Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

К тому времени, как вертолет Лайма приземлился, прибыл капитан Гвардии, чтобы показать ему все, что испанская полиция собрала по этому делу. Обычно это заняло бы гораздо больше времени, но в обычных условиях никому в Гвардии не жжет задницу.

Глава седьмая

Ламбада

Тело передали в полицейский морг в Барселоне. Лопеса нашли мертвым на берегу, на виду у севшей на мель лодки. Дюны скрывали его от берегового шоссе, которое в этом месте шло непосредственно вдоль побережья Средиземного моря. Они находились севернее мыса Крюс, до французской границы было всего семь километров.

Я вернулся в Прагу, а оттуда сразу же уехал в Москву. Здесь уже хрустела глубокая зима. Здесь уже дело подбиралось к Новому году. Некстати вспомнил английский стишок:

На Лопесе обнаружили несколько, ножевых ран, оставленных не одним ножом. Оружие не нашли. Убийство расследовалось, но до сих пор в нем отсутствовала связь с похищением Фэрли, и поэтому никто не обратил на него внимания Лайма.

Они вернулись к ней зимой,Когда пришли морозы.Их шапки были из корыНеведомой березы.Такой березы не найтиВ лесах родного края.Береза белая рослаУ врат святого рая.

На гладких деревянных поверхностях внутри лодки было найдено несколько нечетких отпечатков пальцев; их фотографии имелись в папке, которую только что вручили Лайму. В это время с этими отпечатками работали в Мадриде; и как только звонок Хилла поставил в известность Гвардию, их копии были отправлены в Интерпол и в Вашингтон. Предполагалось, что большинство отпечатков принадлежало Лопесу, но все тщательно проверялось, для сравнения и отсева ненужной информации проводили дактилоскопию трупа.

Да, я вернулся из одного потустороннего мира в другой, не менее потусторонний. В этом потустороннем, но безусловно родном и уютном мире собирался meanwhile наступить новый, 1989 год, о котором я еще не знал, что он станет одним из самых невероятных годов в моей жизни, что он будет максимально наполнен чудесами, испытаниями, откровениями, открытиями, закрытиями, скольжениями, трансформациями, наслаждениями, озарениями, изнеможениями, возрождениями, превращениями, нагромождениями блаженств и скорбей – короче, об одном лишь этом 1989 годе следовало бы написать отдельную книгу, причем книгу такого свойства, чтобы она существовала в единственном экземпляре и вечно возлежала бы в золотом ларце, инкрустированном опалами, бриллиантами, халцедонами, агатами, рубинами, зеленой яшмой, алмазами, хризолитами и чешуйками драконов.

Гвардеец состоял в чине капитана, это был педантичный полицейский с профессиональными интонациями в голосе. Пока холодный серый ветер гонял по морю волны и швырял песок в лицо, этот голос монотонно гудел, сообщая Лайму подробности. Между шоссе и берегом были найдены следы шин, показывающие, что машина спустилась с дороги и проехала по небольшому мысу: очевидно, ее пассажиры осматривали берег. Там она развернулась к морю и остановилась, возможно, для того, чтобы вспышками фар подать с берега сигнал. Между убийством и временем его обнаружения поднялся и схлынул прилив; следы ног остались только на самом верху, около тела и отпечатков шин. Отъезжавшая машина была значительно тяжелее, чем до остановки, и отпечатки шин сливались с шоссе в южном направлении, указывая на то, что машина приехала с юга и уехала на юг, повторяя пройденный путь. К сожалению, песок был слишком мягким, чтобы определить рисунок протектора. Ширина колеи позволяла сделать вывод о расстоянии между колесами, стандартном для средних размеров автомобиля или маленького грузовика.



Что касалось брошенной лодки, причину этого объясняла проржавевшая насквозь труба, по которой топливо поступало к двигателю; бензин вылился, и двигатель остановился.

Но пока что этот волшебный год не наступил, и в снежной Москве я, как в пушистый снег, погрузился в медгерменевтическую деятельность. Сережа Ануфриев залип в Берлине в горячих объятиях Андреа Зундер-Плазман (залип в плазме, говорили мы), поэтому главным моим соавтором оставался в этот период Юра Лейдерман, который жил тогда в темном и мрачном домике близ платформы Солнечная: помню, как-то раз мы стояли на этой платформе в черной и морозной ночи – иронично смотрелось название этого полустанка на фоне обледенелой тьмы. Мы стояли там в черных заснеженных пальто под черным небом, поджидая позднюю электричку, и курили редкостные индонезийские сигареты, кем-то подаренные. Экзотический и пряный вкус этих сигарет странно сочетался с зимним ландшафтом, с ощущением открытого космоса, куда медленно и сонно улетала моя голова, снесенная с плеч долой легким индонезийским дымком. Мы разрабатывали тогда доктрину «площадок обогрева», мы тщательно разрабатывали тему «индивидуальных психоделических пространств», повисших, как некие батискафы, в океане коллективного галлюцинирования. Один из наших тогдашних текстов назывался «Забытый водолаз» и был вдохновлен анонимным народным стишком, который нам рассказал Сережа Волков:

Для Лайма во всем этом просматривалась только одна недвусмысленная улика: это прямое указание на намерения похитителей. Лодка Лопеса разбилась севернее места своего отплытия. Отсюда следовал вывод, что они направлялись во Францию или Италию.

Возьмем, например, водолаза —Вдруг воздух перестали качать.Вы что, наверху, охуели?Качайте же, еб вашу мать!!!

Так могло показаться на первый взгляд, и, поскольку похитители не были беззаботными людьми, следовало предположить, что они не пытались это скрыть: они могли достаточно легко затопить, лодку и не оставить следов шин. Так обстояло дело. Они выставили это напоказ и не уничтожили следы. Тело Лопеса и лодку. Ожидалось, что все будет обнаружено.

Лайм должен был правильно прочитать это. Они сообщали ему, что направляются на север. Теперь вопрос состоял в том, хотели ли они, чтобы он искал их на севере, или, напротив, они ждали, что он будет более проницателен и отправится выслеживать их на юг.

В образе водолаза, забытого на глубинах, виделись нам заброшенные и агональные народные массы, которых Власти и Господства внезапно перестали снабжать идеологическим воздухом. Следует отдать должное нашей политической интуиции: в текстах того периода, пользуясь трудночитаемым и довольно специальным языком изложения, мы предсказали судороги водолаза, его конвульсии и колыхания, которые тогда еще не замутнили поверхности вод. Конец нашего мира был близок, но мы его приход не торопили. Сейчас Юра Лейдерман, как мне рассказывали, недолюбливает всё советское, но тогда мы как бы романтично и трепетно-любовно обращались к уходящему советскому миру:

– Не уходи, побудь со мною…

Существовало много уровней игры. Первый уровень: если появилась улика, ей следует верить. Второй уровень: если это слишком очевидный ключ к поискам, его надо считать ловушкой, сработанной для того, чтобы они впустую потратили время и силы; это была настолько очевидная улика, что ее следовало отбросить в сторону. Третий уровень: поскольку само собой напрашивалось намерение отбросить ее в сторону и сделать обратное, возможно, ее все-таки следовало принять во внимание, потому что похитители сделали ее вопиюще очевидной для того, чтобы запутать преследователей. Четвертый уровень: похитители предвидели возникновение такой дилеммы и хотели, чтобы Лайм дошел до конца в своих рассуждениях и вернулся к исходной точке и остановился на ней за неимением лучшего, потому что все остальные шансы были равны, а улика оставалась уликой, и даже если она была подстроена, из нее можно было извлечь нечто такое, чего не ожидали обнаружить.



Все сводилось к вопросу о тонкости игры, и он понимал, что, попав в эту ловушку и анализируя уровни вероятности, он мог сломать голову, пытаясь отгадать правду.

К этой же проблематике имел отношение и перформанс «Нарезание», который мы провели незадолго до наступления Нового года. Перформанс проходил в пространстве некоего советского клуба. После, как водится, теоретического вступления Юра Лейдерман стал нарезать хлеб хлеборезкой, укрепляя отрезанные ломти хлеба на длинной доске, на некотором расстоянии друг от друга. Ломти хлеба удерживались в вертикальном положении с помощью гвоздиков. Параллельно нарезанию Антон Носик (младший инспектор МГ), сидя под столом, орал – как бы воспроизводя вопли нарезаемого хлеба.

Было ясно только одно: действовали профессионалы. Или, по крайней мере, ими руководил профессионал. Профессионал — это тот человек, который не оставляет улик, если только он не делает это намеренно. Вся эта операция была разработана не революционерами-дилетантами, а проффи, который спланировал каждый шаг и рассчитал каждое движение. Операция похищения в Пердидо являлась образцом четкой оперативности. Ферма в горах была выбрана удивительно точно; учитывалось все: близость к побережью Средиземного моря и время перелета от Пердидо, потому что похитители понимали, что им необходимо убрать вертолет из вида до того, как власти начнут операцию поиска. Они знали, каким временем располагают для каждого шага в своих действиях, и нисколько не спешили. Они захватили Фэрли и спрятали вертолет, открыто переехали с фермы в гараж недалеко от Паламоса — все это в тот период времени, когда власти еще только организовывали поиски, находясь под впечатлением невероятной простоты совершенного преступления. Вместе с тем, укрывшись в том гараже, в Паламосе, похитители терпеливо оставались там, не позволяя панике подтолкнуть их к дальнейшему передвижению до наступления темноты. К тому времени они должны были осознавать, что полиция и службы безопасности десятка государств ищут их, но они действовали с апломбом, доставив Фэрли на катафалке к берегу, поднявшись на борт лодки Лопеса и уйдя в море.

Впоследствии, когда мы с Сережей Ануфриевым писали роман «Мифогенная любовь каст», мы вставили туда описание этого перформанса, изобразив его в качестве галлюцинации главного героя, парторга Владимира Петровича Дунаева. Выяснилось, что нарезан был именно Дунаев, который превратился в Сокрушительного Колобка, затем зачерствел, а потом, мыкаясь хлебным шаром по разоренному врагами Подмосковью, вконец оголодал и стал питаться крошками своего собственного хлебного тела. Постепенно он съел половину себя, а оставшаяся половина была нарезана на ломти: неприкосновенной осталась только горбушка, в которой спала волшебная девочка Советочка. Горбушка, он же Горбач, Горбун, Горбуленция, Горбидзе, Горб или просто Пятнистый, еще восседал на советском троне, Советочка еще пела советские волшебные песни… Когда после перформанса мы возвращались ко мне на Речной вокзал, нам пришлось пережить легкое дорожно-транспортное происшествие: такси, в котором мы ехали, слегка врезалось (нарезание, врезание…) в другую машину. Нас тряхнуло. Мы с Лейдерманом продолжали сидеть безучастно, как снеговики, а Антон Носик выскочил из машины и стал орать на провинившегося водителя. Видимо, он по инерции продолжал линию «орущего хлеба». Кстати, хлеб рождается от глагола «орать» (то есть «пахать», возделывать землю).

Они не оставили места случаю ни при одном шаге, и не было причин считать брошенную лодку Лопеса следствием неожиданной аварии. Остановка двигателя могла произойти от того, что похитители проткнули дыру в ржавой трубке подачи бензина и представили это как случайное повреждение.

И вот действительно приблизилась новогодняя ночь! Наступил восемьдесят девятый. Я встретил новогоднюю полночь в такси с тремя прекрасными девушками и прекрасной бутылкой советского шампанского в руках. Мы мчались сквозь тьму, а вокруг расстилались, как сказал Юрий Витальевич Мамлеев, снега, снега, снега… А в снегах – дома, дома, дома… А в домах – окошки, окошки, окошки… Золотые кошки. А в окошках люди, люди, люди… На гигантском блюде. Люди, поднимающие к небу бокалы, увенчанные сладкой советской пеной. Люди, обтрясающие зеркальные шары с тряских смолистых елочек, укутанных шелестящими потоками серпантина. Люди, некстати сотрясающие основы. Люди, некстати испытывающие угрызения совести. Когда-то я мечтал написать два роскошных литературных произведения – «Угрызения сов» и «Сотрясение ос». Эх, не написал! Очень жаль, мистер Паштет, что вы не написали эти необузданно великолепные романы, повести, эссе, а также не удосужились составить сборники остроумнейших и острогалантных анекдотов! А ведь я еще хотел написать роман «Волосатая кость манго»! Написал? Нет, не написал. Да вы просто хрустящий лентяй и селадон, мистер Паштет, потому что вы изволите мчаться в позднесоветском такси с тремя стройными европеянками навстречу празднику, который должен состояться в кафе «Вареники». Это бандитского типа кафе мой друг и младший инспектор МГ Илюша Медков целиком арендовал на потеху наших душ и тел специально ради встречи Нового года: там мы танцевали до упаду. Я танцевал со своей приятельницей в тот миг, когда ко мне приблизилась пьяная в жопу Маша Чуйкова, жена Ануфриева, и тут в ней вдруг прорезался пророческий дар. Указав на другую девушку, находившуюся поодаль от нас, она заявила: «Ты будешь с ней». Она оказалась права. В мае наступающего года я влюбился в ту девушку, на которую Маша указала своим алкоголическим пророческим пальцем. А девушка влюбилась в меня. Жили мы с ней долго и счастливо, а расставались потом еще дольше и очень мучительно.

Они могли оставить только одну нечаянную улику: отпечаток пальца на выключателе в гараже около Паламоса — в случае, если отпечаток принадлежал одному из них, а не владельцу гаража или кому-нибудь из его клиентов.

Зимой мы (то есть «Инспекция МГ») показали несколько достаточно принципиальных объектов на выставке «Дорогое искусство», которая состоялась во Дворце молодежи, гигантском бетонном сооружении с множеством переходов и закутков. В частности, мы выставили объекты «На книгах», «Товарная панель при легком искажении» и «Для мужского и женского сердца». Вскоре подоспел и русский номер «Флэш Арта» – собрали его Рита и Витя Тупицыны. Там был большой материал о МГ: диалог Тупицыных с нами, а также текст Миши Рыклина. Специально для номера мы сделали арт-проект «Шлифовка маленьких лярв» – это была фотография холеного кота Иосифа, который принадлежал Маше Константиновой (она его обожала). На фотографии кот возлежал на черном бархате, а перед ним был положен напильник.

Именно отпечаток пальца создавал у него впечатление, что операцию провели дилетанты, которыми руководил профессионал. У профессионала вырабатывается система привычек, он никогда ни на чем не оставляет отпечатков пальцев, и никогда не задумывается об этом. Он по рефлексу вернется назад и всё вытрет.



Выключатель света был последней вещью, которой они должны были коснуться при выходе, и кто-то забыл вытереть его.

Старшие инспекторы МГ: Юрий Лейдерман, ПП и Сергей Ануфриев, 1987 год



Если отпечаток окажется принадлежащим Фэрли, Лайм может считать, что его оставили, чтобы удостоверить тот факт, что Фэрли жив. Но он сомневался в том, что отпечаток окажется принадлежащим Фэрли, они бы не позволили ему приближаться к выключателю. Если отпечаток был оставлен одним из похитителей, он не мог появиться там преднамеренно; запутывающие улики были частью игры, но выдача собственных людей — нет.



После этого кот Иосиф был официально принят в состав «Медгерменевтики» в звании младшего инспектора. Мы тогда как раз занимались составлением книги «Младший инспектор» и попросили Иосифа Бакштейна написать текст от лица кота (раз уж Бакштейн и кот оказались носителями одного имени – Иосиф), посвященный вступлению мягкого и пушистого животного в ряды Инспекции. Бакштейн блестяще справился с поставленной задачей. Кроме кота младшими инспекторами МГ на тот момент являлись Антон Носик, Илья Медков, Маша Чуйкова и Игорь Каминник. В младшие инспектора МГ в тот период была также зачислена Настя Михайловская, но ее участие в инспекционной деятельности продлилось недолго. Настя, обладательница расслабленных повадок и низкого хрипловатого голоса, сожительствовала главным образом с моим приятелем Игорем Зайделем. «Иногда мне кажется, что я живу с Раневской», – говорил он, имея в виду ее голос.

Барселона зимой выглядела нищим серым городом, пропитанным промышленным смогом и портовой гнилью.

Мы с Лейдерманом написали тогда серию псевдоэпистолярных текстов, объединенных под названием «Подметные письма МГ». Первым было письмо Ануфриеву. Соскучившись по коллеге-инспектору, забывшему о своем инспекционном долге, мы написали письмо, отчасти по-английски, но русскими буквами:

Испанцы подготовили офис в перенаселенном крыле корпуса административного правительственного здания. Это был квартал унылых узких улиц, вымощенных булыжником, с закопченными до черноты стенами домов. С авианосца на берег вельботом доставили военно-морской УКВ-приемопередатчик; его перетащили в офис.



Бригада приехала раньше, И офис кишел персоналом, но что привело Лайма в удивление, так это присутствие Уильяма Т. Саттертвайта — измятого, усталого, со всклокоченными черными кудрявыми волосами.

Деар Серьоженька!

Лайму был предоставлен небольшой отдельный кабинет, но он быстро оглядел его и отказался от разговора в нем.

Летс смоук ванс мор! Летс денс лайк Шива! О Андреа, ю лук лайк Будда Майтрейа…

— У вас есть машина на улице?



— Да. Зачем? — Саттертвайт подтолкнул очки вверх.

— Давайте посидим в машине и поговорим.

И так далее. Письмо заканчивалось строгим призывом:

В машине Саттертвайт сказал:



— Вы действительно думаете, что у них хватит наглости прослушивать этот кабинет?

— Именно это я и сделал бы на их месте. Вы бы тоже не допустили, чтобы иностранцы проводили крупные операции по обеспечению безопасности на вашей территории и вам было бы неизвестно, что у них на уме.

ЛАСКАВО ПРОСИМО ДО НАШЕГО НЕБЫТИЯ (срочно!)

Саттертвайт умел мгновенно выбрасывать из головы лишние проблемы:



— Ладно. Что известно про гроб, в котором они перевозили Фэрли? Вы думаете, он мертв?

— Сомневаюсь. Вы не будете сдавать своего козырного туза до тех пор, пока вас не вынудят это сделать, — или до тех пор, пока вы не извлечете из него всю выгоду. Хотя есть еще более интересный вопрос — откуда мы знаем, что это был Фэрли? Туда могли положить полторы сотни фунтов кирпичей.

Между тем мне предстояло нешуточное испытание. Собираясь официально оформить свое возвращение в Москву (до этого я числился на ПМЖ в Праге), я решил провести некоторое время в психиатрической клинике, чтобы в дальнейшем оградить себя от армейских вопросов. В этом деле мне помог мой друг-психиатр Вадим Молодый, чудеснейший и очень отзывчивый человек, который, кстати, и Сереже Ануфриеву очень помог за несколько лет до этого, еще до того, как мы с Сережей подружились. Одесские конторщики решили жестоко наказать Сережу за хиппизм, за квартирные выставки левого искусства и за уклонение от службы в армии. Не сообщив ничего Сережиной семье, сотрудники органов молча вывезли его из Одессы в Москву и поместили в самое суровое карательное отделение Кащенко, где людей быстро превращали в овощи. Жена Сережи, Маша Чуйкова, обратилась за помощью к Молодому, и благодаря его связям они вскоре разыскали Сережу в Кащенко. К моменту его обнаружения он уже никого не узнавал, его закололи галоперидолом: он не мог даже есть, у него отключился глотательный рефлекс – еда вываливалась изо рта. Вадим Молодый вытащил его из этой глубокой жопы.

— Вы хотите сказать, что абсолютно не принимаете в расчет лодку Лопеса?

— Допустим, у них были сообщники, которые взяли лодку Лопеса и сделали вид, что они перевезли Фэрли таким способом? — Лайм говорил это, шаря рукой по щитку в поисках пепельницы. — Единственное, в чем можно быть уверенным, — это в том, что они намеренно продемонстрировали нам две вещи.

Я знал Вадима давно, с детства. Он был фанатом моего папы: собирал книжки с его иллюстрациями. Я часто ездил к нему в гости играть с шахматным компьютером (редкий цимес по тем временам). Вадим был обожателем К. Г. Юнга (что и не странно: они практически однофамильцы) и часто подсовывал мне различные труды Карла Густава Ю., которые весьма импонировали моему подростковому сознанию. Вадим (обладатель незаурядного отчества Амиадович) был врачебным джентльменом: вполне молодой (согласно своему имени и имени своего цюрихского кумира), но необычайно солидный, всегда облаченный в сверхаккуратный костюм-тройку, покуривающий трубку, всегда спокойный, как бы даже слегка застенчивый, живущий вместе с женой и маленьким сыном в совершенно упорядоченной квартире, где невозможно было себе вообразить ни единой пылинки. Впоследствии он оставил психиатрию, эмигрировал и, по слухам, занимается в Канаде проблемами экуменической церкви. Возможно, он даже стал священником объединенной религии (его когда-то, как и многих других, сильно впечатлил отец Александр Мень). Спасибо вам, дорогой Вадим Амиадович, за ваше сдержанное и добродушное участие в моей судьбе, за мудрые слова, произносимые как бы слегка застенчиво, но с должной (отчасти вопросительной) настойчивостью, за действенную помощь.

— Арабские халаты и лодка, отправившаяся на север. Одно предполагает Северную Африку, другое — Западную Европу. Вы не думаете, что и то и другое — фальшивка? Может быть, они направились на Балканы?

— Это не более чем гадание. Мы пытаемся поймать свой хвост.

— Не будьте таким жутким пораженцем, Дэвид. Сотни тысяч людей заняты этим делом. Кто-нибудь обязательно найдет что-то.

Молодый пристроил меня в клинику под названием «Центр психического здоровья» (ЦПЗ) на Каширском шоссе. Клиника располагалась рядом со знаменитой и пугающей «пятнашкой» (психиатрическая больница № 15), где в начале 80-х годов лежал Андрей Монастырский, и это обстоятельство дало имя его величайшему роману «Каширское шоссе» – в 1989 году этот роман был известен только близким друзьям Андрея, но для нас, членов «Медгерменевтики», уже тогда являлся одной из священных книг МГ наравне с «Анти-Эдипом», «Волшебной горой», «Железной флейтой», «Толкованием сновидений» и «Путешествием на Запад». А прочие священные книги МГ? Вот небольшой список:

— Почему? Мы имеем дело не с безумцами.

Глаза Саттертвайта вспыхнули за сильно увеличивающими линзами.



— С кем же мы имеем дело?

— Профессионал и группа хорошо обученных новичков. За ними стоит не правительство и не движение за народное освобождение. Мы не отыщем организации, способной взять ответственность за такое дело, хотя мы можем найти такую, которая оплачивает расходы.

«Записки Шерлока Холмса»

— Но почему?

— Потому что вы не сообщили мне ничего обратного.

«О чем не говорил Конфуций»

— Я не улавливаю смысла.

Лайм стряхнул пепел мимо пепельницы, смахнул его с брюк.

«Круглое окно»

— Если бы за этим стояло какое-либо ведомство, ваши сотни тысяч агентов уже получили бы какой-нибудь намек. Это не такая операция, которую бы предпринял мощный блок. Единственный политический эффект, который вытекает из нее, состоит в укреплении существующих режимов. Коммунисты будут на нашей стороне, они не станут помогать похитителям. Они надеются на такое же отношение, если кто-нибудь схватит одного из них, они не могут позволить себе выпустить джина из бутылки. Это открыло бы путь вседозволенности покушений и похищений. На таком уровне нельзя строить международные отношения, и, начиная с Клаузевица, все это понимают — вспомните, что случилось после убийства в Сараево.

«Моби Дик»

Лайм выбросил окурок в пепельницу и захлопнул ее.

— Подумайте, какой мотив двигал ими? Вы слышали условия выкупа. Похоже, что все их требования сводятся к семи террористам. Это метод Маринельо — в нем нет ничего необычного. Они арестовывают ваших, вы похищаете их и совершаете обмен.

«Тигр под наркозом»

— Но все мы знаем, кто управляет этим представлением, — заметил Саттертвайт. Его глаза удовлетворенно остановились на Лайме.

— Возможно, — совершенно бесстрастно ответил Лайм. — Но мы ведем поиски Стурки и его людей уже больше недели. Он мог залечь на дно — это могла быть абсолютно другая компания.

«Алиса в Стране Чудес»

— Вы хватаетесь за соломинку, — прорычал Саттертвайт; он еще сильнее наклонился вперед, в его голосе появилось злое шипение. — Как вы думаете, какого черта мы вынуждены были втянуть вас в это дело?

«Человек без свойств»

— Потому что вы считаете, будто я знаю, что это был Стурка.

— И Стурка — ваш парень, Дэвид. Вы знаете его лучше, чем кто-либо другой, — вы доказали, что знаете его образ мыслей. Вы работали в том же районе, что и он.

«Эти загадочные англичанки»

— Мне никогда не попадался на глаза этот человек.

— Но вы знаете его.

«Книги нашего детства»

— Возможно, за этой выходкой и стоит Стурка. Но я бы не стал класть все яйца в одну корзину. Логика указывает на Стурку, но логика — только критерий последовательности рассуждений, а не истины. Если это не Стурка — а я пытаюсь вести игру так, как будто это он, — в итоге мы окажемся значительно дальше от цели, чем были в самом начале. Я привык работать с фактами, неужели вам это не понятно?

«Повести о лисах и оборотнях»

— Допустим, что это Стурка, Дэвид. Что из этого следует?

Лайм покачал головой.

«Дар орла»

— Мы уже сделали слишком много ложных допущений. Дайте мне факт, и я приступлю к работе. — Он нашел в мятой пачке еще одну сигарету. — Но вы не прилетели бы сюда просто для того, чтобы сообщить мне о том, что я думаю, что это был Стурка. Вы уже знали это. Или вы курсируете взад вперед через Атлантику, чтобы следить за мной?

— Не будьте идиотом.

«Исторические корни волшебной сказки»

— Я только хочу прояснить ситуацию. Я полагаю, сейчас тот случай, когда у вас есть указания для меня, — нечто такое, чего вы не можете доверить даже скремблеру.[19]

— Прекрасно. Если вы знаете так много, посмотрим сможете ли вы угадать, каковы же они.

«Функциональная асимметрия долей головного мозга»

— В первую очередь, вы хотите вернуть его до дня инаугурации.

«S/Z»

— Да, но вы знали это. У вас есть чуть больше шести дней.

«Исповедь англичанина, употреблявшего опиум»

— Это маловероятно.

«Капитал»

— Сделайте это вероятным.

«Центр циклона»

— Не будьте ослом.

«Колымские рассказы»

— Понимаю. Ладно. Предположим, что я скажу вам, что привез из Лэнгли команду А.

«Питер Пэн»

— Тогда я скажу вам, что вы совершенный идиот. Я полагаю, вы привезли их, чтобы они слонялись по испанскому побережью, пялясь при своем масштабе возможностей на овец и крестьян.

«Мифологии»

— Едва ли. Они находятся на борту «Эссекса». Когда они вам понадобятся, попросите Шестой флот прислать «Ранних Пташек», и они вертолетом прибудут в ваше распоряжение.

«Муми-тролль и шляпа волшебника»

«Слишком мало сна, слишком много сигарет». У него разболелась голова, во рту появился металлический привкус. Абсурдно было и думать об этом. Лэнгли обозначало огромное здание штаб-квартиры ЦРУ в Вирджинии, строго засекреченное место, — по информации журнала «Тайм». «Команда А из Лэнгли» было эвфемизмом подразделения убийц.

«Муми-тролль и комета»

— Они лучшие профессионалы во всем агентстве. Двадцать восемь человек. Три вертолета.

«Волшебная зима»

— И, несомненно, имеют при себе такое количество оружия, как на тяжелом крейсере.

«Гамлет»

— Это прямой приказ президента, Дэвид.

«Федорино горе»

«Бибигон»

— Имейте мужество признаться. Это было ваше слабоумное изобретение, вы довели его до Брюстера, и он одобрил.

«От двух до пяти»

— Не совсем так. Я только предложил методику.

«Крокодил»

— Это гарантия того, что вы не получите Фэрли живым.

«Случай с крокодилом»

— Напротив. Вы не будете использовать их, пока не вытащите Фэрли. Фэрли и похитителей. После этого вы подключите их.

«Чебурашка и крокодил Гена»

Лайму стала ясна подоплека приказа. Она основывалась на шатком предположении относительно места нахождения похитителей. За идеей Саттертвайта стояла догадка, что похитители укрылись на территории, принадлежащей режиму, который не окажет содействия в их задержании и не согласится на выдачу их Соединенным Штатам, даже если ему удастся схватить их. Таким образом, они должны проникнуть туда, взять их, вывезти оттуда и не оставить за собой улик, указывающих, что они когда-то там были. В целом это сильно напоминало «Дикого Билла Донована», и Лайм находил это утомительным.

Русские сказки

— Дэвид, если мы поставим их перед судом, мы должны будем признаться, как и где их схватили. Это может вызвать затруднения.

«В поисках утраченного времени»

— Затруднения? Ради Бога. — Лайм покачал головой. — В любом случае вы берете этот вывод с потолка.

«Речные заводи»

— А вы впустую теряете время в Испании, когда должны быть там.

«Сон в красном тереме»

— Это не так. Мне по-прежнему нужен факт. Предположим, что они на полпути в Албанию?

«Записки у изголовья»

«Джейн Эйр»

— Вы медлите без нужды. Все указывает на Африку — и вам это известно.

«Властелин колец»

— Я уверен, у вас там уже везде снует множество сыщиков.

«Клиническая психиатрия»

— Чертовски мало из них так хорошо знает территорию, как вы. И никто из них не располагает вашими знаниями о Стурке.

«Египетские ночи»

— Это лишь два предположения — место и личность — и я не принимаю пока ни одного из них.

«Гарантийные человечки»

— Почему?



— Из-за арабских халатов.

Лолита, Лигейя, Люцинда. Мустанг-иноходец. Страх и трепет. Бытие и время. Шум и ярость. Ветер и поток. Буря и натиск. Война и мир. Смех и хохот. Лед и пламя. Слон и ступор. Сырое и вареное. Красное и черное. Уличные и домашние. Преступление и наказание. Чук и Гек. Ноздрев и Плюшкин. Гаргантюа и Пантагрюэль. Пан и Пропал, Сухое и Мокрое, Моча и Гавно, Меч и Город, Ромео и Джульетта, Слова и Вещи, Я и Оно, С минусом единица, Один и другие боги, Один дома, Однажды в Америке, Два капитана, Три мушкетера, Три смерти, Три толстяка, Знак четырех, Сердца четырех, Пять прикрытий, Шесть шестерок, Семь самураев, Девять рассказов, Десять негритят, Десять лет спустя (штаны), Одиннадцатый этаж, Двенадцать стульев, Тринадцать трупов, Четырнадцать монахов, Пятнадцатилетний капитан, Двадцать лет спустя (штаны), Тридцать отрубленных голов, Сто лет одиночества, Тысяча и одна ночь, Миллион ошибок, Золотой миллиард, Числа-Великаны, Множество Мандельброта, Интегральное исчисление…

— Следовательно, это обман, — сказал Саттертвайт. — Вам и раньше попадались ловушки.

— Лодка направлялась на север. Это что, такой же обман?

— Очевидно, это обман с другим знаком.

Бесчисленные звезды сияют на текстуальном небосклоне МГ, но ярким светом светит среди них «Каширское шоссе», освещая мне путь к воротам дурдома, куда мне, конечно, боязно было вступать в 1989 году (мне всё еще 22 года, хотя кажется, что со времени Западного Берлина унеслась целая вечность). Чтобы смягчить страх перед добровольным заселением в дом скорби, я накурился в сисю с Настей Михайловской и Зайделем и в таком виде явился на госпитализацию.

Еле сдерживая гнев, Лайм проговорил:

– Борода – первый признак нашей болезни, – ласково сказала нянечка, забирая мою одежду, глядя на меня с неким загадочным одобрением, выдавая мне вместо моей одежды коричневую вельветовую пижаму, в карманах которой я потом часто носил орешки, конфеты и узбекскую курагу (на дурке постоянно хотелось есть). Какой именно «нашей болезни»? Депрессии, на которую я жаловался? Шизофрении? Старости? Следуя доброму совету Вадима Молодого (инкарнация К. Г. Юнга), я заявил, что испытываю панический ужас в отношении ровесников. Поэтому меня (по любезному распоряжению заведующего Мазурского) поместили в отделение, где, кроме меня, все были стариками. Обитали здесь несколько человек среднего возраста (сорок-пятьдесят лет), но они пребывали в меньшинстве, основной же массе пациентов уже перевалило за шестьдесят. Совет доктора Юнга предпочесть старость молодости (в данном случае) оказался гениальным: пожилых лечили другие врачи, никто не подозревал меня в попытках уклониться от воинской дисциплины, к тому же круг общения в пожилом отделении сложился превосходный. Тем не менее поначалу меня здесь многое смущало и пугало. Но в то же время я вдруг ощутил во всей этой стремной дурдомовской реальности нечто странно-мистическое, нечто мистериальное. Догадка стала брезжить в моем мозгу, что я вовсе не затем здесь, чтобы избавить себя от воинской службы, а ради чего-то совершенно иного. Этот дурдом был предбанником, он был шлюзом, он был чем-то вроде проходного пункта… он был преддверием, порталом. Вы чувствуете уже здесь юнгианские дела? Не зря перевоплощенный доктор Юнг отправил меня сюда, высказываясь с интонациями застенчивыми и мистически твердыми.

— Вы должны понять это. Я не могу действовать сам по себе. Я должен получить факт, а затем я могу начать извлекать преимущества из их ошибок. Мне нужна их помощь.

— У вас хороший шанс получить ее.

Мне сообщили, что я займу место в пятой палате, и сестра с абсолютно прямой спиной, с бледным волосяным пучком на затылке проводила меня. По пути нам встречались прозрачные, но замкнутые двери. Сестра всякий раз извлекала из кармана халата не ключ, но белую пластиковую дверную ручку, вставляла ее в гнездо, поворачивала, затем выдергивала и убирала обратно в карман. Весь персонал ходил там с дверными ручками в форме буквы «Г» в карманах. Сколько белоснежных свастик можно было бы сложить из этих дверных ручек?

— Я не знаю. Мне только нужно, чтобы я помогал планировать их ошибки.



Саттертвайт помолчал некоторое время, наконец он сказал:

— Я собираюсь с этого момента оставить вас в покое. Но я хочу, чтобы было ясно, что вы получили приказ использовать команду А, если и когда вы выйдете на похитителей.

Когда я вошел в палату номер пять, я смог убедиться, что это довольно просторная и неплохо выглядящая комната, рассчитанная на четырех человек. Четыре кровати в тот момент пустовали, у окна стоял довольно широкий письменный стол, над которым горела настольная лампа – единственный в тот момент источник света в этой комнате. Седобородый старец сидел за столом, освещенный сбоку вечерней лампой. Больше в комнате никого не было. Перед старцем лежала крупная Библия, иллюстрированная гравюрами Доре, раскрытая на картинке «Адам и Ева в райском саду». Рядом стояла баночка с черной тушью. Тонким пером он переводил иллюстрацию на прозрачный лист кальки. Старец поднял на меня глаза, слегка воспаленные кропотливой работой. На сумасшедшего он был совершенно не похож, напротив, выглядел спокойным и умудренным, погруженным в свое прилежное, благородное, смиренное дело.

— Это такая дерьмовая дешевка.

– Валентин. – Он с достоинством назвал свое имя с прибавлением фамилии, которую я из учтивости не стану называть. И прибавил:

— Это политика. Лучше не просите кого-нибудь сделать вам одолжение, если только обстоятельства не вынуждают вас к этому, — чтобы не оказаться в положении должника. В такой компании мы не можем позволить себе быть обязанным кому бы то ни было.

– Художник.

— Тогда используйте посредника. Русских?

Я сказал, что меня зовут Паша Пивоваров и что я тоже художник.

— Ими могут оказаться китайцы, и мы так же, не хотим ходить у них в должниках.

– Не Виктора ли Пивоварова сын? – спросил старец.

Саттертвайт откинулся назад, дотронулся до дверной ручки, но не открыл ее.

— Да, вы интересовались группой крови Фэрли — мудрый вопрос. К сожалению, у него третья группа; резус отрицательный. Я оставил инструкции, чтобы на борту «Эссекса» был готовый к вылету вертолет с контейнером. Все в порядке?

— На этот момент — да.

Я кивнул. Выяснилось, что он бывал в мастерской моего папы. Между нами завязалась беседа – степенная, чинная, как будто встретились мы не в сумасшедшем доме, а на каком-нибудь чрезвычайно умиротворенном симпозиуме. При этом меня не оставляло ощущение чего-то резко-мистического, разлитого в воздухе этой полупустой палаты. Видимо, так действовала магия текста Монастырского – я оказался в клинике на Каширском шоссе, то есть я как бы провалился внутрь романа «Каширское шоссе», написанного Андреем. Из-за этого седобородый художник казался мне временами Богом Отцом, решившим повторить с помощью кальки свой смелый эксперимент по созданию Адама и Евы. Но в последующие дни я подружился со старцем Валентином, и он перестал казаться мне похожим на Бога.



Час спустя Саттертвайт находился на обратном пути в Вашингтон, а Лайм водил электрической бритвой по подбородку в вонючем туалете пристроенного крыла административно-правительственного здания. Ему хотелось принять душ, хорошо поесть и поспать часов двенадцать; но пришлось довольствоваться быстрым умыванием и ленчем на углу стола, состоящего из хлеба, сыра и кувшина сангре из ближайшего кафе.

Влияние прозы Монастырского быстро вытеснилось влиянием психотропов и транквилизаторов, которыми здесь меня потчевали в избытке. Валентин оказался прекрасным человеком, к сожалению, очень страдающим от депрессивно-маниакальных состояний. Судя по его рассказам о себе, болезнь настигла его вскоре после того, как он обрел веру (в этом смысле аналогия с Монастырским оправдала себя). Обратившись к православию, он стал ездить по монастырям, беседовать с монахами. Всё было хорошо до тех пор, пока один монах не вздумал запретить ему (пользуясь строгими оборотами речи) две вещи: курить и материться. Валентин был настроен на послушание, он ни в коем случае не ставил авторитет монаха под сомнение, но тут он с ужасом убедился, что не может соблюдать предписание, не может отучиться от мата и курения. Напротив, после этого он стал материться и курить неистово, остервенело, постоянно. Это уничтожило его в собственных глазах. Он мучился, и эти мучения вкупе с его духовным бессилием (как он это называл) и составляли его болезнь. Корабль его духовного опыта натолкнулся на мину – на взрывчатую триггерную точку. Может быть, на две мины? Две триггерные точки? Скорее всего, всё же это одна и та же точка, поскольку оба греха (мат и курение) связаны с оральной зоной, с деятельностью рта, оба представляют собой разновидности того, что когда-то называлось в православии словом «гортанобесие». Я тогда зачитывался Фрейдом (несколько книг Фрейда и Юнга я взял с собой в больницу), поэтому я пытался сообщить ему нечто о структуре невроза, пока мы сидели с ним в курилке, где он терзался жуткими угрызениями совести, одновременно громоздя на мои юные уши тонны самой что ни на есть скверной и изощренной матерщины и жадно втягивая суровый беломорский дым. Мои двадцатидвухлетние глаза, только что видевшие в этом старике Бога, теперь созерцали в нем зимнюю иллюстрацию к Фрейду: старческий регресс к вытесненной оральной фазе, ужас перед бессознательным желанием матери (мат в этом контексте не нуждается в комментариях, что же касается запретного табачного дыма, то это инверсия святого материнского молока). Мои нелепые попытки выступить в качестве психоаналитика-любителя терпели каждый раз головокружительное фиаско, в ответ на мои рассуждения старик только кряхтел, скорбел или, напротив, неожиданно хихикал, притом мог вдруг отмочить такой сочный, циничный и похабный анекдот, что впору было засомневаться в том, что этот человек так уж задавлен внутренней цензурой. В любом случае его трогало мое небезразличие к его психосудьбе и мы очень дружили.

Он заперся в крошечной комнате офиса, растянулся на полу, подложив под затылок переплетенные пальцы, уставился в потолок и попытался связать воедино все факты. Способ, которым удавалось добиться этого, заключался в том, чтобы дать простор воображению. Мысли мгновенно унеслись к Бев Рейланд, но он не стал делать усилий, чтобы изменить их направление.

Два дня назад по пути на военно-воздушную базу Эндрюс, он выкроил время повидать ее: позвонил в офис спикера Люка и условился встретить ее в кафетерии «Рейберн». Он заглянул в крошечный тесный магазинчик за дюжиной красных роз и вошел в кафетерий, держа их. Бев, в пестром лыжном жакете, в основном зеленом с белым, из синтетических волокон, которые блестели, как пластик, с волосами, зачесанными в хвост, перехваченный маленькой резинкой, подозрительно наблюдала за его приближением. Тень недоумения пробежала в ее глазах.

В целом в нашей палате установилась крайне положительная и дружественная атмосфера, настолько приятная, что нас вскорости стали ставить в пример всему отделению. Двое других соседей по палате номер пять оказались не менее замечательными людьми. При этом внешний их вид и все повадки казались на первый взгляд подчеркнуто обычными. Первым был молодой (по понятиям нашего старческого отделения) грузин, невысокий смуглый мужчина лет сорока пяти, с черной щеточкой усов под характерным носом, изъяснявшийся с тем самым акцентом, который известен всем по грузинским анекдотам. Да он и сам казался персонажем из этих анекдотов. Это был классический симулянт, но в глубине его простой симуляции теплилось психопатологическое зерно. Приехав из Грузии в Москву, он поначалу решил зарабатывать рабочим на стройках, но вскорости ему надоело быть рабочим (по его словам, ему казалось, что работа на стройке «вредна для здоровья»), и он решил, что здоровее изображать сумасшедшего. Сам себя он считал стопроцентным обманщиком и хитрецом, но врачи не разделяли его мнения – они видели в нем безумца. И, наверное, не ошибались. Думаю, работать на стройке в тысячу раз здоровее, чем мариноваться на дурке, где всех нас пичкали чудовищной химией, отчего глаза у нас были как красные фонари. Однако женщины, работавшие в нашем отделении (медсестры, няньки, поварихи и прочие тетки), не согласны были с мнением врачей: они видели в Гиви (назовем его так) не сумасшедшего и не симулянта, но грузина – чернобрового и черноусого красавца-мужчину, и они млели от его кавказского шарма. Из этого проистекало множество бонусов и эксклюзивных привилегий, которыми Гиви охотно делился с нами, его друзьями и соседями по палате, а наша палата вскоре превратилась в спаянную и дружную шайку, практически установившую контроль над отделением. Начать с того, что Гиви (единственный из пациентов!) наравне с персоналом тоже носил в кармане такую же точно белую дверную ручку, одновременно являвшуюся ключом почти от всех дверей. Поскольку Гиви проникся ко мне величайшим уважением, в любой момент я мог эту ручку-ключ у него одолжить для своих нужд. Даже когда Гиви спал, я имел право выудить ручку у него из кармана и отправиться шастать по больнице (для чего мне это было нужно, расскажу в свое время). Во-вторых, Гиви был вхож на кухню под предлогом физической помощи кухонным теткам (он переносил тяжести, выносил кухонные баки, выбрасывал мусор, обсуждал заготовку продуктов). Из этого вытекали не только некоторые преимущества в области пищевого довольствия, но и гораздо более важная привилегия – возможность варить на кухне чифирь. Гиви был виртуозным мастером изготовления этого напитка и готовил такой божественный чифирь, что, наверное, мог посрамить всех сомелье во всех тюрьмах и дурках тогдашнего СССР. Вскоре в нашей палате была открыта чифирная, куда многие пациенты нашего дурдома мечтали попасть, но далеко не все удостоились такого счастья. Входным билетом были приятельские или взаимовыгодные отношения с одним из нас четверых, обитателей палаты, плюс умение играть в шахматы, потому что чифирная существовала под вывеской шахматного клуба, который был в нашей палате учрежден (это была моя идея, и она себя оправдала). Короче, вскорости все пациенты нашего отделения, все пожилые и полуживые, в ком еще сохранилась некая социальная прыть, мечтали попасть к нам. Потому что, кроме чифиря, шахмат и великосветского общения, наша палата обладала еще одним невероятным бонусом – бонусом, который скрасил вечера многим обитателям старческого отделения. Но об этом речь впереди.

— Зачем это?

Сначала надо рассказать о последнем нашем сопалатнике, вошедшем, вольно или невольно, в нашу «банду четырех». Звали его Зубов, имя и отчество не припомню. Это был обычный инженер позднесоветского типа, то есть лет пятидесяти шести или семи, обабившийся, рыхлый, с мягким капризным лицом. История его попадания к нам звучала (в его собственном исполнении) следующим образом… А впрочем, начать следует с того, что эта история обладала названием. Она называлась «Что-то не то».

Что-то не то

— Маленькая любезность, если тебе будет угодно.

Николай Сергеевич Зубов прожил, по его словам, совершенно обычную и заурядную жизнь: жена, работа, дочка… Как-то раз, за пару лет до нашей встречи в палате номер пять, Зубов с женой отправился в заслуженный отпуск, в какой-то южный санаторий, где он уже не раз бывал. Всё было как всегда, они приехали, поселились, прогулялись, поужинали и легли спать. Но на следующее утро Зубов проснулся со странным чувством. Это чувство описывалось словами: что-то не то. Он терпел до вечера, терпел и следующий день. Всё было как всегда, но ощущение «что-то не то» не исчезало. Зубов мучился невероятно, он не мог понять, что именно не то. Но что-то было не то. На исходе третьего дня он сказал жене: «Что-то не то. Давай возвращаться в Москву». Они вернулись, вышли на работу, раньше времени прервав свой отпуск. Но что-то всё равно было не то. Зубов страдал до тех пор, пока в журнале «Огонек» ему не попалась на глаза статья под названием «Когда свет не мил». Это была статья о депрессии. И хотя Зубов вовсе не страдал депрессией, статья эта словно бы зажгла яркий свет в его сознании. Он вдруг понял, что именно «не то». Он осознал, что просто-напросто сошел с ума. Как ни странно, это осознание сделало его счастливым. Он немедленно лег в нашу больницу и, кажется, не собирался ее покидать. Здесь, как он чувствовал, всё было «то». Насколько я помню, он почти всегда пребывал в отличном расположении духа, был очень ровен, спокоен, общителен, доброжелателен и даже весел, и единственная мысль, которая иногда его печалила, состояла в том, что его недостаточно лечат. Вообще-то он с восхищением относился к нашим врачам и к нашей клинике, но иногда, в моменты подозрительности, ему казалось, что он обделен какими-то препаратами или процедурами. Поразительно, что постоянным предметом его неудовлетворенных вожделений являлась электросудорожная терапия (сокращенно ЭСТ), то есть Зубов постоянно стремился к чрезвычайно жуткой и мучительной процедуре, когда электрический ток пропускают через голову пациента (обыграно во многих триллерах, в том числе в фильме «Пролетая над гнездом кукушки»). На каждом обходе он донимал врачей своими просьбами пропустить через его голову электрический ток, но врачи отнекивались: «Сердечко у вас так себе, Николай Сергеевич. Кардиограммки шалят». Услышав такое, Зубов огорчался и сидел на своей аккуратно застеленной кровати, как стожок среди снежного поля. Выглядел он при этом настолько душераздирающе, что врачам становилось его жаль и они подбрасывали ему надежду: «Ладно, Николай Сергеевич, посмотрим, поглядим. Может, в следующем месяце сделаем вам ЭСТ. Если кардиограммки хорошие будут». И мягкое лицо Зубова расцветало улыбкой детской надежды.

— Эти розы — что-то вроде «Все хорошо, прекрасная маркиза…»? — Она развернула зеленую упаковочную бумагу настолько, чтобы увидеть бутоны. — Они действительно прекрасны, — призналась она.



Была середина дня, местечко оказалось почти пустым, через комнату глухо доносились голоса посетителей. Он сказал:

Да, такие вот подобрались люди в нашей палате: старец Валентин, симулянт Гиви, инженер Зубов и я. Были и еще в отделении яркие персонажи. Первая палата была тяжелой. Там находились пациенты, склонные к припадкам серьезной невменяемости. Невозможно не вспомнить одного грузина – невероятно длинный и тощий старик, иссохший, как старая кость, по прозвищу Дон Кихот. Он был действительно невероятно похож на Дон Кихота из грузинского фильма, и, как настоящий идальго из Ламанчи, страдал припадками боевого исступления, когда сокрушал всё вокруг себя. В первой палате постоянно дежурила сестра, готовая в любой момент вызвать санитаров «на вязку». «Вязками» называлось связывание пациента. Это приходилось часто предпринимать в отношении Дон Кихота, поскольку он, как и пристало этому литературному герою, существовал в реальности каких-то древних войн, каких-то средневековых поединков. Русским языком он не владел или забыл его, поэтому единственным человеком в отделении, который мог говорить с Дон Кихотом, был наш симулянт Гиви. Каждый раз после приступа Гиви вызывали в первую палату, чтобы он убаюкал древнего рыцаря родными разговорами. Несколько раз я присутствовал при этом. Зрелище было не из легких: Дон Кихот, как поверженная колонна, лежал на койке, связанный по рукам и ногам, его острое древнее лицо торчало, как горный хребет, а рот был вулканом, изрыгающим яростные грузинские крики и бормотания. Глаза его сверкали яростью, которая медленно гасла под воздействием вколотых ему успокоительных препаратов. Он угрожал расправой невидимым врагам. Рядом с ним сидел симулянт Гиви и ворковал по-грузински нечто транквилизирующее, точь-в-точь верный Санчо, утешающий своего больного господина.

— Ничего серьезного. Я ненадолго уезжаю.

Из оживших литературных персонажей были еще Бобчинский и Добчинский: иначе их и не называли. Два кругленьких убогих старичка, которые намертво сдружились и образовали неразлучную пару. Они общались только друг с другом. Это было старческое гомосексуальное чувство, которое обретало свою эротическую реализацию в акте совместного параллельного сранья. Они всегда ходили в сортир вместе, занимали соседние кабинки и, сидя на нужниках, переговаривались через тонкую перегородку, обмениваясь впечатлениями: «Ну как, пошло?» – «Кажется да, сейчас пойдет… на подходе…» Поскольку курилка, где все постоянно сидели, куря и общаясь, представляла собой предбанник туалета, всем курильщикам (а курили в отделении все пациенты, кроме Бобчинского и Добчинского) приходилось слушать их анальные откровения. В отделении Бобчинского и Добчинского слегка презирали, считая слабоумными. Но я не припомню, чтобы кто-нибудь оскорблял их или как-нибудь подкалывал. Можно с легкостью себе представить, какая бешеная травля, сопровождающаяся самыми выстегнутыми издевательствами, ожидала бы этих людей в юношеском отделении, если бы они были молоды. Но у стариков, к которым я так удачно примазался, были приняты мягкие и снисходительные нравы. Сейчас мне это даже кажется удивительным.

Ответа не последовало. Она встала и прошла к стойке.

Какие еще встречались личности? Был человек, который шел в Люблино. Небольшой, пожилой, с отсутствующим выражением лица, он постоянно перемещался по коридорам. Время от времени он подходил к тому или иному человеку и вежливо спрашивал: «Вы не подскажете, как пройти в Люблино?» или «Вы не знаете, где останавливается автобус, который едет в Люблино?» Отвечали ему по-разному. Один раз он забрел в нашу палату, вошел в наш платяной шкаф и стоял там, держась за перекладину, на которой висели вешалки. На вопрос, что он там делает, он, естественно, ответил, что он в автобусе едет в Люблино.

Он наблюдал, как она идет по огороженному перилами проходу к электрическому кофейнику, как останавливается возле кассира, как покачивает высокими бедрами, возвращаясь с двумя чашками кофе в руках. Она села на краешек стула, будто ждала, что он в любое мгновение взорвется под ней.

Врач Романов, приметивший, что я читаю «Психопатологию в обыденной жизни» Фрейда, зачислил меня в раздел пациентов, интересующихся вопросами психиатрии (не знаю, попадал ли до меня кто-нибудь в этот разряд). После этого мы иногда обсуждали с ним случаи из его клинической практики. Потом он как-то раз даже сказал, что некоторые мои замечания помогли ему в работе над научным текстом, над которым он корпел в этот период. Как-то раз он спросил меня, что я думаю о случае «человека, стремящегося в Люблино».

– Он просто ищет любви, – ответил я легкомысленно.

— Надолго?

Этот ответ понравился Романову (он в целом был довольно впечатлительным парнем). «Ты просто ищешь любви», – говорит старуха из моего любимого фильма The Night of the Hunter («Ночь охотника»), отвечая на вопрос девочки: «Почему я всё время развратничаю с парнями?» Тогда, в 1989 году, я еще не видел этого фильма. Не видел, не знал, но уже любил. Такова тайна любви.

— Не знаю.

Речь идет о вещах серьезнейших: о любви и о тех предощущениях, которые неразрывно связаны с состоянием любви. Фрагменты любимых мною фильмов я часто видел в своих сновидениях до того, как лицезрел сами фильмы. Точно так же я часто рисовал лица возлюбленных мною девушек до того, как мне случалось их встретить на земных путях.

— Тебя послали на поиски Фэрли. — Это было сказано утвердительно, но она замерла вся в напряжении, и в ее глазах светилась жажда информации.

— Я припоминаю Бев Рейланд. Девушку, которая гуляет только с такими людьми, которые заняты.

Был еще персонаж по кличке Гумилев. Этот знал наизусть все стихи Николая Гумилева и постоянно читал их вслух. В общем, в том дурдоме я убедился, что литература обладает нешуточным влиянием на сознание людей, что укрепило меня в чистосердечном и милосердном намерении быть писателем. Изобразительное искусство также волновало мир людей, и это укрепило меня в чистосердечном и милосердном намерении быть художником. В преддверии праздника 8 Марта меня назначили командиром над целой бригадой, состоявшей из ветхих старцев. В нашу задачу входило художественное оформление больницы в свете приближающегося Дня Женщин. Валентин из пятой палаты, профессиональный художник со стажем, внезапно высокомерно отказался от участия в этом проекте, но остальные – we did our best! Женщины дома скорби, старые и молодые, красавицы и уродки, врачихи, поварихи, медсестры и пациентки – все остались довольны!

— Ох, Дэвид, заткнись, ты совсем не забавен.

Да, литература и изобразительное искусство цвели, но еще больше развлекали и утешали сериалы – каждый вечер все (даже самые ветхие, даже самые безутешные) собирались в телевизионной комнате, чтобы следить за похождениями рабыни Изауры: тогда весь угасающий Советский Союз как один человек наблюдал за судьбой этой мексиканской рабыни. Я тоже желал наблюдать за рабыней, я тоже занимал место перед тусклым цветным телевизором, но стоило мне устроиться поудобней, как безжалостный химический сон начинал склеивать мои веки. Между тем спать воспрещалось (пока не наступит отведенный для этого час), и бдительные медсестры следили за тем, чтобы люди не спали, но ответственно переживали за рабыню. О, как бы мне хотелось стать не только лишь писателем и художником, но также режиссером, снимающим сериалы, – тогда уж точно простились бы мне мои грехи, потому что трудно вообразить себе более милосердное и человеколюбивое дело: не сосчитать, сколько жизней продлилось из одной только любознательности, дабы разведать, что случилось далее с любимыми героями. Никакой пенициллин, никакой амитриптилин не продлил столько жизней!

Дела зашли гораздо дальше, чем он хотел. Они никогда не спрашивали друг друга об этом. Она была девушкой с медленной чувственной улыбкой и здоровым аппетитом, и они нравились друг другу. Сейчас она стала другой, потому что если что-либо случилось бы с Лаймом, вместе с ним исчез бы и маленький кусочек Бев. Чашка и блюдце дребезжало в ее руке; она поставила их на стол.

Но надежда умирает последней! Maybe я еще сниму сериал – черно-белый, визуально-выпуклый, по-родченковски четкий, по-хичкоковски емкий, просветленно-зловещий, эйфорически-мрачный, метафизический детектив о похождениях хрупкой инопланетянки, сделавшейся наложницей французского короля Людовика Шестнадцатого, который теряет шестнадцать своих золотых голов на якобинской гильотине (шестнадцать золотых груш!), но, потеряв все свои ароматные головы, он возрождается больным марксистом на заре Великой Зимы, на заре Вечной Революции… «Зима близко!» – говорит род Старков любимого мною сериала «Игра престолов». Если бы вы только знали, как я благодарен создателям этого сериала (и клану Старков, хотя в целом мне ближе Таргариены) за эти слова!

— Итак, что мы должны сказать друг другу?

Как-то раз мы беседовали с доктором Романовым в его кабинете. Я – пациент, он – лечащий врач. По ходу нашей беседы он делал какие-то заметки в большом блокноте, напоминающем амбарную книгу. Может быть, это и была амбарная книга? Дорогие читатели, вы ведь даже не подозреваете, как сильно я любил амбарные книги! За силу этой любви я могу претендовать на звание агрария, хотя никогда не водил комбайн, никогда не копался в грядках, никогда не мчался на тракторе вдоль раздольных яблоневых садов… Вдруг Романова вызвали по срочному делу. Я не удержался, перегнулся через его письменный стол и навис над амбарной книгой. Я успел прочитать фразу «Разговаривая, вычурно жестикулирует обеими кистями рук, хотя его голос остается тихим, а интонации нейтральными». Еще бы им не быть нейтральными!!! Мне каждый день делали мелипраминовую колбу! Это, пожалуй, было самым мучительным в ассортименте эффектов, предлагаемых мне этим медицинским учреждением: лежать целых сорок минут с иголкой в вене, следя за тем, как бесцветная жидкость, не обещающая ничего хорошего моему организму, медленно вливается в мое тело. Да, это было мучительно, но я стоически претерпевал это дело, почти с таким же стоицизмом, с каким Ганс Касторп претерпевал различные процедуры в высокогорном санатории «Берггоф». Касторп и я терпели лишь потому, что эти процедуры виделись нам частью «герметической педагогики».

— Ничего. Я вернусь — ты можешь обдумать, что ты хочешь сказать, и сказать мне это тогда.

— Ты больше не собирался работать в полевых условиях.

Кроме художественного оформления больничных интерьеров (к 8 Марта и другим праздникам) я также работал в дурдоме над нашей совместной с Ильей Кабаковым книгой, предназначенной для издательства «Детгиз». Книга, составленная из безликих стихов для детей, вышла в том же году, иллюстрации по стилю ничем не отличаются от кабаковских, но в качестве иллюстраторов заявлены две фамилии – И. Кабаков и П. Пивоваров. Книга называлась «Чтобы всё росло вокруг!». Помню, как-то раз уже упомянутый персонаж по кличке Гумилев крупными шагами вошел в нашу палату и, устремив на меня палец, неожиданно громким голосом вопросил: «ЗАЧЕМ ТЫ ЗДЕСЬ?» Что-то на него нашло. Нечто торжественное, как бы из трагедии Софокла или из Элевсинских мистерий. Я как раз в этот момент раскрашивал титульный лист книги «Чтобы всё росло вокруг!». Поймав его состояние, я столь же торжественно молча указал на название книги, написанное крупным узорчатым шрифтом. Он прочитал название, лицо его посветлело, он понял, что получил ответ на свой патетический вопрос. Кивнув мне со значением головой (типа «Я понял. Ответ принят»), он повернулся и вышел из палаты.

— Так вышло.

Итак, всё росло вокруг. Росло? Да, росло. Затем я здесь и находился. Нарастал какой-то тайный, потусторонний звон, как от невидимого трамвайчика, который надвигался, дребезгливый и лядащий, но всё же он нес в своих нематериальных вагончиках новые чувства, новые ознобы, новые фантомные переживания…

— Я полагаю, они тебя завлекли. Должно быть, это очень льстит, когда говорят, что ты — лучший из всех, кто у них есть, единственный человек, способный сделать это дело. — Ее губы дрогнули, и она закусила их.

Вскоре меня стали отпускать на субботу и воскресенье. Отпускали на волю уже в пятницу, сразу после врачебного обхода, то есть где-то после трех дня, а вернуться нужно было в понедельник рано утром. В таком режиме существовать было гораздо легче. Инженер Зубов оказался заядлым нумизматом. Я продавал ему монеты из своей коллекции – недорого, по три рубля, по пять рублей за монету. У меня совсем не было денег, в еде я был аскетом, но мне требовались деньги для поездок на такси, потому что к тому моменту я уже полтора года как перестал ездить в метро. Деньги, которые я выручал у Зубова за проданные старинные монеты, я использовал исключительно для того, чтобы мчаться в такси по темному ранневесеннему городу, всё еще скованному по краям оплывающими снегами. Ехал я обычно прямиком на Фурманный, чтобы пообщаться с друзьями, раскуриться и испить алкогольных напитков – и таким образом стряхнуть с себя тормозящий эффект дурдомовских препаратов. Потом я ехал домой, на Речной.



Младший инспектор МГ Владимир Фёдоров (Федот), старшие инспекторы МГ Сергей Ануфриев, ПП, Юрий Лейдерман, младший инспектор МГ Антон Носик, младший инспектор МГ Анастасия Михайловская. Сквот на Фурманном переулке, кв. 13. Москва, 1989 год

— Я еще не мертв, — сказал он очень нежно. Между ними на столе лежали розы; он отодвинул их и накрыл ее руку своей ладонью, но она с досадой отдернула ее, и Лайм рассмеялся.



— Это вовсе не забавно.

В какой-то момент вернулся из Берлина Сережа Ануфриев. Поначалу он показался мне каким-то поглупевшим после долгого пребывания за границей: он отказывался говорить по-русски, делая вид, что как бы забыл родной язык, и постоянно щеголял в офицерских сапогах. Эти сапоги он купил в Берлине на том самом блошином рынке, который я так прочувствованно описал в конце берлинского эпизода. В прошлой своей жизни эти сапоги, видимо, принадлежали какому-то фашисту, какому-то озверевшему агрессору, во всяком случае, действовали они странно на Сережин мозг: время от времени в нем пробуждалась тевтонская жестокость, прежде Сергею Александровичу не присущая. Вспышки гнева вызывались всегда некими случайными личностями такого свойства, что, будучи без сапог, Сережа вряд ли обратил бы на них внимание. Как-то раз, в начале 90-х, когда все тусовались в МСХШ, напротив Третьяковки, Сереже встретился в коридоре один малознакомый художник, подвыпивший и недобрый, которому вздумалось прикопаться к Сереже с вопросом типа «Чё ты тут забыл?» Не сказав худого слова, Сергей немедленно впаял этому художнику кованым сапогом прямехонько по яйцам, причем со всей дури, так что от изумленного вопля живописца вздрогнули живописные полотна под стеклянными крышами Третьяковской галереи. Вот, что называется, «несимметричный ответ». Все присутствовавшие при инциденте (человек пять, включая меня) были потрясены жестокостью этого поступка, которого трудно было ожидать от Сережи, известного своим мягким нравом, добротой и деликатностью. Так влияли сапоги.

— Ты это уже говорила.

На Фурманном круг моего общения, кроме Зайделя и Насти Михайловской, в основном составляли одесситы. Будучи закоренелым москвичом, я почему-то влился в состав так называемого Одеколона. Это обозначение расшифровывалось как «Одесская колония». Подразумевалась относительно небольшая компания художников-одесситов, в тот период обосновавшаяся в сквоте на Фурманном. Лёнчик Войцехов, Перцы (Мила Скрипкина и Олег Петренко), Игорь Каминник (Камин), Лейдер, Витя Француз, позднее присоединившийся Карман (Саша Петрелли). Еще позднее появившийся в Москве Игорь Чацкин. Ну и, конечно, роскошный Исидор Мойшевич Зильберштейн, он же Сэмэн, он же Сеня Головные Боли, он же Сеня Узенькие Глазки. К Одеколону относились также художники более старшего поколения Володя Наумец и Валик Хрущ, а из молодых – Фомский (бессловесный и педантичный сосед Лейдермана по мастерской на Фурманном), Лариса Резун-Звездочетова и Мартуганы, то есть Гоша Степин и Света Мартынчик, впоследствии превратившаяся в известного российского писателя по имени Макс Фрай. Ну и, конечно, Вадик Гринберг с женой Ниной и двумя юными дочками-красотками. К одесситам меня влекла свойственная им атмосфера чего-то несерьезного и в то же время детски-уютного: южный расслабон, хохмы и шуточки плюс культ кайфа, флюид портово-курортного города, черноморский соленый ветер, чай и план, глубочайший мечтательный инфантилизм, ощущение невылезания из детского носочка, все эти ТЭФТЭЛЬКИ, еврейско-украинский семейный борщ с мацой… Общий образ одеколониста тех дней: ленивый панк-концептуалист, остроумный и хтонический, считающий себя дико практичным, юрким и хитрым, но на самом деле совершенно не хитрый, не практичный и не юркий, а напротив, тормозной и витающий в облаках, зато вполне гениальный. Все эти художники влились в микростаю московских концептуалистов, сообщив нашему кругу особую игривость, теплоту и южный пофигизм. Все одеколонисты, независимо от их национальной принадлежности, казались мне людьми из некоего сказочного Еврейского Царства. Действительно, Одесса еще оставалась тогда отчасти таким Еврейским Царством, хотя не так много в ней уцелело евреев, но сам воздух еще оставался еврейским. Спустя много лет я пытался обнаружить Еврейское Царство в Израиле. Но не обнаружил. Потому что Израиль не царство, а государство.

— Теперь я уверена, что ты слушаешь меня, — сказала она. — Черт с ними, у них миллионы людей. Это не должен быть ты. Если ты не найдешь похитителей, на тебе до конца жизни будет лежать вина. А если ты их найдешь, они, вероятно, убьют тебя.

— Мне нравится твоя беспредельная уверенность во мне.

Сережа Ануфриев был, конечно, звездой Одеколона. Почти все вышеперечисленные персонажи могли засвидетельствовать, что он сыграл в их жизни нешуточную роль, а многие из них, возможно, никогда не стали бы художниками, если бы не встретили Оболтуса (так называли Сережу в Одессе). Вскоре я познакомился с Федотом (Володей Федоровым), еще одним легендарным персонажем из этой одесской плеяды. О нем я уже был наслышан от мифогенного Оболтуса, причем все истории о Федоте казались совершенно сюрреалистическими, все они обладали неким особым атмосферическим привкусом, в этих галлюцинаторных байках присутствовало нечто от картин раннего де Кирико или Дельво. Вскоре мне пришлось убедиться, что Оболтус не преувеличивал.

— О, я знаю, что ты выдающийся сыщик, ты лучший в мире, — я слышала весь этот бред от твоих подлиз-поклонников. На меня он не производит впечатление. Черт возьми, Дэвид, они ставят тебя в безвыходное положение.

— Да, я знаю.

— Тогда какого дьявола ты пошел на это? — Она щелкала ногтем большого пальца по коренным зубам. — Когда ты принимал решение, — продолжала она, — ты совершенно не думал обо мне.

— Это верно.

Федота ко мне привел Лейдерман, причем оба пришли ко мне на Речной пьяные. Лейдер сразу упал на кровать, а Федот пошел на кухню ставить чайник. На кухне, вместо того чтобы поставить чайник на плиту, он зачем-то сначала решил разогреть ее. Включив плиту (она была электрической), он стал прохаживаться рядом, время от времени возлагая на нее свою ладонь, чтобы проверить степень достигнутого нагрева. В какой-то момент плита резко раскалилась и Федот, как Муций Сцевола, прижал к яростному диску свою растопыренную длань. Войдя в комнату с обожженной ладонью, он потребовал у нас совета, что делать в такой ситуации. Мы посоветовали ему пойти в тубзик и поссать на ладонь. Федот оставался в тубзике довольно долго, а потом вышел с потерянным видом и спросил: «Ребят, вы не могли бы поссать мне на руку? У меня че-то моча не идет». Мы отказались выполнить его просьбу, но в ответ на наш отказ Федот даже как-то оживился и с неожиданной игривостью спросил меня: «Паш, раз такое дело, а нет ли у тебя в таком случае транков?» Транков, то есть транквилизаторов, у меня было навалом – каждый раз, отпуская меня на уикенд из дурки, мне давали с собой коричневые бумажные конвертики, в которых лежали таблетки. Я их не принимал, и этих конвертиков с таблетками накопилась у меня целая куча. Решив предоставить Федоту богатый выбор, я вытащил из ящика стола ворох этих лекарственных конвертиков, но мой загадочный гость не стал утруждать себя выбором: он просто высыпал содержимое конвертиков на ладонь (образовалась внушительная разноцветная горсть) и отправил всё это себе в рот. При этом он так резко откинулся на стуле и так мощно впаялся затылком в стену, что дрожь прошла по всем семнадцати этажам моего дома. После этого потрясающего удара он застыл, и я было даже подумал, что он умер (что не удивило бы меня), но он крепко спал. Проснулся он, впрочем, уже минут через двадцать пять, крайне бодрый и оживленный, и стал рассказывать мне какую-то длинную и подробную историю, как он скитался по Казахстану, занимаясь фотонабором. Говорил он вроде бы по-русски, но мне пришлось прикладывать неимоверные и мучительные усилия, чтобы понимать его речь: казалось, что со мной беседует инопланетянин, весьма небрежно подготовившийся к визиту на планету Земля. Никогда прежде мне не приходилось слышать столь оживленную и при этом искаженную речь. Впоследствии этот тип дискурса стал известен всем сотрудникам «Медгерменевтики» под названием «федотское бульканье». Невнятность этого «бульканья» в последующие годы иногда бесила меня невероятно, и, бывало, я в категорической форме требовал от Федота, чтобы он «подтянул лингву». При этом история, которую он пытался излагать, носила полукриминальный характер. «Заниматься фотонабором» – это значило шляться по деревням с чемоданчиком, начиненным фотооборудованием, выполняя различные заказы селян. Например, у некоей семьи умер родственник и от него остался только стертый лик на групповом фото. А им хотелось повесить на стену его фотопортрет, где он присутствовал бы отдельно, в полный рост, да еще и в военной форме. Поэтому надо переснимать, ретушировать, еще раз переснимать… Тогда ведь не было фотошопа. Дело это, как ни странно, считалось довольно денежным, а криминальность проистекала из того обстоятельства, что все заработанные деньги приходилось возить с собой. Из-за этих денег Федот в какой-то момент поссорился с напарником, и тот даже угрожал ему ножом, при этом делая вид, что очищает апельсин. Федот в настойчивой форме призывал меня разделить с ним его возмущение гнусными инсинуациями напарника, он истерзал и превратил в оранжевый хлам несколько апельсинов, изображая сцену наезда. Было очевидно, что выпученный инопланетянин, сидящий передо мной за моим кухонным столом, с ног до головы обрызганный апельсиновым соком, пытается изображать «правильного пацана», эдакого тертого, бывалого и бесстрашного землянина. Но получалось это у инопланетянина крайне скверно. В тот момент, внимая этому монологу, я крайне удивился бы, если бы мне сообщили, что с этим человеком я буду дружить в течение многих лет и что он в какой-то момент даже заменит Лейдермана на ответственном посту третьего старшего инспектора МГ. Федот мне не только не понравился тогда, при первой встрече, но, скорее, внушил ужас. Но не всё так просто. В этом человеке целый ворох личностей, и среди них попадаются весьма ценные.

— Во всем этом слишком много дерьма.

Сейчас, в эпоху разобщенности, Федот и Лейдерман заняли крайне противоположные позиции по разным сторонам мутного политического спектра. Лейдерман почему-то стал украинским националистом, то есть «оголтелым укропом», а Федот сделался «нерукопожатным ватником» (по его собственному определению). Вот так вот разбросала бывших друзей сложная международная обстановка.

— Я знаю.

На Оболтуса в этом смысле всегда можно положиться – ему точно насрать на политику. Оболтус навещал меня в дурдоме, являясь в американской шляпе и фашистских сапогах, мы раскуривались с ним во дворике близ больницы, сидя на черном бревне за разноцветной избушкой, предназначенной, надо полагать, для детского секса в дождливые дни. Приятно было возвращаться в отделение накуренным: всё казалось таким уютным, даже депрессивный режиссер Шнейдер, грызущий свою веснушчатую руку, роняющий на свою собственную слабую кожу слабые жемчужные слезы – он оплакивал свое цветущее прошлое, кинофестивали, премьеры, рестораны, женщин… Больше всего в нашем отделении страдали те, кто в жизни достиг успеха. Страшитесь успеха, будущие старики и старухи!

— Я начинаю хотеть, чтобы ты немного любил меня.

Шнейдер сидел в курилке, дымил сигаретой и плакал. Мимо него радостно проплывали Бобчинский и Добчинский, бросая непонимающие взгляды в отравленные горем глаза кинорежиссера. Им-то было хорошо – они собирались совершить любимый ритуал параллельной затрудненной дефекации.

Двое стареньких в соседних кабинкахТужились и кряхтели, у всех был запор.Прижавшись к обогревателю согнутой спинкой,Ты тихо сидела за складками штор.

— Я… именно так к тебе отношусь.

Это уже из моего цикла стихов «Внученька», который я начал писать под конец своего пребывания в Центре психического здоровья. А что меня на этот цикл вдохновило – сейчас расскажу. Собственно, я уже давно обещал рассказать о том супербонусе, которым (кроме сладкого чифиря) обладала наша палата номер пять. Дело в том, что прямо напротив окна нашей палаты располагалось окно душевой женского молодежного отделения, окно, не обладавшее даже намеком на занавески, и каждый вечер мы, погасив в нашей палате свет, наслаждались необыкновенно волнующим зрелищем. Светятся неоном окна девичьего отделения. Девушки по очереди входят в душевую, их тела омываются потоками горячей воды, и пар, постепенно накапливаясь, скрывает их наготу – они тают в горячем тумане, стройные нимфы или жирные одалиски, распухшие от нейролептиков, они превращаются в призраки теплого света под завесой испарины, они растворяются процессией влажных небесных русалок, плывущих в неоновых облаках.

Она улыбнулась, это была искусственная улыбка.



— Что ж, я полагаю, любить важнее, чем быть любимым. Но мне совсем не нравится, что мы начинаем выглядеть как два персонажа в фильме Ингмара Бергмана. Ты даже становишься немного похож на Пауля Хенрейда.

Она пыталась играть его игру, и это доставляло ему нелепое удовольствие; он отодвинул свой стул и встал. Она открыла свою сумочку, вытащила из нее губную помаду, провела ею вдоль рта, сжала губы, чтобы размазать краску и оценила результат с помощью маленького зеркальца. Ее пальцы переплелись вокруг его ладони.

Через два с половиной месяца моего пребывания в ЦПЗ я вышел на свободу с чистой совестью и чудовищной физиономией – меня разнесло от дурдомовских снадобий, к тому же я проделал настолько рискованные парикмахерские эксперименты со своей бородой, что, глядя на меня, нетрудно было догадаться, что этот парень только что откинулся с дурки. Меня это не волновало. Молодость знала свое дело: не прошло и трех недель после выписки, как я уже снова был вполне хорошеньким бородачом.

— Ладно, я буду верно ждать тебя. Это то, что ты хотел услышать?

После моего освобождения из дома скорби наступил период такой зашкаливающей интенсивности, что впору было удивляться: к чему бы это? Видимо, после дурдома явилось ощущение, что я прошел некую инициацию, некую проверку, пережил определенное архаическое и магическое пребывание в «обители символических мертвецов». А может, меня просто немного подлечили? Советская психиатрия, если не отягощали ее карательные задачи, свое дело знала.

— Да.

Между тем политический процесс, называемый perestrojka, постепенно близился к своему апогею – в чем этот апогей должен заключаться, еще никто не знал. Когда впоследствии выяснилось, что этот апогей означает распад СССР, для большинства зрителей это стало неожиданностью. В любом случае саспенс нарастал. Наша страна, переживающая последние годы своего существования, находилась в эпицентре мирового внимания. Одновременно с этим острым политическим интересом всё более пробуждался интерес, который, с некоторой натяжкой, можно назвать эстетическим. То есть всё более и более раскручивалась мода на советское неофициальное искусство, на советское альтернативное кино и неподцензурную словесность. Но и официальная советская культура, опьяненная процессом либерализации, стала позволять себе немало вольностей. Интеллигенция пребывала в эйфории, население всё глубже погружалось в отчаяние. Телевизор в каждой квартире напоминал буйного джинна, вырвавшегося из запечатанного сосуда. Заседания Верховного Совета транслировались по TV каждый день, длились часами и выглядели как политические reality show, смешанные с античными трагедиями. Депутаты орали, дрались, а из их уст нескончаемым рвотным потоком лилась так называемая правда-матка.

— Вдруг за эти дни ты сможешь научиться, как выражать свои чувства. Во всяком случае, я поняла так, что ты допускаешь, что у тебя есть чувства.

Это была правда, и именно за это он любил ее.





Объект МГ «Книга за книгой». 1988

Его руки вспоминали ощущение ее упругого тела, и он открыл глаза, уставившись в потолок и пытаясь определить, как долго он думал. Шум, разбудивший его, повторился: настойчивый громкий стук костяшек пальцев о дверь. Он вскарабкался на ноги и открыл замок. За дверью стоял Шед Хилл.