— Вы можете купить себе билет для поездки на автобусе.
3.6–4.9.1938
— Ну нет, сэр. Я буду торчать здесь, пока не приобрету колымагу послевоенного выпуска, как та, что у меня пропала, и приличную одежду. Я не вернусь опять в Даго, одетый как бродяга.
17 июня. Остоженка
Мы миновали несколько строившихся зданий, обозначенных на щитах как новые гостиницы-клубы с замысловатыми названиями. Одно из строений — «Касбах» — принадлежало Саймону Граффу. Каркасы зданий поднимались на краю пустыни, как арматура для осуществления честолюбивых замыслов разных людей.
Всю жизнь на житейском плане были трудны мне три вещи: менять квартиру, шить новые одежды и идти к доктору. В этих трех пунктах я мистически и болезненно чувствовала ненужность для меня гнезда на этом свете, тленность того, кого собираюсь наряжать в новое платье, и смехотворную тщетность лечения (у докторов). Эти трудности, все три, предстали передо мной сейчас. От двух последних я отделалась тем, что решила ходить в отрепьях (моему демисезонному пальто 31 год), к докторам – глазному, ушному и т. д. – просто не пошла. Но избегнуть первой трудности уже было не в моей власти – квартиру меняет Алла, а мы с Леониллой включены в эту перемену механически. Испытала постыдное огорчение три часа тому назад, увидав ожидающую меня и Леониллу проходную, предельно неуютную комнату, и решила поехать за исцелением от “ранения” на Остоженку к Анне. В годы молодости мы нередко искали и всегда находили взаимную поддержку, когда жизнь толкнет так, что упадешь, ушибешься до крови, и тогда и не хватило бы сил и подняться, если бы не поспешно протянутая рука друга. В более поздние годы эти навыки отошли по разным причинам в прошлое. А сегодня я пришла к Анне с таким чувством, как 35 лет тому назад. И встретила такой же, как в те времена, живой отклик. И есть в Анне светлая отстоенность чувств и крепость и высота исходной точки, дающая право говорить очень известные, очень банальные “утешения” так, что они звучат действенно.
Район Стрип переходил здесь в длинную вереницу, мотелей, претендующих на роскошь. Чарльз Мейер развернулся и остановился перед одним из них, под названием «Фиеста Мотор Корт». Он повернул свое обвисшее лицо в мою сторону:
19 июня. Полдень. Глинищевский переулок
— Вот здесь я ее и высадил.
— Ее кто-нибудь встретил?
Безобразный, цвета подсохшей крови, кирпичный дом казематного вида впирается всем своим фасадом с какой-то аспидно-черной надстройкой на крыше в окна нашей квартиры.
— Я никого не видел. Когда отъезжал, она была на улице одна.
Но странное дело: третьего дня он меня так ошеломил, так оскорбительно нагло вторгся в круг сознания, что я – в связи с общим разгромом в квартире, с ее придавленными неуклюжими окнами – заболела от него мозговой тошнотой, классическим депрессивным “унынием” и сбежала на сутки под благостный кров Анны. Сегодня же и на этот дом, и на грубые казематы окон, и на перспективу жить в проходной комнате смотрю спокойно, вернее – не вижу их. Как скоро душа, спасаясь от впечатлений, ее отравляющих, задергивает над ними завесу невидения (с шумами это сделать труднее).
— Но в то время здесь было движение?
На этот раз в быстрой перестановке угла зрения и задергивания завесы невидения очень помог день, проведенный с Анной, ее собранность, ее ригоризм и отстоянность внутреннего бассейна.
— Конечно, движение тут никогда не замирает.
“Все – надо! Все – надо!” – недоуменно и укоризненно качая головой, говорила в давние дни старая соседка матери, созерцая мои сборы в Москву, покупки, укладывания, “лепешки-попутнички”, которые всегда пекла мать нам в дорогу.
— Не показалось ли вам, что она кого-то ищет?
Сейчас, при перевозке на квартиру и одновременно на дачу, вспомнилось это чуть насмешливое, но кроткое старушечье лицо, обвязанная дырявым платчишкой голова Дарьи Петровны Курманцевой, которой давно уже ничего не надо, после того, как горькая жизнь у злющей невестки привела ее к мирному холмику на Терновом кладбище Воронежа.
— Откуда мне знать? Мне показалось, что она не в своей тарелке, будто чем-то встревожена.
“Все – надо” – неизживаемый девиз мира сего, поступательного хода цивилизации.
— Что значит встревожена?
“Ничего не надо” – девиз юродивых, апостолов, йогов, мудрецов. Единиц среди миллионов. Но также это девиз всех умирающих, которым нужно одно – или глоток воздуха и облегчение от мук агонии, или там, где сознание расширено за грани телесного “я”, – “В руки Твои вручаю дух мой”.
— Ну, знаете, расстроена. Взвинчена, на грани истерики. Мне не хотелось оставлять ее одну, вот так. Но она велела уезжать, и я уехал.
Но как утомительно созерцание многозаботности, многовещности этих двух стихий, порождаемых богатством. Индусская “Кама-Рупа”
[494] – Жилище страстей. О ней печальное предостережение: “трудно богатому войти в Царство Божье”.
— В чем она была одета?
23 июня. Снегири
— Красное платье, темное пальто, без шляпки. Одна деталь: она была на очень высоких каблуках. В тот момент я подумал, что она не сможет далеко уйти в таких туфлях.
(И правда – снегири. С утра до вечера прыгают перед окнами с сучка на сучок высоких сосен эти крошечные желто-розовые птахи.)
— В какую сторону она пошла?
“Это все – поэзия” – говорят прозаически настроенные люди, когда хотят сказать, что в данном случае действительность отразилась в ком– нибудь неверно. Они думают, что верное отражение то, где имеются в виду “низкие нужды жизни”. На самом же деле только поэзия – ключ к постижению мира.
— Ни в какую. Она просто встала у кромки тротуара и стояла там все время, пока я ее видел. Вы возвращаетесь в гостиницу «Мартини»?
28 июня. Снегири
— Подождите меня несколько минут.
Горчайшая из всех наукМне ведома – наука расставанья.(Нат. Ас.)[495]
День расставания с Ирисом.
— Ладно. Но я оставляю счетчик включенным.
Никогда бы я не поверила, что будет такой день, когда прекратится ток общения между нами. И как ни странно – нет для меня в этом ничего ошеломляюще нового. Постепенно-постепенно чистая, легкая, из “лучшего эфира” душа втягивалась в земляную, избяную, тесную, душную душу ее спутника. И захлопнулась дверь избы, называемой “счастливым супружеством”. От меня. И от своей правды, от своего лика.
Хозяин мотеля «Фиеста Мотор Корт» сидел под зонтиком за столом в небольшом дворике рядом со своей конторкой. Он курил трубку и обмахивался засохшим пальмовым листом, как веером. Он был похож на счастливого македонца или расстроенного армянина. Дальше во дворе несколько черноглазых девушек, которые могли быть его дочерьми, развозили на тележках постельное белье по маленьким коттеджам.
О супружеское ложе! Сколько о тебе мудрость народа сложила беспощадно жестоких, ужасных в правдивости своей пословиц:
Нет, он не видел молодую даму в красном платье. Он ничего не видел после половины двенадцатого вечера. В двадцать пять минут двенадцатого он вывесил табличку «Мест нет» и сразу же пошел спать. Когда я уходил, он грубо рявкнул на одну из черноглазых девушек, как будто хотел преподать мне урок того, как мне надо обращаться с женщинами, чтобы они не оказались в беде.
В соседней гостинице «Колониальная», в маленькой чистенькой конторке сидел маленький чистенький человечек с подрезанными усиками и северо-восточным акцентом. Нет, он точно не заметил молодой дамы, о которой идет речь, у него не бывает времени отвлекаться по пустякам. У него также есть дела поважнее, чем отвечать на вопросы по поводу чьих-то жен.
Не по-хорошему мил, по-милому хорош. Любовь зла – полюбишь и козла. Полюбится сатана краше ясного сокола. Хоть скот, да супружеское ложе дает.
— Повернувшись, я пошел по улице в сторону города, мимо башни гостиницы «Фламинго» с потухшими неоновыми лампами, и попытал счастья в баре «Ранчо для туристов», гостиницах «Приветствуем путешественников» и «Оазис». Там я получил три разных ответа, но все отрицательные. Чарльз Мейер медленно двигался за мной на такси, постоянно улыбаясь и кивая.
И начало таких брачных мистерий в украинской песенке: “Тын нызькый, перелаз нызькый – за тэ ж тэбэ полюбыла, що сусид блызькый…” И над всем библейское проклятие: К мужу твоему влечение твое.
Ранчо «Эльдорадо» представляло собой два ряда бледных курятников, украшенных гирляндами неоновых светильников. В конторе никого не было. Я звонил до тех пор, пока мне не ответили, ибо контора была расположена на углу улицы, близко от шоссе. Дверь открыла женщина с длинным носом, усыпанным вмятинами от удаленных угрей. У нее были черные глазки, а волосы закручены на бигуди. Она выглядела по-домашнему небрежной, и мне даже стало неловко перед ней. Для нее прозвучало бы практически оскорблением подробное описание очаровательной блондинки в красном платье.
Всю ночь мучила в полубреду тяжелая нелюбовь к мужу Ириса. Снился колодец, как у Верещагина на картине, где томятся турецкие узники. Или французская oubliette
[496]. И на дне Андрей (муж Ириса) и я в темноте, в духоте, в тесноте.
— Да, — ответила она. — Я ее видела. — Глаза женщины сверкнули злобой. — Вчера ночью она стояла на углу десять или двенадцать минут. Не собираюсь судить других людей, но меня взбесило, как она преднамеренно выставляла себя напоказ, чтобы ее кто-нибудь подобрал. Я могу определить, когда девушка старается навязаться кому-нибудь. Но у нее это не получилось! — Голос женщины зазвучал мстительно. — Мужчин теперь не так легко обмануть, как раньше, никто возле нее не остановился.
30 июня. Снегири
— Что она вам сделала?
— Ничего. Мне просто не понравилось, как она навязывалась первому встречному под фонарем на углу улицы. Такое поведение вредит бизнесу. Я содержу мотель для семейных людей. Поэтому я не стерпела, вышла на улицу и сказала ей, чтобы она проходила дальше. Я это сделала вполне пристойно. Просто предложила ей спокойным тоном торговать своими прелестями где-нибудь еще. — Она сердито поджала губы. — Полагаю, она принадлежит к числу ваших друзей?
Всю ночь не дают старухе спать соловьи. И кто бы подумал, что старуха не поленилась выползти из постели, одеться, с трудом отвернуть ключ выходной двери и, зябко дрожа (холодная, как в апреле, ночь!), слушать соловьев и смотреть на гаснущие звезды, пока насморк не заложил носа и не заныла ревматическая нога. Трудно понять молодости, зачем старухе понадобились соловьи. А вот зачем. 37 лет тому назад в такую ночь, в предрассветной, таинственной синеве мы шли аллеей Петровско-Разумовского парка – я и человек, которого охватило, как и меня, великое безумие, называемое любовью. Мало было назвать такую ночь счастьем – и совсем не в счастье было ее значение. Космические силы, звездный свет, деревья, запах земли, туман от прудов, вливаясь в душу, смешивались в ней с тайной ее встречи с другой душой, расширяли ее до запредельных граней мира и переплескивались вместе с ней – в неназываемое, в непознаваемое, в смежное с великой радостью и с великим страданием одновременно.
— Нет, я — детектив.
Потом мы забрели куда-то, где было здание – “Убежище инвалидов”. И тот, кто держал мою руку в своей, сказал: “Вот тем, кто там спит, предутренние звезды и соловьи не нужны”. Как он ошибался! Разве вот эта моя ночь не свидетельница того, что было в ту ночь – не поцелуев, не рукопожатий, не розовой шляпы и пышной прически свидетельница, – а того, что вместе с Космосом переплеснулось за пределы его.
Ее лицо просветлело.
— Понятно. Ну что же, я видела, как она вошла в гостиницу «Дьюдроп». Это — второе заведение отсюда в сторону города. Пора уже кому-нибудь проверить этот рассадник беззакония. Вы ее ищете из-за какого-то преступления?
И да будет прощено этому человеку и мне все искаженное, нелепое и жалкое, во что претворили мы тайну этой ночи. Он ушел уже лет 20 тому назад из дольнего мира и то, что мы тогда пережили – верю – унес с собой.
— Миловидность третьей степени.
А я в сегодняшнюю, о, какую холодную, и притом с подагрическими и ревматическими болями, соловьиную, ночь вспомнила, благодаря тому что была в моей жизни та молодая петровско-разумовская ночь, – вспомнила тот опыт.
Услышав это, она возмущенно захлопнула перед моим носом дверь. Отель «Дьюдроп» был обветшавшей оштукатуренной постройкой с перекосившимися ставнями и дверьми, которые нуждались в покраске. Дверь открыла женщина в замызганном махровом халате. У нее были завитые золотистые волосы, кожа опалена нещадным солнцем, за исключением белой груди, видневшейся из не совсем плотно запахнутого халата. Она перехватила мой взгляд, сама посмотрела на меня и позволила халату и двери раскрыться еще больше.
— Я ищу женщину.
Рассвет.
— Какое приятное совпадение — а я ищу мужчину. Просто сейчас рановато для меня. Я еще не совсем очухалась от вчерашней выпивки.
Вырвала из сна мучительная мысль, мучительное представление о том, как гибнет и может быть уже погиб Михаил
[497]. Боже мой, Боже мой! как ожестели сердца! Можно любоваться закатами, заботиться о том, чтоб поудобнее был стол у кровати, рвать колокольчики, смеяться с детьми, читать биографию Бейля – в то время, как человек, который когда-то любил, который тебе отдал лучшую часть своей молодости, мучается, гибнет, затерялся в пугающей душу безвестности…
Позевывая, она прикрыла рот кулачком, а другой рукой поспешно пригладила волосы. В ее дыхании чувствовалась смесь запахов джина и зрелой женщины. Босые белые ноги были не совсем чистыми.
А соловьи – все свое, соловьиное. Но перекличка их сегодня кажется мне такой зловещей. Вопросы без ответов, недоуменье. Прерывистый плач. Пугливая жалоба, обреченность, сиротство и Великое сиротство.
— Заходите, не укушу.
Я вошел в контору. Она не посторонилась, и я вынужден был коснуться ее от плеча до колена. Она не проявляла ко мне особого интереса, просто привыкла так вести себя. Комната была неубранная и неопрятная, на регистрационном столике стояли два стакана со следами губной помады по краям. На полу валялись религиозные журналы.
…Но ведь Бог не покинул, не может покинуть мир. И “если мы дети Бога, значит, можно ничего не бояться и ни о чем не жалеть”.
— Вчера была большая вечеринка?
5 июля. Закат. Снегири
— О, да. Большой вечер. Пили коктейли до четырех утра, а в шесть проснулась и не смогла опять заснуть. Это дело с разводом... Что ж, не все еще потеряно.
Вчера приехала Алла (с ленинградских гастролей, где 15 раз сыграла Каренину). В детской радости каникул она носилась по своим владениям. В бледно-голубых шелках поливала огород.
Я готовился дать ей объяснение позаковыристей. Чтобы соответствовало выражению моего лица, может быть, доверчивому взгляду. Но она избавила меня от этого:
Сегодня за чаем вдруг горячо заинтересовалась философскими вопросами.
— Хорошо, Джо, не будем ходить вокруг да около. Вам нужна девица в красном платье.
6 июля. 12-й час ночи
— Вы хватаете мысли на лету.
Три лица Аллы:
— Да. Так вот, ее здесь нет. И я не знаю, где она находится. Вы из какой-то шайки или откуда?
Одно бытовое, бабье (из Лопасни, откуда по отцу предки), сытое, тяжелое.
— Забавный вопрос.
Другое – детское, невинно, успокоительно смеющееся, наивное и тщеславное.
— Да, конечно, возмутительный. У вас — пистолет под мышкой, и вы не пограничник Дейви Крокетт.
Третье – Эос – вдруг классически правильное, вдохновенное лицо античного божества (могло бы быть лицом Артемиды, Ники).
— Вы разбиваете мои грезы.
С этим лицом она появилась сегодня в раме моего открытого окна в 5 часов утра. Перекликались иволги – лес насквозь светился зелеными самоцветами листвы от косых лучей утреннего солнца. Было в этом что-то древнее, какой-то сон из прошлого Эллады. Так, может быть, предстала некогда Эос или Артемида жрице Аполлона в Дельфах после утомления бессонной ночью.
Она пристально и мрачно посмотрела на меня. Ее глаза напоминали образцы каких-то минералов — малахита или медного сульфата, которые долго лежали где-то на полке и запылились.
7 июля. 12-й час ночи. Снегири
— Послушайте, в чем дела? Девчонка сказала, что ее преследуют бандиты. Вы из их шайки, да?
Иван Купала. 45 лет тому назад в селе Подгорном (12 верст от Воронежа) бог Ярило в венке из колосьев и дубовых веток, носился по лесу в дионисиевском экстазе. Девушки в цветах и в лентах, молодицы в раззолоченных странной формы кокошниках с криками “Ярило, Ярило” бежали опрометью с его дороги. Я и сестра под эскортом брата, который привез нас на это празднество, видели из-за кустов рыжую головку в огромном, как целое колесо, венке и красное исступленное лицо бога Ярилы, мчавшегося по лесу какими-то дикими прыжками. После этого брат увез нас домой, так как вечером в лесу начиналась уже оргийная часть праздника. В Киевской губернии в ночь под Ивана Купалу деревенские девушки, а вместе с ними и молодые дачницы прыгали через костры. Помню четырнадцатилетнюю Аллочку с лицом Менады
[498]в красном платье, пролетающую через высокое пламя костра с песчаного обрыва на берег Домахи (рукав Днепра у Триполья).
— Я — частный детектив. Меня нанял ее муж, чтобы отыскать ее. — Вдруг я понял, что вернулся к той же точке, с которой начал это дело двадцать восемь часов назад, находясь в другом штате. Мне казалось, что прошло уже двадцать восемь дней. Или нет...
Женщина между тем говорила:
— Вот вы ее найдете по его просьбе, а что он думает с ней делать? Избить?
Здешние деревни – и Анисино, и Жевнево – напились ради этого дня, по инерции, потому что для них он уже не праздник. Долго неслись над полями, с пьяными выкриками песни. Миф – умер. Изжита до конца его опустевшая символика. Новый миф еще не родился. Ни о чем прошлом ни в личной, ни в исторической области не умею жалеть. Но невольно думаю: эта ночь с кострами на Украине, с Ярилой в Подгорном была осмысленнее, богаче, насыщеннее космическими силами, чем распивание литровок ради них самих, ради того, чтобы впасть в скотское состояние и вот так орать, как орут парни вчера и сегодня по случаю Ивана Купалы. В воронежском лесу было больше чем пьянство, – были оргии, но в этом языческом вопле “бог Ярило” было космическое ощущение Солнца…
— Ухаживать за ней. Она нужна ему.
А в сегодняшних пьяных песнях – только распущенность и в некоторых звуках их уже физиологическая тошнота.
— Может быть. Но тогда что значит вся эта выдумка о бандитах? Я хочу сказать: она обманывала меня?
11 июля. Снегири. Лунный вечер (11-й час)
— Не думаю. Называла ли она какие-нибудь фамилии?
День и “злоба его”.
— Одну. Карл Штерн.
Маленькая рыжеватая ночная бабочка сидит на уголке книги, на которую я поставила мою коптилку-лампу. У нее сгорели усики, ноги и обгорело крыло. Она – инвалид первой категории. И оттого сидит смирно и вид у нее смиренный. Но если бы ей починить крыло, она бы опять метнулась к огню лампы. И если бы починить полуобгоревшую психику каждого из нас и потом, как Фаусту, вернуть “его юность, горячую кровь” – опять и опять полетели бы мы на огонь своей лампы. (Истина, любовь, подвиг и просто “упоение в бою, у мрачной бездны на краю”.)
— Вы знаете, кто это?
Посмотрите на вещи, какими окружает себя человек: если они не случайны, в них всегда найдется сходство (чаще карикатурное) с их обладателем.
— Да. Журнал «Сан» раскопал всю его подноготную и опубликовал на первой странице прошлой осенью, когда Штерн подал заявку на получение лицензии в игорном бизнесе. Но он же не может быть ее мужем?
Моя уродливая сумка из старой парчи с бархатом, тюлений маленький ранец вместо портмоне… и остальное (как было всю жизнь) случайно, кроме картин. Да, еще ветки, березовые, дубовые, еловые по стенам. И полынь. Алла – датский фарфор – сокол, слон, налим (игрушки, гладкие, дорогие). Саксонские чашки с ситцевой расцветкой, кустарная мебель, голубые фарфоровые подсвечники, розовый фонарик, хрустальная люстра, грошовые репродукции (с Маковского!) рядом с Добужинским и Бенуа.
— Ее муж — это симпатичный юноша из Торонто. Джордж Уолл. Какие-то друзья Штерна отходили его так, что он попал в больницу. Я хотел бы найти ее, пока они сами до нее не добрались.
Алексей – парадно раскрашенный велосипед, хинная вода, бильярд, цветы в горшках.
— Вы серьезно?
Резиновая лодка Москвина.
— Совершенно.
И т. д., и т. п.
— Что она такого сделала Штерну?
— Этот же вопрос я хочу задать ей. Где она сейчас?
Подошел старик рабочий – к окну кухни уговориться о работе. В это время хозяйка разбирала клубнику – привезли из колхоза несколько решет. Рабочему дали блюдечко клубники. Он нерешительно попросил “кусочек хлебца”, сказал, что ягоды не умеет без хлеба есть. Рабочий сел на песок, скрестив ноги по-турецки, и с жадностью стал жевать хлеб; клубника в блюдечке не уменьшалась. Хозяйка в голубом шелковом пеплуме, садясь за стол, обставленный закусками, с недоумелой улыбкой сказала: вот чудак, ягоды ест с хлебом.
Женщина опять посмотрела на меня своими глазами из минералов.
— Покажите свой документ. Дело не в том, что я очень доверяю документам. Парень, который развелся со мной, имел лицензию частного сыщика, но он оказался самым большим мерзавцем из всех, которых я видела.
12 июля. Снегири
— Я — не такой человек, — свои слова я сопроводил подходящей улыбкой и показал ей свое удостоверение.
Старший рабочий, пришибленный жизнью старик, с кротким, виноватым выражением лица. Отбыл свой срок на канале, – теперь живет “кое-какой работой”. Ни кола ни двора, ночует в лесу – “теперь тёпло” (а какое “тёпло”, к утру при открытой форточке натягиваешь на себя второе одеяло).
Она остро взглянула на меня.
— Ваша фамилия — Арчер?
Другой, тоже с канала, совсем молодой парень. Лицо с открытым и добродушным выражением плутовства. Он как бы говорит всем существом: “Я с канала. Отбывал за воровство и… мало ли чего еще было! Но во мне нет ни злобы, ни жестокости, ни зависти. Может быть, я у вас и украду какую-нибудь вещь. Но если вы со мной будете по-хорошему – может быть, и ничего не украду”. Одежда на нем до того дырявая, что, когда он идет, у него сверкают локти, колена и даже бедра. Ему подарили штаны. Он сказал: “Что вы, что вы! Такие можно носить только по праздникам”. И продолжает сверкать наготой сквозь свои отрепья, у него тоже ни крова, ни родных (беспризорник).
— Да.
13 июля. Снегири
— Может быть, это — странное совпадение... Или нет? Вчера ночью она пыталась дозвониться до вас, заказала личный разговор. Постучалась ко мне в дверь около двух часов ночи, выглядела довольно бледной и слабой и попросила разрешения воспользоваться моим телефоном. Я спросила ее, что случилось. Она не удержалась и рассказала мне о том, что ее преследуют бандиты, которые могут ее настигнуть. Она хотела позвонить в аэролорт, сесть на ближайший самолет и поскорее улететь отсюда. Я позвонила сама по ее просьбе, но билеты были только на утренние рейсы. Вот тогда-то она и пыталась дозвониться до вас.
Ночь. Лунная, холодная. Березы над круто срезанным холмом подступают к кухне, как призраки. В их тонкости, в их белизне на фоне лесной чащи какое-то потустороннее выражение. Кажется, вот-вот они исчезнут, или превратятся в девические тени, или двинутся с обрыва к нам во двор и заговорят человеческими голосами, или запоют что-то похоронное.
— Зачем?
Сон: вошел Лев Исаакович (автор “Апофеоза беспочвенности”). В черном длинном сюртуке и волосы черные (у него теперь, пожалуй, и седых на черепе не осталось – 72 года!). Он много выше человеческого роста, что во сне меня ничуть не удивляет. Но удивляет и огорчает, что он проходит мимо, даже не кланяется. Не мне, а кому-то другому говорит: “У меня совсем нет времени, я здесь на несколько часов, а дел пропасть. Я посижу у вас только пять минут”. У двери я замечаю его сестру – такого же сверхчеловеческого роста. Я бросаюсь к ней, и мы крепко с ней обнимаемся. Объяснение сна (в полусне явившееся) – оба они на рубеже смерти, а Лев Исаакович, может быть, даже умер
[499].
— Она мне не объяснила. Если вы ее друг, то почему не сказали мне об этом? Являетесь ли вы другом Рины Кэмпбелл?
24 июля. Снегири
— Кого? — переспросил я.
— Рины Кэмпбелл. Девушки, о которой вы говорите. Хоть и не очень умело, но я скрыл свое удивление.
От Андрея, Ирисова мужа, хорошее, теплое, искреннее, покаянное письмо. Каяться надо и мне. И я это сделала. На этот раз – первая. Между нами числится целый ряд таких падений и восстаний. Может быть, его одного из всех людей, мной знаемых, я так судила, так осуждала, как будто бы у меня даже какое-то имелось на это право. А в корне вещей главной виной его было, что он, а не М. стал мужем Ириса
[500]. Он же, по существу, ни хорош, ни плох, как большинство людей. И еще вернее: и хорош, и плох, как всякий “рожденный женою”. Я начала с самого нежного тещинского к нему чувства и дала ему огромный аванс (Алеша Карамазов и т. п.). Он это не мог выплатить. И кроме того, после приобретения Ирисом дома в нем выявилось атавистическое лицо собственника, хозяина (предки – крестьяне). И это в связи с чем-то косным в его природе и в некоторых оттенках его отношения к Ирису все время меня ранило, оскорбляло (за Ириса) – и образовалась между нами тяжба.
— Думаю, что я ее друг. Она все еще здесь?
— Я дала ей таблетку нембутала и уложила в постель. С тех пор не слышала от нее ни звука. Возможно, она все еще спит, бедняжка.
27 июля. После полудня зной. Снегири
— Я хочу увидеть ее.
Добро, творимое без улыбки, без “грации добра”, тяжело ложится на душу того, кому благотворят.
— Это понятно. Но мы живем в свободной стране, и если она не захочет видеть вас, то вы не сможете ее заставить.
И… пожалуй, лучше так поступать, как Алла: много раз пройти мимо случаев, где “добро” от нее требовалось. Но там, где ее душа откликнулась, – реализовать отклик со всей полнотой живого порыва. Так бывала она не раз добра и ко мне, и к ряду других лиц, иногда совсем ей не близких.
— Я не собираюсь навязываться ей.
Недавно она послала 100 рублей моей 70-летней двоюродной сестре, только потому, что увидела ее во сне. С этой же грацией добра она купала меня на берегу (мне запретил врач входить в реку). Забыв о собственной наготе (она вообще пуритански стыдлива), ходила вокруг меня по воде и по берегу, обливала из таза, вымыла мне ноги и даже, как царевна Навзикая
[501], собиралась выстирать мой сарафан, но я не дала. Так она недавно поступила и со своей матерью. Кто поверил бы этому, когда она, неприступная, не глядя ни на кого, с ледяным лицом, пробегает мимо людей в своих заграничных нарядах. И все чаще у нее бывает детски невинное и какое-то как у шекспировской героини лицо.
— Лучше не надо этого делать, братишка. Попробуйте только обидеть девчонку, и я сама лично пристрелю вас.
31 июля. Жаркий день после полудня. Снегири
— Она вам понравилась, правда?
По-разному живут в д. № 8, в поселке “Мастера искусств”, в Снегирях.
— А почему бы и нет? Она действительно хорошая девочка, не хуже других. Мне неважно, что она там натворила.
— А у вас самой дела идут хорошо?
— Дела — о\'кей! Лучше некуда, — она горько усмехнулась. — Когда-то они шли неплохо. Когда я была в возрасте Рины. Я пыталась сохранить немножко былой энергии для всяких непредвиденных случаев. Если вы неспособны на любовь и доброту к другим людям, то вам лучше превратиться в крысу и сидеть в своей норе.
Москвин встает в 5, иногда и в 3 утра и едет в автомобиле на Истринское водохранилище ловить рыбу, или идет пешком на берег куда-нибудь поближе к дому. Сидит с удочкой часов 5–7, привозит 5–7 голавлей; долго возится на своей террасе с червями и муравьями. Там же сервируют дневной чай. С видом добродушного, но скуповатого дедушки там оделяет он всех жареным миндалем, винными ягодами, печеньем и конфетами. Ест варенье с “кислинкой”, которое он бережет только для себя. Иногда в полосатом тончайшем пиджаке прохаживается с Аллой по саду – и тогда она, помолодевшая от физической работы и отдыха, кажется даже не дочерью, а внучкой его. Вечерами он любит долго сидеть за ужином в компании детей (18-14-10 лет) и рассказывает разные анекдотические случаи из своей и чужой – актерской и купеческой – жизни. Однажды рассказывал свое детство и юность. Рос в бедности у вдовы-матери. В Замоскворечье. Крестный, богатый купец, его взял к себе, “Ваню старшего”, как бы на воспитание. Он нес канцелярские и приказчичьи обязанности. Кроме того, обязан был поутречать, читать Жития святых, сидя рядом с крестным. Обедал за 10–15 копеек “с лотка”. Приносил в ряды разносчик щи, квас, пироги, рыбу. За 15 копеек можно было скромно, но сытно пообедать. У мальчика, подростка лет 16-17-ти, да и позже не было ни копейки своих денег. Потом – крестный – платил за него в театральную студию, что казалось всем чудом, так как театр в глазах замоскворецких купцов был бесовским учреждением.
— Как, вы сказали, вас зовут?
Алла – кроме купанья, длинных чаепитий (как у всех) – работает на огороде и по очистке своего леса как сдельная усердная поденщица (в розовой шелковой ночной рубашке, а иногда в заграничном изысканном халате, голова же завязана чем попало). Читает со мной по-французски, прилежно подучивает идиомы, время от времени занимается “философией”, время от времени ходим вдвоем куда-нибудь далеко. Увлекается заготовкой варенья.
— Я этого не говорила, но меня зовут Кэрол. Кэрол Буш. — Она протянула мне обветренную некрасивую руку. — Запомните: если она не захочет с вами встречаться, уходите.
Леонилла – уже совсем сгорбившаяся и от старости семенящая, но ничуть не снизившая темпов своей энергии, кипит в работе с 8 утра до 1 часа ночи – на кухне, в лесу, в огороде, во дворе, в комнатах. У нее сделалось жадное лицо – все время нацеливающееся на какую-нибудь новую работу.
Она открыла внутреннюю дверь, вошла в другую комнату и плотно закрыла эту дверь за собой. Я вышел на улицу, чтобы проконтролировать выходы. Чарльз Мейер все еще ждал в своей машине.
— Ну как, повезло?
Бездельник Мирович рад, что у него есть законные претексты (печень, склероз, головная боль от жары) для отвода от всех этих работ, один вид которых утомляет и расстраивает его (так всю жизнь было). Мирович с тетрадью под мышкой удаляется на опушку леса или затворяется в своей жаркой клетке (когда нет сил никуда брести). 2–3 часа занят с Алешей немецким и русским, с Аллой – французским. The rest is silence.
— Не везет. Я бросаю это дело. Сколько я вам должен?
Алеша – с горестным притруждением немецкой и русской диктовки. Велосипед, волейбол, идиллические прогулки с десятилетней кузиной, не на шутку влюбившейся в него. (Детский эрос с одной стороны, эстетство и утехи самолюбия – с другой; конечно, и то, что называется “симпатией”.)
Он склонился внутрь машины, чтобы посмотреть на счетчик.
Работницы, поочередно проклиная свою долю и аппетиты “господ”, жарятся у плиты и то и дело низвергаются в ледник за молоком, за боржомом, за ягодами, за квасом, за маслом, за огурцами…
— Три семьдесят пять. Вы не хотите вернуться на машине обратно в город? Могу довезти вас за полцены.
4 августа
— Я пройдусь. Мне нужна физическая зарядка.
Чарльз посмотрел на меня уныло и покорно. Он знал, что я соврал, и знал почему: потому что я не верил ему. Миссис Буш позвала меня с порога соседнего с конторкой помещения:
Промчалась в последние дни с Ильфом на автомобиле
[502] (серый, мышиного цвета) от Атлантического океана до Тихого. Заезжали и в Мексику. Видела год-полтора тому назад лицо покойного Ильфа в “Огоньке”, и сильно не понравилось оно, и не подозревала тогда, как приятно мне будет прокатиться с ним по “одноэтажной Америке”. Несомненно, это талантливейший из очеркистов современности. Острота зрения, тонкость восприятия, внутренняя культурность, юмор – еще немного, и был бы это Чехов ранней поры (между Чехонте и Чеховым “Чайки”). Кланяюсь в его сторону и братски-тепло благодарю его (услышит ли?) за головокружительно-быстрое и такое насыщенное впечатлениями путешествие. За то, что побывала в Великих каньонах, в пустыне, где кактусы воздевают руки в закатное небо, в сталактитовой пещере (забыла, где она) и в сверкающих миллионами огней Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско. Благодаря ему, я почувствовала судьбу вымирающих индейцев и оторванных от родины, законсервированных в своем соку среди чуждого народа молокан.
— Все в порядке, она встала и готова с вами побеседовать.
Уловляю, за что я и теперь люблю (уже без вопроса о неге, напротив, с вопросом неловкости, неуместности) болезнь, токунки, например, приступ печеночных болей.
Глава 27
Тут есть нечто от сна Анны Карениной: il faut le battre le fer, le broyer, le petrir
[503]. Присутствуешь при том, как в сильной и разрушительной физической боли раздробляется толстая кора на душе – неведение, забвение, окамененное нечувствие. Хоть на время становишься легче, прозрачней.
Хозяйка «Дьюдропа» осталась снаружи и позволила мне войти в комнату одному. В ней было сумрачно и прохладно. Темные сплошные жалюзи и тяжелые занавеси совершенно не пропускали света. Единственным источником освещения был торшер с абажуром. Девушка сидела на неубранной голливудской кровати, отвернув лицо от лампы.
6 августа. Снегири
Я понял, почему она так поступила, когда она забылась и повернулась в мою сторону. Ее веки распухли от горьких слез. Волосы зачесаны кое-как. Красное шерстяное платье походило на дерюгу. Казалось, что лишь за одну ночь она потеряла уверенность в том, что может целиком положиться на свою красоту: Она говорила тонким пронзительным голосом:
Мысль – первая после пробуждения, еще в полусне, мысль, вытекающая из глубин подсознания, вся пропитанная горестным недоумением и ужасом: так это, значит, правда – не умеет, не хочет, не может человечество иначе жить, чем с убийствами, пытками, казнями, с ложью и лицемерием… Все мудрецы всего мира взывали к нему: “не убий”, “возлюби”, “остановись и задумайся” – и как в дикие времена, но со всеми ухищрениями науки готовится всемирная бойня в добавление к той крови, которая уже льется в Испании. И нет квадратного километра, заселенного людьми, где не было бы вражды, взаимных обид, угнетения, унижений, лжи, несправедливости, жестокости. И ты – кость от кости, плоть от плоти человечества, и ты ответственен за это безумие, и в себе ты несешь его семена.
— Привет.
— Привет, Рина.
7 августа. Снегири
— Вы знаете, кто я такая? — произнесла она понуро.
Летучие мысли и образы, случайно застрявшие в памяти.
— Да, знаю. Я должен был бы догадаться, что имею дело с сестрой. Где находится ваша сестра, Рина?
Народ не имеет классового сознания. Народ знает богатство и бедность, “прохладную” и трудовую, трудную жизнь. Тех, кто живет сравнительно богато и “прохладно” (комфорт, возможность долгого отдыха, а для некоторых членов семьи даже ничегонеделанья), народ уже называет буржуями. Контора, рабочие, крестьяне откровенно считают буржуями обитателей 25-ти дач (“Мастера искусств”).
— Эстер попала в беду. Ей пришлось уехать из страны.
— Вы в этом уверены?
…Нисходящая линия новых “знатных” людей – дети артистов, профессоров, крупных ответственных работников, стахановцев, попавших в газеты, и т. д. – стремятся обособиться, выделиться в касту, не смешивающуюся с массой. Может быть, им это не удастся. Работа, война, случайности на широком размахе строительства заставят их перетасоваться с простыми смертными. Но характерно, что и в социалистическом обществе не умирает боярское местничество. И даже в артистической среде иерархия почетных мест определяется не столько талантами, сколько громкостью имени, накопленностью благ, связями с правящим кругом. Здесь Лебедев-Кумач в одном ранге с Алексеем Толстым и Утесов с Качаловым. И в другой среде Дуся Виноградова рядом с Шмидтом, Коккинаки с Пашей Кавардак. В первооснове такого явления, с одной стороны, свойственное толпе поклонение успеху (“жрецы минутного, поклонники успеха”); а со стороны успевающих – жажда утвердиться, закрепить за собой, а если можно, и за потомками реальные блага, вытекающие из знатности.
— Я не могу быть ни в чем уверенной с тех пор, как узнала, что Лэнс убит.
— Как вы об этом узнали? Вы мне не поверили, когда я сообщил вам об этом вчера ночью.
11 часов вечера.
— Теперь я вынуждена поверить вам. В гостинице мне попала в руки лос-анджелесская газета, и в ней был заголовок... О его убийстве. — Ее веки с трудом поднялись вверх. За тринадцать часов ее темно-синие глаза претерпели внутренние изменения: они теперь больше видели, но увиденное им меньше нравилось. — Это моя сестра... Его убила Эстер?
Примчались два автомобиля к “Мастерам искусств” с вестями, что сегодня умер Станиславский. Москвин потрясен. Не выходит из своей комнаты. С ним Алла. Москвин – я понимаю. Больше, чем полжизни связан в общем деле, дышали воздухом театра, которому отдали всю молодость, все силы. И личная дружественная связь. И обаяние личности Станиславского. Но почему с этой вестью вбежала в контору почти в рыданиях и в крайнем переполохе бухгалтерша наших дач (она к Станиславскому никакого отношения не имела), это мне не совсем понятно. Умер очень старый человек, течение жития совершив, “восполнивши тайну свою”. Успокоился. Откуда же треволнение, нервная лихорадка? Крайняя неготовность к факту смерти вообще или сенсация вокруг знаменитого имени, как бы уже участие во всех похоронных фанфарах?
— Она могла это сделать, но я сомневаюсь. Куда, как они вам сказали, она поехала: в Мексику, Канаду или на Гавайи?
Я шла домой из конторы лесной тропинкой совсем уже в темноте. И как эта темнота, однако, полная таинственной, лесной, космической жизнью (и звезды проглядывают сквозь верхушки сосен) – была для меня смерть этого человека. И был он для меня уже не актер и режиссер (мировое имя!) Станиславский, не доктор Астров, не доктор Штокман, ничто из того, что он создал на “отмели времен”, а душа, переступившая за грани времен и пространств, освобожденная от покрова телесности. И этим более близка, чем те, кто заключен в “темнице праха”. И точно я его впервые по-настоящему увидела и узнала в этой лесной, звездной темноте в ночь его смерти.
— Они мне ничего не сказали. Карл Штерн считал, что будет лучше, если я об этом не узнаю.
12 августа. Снегири. Раннее утро. Солнце
— Какая вам отводилась в этом роль? Инсценировать для нее алиби?
За пять дней, в какие была разлучена с этой тетрадью, – круговорот событий, внутренне значительных в обиходе Мировича: Москва (по дороге в вагоне пьяная, ржущая, орущая компания… вузовцев, справлявших какое-то свое торжество, какой-то сдали экзамен), чистилище трамваев, толкотни, жары, очередей, мерзких запахов летнего города, не освеженного деревьями, дышащего расплавленным асфальтом и бензином. Встреча с Людмилой. Когда долго не видишься с другом, боишься – не утратится ли общий ритм восприятия, таков ли реальный образ друга, каким его мыслишь в памяти прошлого. (Опасение оказалось напрасным.) Никольское: встреча с младенчиком, сыном Ириса. Крохотное одухотворенное личико, с синими, как у матери, глазами; все время шевелил губками, точно силился сказать что-то непередаваемое словами. Приезд Ольги, по какому-то ясновидению решившей, что я в Москве, и безошибочно позвонившей в тот час, когда я была дома (только час и была дома).
— Думаю, да. Такова была задумка. — Она подняла опухшие глаза. — Пожалуйста, не стойте у меня над душой. Я готова рассказать вам все, что знаю, но, пожалуйста, не допрашивайте меня. Я провела ужасную ночь.
Пальцами она коснулась лба, и пальцы стали влажными. Рядом, на тумбочке, лежала пачка гигиенической бумаги «Клинекс». Я подал ей один листок, которым она вытерла лоб и высморкалась. Потом, к моему удивлению, заговорила тонким голоском, как звук флейты:
В тот же час появление у меня Москвина и Аллы. Оба они переполнены похоронами Станиславского. Хорошо говорили о нем, лежащем в гробу: “Отшельник, схимник”, “жизнь, отданная на служение искусству безвозмездно, безоглядно”. Вспомнили слова, сказанные Станиславским его ученикам: “Берите поскорее от меня все, что можете, обирайте, грабьте меня, спешите, спешите, скоро будет поздно”. Как счастливый жребий чувствую, что это “поздно” относилось к смерти, а не к маразму, к духовному распаду.
— Вы — хороший человек?
— Мне бы хотелось так думать... — Но ее искренность остановила меня. — Нет, — возразил я сам себе,— я таким не являюсь. Стараюсь им стать, когда помню об этом, но с каждым годом обстановка становится все более суровой. Это все равно, что пытаться подтянуться на турнике на одной руке. Можно всю жизнь тренироваться и все равно не сделать этого.
25 августа
Она попыталась улыбнуться, но нежные края ее губ не смогли выдавить улыбку.
Мое болезненное отвращение к еде (почти весь год с перерывами) – мудрая помощь отойти от “гортанобесия”…
— Вы разговариваете, как порядочный человек. Зачем вчера ночью вы пришли в дом моей сестры? Как вы в него проникли?
Иван Михайлович (Москвин) говорит: “Станиславскому, когда был на диете, ставили на стол, если обедал со всеми, ширмочки, чтобы не видел блюд, какие могли бы соблазнить его к нарушению диеты”.
— Со взломом.
— Почему? У вас что-то есть на нее?
До чего безвкусно оформлено место упокоения и вокруг вся площадь Станиславского на Новодевичьем кладбище – огромная могила в красных цветах… с гелиотроповым бордюром. Недопустимое сочетание. А по ограде множество аляповатых грубо-красных искусственных цветов.
— Нет, ничего личного. Ее муж просил меня найти ее. И я пытался это сделать.
27 августа. Снегири
— У нее нет мужа. Я хочу сказать, что муж Эстер умер.
…Мысль утром: был такой поэт в мою молодость – Аполлон Коринфский, был романист Луговой, была Крандиевская, Нина Петровская. В литературных кругах имена их произносились так же серьезно, как имена Гиппиус, Сологуба, Иннокентия Анненского. Теперь о них никто не помнит. Их слава жила в стенах редакции и в салонах лет 20. Но ставка всей жизни некоторых из них была прежде всего – ставка на “памятник нерукотворный”. Обманули и обманулись сами, жили ложной ценностью. А впрочем, был, вероятно, дружески родственный круг, который, относясь, как и сами авторы, серьезно к тому, что они сочиняли, добывал себе какую-то своеобразную пищу для души из этих стихов и романов.
— Это она вам сказала, что он умер, да?
29 августа. Снегири
— Разве это не так?
Прохладное серебряное утро все в тумане пополам с дымом (продолжают где-то гореть леса). Туман так густ, что солнце кажется бледным, как луна.
— Она солгала.
“Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого из своей личности… как отдать ее всю всем. Это закон природы; к этому тянет нормально человека”.
— Я знаю, — вздохнула Рина. — Но Эстер — моя сестра, и я ее люблю. Я всегда делала для нее все, что могла, и всегда буду поступать так же.
При этом: “Надо жертвовать именно так, чтобы отдавать все и даже желать, чтобы тебе ничего не было выдано за все обратно.”
[504]
— И поэтому вы оказались здесь?
Так пишет “ретроград” Достоевский. И ретроградность его в том, что условием для самопожертвования личности обществу, государству он берет высокую (в истории человечества лишь единицами достигнутую) ступень развития.
— Поэтому я нахожусь здесь. Лэнс и Карл Штерн сказали мне, что я могу избавить Эстер от большого горя, может быть, даже от тюремного заключения. Для этого я должна была лишь прилететь сюда под ее именем, зарегистрироваться в гостинице, а затем исчезнуть. Предполагалось, что я возьму такси, проеду до пустынного места мимо аэропорта, а Карл Штерн должен был меня подобрать. Но я его не увидела. Вместо этого я опять приехала сюда. Мои нервы не выдержали.
— Поэтому вы и старались связаться со мной по телефону?
30 августа. 2-й час. Зной
— Да. Я задумалась, когда наткнулась на информацию о Лэнсе в газете. Подумала, что вы сказали мне правду о нем и, возможно, дадите правдивое объяснение всему. И вспомнила кое-что из сказанного вами вчера ночью — самое первое, что вы сказали, когда увидели меня в комнате Эстер. Вы приняли меня за нее и сказали, — она говорила очень старательно, как ребенок, который наизусть повторяет урок, — что были уверены, что я — то есть она — погибла...
Ночью в первый раз чуть ли не за целый месяц был дождь. Леса еще горят (торфяные), но дымки гари стали тоньше.
— Да, я это сказал.
Приехала из Одессы Алла (там снималась для “Петра I”). Хорошо рассказывала о Станиславском. О его своеобычности в жизни, о его всепоглощенности творчеством в области театра. О гениальных прозрениях в пути актерской работы, о магическом даре перевоплощения (“в каждой роли глаза совсем другие, и такие, что не узнаешь в них Станиславского”).
— Это — правда?
Искренняя дань почитания, искренняя печаль о нем его “врага” Немировича.
Я колебался. Она поднялась, немного пошатываясь, и схватила мою руку.
Мелочи: Станиславский всегда ходил за кулисами во время действия на цыпочках. В Америке один пожарный вошел в коридор, смежный со сценой, с громким топотом. Станиславский кинулся к нему, как коршун, пожарный от страха присел и замер на месте, а Станиславский остался над ним в позе коршуна, со скрюченными пальцами в виде когтей до конца сцены.
— Эстер погибла? Не бойтесь сказать мне, если это правда. Я в силах перенести такую весть.
Станиславский никогда не кутил, не пил, никто не видел его нетрезвым. На пирах выпивал один бокал шампанского.
— Извините, но ответа я не знаю.
Приехал Москвин с рыбной ловли, с Оки. Жил там с сыновьями в простой избе. Рыбачил напролет почти без сна день и ночи (“спал часика 3–4 в сутки”). Спрашиваю, в чем пафос этой рыболовной страсти. Отвечает: во-первых – река, утро или, например, закат на реке – красота неописанная. А потом – погоня за удачей, за счастьем.
— А вы как думаете?
– А если бы вы не ели совсем рыбу, интересно было бы ловить ее?
— Думаю, что погибла. Думаю, ее убили вчера после обеда в доме на Беверли-Хиллз. И алиби, которое они пытаются инсценировать, предназначено не для Эстер. Это делается для того, кто ее убил.
– Почему же нет? Дело тут не в ухе, а в природе, в спорте. Да и почему-то все интересно, что рыб касается.
— Простите меня. Но мне непонятно.
34 тетрадь
— Положим, она была убита вчера. Вы выдаете себя за нее, прилетаете сюда, регистрируетесь, потом исчезаете. Тогда в Лос-Анджелесе не возникнет вопросов о ее местонахождении.
6.9-13.11.1938
— Но я стану наводить справки.
18 сентября. Ночь. 2-й час
— Если вернетесь туда живой.
Горбатый человек
[505]. Маленький. Такое впечатление, что взрослому человеку он по пояс. Очень широкие плечи и очень выпуклые два горба – спереди и сзади. Лицо еврея-интеллигента, молодое, умное и симпатичное. Особая удлиненность черт, свойственная горбатым. Голова откинута назад.
Она не сразу уловила смысл услышанного. Потом моргнула, и осознание нависшей опасности потрясло ее.
Биолог. Пишет научную работу. Женат. Я знаю литератора, у которого одна из его ног, всегда вытянутая назад под прямым углом, заканчивается тонкой закорючкой, похожа на хвост. От тоже женат. Меня трогают и умиляют женщины, для которых это не преграда к браку. Тут или огромная любовь-жалость, или мученическая жертвенность, или такое одухотворенное восприятие человека, что наружные свойства уже ничего не значат.
— Что, вы думаете, мне надо делать?
Из-за двух своих горбов он выглядывает с веселым и спокойным видом без всякой застенчивости. Игнорирует свой вид и впечатления его на других, победил себя здесь или просто привык? Привыкают же старые люди к своему безобразию.
— Растворитесь. Исчезните, пока я не приму нужные меры. Но сначала вы должны рассказать мне, как все было. Вы не объясните мне: почему разрешили им использовать себя подсадной уткой? И насколько хорошо вы знали о проделках своей сестры? Рассказывала ли она о том, чем занимается?
— Она и не собиралась этого делать, но я догадывалась. Я согласна рассказать, мистер Арчер. В каком-то смысле я виновата так же, как и Эстер. И чувствую свою ответственность за все.
20 сентября. Москва. Ночь
Она замолчала и посмотрела вокруг себя на желтые оштукатуренные стены. Казалось, ее ужаснуло уродство комнаты. Взгляд Рины остановился на двери за моей спиной, ужас исказил ее черты. Когда я повернулся, дверь распахнулась. Резкий солнечный свет ударил мне в глаза и отразился на трех пистолетах. Один находился в руках Фроста, два другие — у Лэшмана и Марфельда, сопровождавших Фроста. За ними была видна спортивная фигура миссис Буш, ползущей по гравию.
Как во время ущербной луны все озарено зловещим, изнемогающим, мрачным светом, такой же свет бросают на жизнь наши собственные упадочные настроения.
По улице катило к городу потрепанное желтое такси Чарльза Мейера. Он не оглянулся назад.
Все это я увидел в тот момент, когда сунул руку под мышку, к кобуре. Но я не успел достать револьвер. Напряженные полтора суток притупили мою реакцию, и я действовал не очень проворно. Хотя и сообразил, что они только и ждали появления оружия в моих руках. Я замер.
Каким стареньким, грустным, изнемогшим от неуюта и трудностей существования показался мне сегодня Степан Борисович
[506]. Трагическим показалось, что жена его на 20 лет его моложе и что так неестественно она располнела. И хотелось заплакать от того, что у нее выпал передний зуб. Чепуха все это… Ах, нет, не чепуха, потому что дело не в зубе, а в том, что “Tout lasse, Tout casse, Tout passe”
[507].
Фрост ехидно улыбнулся. На нем была разноцветная шелковая рубашка, широкополая шляпа с ленточкой в цвета рубашки и какие-то светлые фланелевые брюки, которые обычно носят теннисисты. Пистолет в его руке был немецкого производства. Его дулом он надавил мне в солнечное сплетение и забрал мой револьвер.
А у девочки их (8 лет), умненькой и похорошевшей, какие-то стригущие лишаи – и на носу, на подбородке, на щеках деготь. И в комнате пахло дегтем. Говорилось как будто бы об очень романтичном и беллетристично интересном, но душа слышала в этом призрачное “не бывшее, как будто бывшее”, “желаемое и ожидаемое, как настоящее”.
— Положите руки на голову. Какой приятный сюрприз!
Я положил руки на голову.