Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В самом Смольном — гул голосов, лязганье тяжелых подкованных сапог по паркету, бряцание оружия, хриплые выкрики командиров. Рабочие в черных тужурках, солдаты в длинных серых шинелях и высоких заломленных папахах, матросы в бушлатах, перепоясанных пулеметными лентами. За плечами у каждого — вниз стволом — карабин. У некоторых на поясе гранаты-бутылки. Время от времени сквозь бурлящий людской поток прорывался кто-нибудь из членов ВРК.

— Если оденешься — получишь коктейль, договорились?

Откуда-то появился Луначарский, зажимая под мышкой пухлый портфель. Рид попытался его остановить.

Она опять приоткрыла рот и, не ответив, тихонько зашипела, а я пошел на кухню, достал бутылку виски и шипучку и смешал два коктейля. С удовольствием дал бы ей что-нибудь покрепче, глицерин или дистиллированную серную кислоту. Когда я со стаканами вернулся в комнату, она даже не пошевелилась, но шипение прекратилось. Глаза были снова пустые, на губах заиграла прежняя лукавая улыбочка. Внезапно она села на кровати, откинула одеяло и потянулась за стаканом:

— Некогда, некогда, только что окончилось заседание Петроградского Совета, приняты важные решения. — И Луначарский исчез, словно растворился в шинелях, куртках, бушлатах.

— Хэлло, Джек!

— Дай.

Рид оглянулся. Откуда-то из глубины коридора к нему пыталась протиснуться женская фигурка. Бесси Битти! И она здесь! Впрочем, удивляться не приходилось, Бесси журналистка, как говорится, божьей милостью. Где же ей быть в такие часы, как не в Смольном. Торопливо, азартно стала выкладывать новости:

— Оденешься — дам.

— Петроградский Совет принял резолюцию, — Бесси вытащила блокнот, прямо с листа начала расшифровывать стенограмму: — “Совет приветствует победоносную революцию пролетариата и гарнизона Петрограда… Совет выражает непоколебимую уверенность, что рабочее и крестьянское правительство твердо пойдет к социализму… Оно немедленно предложит справедливый, демократический мир всем народам… Совет убежден, что пролетариат западноевропейских стран поможет нам довести дело социализма до полной и прочной победы…”

— Конечно, поможет, — Рид торопливо стал переписывать слова резолюции в свою записную книжку.

Я поставил коктейли на шахматный столик и закурил:

Огромный, ярко освещенный зал заседаний Смольного был набит до отказа. Повсюду — на скамьях, стульях, прямо в проходах, даже на возвышении для президиума — сидели люди. В спертом воздухе почти недвижно повисли густые сизые клубы табачного дыма. Зал то застывал в напряженной, тревожной тишине, то вдруг взрывался яростно и гневно.

— Одевайся, я не смотрю.

За столом президиума лидеры старого Центрального исполнительного комитета: бледные, растерянные, с ввалившимися глазами. Гоц нервно мнет в руке какую-то бумажку… Либер невидяще уставился пустым взглядом куда-то поверх голов, губы его беззвучно шевелятся.

Я отвернулся, но тут до меня вновь донеслось шипение, на этот раз громкое, зловещее, и я покосился в ее сторону. По-прежнему голая, она стояла на четвереньках на кровати. Рот приоткрыт, лицо точно обглоданная кость. Шипение со свистом, словно бы против ее желания, вырывалось у нее изо рта. В пустых глазах Кармен что-то таилось. Что-то такое, чего я никогда не видел в глазах женщин.

Словно нехотя, над столом президиума поднялась карикатурная фигурка Дана в мешковатом мундире военврача. Вяло звякнул председательский колокольчик.

— Власть в наших руках, — печально начал Дан, его дряблое лицо свело тиком, — а в это время наши партийные товарищи находятся в Зимнем дворце под обстрелом, самоотверженно выполняя свой долг министров.

И тут ее губы, словно у куклы, которую дергают за веревочку, очень медленно, очень осторожно раздвинулись, и Кармен смачно грубо выругалась.

Зал заревел яростно, исступленно:

Я не обиделся. В конце концов такое слово в свой адрес я слышал не впервые. Мне не понравилось другое. Мне не понравилось, что меня обругали в моей же собственной квартире. Ведь в этой комнате я жил. Другого дома у меня не было. Здесь хранилось то, что есть у каждого, что связывает с прошлым, заменяет семью: книги, фотографии, радио, шахматы, старые письма, что-то еще в этом же роде. Вещей этих было мало, совсем мало, но они принадлежали мне, моей памяти.

— Долой! Вон! Министры нам не товарищи!

Больше переносить этот спектакль я был не в силах, и ее брань лишь напомнила мне об этом.

Под свист, улюлюканье, крики делегатов старый президиум очистил трибуну. Его место уверенно, по-хозяйски занял новый — четырнадцать большевиков.

— Если через три минуты, — тихим, внятным голосом проговорил я, — ты не оденешься и не уберешься отсюда, я выкину тебя в коридор пинком под зад. Нагишом, как есть. Сначала — тебя, а следом — твои тряпки. Поторопись.

Меньшевики протестуют, вскакивают, кричат. Им предлагают места в президиуме — пропорционально числу делегатов. Они не согласны.

Лязгнув зубами и угрожающе, по-змеиному зашипев, она спустила ноги на пол, сняла со стоявшего рядом стула одежду и стала одеваться. Я не спускал с нее глаз. Руки ее не слушались, но оделась она, хоть и не ловко, не по-женски, но быстро, всего за две минуты с небольшим — по часам.

— Это неслыханное насилие! — вопит кто-то с места.

С минуту она постояла возле постели в отороченном мехом пальто и в лихой зеленой шляпке с загнутыми полями, крепко прижимая к груди зеленую сумочку и угрожающе шипя. Лицо — по-прежнему как обглоданная кость, глаза — такие же пустые, во взгляде — та же затаенная злоба. Постояла, пошипела, а потом быстрым шагом направилась к двери, открыла ее и, не поворачиваясь, молча вышла. Слышно было, как загудел в шахте лифт.

Бородатый солдат, сидящий рядом с американцами, резко встает и, перекрывая крик протестующих, гневно кричит:

— А что вы делали с нами, большевиками, когда мы были в меньшинстве?

Я подошел к окну, раздвинул шторы и распахнул окна. В ночном воздухе еще стоял застоявшийся, сладковатый привкус, напоминавший об автомобильных выхлопах и оживленных улицах. Я пригубил коктейль. Внизу хлопнула дверь. По пустому тротуару застучали каблучки. Неподалеку взревел мотор, и машина, набирая скорость, скрылась в ночи. Я подошел к разложенной постели. Подушка еще хранила отпечаток ее золотистой головки, а помятая простыня пахла ее маленьким надушенным развратным телом.

Мартов протолкался к трибуне. Надтреснутым профессорским голосом заговорил назидательно:

Я поставил стакан на стол и стал с остервенением лупить по кровати ногами.

— Гражданская война началась, товарищи. Наша задача — мирное решение вопроса…

В зале хохот, злой, непримиримый. И кто-то в ответ:

XXV

— Победа — вот единственное решение вопроса!

Утром опять шел дождь — косой, серый, похожий на криво висящую занавеску из стеклянных бус. Разбитый, невыспавшийся, я нехотя встал и подошел к окну. Во рту до сих пор оставался гадкий привкус от генеральских дочек. На душе было пусто, как в кармане у нищего. Я пошел на кухню и выпил две чашки черного кофе. Похмелье бывает не только от спиртного. У меня, например, было похмелье от женщин. Меня выворачивало от них наизнанку.

Офицер-“трудовик”:

Я побрился, принял душ, оделся, снял с вешалки плащ, спустился вниз и вышел из подъезда. Напротив дома, футах в ста вверх по улице, стоял серый «плимут». Тот самый, который увязался за мной накануне и о котором я спрашивал Эдди Марса. За рулем мог быть полицейский — если только у полицейского выдалась вдруг масса свободного времени и он решил за мной погоняться. Или какой-нибудь незадачливый юный детектив, из тех, что пытаются за неимением своих совать нос в чужие дела. Или же епископ Кентерберийский, которому претил мой образ жизни.

— Советы не имеют поддержки в армии, захват власти Советами — преступление, нож в спину революции!

— Предатель! — ревут солдаты. — Корниловец! От штаба говоришь, а не от армии. Мы — за Советы!

Я вернулся в подъезд, вышел через заднюю дверь, выгнал свою машину из гаража и проехал по улице мимо серого «плимута». В «плимуте», в полном одиночестве, сидел низкорослый, хилый человечек. Увидев меня, он тут же включил мотор и двинулся следом. Дождь явно пошел ему на пользу: на этот раз он держался достаточно близко, чтобы я не смог улизнуть в какой-нибудь проулок, и в то же время достаточно далеко, чтобы спрятаться за идущими между нами машинами. Я выехал на бульвар, остановился на стоянке перед соседним с моей конторой домом и вышел из машины, подняв воротник плаща и нахлобучив на нос шляпу, что, впрочем, от дождя не спасало: по лицу нескончаемым потоком стекали ледяные капли. «Плимут» остановился на противоположной стороне улицы, у пожарного крана. Я дошел до перехода, дождался зеленого света, перешел на другую сторону и вернулся назад, держась поближе к краю тротуара. «Плимут» не сдвинулся с места. Никто из него не вышел. Я подошел и рывком открыл дверцу.

Овация. И нет офицера. Словно смыло.

— Мы не можем остаться здесь и взять ответственность за преступление! — истерически кричит делегат-меньшевик.

За рулем, откинувшись на сиденье, сидел светлоглазый низкорослый человечек. Я нагнулся и заглянул в машину. По спине глухо стучал дождь. Хлюпик щурился от табачного дыма и нервно теребил пальцами тонкий обод руля.

Группа меньшевиков, эсеров, еще кто-то устремляются к выходу.

— Ну что, никак не решишься? — спросил я его.

— Скатертью дорожка! — несется им вслед. — Дезертиры! Предатели! В мусорную яму истории!

На какое-то мгновение в зале стало тихо, и в следующую же секунду, не выдержав собственной тяжести, тишина раскололась орудийным грохотом. Орудия цитадели царизма — Петропавловской крепости, — молчавшие двести лет, открыли огонь по Зимнему дворцу…

Хлюпик проглотил слюну, чуть было не проглотив заодно и сигарету.

Рид сидел, уткнувшись в блокнот на коленях, стиснутый между Вильямсом и бородатым окопником с изможденным, землистым лицом. Воспаленные глаза солдата, не отрываясь, жадно следили за трибуной. Он не выкрикивал, не вскакивал то и дело с места, как другие делегаты. Лишь по тому, как сжимались в кулаки его тяжелые руки, можно было догадаться, какие мысли будили в нем речи ораторов.

— По-моему, вы меня с кем-то спутали, — буркнул он тихим, глухим голосом.

В одну из коротких пауз между выступлениями к Риду наклонилась Луиза. Она с Бесси сидела на скамье в следующем ряду.

— Тебе не кажется странным, Джек, — шепнула она в самое ухо, — что в зале нет ни Ленина, ни других видных большевиков? Ведь съезд за них…

— Меня зовут Марло, — представился я. — Ты меня уже два дня пасешь.

Тем же шепотом, чуть откинувшись назад, Рид высказал свои предположения:

— Никого я не пасу.

— Думаю, что сейчас у них есть более неотложные дела. Зимний еще не взят, хотя за него я не поставлю и двух центов против миллиона долларов. Вряд ли есть смысл Ленину терять сейчас время на дискуссии. Съезд все равно пойдет за ним. Пока министры не арестованы, дело нельзя считать завершенным.

— Нет? Значит, твоя тачка руля не слушается и сама ездит, куда ей вздумается. Пора, по-моему, ее приручить. Итак, сейчас я иду завтракать в кафе напротив. Завтрак будет состоять из стакана апельсинового сока, яичницы с беконом, жареного хлеба, порции меда, трех или четырех чашек черного кофе и — на сладкое — зубочистки. Из кафе я пойду к себе в контору, находится она на седьмом этаже вон того здания. Если тебя что-то очень волнует, заходи, потолкуем. Надо будет только перед твоим приходом как следует пулемет смазать.

Рид был прав. В то время как правые эсеры и меньшевики изливали фонтаны негодования в бессильных потугах привлечь на свою сторону делегатов, в угловой комнате на втором этаже Смольного Ленин руководил восстанием. Каждую минуту отсюда во все концы города спешили на самокатах, мотоциклах, автомобилях нарочные с приказами и распоряжениями ВРК. Уходили в ночь отряды вооруженных.

Задержка взятия Зимнего замедляла проведение в жизнь ленинского плана работы съезда. Одну за другой набрасывал Ильич своим стремительным почерком записки Антонову-Овсеенко, Подвойскому, Чудновскому с требованием штурмовать дворец.

С этими словами я захлопнул дверцу и ушел, а хлюпик остался сидеть, часто моргая глазами от удивления. Спустя двадцать минут я уже проветривал свой кабинет от «Soirée d’Amour»[9] уборщицы и вскрывал толстый грубый конверт, надписанный косым, по-стариковски четким почерком. В конверт вместе с официальным извещением был вложен большой розовый чек на пятьсот долларов. Имя предъявителя — Филип Марло, личная подпись — Гай Стернвуд, отправитель — Винсент Норрис. День начинался неплохо. Я сел было заполнять платежное поручение, но тут зазвонил звонок, возвещавший о том, что в мою приемную кто-то вошел. Это был хлюпик из «плимута».

Временное правительство, хватаясь даже не за надежду, а за слабый призрак ее, ответило отказом на требование сдаться без боя. В восемь часов вечера Григорий Чудновский доставил в Зимний повторный ультиматум с последним предложением капитулировать.

— То-то же, — сказал я. — Заходи и выкладывай все начистоту.

Руководитель охраны дворца Пальчинский, потеряв от бессильной злобы и отчаяния не только здравый смысл, но и чувство юмора, приказал арестовать парламентера.

Он проскользнул мимо меня с такой прытью, словно боялся, что я ударю его ногой под зад. Мы оба сели и внимательно посмотрели друг на друга через стол. Он был крохотного роста, никак не больше пяти футов трех дюймов, да и весил, как перышко. Глазки точно бусинки. Смотрит волком, а сам — овца овцой. Двубортный, с большим количеством лацканов серый костюм висит, как на вешалке. Поверх костюма — изрядно поношенное твидовое пальто нараспашку. Наружу выбился влажный от дождя шейный платок.

Чудновский только пожал плечами — уж он-то, один из непосредственных руководителей осаждающих, знал, что арест — фикция, такой же мираж, как и то, что человек, приказавший взять его под стражу, считается чуть ли не “генерал-губернатором”.

— Может, вы меня и знаете, — начал он. — Я — Гарри Джонс.

Ему не пришлось даже дожидаться штурма, чтобы выйти на свободу. Зашумели, заволновались юнкера-ораниенбаумцы.

Я отрицательно покачал головой и подвинул ему плоскую металлическую коробку с сигаретами. Его маленькие, тонкие пальчики выхватили сигарету из коробки с проворством форели, клюнувшей на искусственную мушку. Закурив от настольной зажигалки, он махнул рукой:

— Позор! Это парламентер! Мы ему дали честное слово! Из толпы юнкеров выскочил мальчишка-прапорщик. И грубо, яростно кинулся к Пальчинскому.

— Я в этих краях не первый день. Знаю тут кой-кого. В свое время работал в питейном заведении неподалеку от Хьюним-Пойнт. Работка — врагу не пожелаешь. Представь: удираешь на тачке, руки на руле, на коленях — пушка, а по карманам рассовано денег столько, что ими все шоссе обклеить можно. Иной раз, пока до Биверли-Хиллз доедешь, четырех легавых в перестрелке уложишь. Весело, нечего сказать.

— Кошмар, — поддакнул я.

— Мы требуем немедленного освобождения парламентера! Для чего вообще нас привели сюда? Умирать за Керенского? Во имя чего?

Он откинулся на стуле и выпустил тоненькую струйку дыма из своего маленького, крепко сжатого ротика.

Чудновского освободили… Час спустя, потеряв всякую веру в правительство, оставили дворец юнкера школы Северного фронта, ораниенбаумцы, михайловцы, казаки, часть женского ударного батальона… Всего около тысячи человек.

— Может, ты мне не веришь? — засомневался он.

— Может, и не верю, — откликнулся я. — А может, и верю. А возможно, еще не решил, верить тебе или нет. К чему ты мне все это рассказываешь?

Не имея сил вступить в настоящий бой и не имея мужества признать поражение, правительство продолжало упорствовать… Тупо, безнадежно, равнодушное даже к собственной участи.

— Просто так, — процедил он.

— Ты уже два дня неотступно следуешь за мной по пятам. Как парень, который хочет подцепить девчонку, а все никак духу не хватает. Может, ты страховой агент? А может, знакомый Джо Броди? Вариантов тут много, но я привык — работа такая.

В 21 час 45 минут, после того как Временное правительство отвергло последнюю возможность избежать напрасного кровопролития, прогремел холостой выстрел с “Авроры”…

От удивления его глаза чуть не выкатились из орбит, а нижняя губа отвисла до колен.

Выстрел “Авроры”…

— Господи, откуда ты все это знаешь?

— Я — ясновидящий. Давай выкладывай, что у тебя, не тяни. Время — деньги.

Комендор Евдоким Огнев рванул шнур носового шестидюймового орудия. Раскололось с грохотом и пламенем небо над Невой, с протяжным звоном ударилась о палубу крейсера дымящаяся медь стреляной гильзы…

Он прищурился, и глаза-бусинки, погаснув, скрылись за плотно сжатыми веками. Последовала долгая пауза. Дождь хлестал по плоской крыше многоэтажного отеля напротив. Наконец глаза-бусинки вновь победоносно сверкнули, и хлюпик с важным видом заметил:

И навсегда запомнила история этот единственный выстрел, не унесший ни одной жизни, но разбивший разом последнюю цепь на России.

— Да, я действительно хотел с тобой познакомиться. Думал продать тебе кое-что — дешево, всего за пару сотен, не больше. Как ты установил, что я был знаком с Джо?

Я открыл лежавшее на столе письмо и пробежал его глазами. Какой-то безумец предлагал мне приобрести — со скидкой, разумеется, — шестимесячный курс по снятию отпечатков пальцев. Я бросил письмо в корзину и посмотрел на хлюпика:

Уже пробиваясь к выходу из зала и не обращая внимания на толкотню и давку, Джон Рид торопливо дописывал в блокноте: “Непрерывный отдаленный гром артиллерийской стрельбы, непрерывные споры делегатов… Так под пушечный гром в атмосфере мрака и ненависти, дикого страха и беззаветной смелости рождалась новая Россия”.

— Догадался. Методом исключения. Ты ведь не легавый, верно? И не человек Эдди Марса, я его вчера вечером о тебе расспрашивал. Вот и получается, что ты был знаком с Джо Броди, иначе бы мной не заинтересовался.

— Господи, — сказал он и облизнул нижнюю губу. Когда я упомянул имя Эдди Марса, лицо его побелело, челюсть отвисла, а окурок повис в углу рта, словно врос в него.

Риду было ясно, что сейчас там, на огромной площади перед Зимним дворцом, происходит кульминационное событие того дня, из-за которого стоило пересечь Атлантику.

— Кончай заливать, — сказал он наконец с улыбкой висельника.

— Хорошо, не буду, — спокойно сказал я и развернул второе письмо. Его автор вызвался регулярно посылать мне информационный бюллетень из Вашингтона с самыми сенсационными новостями, да еще из первых рук. — Надеюсь, Агнес выпустили? — с прохладцей спросил я.

Подхватив жену и Бесси, он устремился к выходу, ловко используя старые футбольные приемы, прорезая людскую пробку у дверей. Вильямс едва продирался за ним.

— Да. Она меня к тебе и послала. Заинтересовался?

— Еще бы, такая блондинка.

У ворот Смольного трясся от работающего мотора огромный армейский грузовик с высокими бортами. Его кузов уже был забит красногвардейцами и солдатами.

— Кончай ты. В тот вечер… ну, когда Джо пристрелили, ты намекнул, что, не знай Броди что-то про Стернвудов, он не стал бы посылать им эту фотографию.

Отчаянно размахивая всеми имеющимися у них документами, четверо американцев, выкрикивая наиболее подходящие при данных обстоятельствах русские слова, кинулись к машине. По-видимому, их достаточно хорошо поняли, потому что под добродушные шутки и смех всех четверых мгновенно втащили в кузов. Мотор взревел, и с отчаянным скрежетом в коробке скоростей автомобиль сорвался с места.

— И что же он про них знал?

Отдышавшись, Рид заметил, что на полу сложены пачки каких-то листовок. Время от времени кто-нибудь из его случайных попутчиков распечатывал очередную пачку и разбрасывал прокламации. Белые листки стремительно разлетались от встречного ветра. Прохожие на лету ловили их. Рид взял одну листовку — на ней было отпечатано воззвание ВРК. Оставив этот экземпляр себе, Рид стал помогать разбрасывать остальные.

— Вот за это я и хочу получить с тебя пару сотен.

На углу Екатерининского канала машина остановилась. Дальше предстояло добираться пешком. На Морской американцы присоединились к колонне красноармейцев. Когда отряд достиг арки Главного штаба, Рид со своими спутниками успел уже протискаться в передние ряды. Без песен и криков человеческая река хлынула под арку, смяла, сокрушила, разметала дровяные баррикады и покатилась дальше, неудержимо заливая огромную площадь.

Я побросал еще несколько не менее идиотских писем в корзину и закурил очередную сигарету.

Ни одного выкрика — только топот тысяч сапог, стук пулеметных катков, непрерывный треск винтовок, хлопки ручных гранат.

У цоколя Александрийской колонны передовая цепь — человек двести красногвардейцев — задержалась, а затем, словно ощутив прилив свежих сил, снова кинулась вперед, к Зимнему.

— Нам с Агнес надо рвать отсюда когти, — пояснил хлюпик. — Она хорошая, ей здесь не место. В наше время женщинам вообще нелегко.

И наконец:

— Она для тебя слишком велика, — хмыкнул я. — Если окажется сверху — задавит.

— Ура-а-а!!!

— Оставь свои похабные шуточки, приятель, — обиделся Джонс, и в его голосе прозвучало нечто, отдаленно напоминающее чувство собственного достоинства.

Грозное, громовое, торжествующее…

— Ты прав, — сказал я, с некоторым удивлением взглянув на него. — Последнее время я общаюсь со всякой мразью, вот и распустился. Ладно, хватит трепаться, перейдем к делу. За что ты хочешь две сотни?

Чьи-то черные на фоне ночного неба фигуры метнулись первыми к дворцовой решетке, и вот уже человеческая волна ворвалась в ворота, сорвала двери и, разделившись на отдельные потоки, хлынула на белокаменные лестницы.

В одном из бешено клокочущих водоворотов — четверо американцев… В руках у Рида сорванная где-то со стены шашка… Вместе со всеми вперед, дальше, к той неведомой еще никому комнате, последней норе уже давно не Временного…

— А ты заплатишь?

Откуда-то из бокового коридора — Антонов-Овсеенко. Худой, взъерошенный, глаза — как угли. За ним — Чудновский. Увлекая за собой матросов, красногвардейцев, оба комиссара, не обращая внимания на бросающих винтовки юнкеров, бежали по бесконечной анфиладе дворцовых комнат. Рид мгновенно понял: сейчас эти двое совершат то, чего с нетерпением ждет в Смольном Ленин, ждут делегаты съезда, ждет Россия.

— Они идут арестовывать правительство!

— Не факт.

И Джон Рид, представитель американской социалистической печати, устремился за людьми, расчищающими дорогу первому в мире социалистическому правительству.

— А если я помогу найти тебе Рыжего Ригана?

У порога обширной залы последнее препятствие — неподвижный ряд юнцов с винтовками на изготовку. Они словно окаменели. В глазах, как схваченный на лету крик, отчаянье…

— Рыжего Ригана я не ищу.

Антонов вырывает у одного винтовку. Юнкер чуть не падает, он и не думает сопротивляться. Словно не замечая направленных на него штыков, Антонов спрашивает громко, повелительно:

— Рассказывай. Так хочешь слушать или нет?

— Временное правительство здесь?

— Валяй. Если будет что-то любопытное — заплачу. За двести долларов в наше время можно приобрести кучу ценных сведений.

Не дожидаясь ответа, шагнул прямо сквозь шеренгу. Отстал Чудновский, с радостным, торжествующим возгласом рванул на себя за лацканы сюртучка недавнего знакомца — Пальчинского. Гаркнул, вытряхивая душу из помертвевшего генерал-губернаторского тела:

— Ригана убили люди Эдди Марса, — с невозмутимым видом сообщил он, откинувшись на стуле с таким видом, будто только что стал вице-президентом США.

— Ну, вот и ваш черед, господин хороший!

Я махнул рукой в сторону двери:

— Даже спорить с тобой лень. Жаль на тебя кислород тратить. Вали отсюда, коротышка.

И тут же людская лавина смяла, завертела, отбросила юнкеров, хлынула дальше, в последнее прибежище последнего буржуйского правительства России.

Джонс облокотился на стол, весь напрягся и стал тщательно разминать сигарету, уставившись прямо перед собой, За дверью застучала пишущая машинка: стук, звоночек, треск переводимой каретки; стук, звоночек, треск каретки…

Комната. Небольшая, в трепетных бликах свечей. За длинным столом, сливаясь в зыбкое, тусклое пятно, безликие, призрачные фигуры. Глаза пустые, невидящие.

— Я не шучу, — сказал он.

— Проваливай. У меня и без тебя дел полно.

И Антонов, словно взброшенный на гребне штормовой волны, неожиданно спокойно, буднично сказал:

— Именем военно-революционного правительства объявляю вас арестованными…

— А это, по-твоему, не дело? — взвился он. — Ты меня не торопи. Пока все не расскажу — не уйду. Я ведь сам был с Риганом знаком. Не скажу, чтобы мы были закадычные друзья, но знал я его неплохо. Бывало, встретишь его и спросишь: «Как жизнь молодая?», а он либо ответит, либо нет — в зависимости от настроения. Но парень он неплохой, мне он всегда нравился. Ну вот, крутил он любовь с певичкой Моной Грант, а она возьми да выйди замуж за Марса. Тогда Риган с горя женился на богатой дамочке, которая все ночи напролет по кабакам шаталась — как будто у нее по ночам бессонница. Да ты ее знаешь: высокая такая, черненькая — в общем, девица что надо, хотя и с норовом. Такая жена, сам понимаешь, — не подарок. Тонкая штучка. Риган с ней и не сошелся. Ты, конечно, скажешь: подумаешь, не сошелся, главное, что у ее отца деньжата водились. Мол, женился на деньгах, так терпи. Но Рыжий рассуждал иначе. Он был себе на уме, далеко идущие планы строил. Своей жизнью жил, и на деньги тестя, думаю, ему было наплевать. И я его, честно тебе скажу, понимаю.

Выходят по одному пятнадцать временщиков, держа за фалды друг друга. К ним присоединяют остальных. Вокруг — плотное кольцо караула. Приткнувшись плечом к стене, Рид стенографическими крючками наспех черкает в блокноте фамилии арестованных.

Терещенко — пухлое детское лицо с приказчичьим пробором и неожиданно тучная, бесформенная фигура — в дверях словно очнулся. Насел яростно на конвоира, матроса с “Авроры”:

Хлюпик оказался не таким уж дураком. Мелкому жулику его склада такое бы и в голову не пришло. А если б и пришло, он бы не смог подыскать нужных слов.

— Ну и что вы будете делать дальше? Как вы управитесь без нас, без…

— Стало быть, он сбежал, — сказал я.

— Ладно уж, — отрезал моряк, — управимся! Только бы вы не мешали…

Комната опустела. Из соседних залов доносится зычный голос:

— Собирался сбежать. С Моной. Она ведь с Эдди Марсом тогда уже не жила, ей его бизнес очень уж не нравился, а больше всего всякие там темные делишки: шантаж, ворованные машины, засады на искателей приключений из восточных штатов и так далее. Говорят, как-то Риган при всех сказал Эдди, что если тот хотя бы раз использует Мону в своих махинациях, то ему не поздоровится.

— Товарищи, ничего не брать! Революция запрещает. Это принадлежит народу. Всем очистить помещение!

— Все это известно, Гарри, — перебил я его. — Такая информация денег не стоит.

Рид подходит к длинному столу, покрытому зеленым сукном. Стол завален бумагами, планами, картами. Память цепко замечает: на некоторых листках бессмысленные геометрические чертежи. Заседавшие машинально чертили их, безнадежно слушая, как выступавшие предлагали все новые и новые химерические проекты.

— Погоди, сейчас я расскажу тебе такое, чего ты наверняка не знаешь. Когда Риган сбежал от жены, я его поначалу каждый день в кабаке у Варди видел: сидит себе, уставившись в стену, и хлещет ирландское виски. Раньше-то он любил поболтать, а теперь — молчит, как воды в рот набрал. Иногда он заключал пари с Малышом Уолгрином и передавал мне для него деньги.

Рид взял один листок на память. На нем рукой Коновалова, словно в насмешку над самим собой: “Временное правительство обращается ко всем классам населения с предложением поддержать Временное правительство…”

Когда Рид со своими спутниками покинул Зимний дворец, было уже три часа утра. Площадь перед дворцом была заполнена людьми. Солдаты, красногвардейцы, матросы грелись вокруг костров.

— А я думал, Малыш в страховой компании работает.

Американцы решили вернуться в Смольный, где, по их расчетам, еще продолжалось первое заседание съезда. Рид предложил по пути заглянуть в городскую думу — вторую после Зимнего цитадель буржуазии в Питере:

— Страховая компания — это только ширма, табличка на дверях. Впрочем, если надо, он тебя и застрахует тоже. Ну вот, а примерно с середины сентября Риган куда-то запропастился. Сразу я этого, положим, не заметил. Ну ходил, ну перестал — подумаешь. Но потом один парень рассказал, что супруга Эдди Марса смылась будто бы с Рыжим Риганом, а Марс не только не злится, но ведет себя, точно шафер на свадьбе. Все это я передал Джо Броди, он ведь был парень не промах.

— Надо посмотреть, что они теперь собираются делать после ареста правительства.

В Александровском зале думы вокруг трибуны толкалось около ста человек. К своему удивлению, Рид узнал среди них и делегатов съезда — меньшевиков и эсеров, несколько часов назад демонстративно покинувших Смольный.

— Еще какой промах, — буркнул я.

Но недоумение было недолгим. Поразмыслив, Рид решил, что, собственно, удивляться нечему. Куда же было деваться Дану, Гоцу, Авксентьеву и другим, как не сюда, в кадетское логово?

— Не скажи, в сыщики он, может, и не годится, но малый смышленый. В тот момент он как раз без денег сидел, и ему пришло в голову, что если найти этих голубков, Рыжего с Моной, то за них заплатят и Эдди Марс, и жена Ригана. Джо немного эту семейку знал.

Рида поразил контраст между этим собранием и съездом Советов. Там — огромные массы обносившихся солдат, изможденных рабочих и крестьян — все бедняки, согнутые и измученные жестокой борьбой за существование; здесь — меньшевистские и эсеровские вожди, бывшие министры-социалисты. Рядом с ними — журналисты, студенты. Упитанные, хорошо одетые.

— Много не много, а пятьсот долларов он из них к тому времени уже вытянул.

Посещение думы, хотя и кратковременное, не осталось бесполезным для американских журналистов: они явились свидетелями первого после Октябрьского переворота заговора буржуазии против народа. В их присутствии Комитет общественной безопасности был расширен с целью объединения всех антибольшевистских элементов в одну организацию — пресловутый “Комитет спасения родины и революции”.

— Правда? — Гарри Джонс немного удивился. — Странно, Агнес мне ничего об этом не говорила. Вот и верь им после этого. Она вообще все время от меня что-то скрывает. Ну ладно, стали мы с Джо газеты просматривать, но про эту парочку нигде ни слова — значит, думаем, старый Стернвуд этой истории хода не дал. Затем как-то раз попадается мне у Варди Забияка Канино. Знаешь его?

Дальше оставаться в думе было незачем, и американцы продолжили свой путь по тревожным петроградским улицам.

Я отрицательно покачал головой.

Они поспели в ярко освещенный тысячью огней Смольный как раз в ту историческую минуту, когда II Всероссийский съезд рабочих и солдатских депутатов, опираясь на волю громадного большинства рабочих, солдат и крестьян, опираясь на совершившееся победоносное восстание, взял власть в свои руки.

— Лихой парень, из самых отчаянных. Иногда он на Эдди Марса работает — тот к нему обращается, ест и кого подстрелить надо. Забияке ведь человека убить ничего не стоит. А когда он Марсу не нужен, то держится в стороне, свои делишки обделывает. Обычно Забияка просто так в Лос-Анджелесе никогда не появляется. Это-то меня и насторожило. Может, думаю, они на след Ригана напали, ведь Марс делал вид, что ему на всю эту историю наплевать, а сам только и ждал случая с Рыжим расквитаться. А может, Забияка совсем по другому поводу в городе оказался, не знаю, но на всякий случай я все же Джо обо всем рассказал, и тот сел Забияке на хвост. Это он умел. Не то что я. Это я тебе все бесплатно рассказываю. Садится, значит, Джо ему на хвост и видит, что Канино подъезжает к воротам усадьбы Стернвудов, а рядом останавливается другая машина, с девицей за рулем. Канино с этой девицей о чем-то долго разговаривает, и она что-то ему передает, вроде как деньги. Передала и уехала. Это была жена Ригана, она знает Канино, а Канино знает Марса — вот Джо и решил, что Забияка что-то про Ригана разнюхал и пытается втихаря продать эти сведения его супруге. Потом Канино смывается, и Джо теряет его след. Конец первого действия.

Но день, первый день из десяти, которые потрясли мир, на этом не кончился, хотя одна заря уже сменила другую. И после освещенной багровым пламенем костров ночи, когда пал Зимний, этот день вместил в себя еще одну ночь, когда Смольный, революционный Смольный впервые после победы встретил Ленина.

— Как этот Канино выглядит?

— Невысокий, широкоплечий, глаза карие, волосы каштановые, ходит во всем коричневом: коричневый костюм, коричневая шляпа. Даже плащ и тот коричневый. Ездит в двухместной коричневой машине. Это вообще его любимый цвет.

— Послушаем второе действие.

И Джон Рид стал человеком, на долю которого выпало счастье навеки сохранить для истории облик Ленина-победителя. “… Громовая волна приветственных криков и рукоплесканий возвестила появление членов президиума и Ленина — великого Ленина среди них. Невысокая коренастая фигура с большой лысой и выпуклой, крепко посаженной головой. Маленькие глаза, крупный нос, широкий благородный рот, массивный подбородок, бритый, но с уже проступающей бородкой… Потертый костюм, несколько не по росту длинные брюки. Ничего, что напоминало бы кумира толпы, простой, любимый и уважаемый так, как, быть может, любили и уважали лишь немногих вождей в истории. Необыкновенный народный вождь, вождь исключительно благодаря своему интеллекту, чуждый какой бы то ни было рисовки, не поддающийся настроениям, твердый, непреклонный, без эффектных пристрастий, но обладающий могучим умением раскрыть сложнейшие идеи в самых простых словах и дать глубокий анализ конкретной обстановки при сочетании проницательной гибкости и дерзновенной смелости ума.

— Деньги вперед.

— Видишь ли, пока, честно говоря, платить особенно не за что. Посуди сам: миссис Риган вышла замуж за бывшего бутлегера. Познакомилась она с ним в кабаке или в игорном доме и наверняка с людьми такого типа встречалась не раз. Эдди Марса она хорошо знает, и, если бы с Риганом что-то случилось, она наверняка обратилась бы за помощью именно к нему. Что же касается Канино, то Марс мог по просьбе миссис Риган поручить ему поиски Рыжего. За что же, спрашивается, давать тебе двести долларов?

…Он стоял, держась за края трибуны, обводя прищуренными глазами массу делегатов и ждал, по-видимому не замечая нарастающую овацию, длившуюся несколько минут. Когда она стихла, он коротко и просто сказал:

— А если я скажу, где сейчас жена Эдди, — заплатишь? — спокойно спросил хлюпик.

Это уже становилось интересно. Я подался вперед, вцепившись пальцами в подлокотники кресла.

“Теперь пора приступить к строительству социалистического порядка!”

— Даже если она одна? — добавил Гарри Джонс тихим, каким-то даже зловещим голосом. — Даже если она никуда с Риганом не убегала и ее все это время продержали в укрытии, милях в сорока от Лос-Анджелеса, чтобы полиция думала, будто она смылась с Рыжим? Заплатишь двести монет, сыч?

Новый потрясающий грохот человеческой бури…

Я облизнул губы. Они были сухими и солеными.

…Ленин говорил, широко открывая рот и как будто улыбаясь; голос его был с хрипотцой — не неприятной, а словно бы приобретенной многолетней привычкой к выступлениям — и звучал так ровно, что, казалось, он мог бы звучать без конца…

— Да, заплачу, — пробормотал я. — Где она?

— Ее нашла Агнес, — угрюмо сказал Джонс. — По чистой случайности. Увидела в машине и выследила. Агнес тебе сама расскажет, где ее прячут, — но не раньше, чем у нее в руках будет двести долларов.

Желая подчеркнуть свою мысль, Ленин слегка наклонялся вперед. Никакой жестикуляции. Тысячи простых лиц напряженно смотрели на него, преисполненные обожания.

Я окинул его суровым взглядом:

…От его слов веяло спокойствием и силой, глубоко проникавшими в людские души. Было совершенно ясно, почему народ всегда верил тому, что говорит Ленин.

— В полиции ты все это расскажешь бесплатно. Сейчас у них в центральной тюрьме есть несколько первоклассных костоломов. На совесть работают. С ними шутки плохи. А если ты после допроса отдашь концы, они за Агнес возьмутся.

…Неожиданный и стихийный порыв поднял нас всех на ноги, и наше единодушие вылилось в стройном, волнующем звучании “Интернационала”.

— Пусть допрашивают, — отозвался хлюпик. — Меня не так-то легко расколоть.

— А Агнес, я смотрю, не так проста, как кажется.

…Могучий гимн заполнял зал, вырывался сквозь окна и двери и уносился в притихшее небо.

— Она аферистка, сыч. И я аферист. Мы все аферисты. Но это не значит, что мы продаем друг друга за пять центов. Если не веришь, можешь попробовать на мне. — С этими словами он взял из моей коробки очередную сигарету, аккуратно вставил ее в рот и закурил моим любимым способом: сначала дважды попытался зажечь спичку об ноготь большого пальца, а потом чиркнул ею о подошву ботинка. Выпустив дым, он хладнокровно уставился на меня. Этого смешного коротышку, строившего из себя матерого преступника, я мог спустить с лестницы одним щелчком. Маленький человечек в большом и опасном мире. Что-то в нем было симпатичное.

— Я ведь у тебя ничего не украл, — ровным голосом проговорил он. — Я пришел продать тебе одну историю. За двести долларов. Меньше она не стоит, да и больше — тоже. Я пришел в расчете на то, что либо получу эти деньги, либо нет. Одно из двух. А ты меня пугаешь полицией. Постыдился бы.

…А когда кончили петь “Интернационал”… чей-то голос крикнул из задних рядов: “Товарищи, вспомним тех, кто погиб за свободу!” И мы запели похоронный марш, медленную и грустную, но победную песнь, глубоко русскую и бесконечно трогательную.

— Ты получишь две сотни, — обнадежил его я. — Твоя история того стоит. Только при себе у меня такой суммы нет.

Он встал и, кивнув, запахнул свое старенькое твидовое пальтишко:

Ведь “Интернационал” — это все-таки напев, созданный в другой стране. Похоронный марш обнажает всю душу тех забитых масс, делегаты которых заседали в этом зале, строя из своих смутных прозрений новую Россию, а может быть, и нечто большее…

— Ладно, встретимся вечером, когда стемнеет. Это даже лучше. Ведь с такими, как Эдди Марс, всегда необходимо быть начеку. С ним вообще лучше не связываться. А что поделаешь? Жить-то надо. Последнее время я сижу на мели. Наверно, Малыша Уолгрина из его бывшей конторы уже выставили. Там давай и встретимся. Фулуайдер-билдинг, Уэстерн, Санта-Моника, 428. Вход со двора. Ты приносишь деньги, а я везу тебя к Агнес.

Вы жертвою пали в борьбе роковой,

В любви беззаветной к народу.

— А сам ты не сможешь мне все рассказать? Зачем мне Агнес? Я ее уже видел. И не раз.

— Я же ей обещал, — искренне удивился моей несговорчивости хлюпик и, застегнув пальто и напялив немного набекрень шляпу, еще раз кивнул, направился к двери и вышел. Шаги в коридоре затихли.

Вы отдали все, что могли за него.

За жизнь его, честь и свободу.

Я спустился в банк, положил на свой счет чек на пятьсот долларов и взял из них наличными двести. А потом снова поднялся к себе в контору и, сев за стол, задумался. Я размышлял о Гарри Джонсе и о рассказанной им истории. Уж очень все складно получалось. Такое бывает только в романах, в жизни же все сложнее, запутаннее. Если Мона Марс действительно находилась недалеко от Лос-Анджелеса, под боком у полиции, то Грегори обязан был бы ее найти. Если, разумеется, искал.

Настанет пора, и проснется народ.

Весь день я просидел в конторе наедине со своими мыслями. Никто не приходил. Никто не звонил. Дождь продолжался.

Великий, могучий, свободный.

Прощайте же, братья, вы честно прошли

Свой доблестный путь благородный.

XXVI

Во имя этого легли в свою холодную братскую могилу на Марсовом поле мученики Мартовской революции, во имя этого тысячи, десятки тысяч погибли в тюрьмах, в ссылке, в сибирских рудниках. Пусть все свершилось не так, как они представляли себе, не так, как ожидала интеллигенция. Но все-таки свершилось — буйно, властно, нетерпеливо, отбрасывая формулы, презирая всякую сентиментальность, истинно…”

Эти строки не мог написать сочувствующий наблюдатель. Они могли родиться только под пером участника Великой революции. И Джон Рид стал им, быть может осознав это в тот счастливейший миг, когда вместе с русскими рабочими и крестьянами приветствовал Ленина.

В семь часов вечера дождь наконец прекратился, однако по сточным канавам стремительно бежали ручьи. В Санта-Монике вода стояла вровень с тротуаром и выплескивалась через край. Из-под промокшего брезентового тента вышел, хлюпая по лужам, регулировщик в длинном блестящем черном плаще. Скользя по мокрому тротуару, я завернул в узкий, полутемный вестибюль Фулуайдер-билдинг. Где-то за открытой кабиной лифта, выкрашенного в золотистую, потемневшую от времени краску, тускло светилась одинокая лампочка. На потрепанном резиновом коврике стояла никелированная, давно не мытая плевательница. На горчичного цвета стене висела издали похожая на электропробки искусственная челюсть. Я снял мокрую шляпу, стряхнул ее и пробежал глазами список жильцов, висевший рядом с искусственной челюстью. Под одними номерами квартир были подписаны фамилии, под другими — нет: возможно, некоторые квартиры пустовали или же квартиросъемщики предпочитали оставаться неизвестными. Кого тут только не было: и дантисты, гарантирующие обезболивающие средства, и частные детективы, расследующие темные делишки, и мелкие, дышащие на ладан заведения сомнительного свойства, и какая-то школа почтовых работников, где, впрочем, можно было приобрести навыки железнодорожного клерка, радиотехника или киносценариста — если, разумеется, раньше не нагрянут почтовые инспектора. Жутковатое здание. В таких воняет отнюдь не только намокшими окурками.

…В холодном, плохо протопленном номере гостиницы, уложив спать падающую с ног от усталости Луизу, Джон Рид снял чехол с пишущей машинки.

Заложив в каретку лист чистой бумаги, привычно опустил пальцы на клавиатуру. Медленно, тщательно взвешивая каждое слово, стал печатать. Под сухой треск “Ундервуда” рождались строки, из которых предстояло узнать Америке о потрясении мира:

В лифте, подложив под спину рваную подушку, дремал, сидя на шатком табурете, старик лифтер. Рот полуоткрыт, в полумраке видны вздувшиеся вены на запавших висках. Одет в синий форменный пиджак, который болтается на нем, как на вешалке, и серые брюки с обтрепавшимися отворотами. На ногах белые бумажные носки и черные лаковые туфли с глубокой царапиной на носке. Вид у старика был очень несчастный: не дождался клиента и заснул, бедолага. Я тихонько проскользнул мимо него и, задыхаясь от спертого воздуха, нащупал дверь, ведущую на пожарную лестницу. Лестницу не подметали больше месяца. По ночам здесь, должно быть, ютились бродяги: спали, ели, бросали на ступеньки объедки, обрывки сальных газет, спички, попалась под ноги даже разорванная записная книжка из искусственной кожи. В углу, возле изрисованной стены, лежала нераспечатанная пачка светлевших в темноте презервативов. Да, миленький домик, нечего сказать.

“Свершилось…

Ленин и петроградские рабочие решили — быть восстанию. Петроградский Совет низверг Временное правительство и поставил съезд Советов перед фактом государственного переворота. Теперь нужно было завоевать на свою сторону всю огромную Россию, а потом и весь мир. Откликнется ли Россия, восстанет ли она? А мир, что скажет мир? Откликнутся ли народы на призыв России, подымется ли мировой красный прилив?

Я поднялся на четвертый этаж и, ловя губами воздух, вбежал в коридор. Такая же грязная плевательница, такой же потрепанный коврик, стены горчичного цвета исписаны такими же горькими и неразборчивыми воспоминаниями. Я дошел до угла и повернул. На трех дверях подряд по матовому стеклу было выбито: «Л. Д. Уолгрин. Страхование». За первыми двумя дверьми было темно, за третьей горел свет. На одной из темных дверей значилось: «Вход».

Было шесть часов. Стояла тяжелая холодная ночь. Только слабый и бледный, как неземной, свет робко крался по молчаливым улицам, заставляя тускнеть сторожевые огни. Тень грозного рассвета вставала над Россией”.

Фрамуга над освещенной дверью была приспущена, и до меня донесся гортанный, птичий голос Гарри Джонса:



— Канино?.. Да, где-то я тебя видел. Точно, видел.



Я похолодел.

— Я так и думал, — ответил низкий, мурлыкающий голос; казалось, за кирпичной стеной заработала маленькая динамо-машина. Было в этом голосе что-то зловещее.

По линолеуму царапнула ножка стула, раздались шаги, взвизгнув, захлопнулась над дверью фрамуга, за матовым стеклом скользнула чья-то тень.

Я вернулся к первой из трех дверей и осторожно подергал ее. Заперта. По счастью, дверь от старости рассохлась и просела. Я достал бумажник и вытащил из него толстую целлулоидную прокладку с острыми краями, за которой у меня хранились водительские права. Находка для взломщика. Я надел перчатки, всем телом, словно к любимой женщине, приник к двери и, рванув на себя ручку, вставил в образовавшееся отверстие целлулоидную прокладку, которой и поддел собачку замка. Раздался сухой, похожий по звуку на разбившуюся сосульку щелчок. Я замер, точно сонная рыба в воде, а затем, выждав несколько секунд, повернул ручку и, приоткрыв дверь, скользнул в темноту.

Осторожно закрыв дверь, я увидел прямо перед собой освещенный с улицы прямоугольник голого окна, срезанного углом письменного стола. На столе возвышалась пишущая машинка в чехле, а рядом блестела в темноте металлическая ручка двери. Эта дверь, в отличие от входной, оказалась не заперта. Я открыл ее, вошел в смежную комнату трехкомнатной страховой конторы и, воспользовавшись тем, что по оконному стеклу вновь сильно забарабанил дождь, на цыпочках пересек комнату. Из-под двери, ведущей в третье, освещенное помещение, пробивалась тонкая полоска света. Все складывалось удачно. По-кошачьи подкравшись к двери, я прижался лицом к щели и заглянул в соседнюю комнату, однако ничего, кроме дверного косяка, не увидел.

— Болтать языком — дело нехитрое. Для этого большого ума не надо, — вкрадчиво промурлыкал Канино. — Напрасно ты пошел к этому сыщику. Очень напрасно. Эдди недоволен. Ведь сыщик сказал, что какой-то тип в сером «плимуте» сел ему на хвост. Вот Эдди и хочет выяснить, кто этот тип и что ему надо. Понятно?

Гарри Джонс беззаботно рассмеялся:

— А Эдди-то какое дело?

— Все тебе расскажи.

— Ты же прекрасно знаешь, зачем я ходил к сыщику. Я ведь тебе говорил. Из-за подружки Джо Броди. Ей надо рвать отсюда когти, а не на что. Вот она и подумала, что сыщик ей денег даст. Я-то на нуле.

— За что? — нежно промурлыкал голос. — За красивые глазки сыщики нынче денег не дают.

— Ты за него не бойся, ему есть где деньжат раздобыть. С его-то связями. — И Гарри Джонс вызывающе громко рассмеялся.

Юрий Кларов

·

САФЬЯНОВЫЙ ПОРТФЕЛЬ



Из беседы искусствоведа А.Я.Бонэ с заместителем председателя Совета московской народной милиции Л.Б.Косачевским

Бонэ. Великолепной синей краске индиго в древности не везло. Не везло даже на ее родине, в Индии, где в XI веке аль-Бируни писал: “Из всех красок синяя для брахмана является нечистой, и, если она коснется его тела, ему необходимо совершить омовение. Кроме того, он должен беспрестанно бить в барабан и читать перед огнем предписанные священные тексты”.

Еще хуже и самой краске, и ее поклонникам пришлось в средневековой Европе, где ее именовали “кормом сатаны” и “дьявольской краской”. В 1577 году в Германии был издан даже специальный закон, карающий смертной казнью за использование индиго.

Немного позднее подобный же закон стал действовать и во Франции. Но, как известно, справедливость, рано или поздно, торжествует (чаще, правда, поздно). И уже в XVII веке индиго завоевало Европу. Бывший “корм сатаны” превратился в “королеву красок”. Индиго теперь использовалось в окраске дорогих тканей, из которых шили себе платья придворные модницы, шло на окраску кафтанов и солдатских мундиров. Владельцы красилен и мануфактур просто не представляли себе, как можно обойтись без этой чудесной краски. Особой популярностью индиго пользовалось во Франции, куда его доставляли из далекой Индии. И тут владычица морей Англия объявила о морской блокаде своей соперницы. Увы, первый консул Наполеон Бонапарт ничего не мог поделать с мощным военным флотом Англии. Английские корабли задерживали все торговые суда, державшие курс к французским берегам. Франция лишилась многих товаров, в том числе и бесценного индиго, без которого теперь уже никак не могла обойтись французская промышленность. И в 1800 году Наполеон установил премию в миллион франков тому, кто найдет для индиго равноценную замену. Миллион франков — сумма весьма солидная. Поэтому понятно, что тысячи, а возможно, и десятки тысяч людей пытались получить эту премию. Но никто ее так и не получил. Между тем, по некоторым сведениям, которые, правда, еще нуждаются в дополнительной проверке, равноценная замена “корму сатаны”, или “королеве красок”, была уже давно найдена мастером-красильщиком из Ржева.

30 января 1918 года было обнаружено ограбление Патриаршей ризницы. А через неделю после происшедшего в кабинете председателя Московской комиссии по охране памятников искусства и старины появился бывший чиновник Московского дворцового управления, ведавший до декабря 1917 года всем имуществом Кремля, Мансфельд-Полевой.

У представителя одного из древнейших графских родов Германии была щуплая фигурка и остроносая незначительная физиономия, одна из тех физиономий, которые никогда и никому не запоминаются. Но в манерах и осанке посетителя чувствовалось — он не забыл, что его славный и доблестный предок Петр Эрнст И, более известный под именем Эрнст Мансфельдский, по свидетельству восхищенных историков, умер в походе, как и положено великому воину, стоя, в полном боевом снаряжении, опираясь на плечи верных оруженосцев. Судя по всему, Мансфельд-Полевой был готов, в случае необходимости, понятно, повторить этот исторический подвиг здесь, в генерал-губернаторском доме, ставшем логовом московских большевиков. Но в кабинете председателя Комиссии, человека веселого и добродушного, царила настолько домашняя атмосфера, что умирать — ни стоя, ни сидя — особой необходимости не было. Поэтому, расположившись в удобном кресле (в Петровском дворце реквизировали или в Александровском?), Мансфельд, преодолев минутное замешательство, даже позволил себе ослабить тугой узел галстука.

— Мне не хотелось бы злоупотреблять вашим терпением, но я все-таки позволю себе отнять у вас несколько минут, тем более что предложение, которое я уполномочен сделать, видимо, вас заинтересует.

— Я весь внимание, — сказал председатель Комиссии.

— Мы вчера вместе с Николаем Николаевичем, — назвал Мансфельд по имени и отчеству бывшего командира лейб-гвардии конного полка князя Одоевского-Маслова, который перед революцией возглавлял Московское дворцовое управление, — были в гостях у Алексея Викуловича Морозова. Вы, конечно, знаете Алексея Викуловича?

Да, председатель Комиссии хорошо знал текстильного фабриканта и миллионера Морозова, особняк которого украшали четыре великолепных панно Врубеля, картины Репина, Левитана, Серова, Крымова, Сомова и более ста первосортных полотен иностранных художников. Морозов располагал обширными коллекциями икон XIV–XVII веков, старого русского серебра, миниатюр и лучшим в Москве собранием русского фарфора — Императорского завода, гарднеровского, поповского, тереховского, Киселевского, Миклашевского.

— На Алексея Викуловича произвело гнетущее впечатление ограбление Патриаршей ризницы, — продолжал Мансфельд-Полевой. — Он опасается, что подобное же может произойти и с его особняком. Для русской культуры было бы трагедией, если бы бесценные сокровища Морозова оказались в руках уголовников. Вы согласны со мной?

Что ж, в этом вопросе у председателя Комиссии не было никаких разногласий с бывшим чиновником дворцового управления. Действительно, собрания Морозова представляли значительную художественную ценность. Но Комиссия не всесильна, а обстановка в городе оставляет желать лучшего.

— Вы знаете положение в Москве не хуже меня. К сожалению, мы сейчас не имеем возможности гарантировать охрану частных коллекций.

— Алексей Викулович на это и не рассчитывает, — брякнул несуществующей рыцарской шпорой Мансфельд, и его незначительная физиономия сразу же приобрела поразительное сходство с портретом его доблестного предка.

— На что же он тогда рассчитывает, позвольте полюбопытствовать?

Мансфельд помолчал, словно собираясь с мыслями, и спросил:

— Если бы собрания господина Морозова стали собственностью новой власти, вы бы обеспечили их сохранность?

— Надеюсь. Во всяком случае мы бы приложили к этому все свои силы.

— Алексей Викулович, — торжественно сказал Мансфельд, — просил передать вам, что он готов подарить Советской власти все свои собрания.