровно опускались по воображаемым прямым поперек стены. Но и это было не все: он измерил швейным сантиметром матери стены, простенки с точностью до миллиметра и записал в блокнот. Ох, отчим, отчим, простая душа! Он, думаю, догадывался о разговорах за спиной: «Какого мужа оставила! Полковник!.. И ради кого? Что он ей даст хорошего?» — и все годы, сам почти начисто лишенный житейской практичности, а если и проявлявший ее — то довольно нелепо, упрямо пытался устроить для матери хорошую жизнь... Но понял я это, конечно, лишь взрослым, а тогда, в юности, даже шаги отчима казались по-кошачьи вкрадчивыми; в те дни я, пряча за бесстрастностью острую наблюдательность, ловил каждое его движение, каждое слово и, опасаясь, как бы блеск глаз не выдал моей постоянной бдительности, при разговоре с ним усвоил привычку смотреть на ворот его рубашки или на ее пуговицы. Блуждание Роберта Ивановича по квартире усиливало настороженность до охотничьего азарта: представлялось — я разбираюсь в петлях зверя на снегу, пытаюсь определить по следу, куда он пошел и когда я столкнусь с этим зверем. Если шаги затихали надолго, то я не выдерживал и выходил посмотреть, где отчим и что делает. Однажды застал его за крайне странным занятием: он стоял лицом к стене в ванной комнате, что-то неслышно бормотал и потряхивал указательным пальцем так, будто грозил стене или подсчитывал на штукатурке пупырышки; на мой вопрос ответил с явным смущением:
— Говорят, он еще дух не испустил, а плоть уже отваливалась кусками. Поджарили, как свинью! Представляешь, гайдзин?
— Видишь ли... Стою и думаю, как было бы хорошо, если б стену над ванной облицевать кафельной плиткой — красиво и гигиенично. На всякий случай и подсчитываю, сколько приблизительно такой плитки надо.
Жестокие насмешки Кадзуки взбесили Джека. Он вспомнил шторм, крушение «Александрии», обгоревшего матроса, в которого ударила молния. Перед глазами возникло искаженное агонией лицо. Мальчик вспомнил тошнотворный запах горелой плоти. Бешенство вскипело в груди и ледяной волной прокатилось по телу.
Прозаичность ответа меня сильно разочаровала.
— Восемь!
Завтракали мы всегда вместе, втроем — за круглым столом в кухне. Матери хотелось, чтобы мы и обедали вместе и ужинали, но это получалось редко — сама она часто долго не могла вырваться с работы, допоздна просиживала на совещаниях; отчим, подрабатывая, пел вечерами в кинотеатре или выступал с концертами, — поэтому завтрак мать готовила рано, чтобы подольше посидеть за столом, и все старалась заводить интересные для всех разговоры, много шутила и смеялась.
Джек выгнулся, обхватил ногами ногу Кадзуки, а свободной рукой схватил его за голову. Вонзив пальцы в ноздри мальчишки, Джек надавил изо всех сил.
Во время завтрака Роберт Иванович и открыл секрет своей записной книжки. Мать, помню, сложив листок бумаги в толстый квадратик и сунув под ножку стола, чтобы тот не качался, обмолвилась, что неплохо бы купить новый обеденный стол, чтобы не припадал, как хромой, на одну ножку, а стоял устойчиво, и хоть три стула, а то надоело смотреть, как каждый таскает из комнаты свой персональный стул.
— Девять!
— Если бы можно было пойти в магазин и купить... — протянул отчим и посмотрел на нее с таким хитрым видом, словно знал что-то, но помалкивал до поры до времени.
Кадзуки зарычал и откатился.
— Верно, с мебелью пока трудно, — покивала мать. — Но все равно надо что-то придумать.
Джек навалился сверху, зажав его голову между коленом и локтем.
Роберт Иванович и сказал с самоуверенным видом:
— Ничего не надо придумывать. Все придумано. Недавно мы выступали с концертом на мебельной фабрике, так я кое с кем переговорил и узнал, что в принципе там можно заказать по своим чертежам мебель.
Теперь пришла очередь Кадзуки слушать отсчет.
Мать посмотрела на него несколько ошарашенно.
Сквозь волосы, падавшие на лицо, Джек заметил Ямато и Сабуро. Они болели за него, и, несмотря на усталость, Джек позволил себе незаметно улыбнуться — победа близко.
А отчим решительно вынул из кармана пиджака блокнот и положил его перед матерью:
— Раз, — недовольно произнес сэнсэй.
— Посмотри, как все хорошо задумано.
Кадзуки лежал.
Она перелистывала страницы с мелкими столбиками цифр, с небольшими чертежиками, а отчим с увлечением пояснял, где, по замыслу, протянутся вдоль стен книжные полки, куда поставят тахту и какая она будет широкая и мягкая, какой формы кресла хотелось бы заказать...
— Два.
Отложив блокнот, мать глянула на отчима с веселым недоумением, но тот ничего не заметил, с воодушевлением спросил:
Но Кадзуки все же сумел высвободить руку и незаметно для всех начал колотить Джека по почкам.
— Здорово мы с Володей все рассчитали? — зачем-то он и меня припутал к своей затее.
Глаза у матери стали очень теплыми:
— Три.
— Так вот чем тут без меня занимаетесь... Фантазеры вы мои, — она засмеялась и дотронулась ладонью до лба отчима, как бы проверяя, нет ли у него температуры. — Скажи честно: ты хоть интересовался, в какую копеечку влетит мебель, сделанная по индивидуальному заказу?
Видеть это мог один сэнсэй Кюдзо, но он сделал вид, будто ничего не происходит. Учитель нарочно замедлил счет:
Роберт Иванович растерянно поморгал:
— Четыре…
— Нет, об этом я что-то не спросил... Думаешь — дорого?
Кадзуки ударил снова. Бок пронзила такая боль, что Джек невольно ослабил хватку. Кадзуки сбросил его и тут же напал, стиснул шею удушающим захватом.
Мать еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться — плечи ее уже вздрагивали.
— В лицо тыкать — нехорошо! — процедил он.
— Могу сказать, правда, приблизительно... — Она быстро подсчитала в уме и назвала такую сумму, что отчим сник.
Его предплечья, словно тиски, сдавили горло Джека.
Но просидел опечаленным недолго, скоро встрепенулся:
— Ничего. Достанем денег.
Мальчик захрипел.
— Каким образом? — мягко поинтересовалась мать.
Он опять заговорил самоуверенно:
Дыхательное горло оказалось перекрыто, он не мог вдохнуть.
— Достанем, — и пошутил: — Не даром мне бог дал голос — пусть и платит.
Мать задумчиво на него посмотрела, хмыкнула!
— Отлично, Кадзуки! — похвалил сэнсэй, довольный тем, что его подопечный снова одержал верх.
— Ну, ну... — и пожала плечами.
Не обращая никакого внимания на то, что рандори превращается в избиение, сэнсэй Кюдзо повернулся к остальным:
Вечером у себя в комнате я обдумывал: просто ли так припутал меня отчим к своему блокноту или сознательно, с хитроумной целью. Заодно я перебирал в памяти все, что уже знал о Роберте Ивановиче. Но что я о нем знал?.. Вот он собирается выходить на улицу: утром ли — в музыкальное училище, вечером — петь перед сеансами в кинотеатре, в выходной день — прогуляться с матерью по городу... Внимательно осмотрит одежду, почистит ее, тщательно причешется у зеркала: немного, чуть-чуть, смочит темноватые волосы одеколоном, гладко зачешет на затылок, но тут же примнет, сдвинет ладонями массу волос ко лбу — по волосам с влажным блеском перекатятся легкие волны; повернется к зеркалу спиной и... словно обернулся в другого человека, с другим лицом; дома Роберт Иванович часто улыбался, лицо его даже казалось мягким, открытым, но стоило ему собраться на улицу, как он поджимал губы и отчужденно хмурился, резче вскидывал голову, как будто заранее готовил себя к каким-то неприятным встречам или всем на улице хотел показать, что внутренне он человек очень сильный.
— Обратите внимание, как один прием переходит в другой. Очень действенная тактика. С ней вам по зубам любой противник.
С юношеской прямолинейностью я все пытался решить, где он больше притворяется: дома, когда улыбается, или на улице, напуская на себя неприступный вид.
Получив одобрение, мальчишка сдавил шею Джека еще сильнее. По глазам было видно — Кадзуки упивался его болью.
Тогда казалось: за этим кроется тайна.
Джек чувствовал, что горло вот-вот треснет. В ушах стучала кровь. Воздух в легких кончился. В глазах потемнело, и он изо всех сил заколотил по полу, подавая знак, что сдается.
Любил Роберт Иванович много читать, читал все без разбора, но настоящей его страстью были книги про путешествия, а к художественной литературе, точнее — к серьезным романам, относился прохладно. «Ужасное, знаешь ли, появляется чувство... — объяснял он мне. — За какие-то два-три дня перед тобой пройдет вся человеческая жизнь. Вот и думаешь: а зачем все это было надо?» Согласиться с ним я не мог, сам я читал много, и мне думалось, что книги раздвигают жизнь до бесконечности. О путешествиях, о разных странах и островах он читал запоем: мог просидеть над книгой всю ночь напролет — до рассвета. Если ночью читал долго, то днем приходил из училища раньше обычного и лихо подмигивал мне, думаю — сбегал с последних занятий. Быстро поест и завалится спать, чтобы вечером пойти в кинотеатр свежим. Спал он, подметил я, неспокойно: ворочался на кровати, бормотал во сне что-то непонятное, постанывал и скрежетал зубами.
Однако враг по-прежнему наслаждался его агонией.
Пожалуй, еще набиралось немало подобных подробностей, и хотя они так и не дали тогда ответа на главный вопрос, зато ночью, припомнив тогдашние свои мальчишеские рассуждения, я отчетливо сообразил, как все было на самом деле: ну, конечно же, далеко не сразу, как уехал отец, мать вышла замуж за Вольфа — он потом долго приходил к нам в старый дом просто в гости; больше того, видимо, самым последним узнал, что мать собралась выходить за него замуж.
Джек терял сознание.
Кадзуки так и не ослабил хватки.
После отъезда отца Роберт Иванович появился у нас дня через два, вечером — зашел за гитарой. Встретила его мать со спокойной приветливостью, как будто ничего и не случилось. Но ведь случилось! Дыра в потолке, пробитая пулей недалеко от шнура висевшей над столом лампы, конечно, для постороннего была незаметной, — маленькая, аккуратно черневшая круглая дырка, — но домашним она громко о себе заявляла, в доме веяло унынием, тревогой, словно из всех щелей сквозил холодный ветер, а едва Вольф пришел, как в доме наступила необычная тишина, и он все это почувствовал, уловил: сначала свежий с мороза, порывистый, он скоро поскучнел и сидел в комнате с несколько растерянным видом, настороженно прислушиваясь к тишине. Подумав, наверное, что заглянул к нам не ко времени или просто попал не под настроение, в тот вечер он решил у нас не засиживаться; собравшись уже уходить, снял с гвоздя гитару, тронул струны и нежно погладил деку: «Знаете, очень боюсь, что она у меня испортится... В бараке вечером печь так натопят, что краснеют дверцы, жарко становится, душно, но за ночь барак выстывает — как бы она не потрескалась». Мать сказала: «Какая вам нужда возить ее с собой? Оставьте у нас». Лицо у Роберта Ивановича посветлело: «Не помешает?» — он так и замер с гитарой в руках. «Кому она там помешать может?» — пожала мать плечами. Он живо повесил гитару на место, и она утвердилась в закутке между стеной комнаты и боком буфета. После этого он стал приходить к нам часто, даже и тогда, когда матери дома не было. Зайдет взять или повесить гитару и обязательно заговорит со мной, с бабушкой, с Алей; стоило лишь слегка поддержать разговор, как он увлечется, нарасскажет всякого и проговорит до прихода матери, а при виде ее растерянно улыбнется и слегка разведет руками: вот, мол, опять заболтался...
В глазах Джека вспыхнули искры, и на миг скалящийся Кадзуки превратился в Докугана Рю. На Джека смотрела маска с черепом посреди лба, а в прорези виднелся зеленый глаз.
Продолжалось так до конца зимы, даже нет, до середины весны, почти что до лета, потому что я помню, как он чинил забор вокруг двора; снег растаял, в заборе обнажились сгнившие, черные, лопнувшие доски, тогда-то он с бабушкиного согласия и откопал среди старого хлама в сарае ржавые плотничьи инструменты деда, долго приводил их в порядок — чистил наждачной бумагой, затачивал и смазывал, — а потом где-то раздобыл сосновых досок, правда, в основном горбылей, и старательно обдирал их рубанком, обделывал во дворе с таким тщанием, словно готовил не для забора, а для мебели.
Джек стучал по полу все слабее, рука затрепыхалась точно умирающая рыба. И тут, словно из глубины омута, он услышал голос Акико:
Еще, помнится, тетя Валя упрекнула Юрия — далеко не на полном серьезе, полушутя:
— Сэнсэй! Он же убьет его!
— Без этого Вольфа забор совсем бы развалился, хоть и есть в доме мужчина.
Учитель с легким интересом посмотрел на синеватые губы Джека и произнес:
Но Юрий аж вскинулся, покраснел:
— Хватит, Кадзуки. И так ясно, что ты победил…
— Пусть работает!
Мальчишка выпустил Джека, и воздух снова наполнил легкие.
Джек глотал его, будто воду. Кровь ударила в голову, и Джека охватила ярость. Не успев подумать, он врезал кулаком в лицо Кадзуки. Тот отлетел и шлепнулся на пол.
Открытой неприязнью к Вольфу Юрий вообще отличался от всех в доме. Если бабушка Аня или тетя Валя, случайно встречаясь в прихожей с Робертом Ивановичем, здоровались с ним вполне приветливо, хотя и отчужденно, холодновато, как с человеком чужим, смутным, который неизвестно что мог выкинуть, то Юрий не то чтобы просто не здоровался, а точно подчеркивал, что знать ничего не хочет о его присутствии в доме: дороги никогда не уступал, а шел по кратчайшей прямой ему навстречу — прямо-таки пер на него грудью, глядя перед собой закипавшими от злости глазами. Дорогу всегда уступал Роберт Иванович, делая шаг вправо или влево, затем с недоумением и обидой посматривал через плечо вслед Юрию, но однажды, придя с матерью из кино и вот так же столкнувшись с ним в прихожей, резко остановился, крепко поставив ноги; он был выше Юрия, шире а плечах, и тот, с ходу наскочив на него, отлетел чуть ли на к самой стенке и замер там, щуря глаза, сжимая и разжимая на руках пальцы, как будто мял мячик, пробуя силу рук, а потом зло вскинул голову и молча зашагал к двери.
— Ямэ! — крикнул сэнсэй Кюдзо. Он рванул Джека за воротник и поднял на ноги.
В комнате мать расслабленно пала на стул и принялась хохотать:
Большим пальцем учитель коснулся точки на шее мальчика, надавил, и Джека парализовала боль. Он превратился в тряпичную куклу. Все думали, что он просто выбился из сил во время рандори, но Джек чувствовал себя так, словно сэнсэй Кюдзо всадил ему в спину раскаленный железный прут.
— Ах, хорошо... Ох, хорошо... Здорово вы его осадили...
— Я что говорил? — прошипел наставник, с презрением глядя ему в лицо. — Только нагэ вадза и катамэ вадза. С каких это пор удары кулаком стали относиться к обездвиживанию?
Роберт Иванович, подрагивая, стоял у порога.
Живо поднявшись, мать подошла к нему и провела ладонью по его все еще вздрагивающей руке:
— Успокойся. — Она впервые при мне обратилась к нему на «ты». — Будь всегда умным, сдержанным.
— А с каких… стали одобрять убийство… во время рандори? — сквозь зубы процедил Джек, превозмогая боль.
Он слабо улыбнулся:
Кадзуки лежал посреди додзё, прижимая руку к разбитой губе. На его ги алели яркие пятна крови.
— Сил иногда не хватает.
— Тебе еще многому предстоит научиться, — сказал сэнсэй Кюдзо. — И первое — это фудосин. Ты слишком горяч для самурая!
— А ты помни, что я рядом, — лукаво посмотрела она на него.
Джек остолбенел. Не столько из-за мучительной боли, сколько из-за вопиющей несправедливости.
Отчетливо всплыло из прошлого: бабушка стоит а прихожей с телефонной трубкой, прижатой к уху, постреливает по сторонам глазами, ну прямо как заговорщица, внушительно повторяет: «Поговори с ней, Клава. Обязательно поговори... Кажется, все можно исправить», — лицо у нее хитрое-хитрое, но почему-то еще и повеселевшее. Вспомнились и жаркие глаза Клавдии Васильевны, ее горячий, убеждающий голос: «Ох, Ольга, я ведь тоже баба и многое понимаю. Иной раз дома возьмет тоска за сердце: время идет, за работой его не замечаешь, а морщин прибавляется... Скучно одной, тошно, вот порой и мелькнет мысль: хоть бы какой-нибудь паршивенький мужичонка, да свой был бы сейчас рядом. Ну, получилось у тебя все так нехорошо с мужем. Что ж, я не осуждаю. Понимаю тебя. Могу понять. Но впереди еще целая жизнь». При каких обстоятельствах состоялся тот разговор? Не помню. Нет. Но ответ матери прозвучал в голове так отчетливо, как будто она той ночью встала рядом со мной у кресла и твердо сказала мне в самое ухо:
— В наказание за твою несдержанность, — во всеуслышание объявил сэнсэй Кюдзо, — ты вернешься сюда после ужина и начистишь каждую дощечку в додзё. Не ляжешь спать, пока не закончишь. Ясно?
— Но, сэнсэй, вечером я иду на церемонию тя-но-ю к даймё Такатоми.
Сэнсэй в бессильной злобе поглядел на Джека, зная, что не может заставить его пропустить такую важную встречу.
— А вот так, Клава, как ты учишь, я никогда не умела делать.
— Значит, завтра!
— Но не замуж же тебе за него выходить?
— Хай, сэнсэй, — угрюмо ответил Джек.
— Замуж? — мать словно запнулась за это слово и ненадолго задумалась. — А почему, собственно, и не выйти за него замуж?
Кюдзо подался вперед, еще сильнее впиваясь пальцем в точку на шее Джека. По телу мальчика прокатилась новая волна мучительной боли. Наставник зашипел ему на ухо:
— Опомнись! Ты же член партии!
— Не знаю, как тебе удалось внести имя в списки, но попомни мое слово, я сделаю все, чтобы ты не попал в Круг трех.
— Партию ты сюда не впутывай. Партия здесь вовсе ни при чем, — рассердилась мать. — Удивительное дело!.. Когда я разговаривала с секретарем обкома, так он рассуждал как-то иначе.
9. Фудосин
— Сарычев, пойми это, еще не все, хоть он и секретарь обкома. Хватишь лиха, тогда и поймешь.
— А что такое фудосин? — простонал Джек, потирая больную шею.
— А вот пугать меня, Клава, не надо, — тихо ответила мать.
После завтрака они с друзьями отправились погулять по улочкам Киото.
— Хорошо. Ладно. Оставим партию в покое. Учти только, если ты такое выкинешь — потеряешь подругу.
— Точно не знаю, — сказал Ямато.
В конце зимы, или, может, немного позже Аля получила письмо от мужа и весь вечер — пока домой не пришла, мать — нервно ходила с ним из комнаты в комнату; походила туда-сюда, не закрывая двери, потом присела на стул у окна и принялась складывать письмо странным образом — сгибала и сгибала листок узкими полосками, тщательно приглаживая пальцами места сгибов, словно хотела сделать из письма бумажную гармошку или веер.
Джек оглядел остальных, но Акико лишь растерянно покачала головой, а Сабуро задумчиво поскреб подбородок. Он явно не знал ответа, потому что сразу продолжил уплетать только что купленное якатори.
Вернулась с работы мать. Аля долго и настороженно на нее посматривала, как будто решалась на что-то ответственное, наконец сказала:
— Оля, я получила письмо от Сергея. Он скоро демобилизуется.
— Правда?! — обрадовалась мать. — Очень хорошо.
— Это значит «невозмутимый дух», — сказала Кику.
— Так-то оно так... — Аля посмотрела на нее внимательно. — Но, Оля, младенцу ведь ясно, к чему у вас с Робертом Ивановичем идет дело.
Ёри, который плелся рядом, кивнул, словно это все объясняло.
Вскинув голову, мать с удивлением глянула на сестру.
— А что такое «невозмутимый дух»? — продолжал Джек.
— Ага, понимаю тебя... Понимаю, — она покивала и нахмурилась. — Ты хочешь сказать, что всем нам будет тесно в доме?
— Мой отец говорит, фудосин — это умение управлять своими чувствами, — ответила Кику. — Самурай должен всегда сохранять спокойствие — даже перед лицом опасности.
— Разве в тесноте только дело?
— А как же приобрести этот фудосин?
— А в чем еще? — быстро отозвалась мать. — Ведь твой Сергей воевал не с немцами, а с японцами...
— Не знаю… Отец объясняет хорошо, а вот учит — не очень.
— Ты что это, Ольга, как будто из себя выскочить хочешь, — заволновалась Аля. — Просто я хотела с тобой поговорить, обсудить все.
Кику виновато улыбнулась, и тут заговорил Ёри:
— Обсуждать нам, кстати, и нечего, — отрезала мать. — Никого стеснять я не собираюсь. Уже вела разговор — мне обещали квартиру.
— Я думаю, обладать фудосин — значит уподобиться иве.
— Иве? — задумчиво нахмурился Джек.
3
— Да. Ты, как ива, должен отрастить длинные корни, чтобы пережить бурю, но в то же время быть мягким и податливым, чтобы ветер не обломал тебе ветки.
В новой квартире я выдал отчиму такое, при воспоминании о чем меня потом всю жизнь обдавало жаром стыда.
— Легко сказать! — рассмеялся Джек. — Попробуй сохранять спокойствие, когда тебя душат и говорят, что чужестранцев жгут живьем, а ты будешь следующим!
Привыкнув к старому дому, я тосковал по нему, мне не хватало просторного двора с густыми кустами сирени под окнами, с высокой травой и огромными лопухами у забора, вспоминались скрипучие ступеньки деревянного крыльца, сумрачные сени, просторная прихожая, где тоже порой пели половицы, а главное, я сжился с постоянной суетой большой семьи, обитавшей под одной крышей, — без топота детей, без ежедневных разговоров, а иногда и споров взрослых, без их толкотни в кухне жизнь втроем в тихой квартире казалась пресной, пустой; правда, сначала пустоту заполнял отчим: чтобы постоянно наблюдать за ним, держать под прицелом глаз, я из школы торопился сразу домой, отказываясь от игр с ребятами, и дома встреч с отчимом не избегал, наоборот — искал их, а если готовил уроки, то чутко прислушивался ко всему, что происходило там, за дверью моей комнаты.
— Не слушай Кадзуки. — Акико огорченно вздохнула. — Он просто выдумывает, чтобы тебя напугать.
— Вообще-то нет, — смущенно вставил Сабуро, доедая курицу. — Кадзуки правду сказал.
Странное дело, но чем ближе узнавал я Роберта Ивановича, чем больше подмечал новых для меня черт его характера, пытаясь выявить то особенное, отличительное, что должно было его роднить и с теми пленными немцами, которые когда-то рыли траншеи для водопроводных труб недалеко от старого дома, и с виденными в кино, тем более он в моем сознании от них отдалялся: от него не пахло чужим горьковатым запахом, язык его был не лающим — он говорил нормально, как и все люди вокруг, отчима трудно было представить играющим на губной гармошке или делающим колечки из двугривенных и пятаков и тем более меняющим эти поделки на куски хлеба...
Все повернулись к нему.
Неудовлетворенность постоянными наблюдениями томила подчас до такой степени, что иногда я стал замечать — теряю интерес к отчиму.
— Не хочу тебя огорчать, Джек, но даймё Камакура, похоже, и правда казнил христианского священника. Я видел объявление на улице…
Летом я ездил к отцу в Ленинград и месяц жил свободной жизнью в его холостяцкой квартире с каминами: отец был сильно занят на службе, порой я не видел его сутками и время проводил как мне хотелось: ходил в кино, читал, много бродил по городу, тогда еще черному, задымленному, с безрадостными домами... О матери, о Роберте Ивановиче, вообще о нашей жизни отец ни разу не спросил, но в один из вечеров сумел как-то по-своему, как у него только получалось, навести меня на такой разговор: хоть он и словом не обмолвился о Вольфе, но я испытал острое желание рассказать о нем, больше того — почувствовал, ощутил, что и отец ждет рассказа.
Сабуро попятился, увидев, как побледнел Джек.
Весь вечер я проговорил об отчиме и выложил все, что успел узнать.
Отец внимательно слушал, кивал большой головой и похмыкивал:
Тепло полуденного солнца куда-то ушло, по спине пробежал холодок, словно под рубаху кусочек льда бросили. Выходит, Кадзуки не врал? Нужно расспросить Сабуро получше. Джек как раз собирался начать, как вдруг, вывернув из-за угла на большую площадь, едва не наскочил на сверкающий самурайский меч.
— Хм, да... Любопытно... Очень даже любопытно.
Его держал воин в синем кимоно с камоном бамбукового побега. Дуга смертоносного клинка поднялась высоко. Самурай готовился нанести удар. Мысли о Камакура и казненном священнике мигом вылетели у Джека из головы.
Слушая меня, он скоро стал улыбаться, и эта его улыбка, какое-то снисходительное похмыкивание внезапно озарили меня догадкой: ничего интересного, существенного для отца я не открыл — его лишь забавлял мой рассказ.
Но меч был направлен совсем не на него. Чуть поодаль от самурая стоял закаленный в боях воин в простом коричневом кимоно с гербом звезды и месяца.
Только превращения отчима у зеркала перед тем как он собирался на улицу затронули его любопытство: на лицо отца набежала задумчивость, он покачал головой:
— Поединок! — радостно воскликнул Сабуро, оттаскивая Джека. — Быстрее, сюда!
— Обиженным представляется... — и жестко сказал, словно начисто отметал чьи-то возражения. Отец меня похвалил: — Оказывается, ты наблюдательный. Молодец. Но помни, что человека раскрыть трудно: можно годами за ним наблюдать, а спрятанное глубоко внутри не увидеть... А иногда какой-нибудь ход, ложный выпад мигом его раскроет.
Вокруг собралась толпа. Некоторые с подозрением посматривали на Джека и шептались, закрывая ладонью рот. Даже воин в синем отвлекся от предстоящего поединка, чтобы взглянуть на невиданное зрелище: светловолосого чужеземца в кимоно.
Похвала отца, его совет впоследствии, дома, и подтолкнули меня... Поддавшись внезапному порыву, вдохновению, решив, что именно сейчас все окончательно выяснится, я — в ответ на какое-то замечание отчима — выкинул вперед руку, рявкнул:
Джек не обращал на взгляды внимания. Он уже привык, что на него начинают глазеть повсюду, где бы он ни появлялся.
— Хайль Гитлер! — И, чувствуя, как проваливается сердце, вытянулся во весь рост, щелкнул каблуками: — Яволь!
Отчиму словно кипятком плеснули в лицо — так он от меня отшатнулся. Но тут же глаза его побелели, он шагнул ко мне, сжимая кулаки так, что натянулась, стала глянцевой кожа.
— Джек! Вот неожиданная встреча.
Выскочив в коридор, я хлопнул дверью и зачем-то добавил:
Среди зрителей стояла Эми в изысканном кимоно цвета морской волны. Рядом были ее подружки, Тё и Кай, и пожилой воин, охранник. Две компании обменялись поклонами.
— Ауф видер зеен.
— Из-за чего они сражаются? — спросил Джек у Эми, когда та подошла к нему.
Роберт Иванович, к чести его, за мной не выбежал, а я, потоптавшись, надел пальто и ушел к бабушке.
— Самурай в голубом совершает муся сюгё, — ответила девочка.
В тот момент мне так не хватало мужского сочувствия, что я все — с подробностями, рассказал Юрию. Он схватился за живот, захохотал, повалился спиной на кровать и задрыгал от восторга ногами:
Воин в синем был на несколько лет моложе противника — тому на вид было около тридцати. Его коричневое кимоно запылилось, местами выцвело, а лицо иссушили ветры, снег и зной.
— Ум-мо-орил... Молодец. Правильно сделал. Так его... Пусть знает наших...
— А что такое муся сюгё?
И мне внезапно стало не по себе.
— Паломничество воина. Закончив обучение, самураи отправляются в путешествие по всей Японии, испытывая свою силу и совершенствуя мастерство. Они вызывают друг друга на бой, чтобы узнать, кто лучший.
Домой я возвращался понуро: не мог представить, как посмотрю в глаза матери. Но она встретила меня спокойно, и я понял — отчим промолчал о моей выходке.
— Если не повезет, можно сознания лишиться, руку или ногу потерять, а то и вовсе — жизнь! — перебил Сабуро с восторгом, который Джеку показался неуместным.
После того дня мы с Робертом Ивановичем долго не не разговаривали. Встречаясь с ним в коридоре, я старался побыстрее пройти мимо, а у него глаза сразу становились какими-то невидящими, пустыми. Теперь после уроков я почти всегда уходил к бабушке — обедал там, занимался. В старом доме меня встречали тепло, но все словно слегка жалели: бабушка и Аля старались накормить посытнее и повкуснее, Юрий зазывал поиграть в шахматы, шутил, рассказывал всякие смешные истории, точно задался целью постоянно вселять в меня жизнерадостность, бодрость; бабушка Аня не упускала случая подсунуть мне, как малому ребенку, что-нибудь вкусное.
— Жизнь? Что же это за испытание, если тебя убить могут?
Домой я обычно старался вернуться до прихода матери с работы, но иногда засиживался и приходил позднее. Она никогда не упрекала — только спрашивала:
— А как иначе проверить, стоят они чего-то или нет? — возразила Эми, словно речь шла о чем-то обыкновенном.
— Опять у наших пропадал? Как они там живут?
— Нормально. По-старому, — отвечал я и шел в свою комнату, затылком, всей спиной ощущая долгий взгляд матери.
Джек стал наблюдать за самураями. Они стояли друг напротив друга. Никто не собирался нападать первым. Полуденное солнце нещадно палило. Бисеринка пота скатилась по лбу воина в синем, но тот даже не шевельнулся.
Вскоре у меня стало появляться такое чувство, будто я играю какую-то насквозь фальшивую роль... Действительно, с чего бы меня жалеть? Жил я в отдельной комнате, никто меня не притеснял, не вмешивался в мои дела. Смутно я начал понимать, что как бы совершаю предательство по отношению к матери, бросаю на нее тень; точнее — ставлю ее в глазах людей, ничего не знавших о нашей жизни, в нехорошее положение.
— Чего он ждет? — спросил Джек.
А тут еще эта старуха с двумя злыми собачками, жившая этажом ниже. И чего она привязалась ко мне? Когда успел насолить ей Роберт Иванович? Не пойму. С матерью старуха не здоровалась. Встречаясь с ней во дворе или в подъезде, подчеркнуто сторонилась или, семеня, обходила стороной, или, если это случалось на лестнице, чуть ли не вдавливалась спиной в стену, уступая дорогу, точно боялась даже слегка коснуться матери подолом юбки; злость старухи передавалась и собакам: вообще шумливые, мать они облаивали с особым удовольствием. А я для старухи с младенчески розовым лицом стал вроде света в окошке, самым дорогим человеком. Дверь ее квартиры, похоже, всегда была чуть приоткрыта, или, может быть, она провертела в ней дырку, чтобы сторожить меня — кто знает? — но подняться наверх спокойно я не мог, хоть и старался лестничную площадку второго этажа пройти быстро и тихо, почти на цыпочках; едва я ставил на площадку ногу, как передо мной появлялась старуха в чепчике с оборками — собачата уже крутились у нее в ногах, путались в подоле длинной черной юбки — и сладким, тягучим, как надоевшая за войну патока, голосом просила:
— Они стараются не показывать своих слабостей, — ответил Ямато. — Отец говорил, что даже малейшее движение может выдать недостаток в твоей технике, и противник этим воспользуется.
— Володя, мальчик, заходи, пожалуйста, в гости.
Напряжение росло. Зрители тоже замерли. Притихла даже детвора, собравшаяся за спинами взрослых. Слышен был только звон храмового колокола — наступило время полуденной молитвы.
Она никак не могла поверить, что я живу спокойно, ей, наверное казалось, что меня истязают, мучают, поджигают пятки, загоняют под ногти иголки, а я, такой вот мужественный, терпеливо выношу страдания; разуверить ее было невозможно, а приставания старухи так опротивели, что я в конце концов не выдержал и вспылил:
Самурай в синем кимоно нетерпеливо переступил с ноги на ногу, и над землей крошечными воронками закружилась пыль. Его противник остался недвижим, как скала. Он даже не вынул меч из ножен.
— Оставьте меня. Надоели.
Звон стих, и старший самурай одним плавным движением выхватил катану.
Толпа отхлынула.
Поединок начался.
Старуха охнула, прижала к щекам ладони, а собачата на весь подъезд закатили истерику; я на них топнул, прикрикнул:
Самураи кружили по площадке, глядя друг на друга.
— Тихо вы! — и показал кулак.
— Киай! — вдруг крикнул воин в синем.
Во дворе дома мы, ребята, вытоптали в снегу площадку под футбольное поле, ворота обозначили комьями снега, а вместо настоящего мяча, о котором в то время приходилось только мечтать, сшили матерчатый, набитый тряпками. Однажды гоняли мы свой матерчатый мяч, грудой свалив, как обычно, пальто на снег у края площадки, и тут вышла погулять та старуха; сначала послышался звонкий лай, из подъезда выкатились обе собачки, залаяли на свежем воздухе еще сильнее, запрыгали, задурили, норовя повалить друг друга в снег, а потом показалась их хозяйка в валенках и в червой потертой шубе. Старуха не спеша двинулась вдоль стены дома к арке на улицу, а из арки во двор в этот момент вывернулся Роберт Иванович. Старуха как будто оступилась, затопталась на месте, затем решительно пошла ему навстречу, вскидывая голову и выпрямляя спину из последних старушечьих сил. На меня что-то накатило, какой-то протест, зло на старуху, я перехватил мяч, пнул его в сторону отчима и закричал:
Грозно размахивая мечом, он двинулся навстречу противнику. Не обращая внимания на эту браваду, самурай в коричневом принял боевую стойку. Он широко расставил ноги, развернулся боком к нападающему, а меч поднял высоко над головой и опустил за спину, так что лезвие скрылось из виду.
— Роберт Иванович! Пасую! Бейте по воротам! — а сам замер, подумав: а правильно ли он меня поймет?
Он ждал.
Понял он правильно: быстро, ловко подобрал полы пальто и погнал, обходя ребят, мяч к воротам; собаки старухи с веселым лаем тоже побежали за мячом, словно решили включиться в игру, и старуха застыла на месте, оторопев от всего, что происходило во дворе.
— Киа-ай!
Слабо, но с явным возмущением она крикнула, подзывая собак:
Воин в синем кимоно снова крикнул, собирая весь боевой дух, и ударил, направив меч на беззащитную шею противника. Это была верная победа.
— Пальма! Барон!
Самурай в коричневом не шевельнулся. Джек решил, что воину конец.
Они даже не оглянулись.
Однако в последний миг тот отступил в сторону. Смертоносная дуга катаны просвистела мимо. С коротким «киай!» воин в коричневом кимоно рассек незащищенный бок противника.
Обведя ребят, Роберт Иванович сильно пнул по мячу, и мяч косо прошел между двумя снежными комьями — гол был забит. Все на площадке остановились, тяжело дыша, остановились и собачки — смотрели на подкатившийся к сараям мяч, а крючки их поднятых хвостиков нервно подрагивали.
На бесконечный миг самураи замерли, не сводя друг с друга глаз.
В тот день я простил им бесконечное тявканье.
С меча закапала кровь.
Наверное, не все было так просто, как представляется теперь, взрослому, не сразу, не вмиг я примирился с отчимом, накатывалось иногда и раздражение, случались приливы враждебности и к нему, и к матери, особенно осенью, когда я приезжал от отца, но знаю, что после той игры в футбол отношения наши стали улучшаться.
В воздухе повисла неуютная тишина, словно сама смерть закрыла руками уши всех присутствующих. Даже храмовый колокол молчал.
Около двух лет мы прожили в новой квартире, и вот как-то в субботу вечером к нам в гости неожиданно зашел Юрий, слегка подвыпивший, с бутылкой водки во внутреннем кармане, вспузырившей пальто на груди.
И тут молодой самурай с тихим стоном повалился на землю. Он был мертв. Вокруг упавшего тела поднялось облако пыли и отлетело прочь, словно душа погибшего воина.
— В сквере недалеко от вас с приятелями были, — смущенно пояснил он, — там гранитную тумбу поставили с надписью, что здесь будет памятник танкистам...
Самурай в коричневом постоял немного, чтобы убедиться, что поединок закончен. Затем выпрямился и стряхнул кровь с лезвия. Джек узнал это движение, оно называлось тибури. Вложив меч в ножны, воин удалился, ни разу не обернувшись.
— Наверное, это и есть фудосин, — восхищенно прошептал Сабуро. — Он даже глазом не моргнул, а ведь меч летел ему прямо в голову!
— Знаю, — кивнула мать. — Проходи.
Джек не слушал. Он завороженно смотрел, как кровь уходит в пыльную землю. Поединок напомнил ему, какими жестокими и непреклонными могут быть японцы. Если священника и в самом деле казнили, значит, слухи о том, что Камакура собирается уничтожить христиан, тоже правда. Сколько же еще времени отпущено Джеку в этой жестокой стране?
— ...Что-то и вспомнил тебя. Дай, думаю, загляну на огонек. Посмотреть, как живете, — еще ни разу ведь у вас не был.
10. Соловьиный пол
Несколько удивленная его приходом, мать, чувствовалось, были и довольна: все же двоюродный брат, а с родственниками отношения пока оставались натянутыми. Доброжелательно отнеслась и к бутылке водки, которую Юрий принес, посмеялась: «Закусить чего-нибудь приготовлю, и мы запьянствуем». И отчим, похоже, не помнил зла, вышел в коридор, радушно поздоровался с Юрием за руку и даже хотел помочь ему снять пальто.
— Скорее! — шепнула Акико Джеку тем же вечером. — Они приближаются!
Мужчины прошли в большую комнату — присели к столу, примолкли, поглядывая друг на друга, смешно заморщили лбы — в явном раздумье, что бы такое умное сказать. Уверен, вдвоем — без матери — они бы совсем заскучали: не о чем, похоже, им было разговаривать, не прошла еще взаимная настороженность, и они привязались ко мне, словно я стал для них той самой спасительной соломинкой, за которую хватаются.
Мальчик выскочил из укрытия под лестницей, бросился по коридору и свернул в комнату, стену которой украшало огромное шелковое полотно с изображением двух ревущих тигров. С другой стороны коридора донесся крик — охранники уже схватили Акико. Значит, теперь будут охотиться на него.
— Давно ты у нас не появлялся, я уже стал скучать, — укоризненно сказал Юрий. — А вырос-то как, небось успел меня догнать...
Джек отодвинул сёдзи на другом конце комнаты и выглянул в коридор. Он оказался пуст, и мальчик побежал дальше. В конце он свернул налево, затем направо. Джек понятия не имел, куда бежит. Замок даймё был похож на лабиринт из комнат, коридоров и лестниц.
Он заставил меня мериться с ним ростом: мы встали спина к спине, а отчим поводил у нас над головами ладонью; оказалось, мы и верно сравнялись.
Двигаясь на цыпочках, чтобы деревянный пол не скрипел под ногами, Джек прошел мимо двух закрытых сёдзи и свернул налево. Тупик.