– Я первая?
Он щедро зачерпнул ложкой варенья, словно желая поддержать силы в ходе допроса:
– Здесь или вообще?
– Здесь.
– Да. – Он подался к ней. – К чему ты клонишь?
Она поколебалась:
– Я еще никогда… не… «оставалась».
Он задумчиво кивнул:
– Ну что ж, я сочту это большой честью. И буду счастлив. А ты?
Она смотрела, как он терзает заусенец. И поняла, что он тоже робеет. И еще впервые заметила, что у него красивые руки – сильные, с длинными пальцами.
– При одном условии. – Она потянулась к нему и нежно поцеловала его в шею.
– Все, что хочешь.
– Не надо больше острот для рождественских хлопушек.
Сентябрьская луна ушла в небеса высоко над коллекцией «Аркана» и забрала с собой большую часть лучей. Сквозняки все еще свистели в щели между половиц, где их не закрывал ковер, и в комнате было холодно. Дина видела в полумраке глаза Ника: небольшие, карие с прозеленью. Глядят прямо и откровенно, подумала она. Не то чтобы красивые, но прекрасные теплом, направленным на нее. Две спокойные точки.
Она открыла раритет, лежащий на коленях, на другой странице. Она не будет ни менять выбор, ни что-либо выбрасывать из текста. Прочтет так, как есть.
– Хочешь, скажу? – спросила она, заглядывая ему в лицо. – Хочешь, скажу, что у тебя такое есть, чего нет у других мужчин, и на чем держится будущее? Сказать?
– Ну скажи.
– Мужество твоей нежности, вот что. Когда ты кладешь руку мне на корму и говоришь, что у меня красивая корма
204.
Как ни странно, она не покраснела.
– Это правда, – шепнул он. – Признаюсь, это первое, что я заметил на приеме в библиотеке. И потому встал рядом с тобой. Я не собирался тебе об этом рассказывать. Подростковое поведение. Хотя, конечно, я и есть подросток.
Он взял со стола жирный нож из-под масла и потряс им, словно указующим перстом:
– Во всем виноваты эти твои брюки! – Он понизил тон и заговорил на старомодный манер, глотая гласные: – Проклятая искусительница!
– Мои брючки-дудочки!
– Точно, они меня заворожили, как кобру!
Он забрал у нее книгу, снова обернул в однотонную желтую суперобложку и чехол из кальки и положил на письменный стол. Вернулся на ковер, отодвинул ящик и заключил Дину в объятия.
Она забыла про все книги, романы и слова на свете, войдя в транс собственного тела. В полумраке голос Ника пронизывал ее, подобно теплой волне колебаний – как было и на том приеме. Что несут в себе волны человеческого голоса?
– Ты позволишь? – Он осторожно потянул за блузку Дины.
Они привстали, и блузка снялась через голову. Вместе с блузкой поднялись от статического электричества темные волосы Дины, окружив голову ореолом. Глаза привыкали к темноте и друг к другу.
– Посмотри, какая ты красивая, – тихо сказал он, моргая.
Стекло в окне дребезжало от порывов ветра, а губы Ника исследовали ее – щеку, шею, веко, ключицу, горло. Среди тайных сокровищ коллекции «Аркана» было темно, но в небе за окном сияла яркая луна.
По прошествии некоторого времени они растянулись на потертом ковре, и Дина заново ощутила рост Ника, его худое тело. Долговязый. Вот как говорят про таких.
У него было длинное открытое лицо. Высокий лоб. На подбородке местами щетина. Неровные зубы. Она обняла его, замыкая контур его объятий. От него пахло твидом, дымом, бриолином – и чем-то еще, им самим.
Их дыхание взметало пыль. Губы у него были сухие и твердые, со вкусом табака и поджаренного хлеба. От шеи сладко пахло пеной для бритья. Дина вдохнула аромат воротничка – свежего, только что из стирки. Ник расстегнул рубашку и снова притянул к себе Дину, на этот раз сильнее. Она не успевала соображать, что делает, но тело льнуло к его телу, принимая нужные изгибы – губа к губе, сосок к соску. Мягкая выпуклость ее живота легла в твердую вогнутость его. Она, дыша, подняла лицо, чтобы посмотреть. Он был весь как инопланетянин: зрачки, скулы, мышцы, тени и жилы.
Половицы в комнате покоробились от старости, пошли волнами. Целовать, сжимать, льнуть. Ноги тянулись и придавливали друг друга. О, какая она влажная. Он приподнял ее груди, чтобы дотянуться губами, и тихо застонал. Ее это ужасно тронуло. Она потянулась, чтобы погладить его макушку, и он подхватил ее на руки.
Ее брюки стреляли статическим электричеством.
– Извини, – сказала она. – Извини.
Она ощутила языком ресницу и увидела у него на лице крохотные кратеры – там, где он в детстве расчесывал оспины ветрянки. Он снова уложил ее на ковер и придавил сверху – эта тяжесть дарила наслаждение, удовольствие превыше любых наркотиков, которых Дина никогда не пробовала.
– Ты уверена? – шепнул он.
Она кивнула, и он полез в бумажник за презервативом. Улыбнулся:
– Казанова, согласно вон тем мемуарам, использовал кишки животных, но это гораздо лучше, честное слово.
Она улыбнулась в ответ, показывая, что не боится, хотя, конечно, боялась – и он тоже боялся, потому что боялась она и весь этот момент был судьбоносен. Снимая брюки, она попала ему штаниной в глаз. Она не справилась с ремнем Ника, так что он разделся сам и – по известной только ему одному причине – обежал каморку противосолонь, ухмыляясь, как деревенский идиот, а затем рухнул рядом с Диной.
– Не хочешь ли ты снять носки? – рискнула она.
– В следующий раз надену сандалии. С носками. Женщин это возбуждает.
Она дернула его за волосы на груди.
– Эй! – Он сгреб ее в объятия и жадно поцеловал.
Высоко в небесах в зоркой ночи всходил оракул Луны. Окошечко туманилось от их дыхания. В комнате было холодно, но они не замечали. При каждом движении пол скрипел под их весом, и они старались удержать громкий, пьяный от счастья смех.
– Ш-ш-ш! – Она вдруг подняла голову. – Привратник?
Но никаких шагов не было слышно.
Ник сел, повернулся к ней, погладил ее бедро и живот. И его рот, язык, нежный и жадный, задвигался вверх по ее икре, по бедру с внутренней стороны. Его щетина царапалась и щекоталась.
Дина бережно качала его голову в колыбели своих ног, перебирая тонкие волосы, гладя уши, ласково царапая затылок. Теплые пульсы пробегали по ее телу, и наконец электрический ток накопился в бедрах и покатился выше, протаскивая ее – от ступней до макушки – через ослепительную петлю бытия. Он дотянулся ртом до ее грудей и приподнялся над ней на руках. Она раскрылась, придерживая себя пальцами, и он медленно, неспешно вошел, заполнил ее собой.
Она поморщилась и напряглась, но ощущение чужого тела внутри оказалось превыше всего – странное дополнение к ее телу, таинственное и удовлетворяющее. Потом боль утихла, мысли растворились. Она прильнула к нему, он затрепетал, задрожал, оказался где-то еще.
Что за колдовство сплетено ее телом?
Он вернулся к ней, она приподняла бедра ему навстречу, пламя жизни занялось и охватило ее; и наконец загадочный вопль, непостижимый даже для нее самой, поднялся из неких впервые изведанных глубин ее существа.
Как хорошо, осознала она, положить голову на изгиб руки любовника, уходя в сон под водительством другого тела. Ее мысли притихли. Она знала только, что волосы у него на груди щекочут ей лицо; что его член, опять маленький, отдыхает в росистом гнезде. Он прикрыл ее краем пыльного ковра, чтобы у нее не мерзла попа, и задремал, а она, все еще полубодрствуя, прижала сползающий ковер ногой.
Голый свет нового дня просачивался в оконце, и голуби мурлыкали в кровельном желобе снаружи.
Проснувшись, она стала бездумно играть с ним, еще почти спящим. Ее одновременно позабавили и растрогали моторные навыки человеческого пениса, его слепая жадность и открытая миру уязвимость. Единственный глазок, казалось, смотрит на нее лениво, мечтательно. Морщинистая, как шея индейки, кожа тестикул рассмешила ее. Если бы природа не произвела на свет человеческие гениталии, такими их никто не смог бы выдумать.
Она подцепила свои брюки за штанину и притянула поближе. Неохотно отлепилась от теплого тела, встала и начала одеваться.
Все ее существо вибрировало.
Он открыл один глаз и указал на трусы, которые валялись на рабочем столе:
– Лучше, наверное, если это не станут вносить в каталог. – Он потер глаза. – Ебать, какая ты красивая.
Она – одной ногой в штанине – чуть не упала, запоздало метнувшись за трусами. И оглядела каморку:
– Ой, мы перемешали все твои каталожные карточки.
– Мы ведь еще повторим? – спросил он сквозь зевок. Но в голосе слышалось чувство, которое не удалось замаскировать.
У нее горели щеки, исцарапанные его щетиной.
– Ты имеешь в виду – здесь?
– У меня много ключей. – Он встряхнул штаны, и они зазвенели.
Она склонилась и поцеловала его в пупок.
Его член проснулся и потянулся к ней.
– Дзинь, дзинь, – попытался он.
– Как это тонко.
– Пенису чужды тонкости.
Она забрала дар со стола, подпирающего дверь. Противозаконный библиотечный заем – словно подарок, подброшенный эльфами.
– На самом деле, когда ты сказал, что найдешь мне Лоуренса, я тебе не поверила.
Он приподнял голову, подпер рукой:
– Я всегда держу слово.
Она любовно пригладила обложку:
– Я верну ее к концу недели, обещаю.
Он перевернулся на живот, дотянулся до стопки каталожных карточек и откашлялся:
– Сядь на минуту, послушай. Потом я тебя выпущу на волю.
Она застегнула лифчик.
– Сегодня Э. М. Форстер читает лекцию о Лоуренсе. Судя по всему, они друг друга знали – много лет назад. – Она уставилась на новое приобретение. – Если повезет, возможно, эта книга меня даже развратит.
– Похоже, я не довел до конца свои труды!
Она, по-прежнему не желая садиться, потыкала его в подмышку большим пальцем ноги:
– Признайся, ты здесь вообще не работаешь? Только самоудовлетворяешься с помощью всех этих материалов.
Она взмахнула рукой, обводя кучи книг.
Он вытащил из кармана брюк футляр с очками:
– Еще бы. Ты думаешь, почему я уже полуслепой?
И похлопал по ковру рядом с собой, твердо решив ее задержать.
Она выбросила из головы привратников и ключи и снова уселась. И любовник заворожил ее рассказом, почерпнутым из многочисленных каталожных карточек, о путешествии одной книги из Италии в Англию.
– Это чудесно, – сказала она, моргая, когда он закончил. – Спасибо.
Поправила волосы:
– Так! А теперь вставай! Иначе нас обоих исключат.
И запихала трусы за пояс брюк.
Он наконец-то встал, почесал грудь, пробежал пальцами по волосам и кое-как натянул одежду. Теперь Дина смогла его разглядеть как следует, и он оказался худым, бледнокожим. Она задерживала взгляд на чистых ямочках над ягодицами, на крепких канатах мускулов в ногах, на дивном движении лопаток. Она любила голые мужские затылки: где-то там еще прячется мальчишка, которым он когда-то был.
– А теперь в путь! – Он внезапно развернулся и шлепнул ее по попе.
Дина в ответ хлопнула его по спине.
Они двигались на цыпочках по коридорам, по комнатам для занятий. У каждой двери он перебирал ключи в связке и пробовал один за другим. Так они путешествовали, пока не дошли до шкафчика Дины, где она торопливо застегнула плащ поверх «библиотечного займа» и подвязала поясом. И наконец на верхней площадке величественной лестницы, где Ник когда-то впервые коснулся губами ее мочки уха, они остановились – растерянные, ослепленные друг другом, в замешательстве.
Он первым нарушил молчание, похлопав прикрытый плащом и поясом выступ на животе Дины и обратившись к контрабандной книге:
– Смотри расти большая и сильная на радость маме и папе.
Тут Дина поцеловала его – жадно, в губы, – развернулась и помчалась вниз по лестнице, преисполненная ожиданий.
iv
Краснокирпичные трубы Ньюнэма следили за ней с высоты. Часы на башне Тринити-колледжа только что пробили пять утра, а значит, ворота все еще заперты. Дина стояла, прижавшись лицом к подсолнухам из кованого железа, и гадала, сколько времени придется ждать, пока мимо пройдет привратник. А когда пройдет, что она скажет? Оштрафуют ли ее? Или еще что похуже?
Она решилась лезть через тайный проход, дыру в заборе возле велосипедных сараев – последнее спасение заблудшей ньюнэмитки. Это значило, что придется ползти на четвереньках, а в ее случае – с дополнительным отягощением в виде контрабандного раритета под плащом.
Наконец она вылезла с другой стороны и увидела, что территория колледжа преобразилась. Ночью они с Ником слышали свист ветра за стенами башни, но их мир сузился до пределов книжной каморки. А теперь земля в колледже была усыпана белыми лепестками из огромного розария. Ветер разодрал бутоны и разметал их пышное великолепие, и в это утро в конце сентября казалось, что выпал первый снег.
Дина прошла Сиджвик-Холл, сбежала по замшелым каменным ступеням и пересекла утопленный в землю сад. Круглый водоем в центре сада был мутный и не просматривался насквозь. Ранний утренний туман стер живые изгороди и скамьи, а тисовые деревья задумчиво высились над ней. Однако у ее ног сама земля, кажется, разбухла и кипела жизнью, словно огромная простыня, клубящаяся на ветру.
Дина почти не спала в эту ночь, но все еще была охвачена пьянящим возбуждением. Не экстаз, но полнота. Ей понравилось, как руки любовника превращают ее в объект желания, вожделеемое тело. Возможно, ей следует возражать против превращения в объект. Но она не возражала. Ей были сладостны его прикосновения, его жажда, и сейчас, на ходу, ее снова пронзило электричеством, как тогда, когда их руки впервые соприкоснулись и он повел ее вверх по лестнице.
Она перешла газон Клаф-Холла. На первом этаже было нехарактерно безлюдно и тихо. Еще никто не лязгал посудой для завтрака. Впереди мерцали окна Пейль-Холла. Прежде чем войти, она проверила: пояс плаща по-прежнему плотно завязан и удерживает книгу на месте. У главного входа она сделала серьезное лицо, открыла дверь ключом и проскользнула внутрь мимо привратника, дующего на первую за день чашку чая. Он деликатно сделал вид, что ничего не заметил.
Она двинулась дальше, мимо почтовых ячеек, где пока не торчало ни одно письмо с отказом, чтобы отравить ее счастье. Потом вверх по лестнице к новой комнате, выделенной ей на этот год: номер 213. Поднимаясь по лестнице, она еще не знала, что трусы выпали – где-то между воротами колледжа и дверью комнаты.
Оказавшись у себя, она расстегнула плащ, освободила книгу и быстро подошла к дубовому секретеру – словно даже сейчас за ней мог гнаться сердитый главный библиотекарь. Ей до сих пор не приходилось воровать, – впрочем, рассудила она, это и не кража, если собираешься вернуть вещь. Она просто освободила книгу, которая хотела, чтобы ее прочитали. Сам автор, уверяла она себя, хотел, чтобы она прочитала эту книгу, – во всяком случае, захотел бы, если позолотить ему ручку двумя гинеями.
И тут она снова вспомнила слова двоюродного дедушки Фрэнсиса во время недавнего визита в Грейтэм. «Опасный человек». А бабушка Мэделайн вообще уклонилась от разговора о Лоуренсе. Почему?
Дубовый секретер рядом с узкой кроватью был вместителен и, непонятно почему, казался благосклонным. Вселившись сюда, Дина обнаружила на задней панели секретера автографы бывших обитательниц комнаты, многих поколений – начиная с самого 1910 года, когда Пейль-Холл впервые открылся. Они дарили безмолвное утешение. Ты не одна, говорили все эти надписи. Ты в хорошей компании. В ящике даже обнаружилась «козья ножка» для процарапывания имени. И это первое, что сделала Дина после вселения.
Однако автографы были не самой интересной подробностью секретера. Мебель Пейль-Холла славилась причудами и вывертами, и у себя в секретере, на самом дне, Дина обнаружила потайной ящик.
Сейчас она открыла тайник и положила туда запрещенный роман Лоуренса, раритет 1928 года издания. Дина сказала себе, что эта книга подружится с ее собственной живущей там небольшой коллекцией: экземпляром «Листьев травы» Уитмена, сборником эротических рассказов Анаис Нин, тонкой стопкой листов недописанного романа самой Дины и камнем-глазом, приехавшим с ней из Грейтэма.
Камень она положила поверх библиотечной «Леди Чаттерли» и снова задвинула крышку ящика. Потом стянула брюки, нашла чистые трусы и прилегла на несколько часов. Завтрак начинался в девять, а она проголодалась.
Может, все-таки пойти работать «отельной девицей»? – сонно размышляла она. Вдруг для романа это необходимо. Может, ей следует приобрести жизненный опыт – хотя бы мимоходом увидеть то, что она иначе никогда не увидит и не узнает, во всяком случае, если будет спрашивать разрешения у «общества».
Она все еще хранила запах Ника – его бриолин у себя на пальцах, слегка отдающий дрожжами след мошонки на ладони.
Болели соски.
Она закрыла глаза, удовлетворенная сознанием, что у нее есть любовник, что она лишилась невинности среди эротических библиотечных раритетов и что у нее в комнате общежития в потайном ящике хранится редкое издание «Любовника леди Чаттерли» без купюр.
Она перевернулась на живот. Ее любовник в самом буквальном смысле хранит ключи к «арканам». К тайнам.
У него шрам от аппендицита. На груди – светло-каштановая поросль. Волосы под мышками оказались неожиданно мягкими. Глаза – зеленые или карие? Она до сих пор не знала точно. На руке что-то записано чернилами, неразборчиво. Высокий бледный лоб. Толстые стекла очков.
Как восхитительно было его прикосновение.
«Ебать», – выдохнула она, пробуя слово на вкус.
Приятно, когда у тебя в распоряжении много слов. Все слова. Звучное «ба». Мягкое «ть». Приятно, когда не боишься.
«Ебать, какая ты красивая», – сказал он.
Ее тело сподвигло его на непристойности.
Она улыбнулась в подушку.
Трудно было представить, как Э. М. Форстер – маленький робкий человечек со скошенным подбородком, добрый, но худосочный – декламирует отрывки из «Леди Чаттерли» или читает лекцию по философии Лоуренса о мужчинах, женщинах и «священно-сексуальном».
Она однажды встретила Форстера возле университетского концертного зала. Плохо верилось, что такой невзрачный человечек написал «Комнату с видом». Дина не умела представлять себе пожилых людей молодыми. Точно так же ей никогда не удавалось при виде пустырей или автомобильных парковок на местах бомбежек в Лондоне вообразить величественные здания, когда-то стоявшие здесь, как бы ни распространялись о них ее родители. Поэтому Форстера она видела только восьмидесятилетним – седые заросли в носу и ушах, залежи мусора, накопленные за долгую жизнь.
Если она не способна представить себе Форстера молодым, то, наверно, и роман не сможет написать.
Определенно университетские преподаватели, воспитывая в студентах пиетет к великим, убили в зародыше амбиции как ее, так и других, внушив: максимум, чего им суждено достичь, – почтительное преклонение перед мастерами. Но все равно Дина была полна решимости добиться большего, стать бо́льшим.
Вот теперь, в Кембридже, возле концертного зала она столкнулась с живым великим писателем, мистером Эдвардом Морганом Форстером. Это замечательно, даже если он уже старый. Это по крайней мере начало.
Где-то внутри его маленькой лысой головы клетки мозга еще хранят остатки былых разговоров с самим Лоуренсом. Дина почти пожалела, что нельзя сжать в ладонях лысую макушку, покрытую пигментными пятнами, и услышать голос Лоуренса, как она когда-то в детстве подслушивала разговоры через жестянку на веревке.
«Почему ты такой зажатый и жалкий, Форстер? Почему не действуешь? Почему прячешься сам от себя? Почему девственник?»
Мы не можем увидеть, как Форстер тем февральским утром 1915 года слепо бредет четыре мили в полутьме по затопленному паводком Сассексу, чтобы успеть на поезд. Его собственный роман о противозаконной любви, уже написанный на момент поездки к Лоуренсу, – история биржевого брокера Мориса Холла и егеря Алека Скаддера – по решению автора остался тайной и был опубликован лишь после его смерти
[45].
Дине хотелось бы набраться смелости, чтобы на будущей лекции встать и изложить свою научную гипотезу кроткому профессору, известному писателю. Гипотеза состояла в том, что лоуренсовское понятие «нежности» – настолько важное для Лоуренса, что когда-то служило рабочим названием будущего «Любовника леди Чаттерли», – в сущности, представляет собой основополагающее понятие, на котором строится роман, ясная книга жизни
205; что Лоуренса и Кэтрин Мэнсфилд, с которой он дружил, роднит это понятие нежности, приложимое не только к жизни, но к самому искусству.
Лоуренс, утверждала бы Дина в своей воображаемой лекции, наследует концепцию нежности от культовой для него фигуры, Джордж Элиот, от ее художественной преданности «сочувствию», или мысленному «вхождению» в разум, душу, дух, тело другого человека. Для Лоуренса жизнь тела неотделима от этих остальных вещей. Вернее, тело открывает путь в них и неотделимо от них. Лишь христианство ампутировало тело, отсекло его от всего остального.
Дина вещала с кафедры в воображаемом лектории, а мысли спешили дальше.
Именно этот фундаментальный принцип сочувствия, или «нежности», – конкретно осознание того, что у каждого из нас человеческое тело и человеческая душа и все мы уязвимы, – а вовсе не развитие социального реализма в литературе XVIII и XIX веков, по мнению Дины, позволило роману стать литературной формой, наиболее глубоко выражающей человеческое сознание.
Великая сила романной формы кроется в нежности «взгляда» автора: в ней, а также в том факте, что, по выражению самого Лоуренса, роман как литературная форма в принципе не способен на абсолютные суждения. И именно в этой неспособности – его сила.
В мечтах Дина читает мистеру Форстеру вслух, отчетливо и громко, из своих записей: «Любая жизненно важная истина, – писал Лоуренс, – содержит память обо всем, для чего она ложна»
206. Разве это не замечательно сформулировано? – осмелилась бы спросить она у Форстера.
Ей казалось, что системы понятий, которые по определению должны стремиться к чистоте абсолютной мысли, очень часто приводят к заблуждению. Достаточно посмотреть на историю французской революции, скажет она как бы экспромтом – или нацизма, сталинизма, маккартизма. Если бы только мир стремился к романам так, как стремится к идеологиям, чистым философиям и другим так называемым великим системам идей!
Но она отклоняется от темы, извините, мистер Форстер, скажет она. С его позволения она хотела бы утверждать, что Лоуренс отошел от понятия сочувствия, «сформулированного» его кумиром Джордж Элиот, лишь в одном, но жизненно важном аспекте: Лоуренс рассматривал нежность как разновидность прорыва – для него это трансформация стыда, преодоление склонности человека быть жестоким, болезненное обнажение истины: истины человеческой нужды, хрупкости и тоски. Лоуренс считал, что именно это – чувствительная точка, где человек способен измениться. Подлинно измениться. Преобразиться. И исцелиться тоже, добавила бы Дина. Война, Первая мировая, убила или во всяком случае искалечила Англию Лоуренса. Излишне объяснять это мистеру Форстеру, потому что, конечно, это и его Англия тоже.
Лоуренс верил, что Англию можно исцелить. Она, Дина, тоже в это верит. Англия может снова стоять на ногах и быть свободной – только не с опорой на ненависть к чужакам и фальшивую былую славу. Умирая, Д. Г. Лоуренс пытался сказать, что страну можно исцелить, но сказать не в абсолютной форме. И этим высказыванием стала «Леди Чаттерли».
Дина завершила воображаемое рассуждение собственными словами Лоуренса: «Мы не должны искать абсолютов или абсолюта. Покончим раз и навсегда с мерзкой тиранией абсолютов!»
207
Лежа на кровати, она представляла себе, как Форстер тихим голосом хвалит ее с кафедры лектора. На самом деле – она знала – у нее нет ни малейшей надежды на диплом первой степени.
Дина мерзла. В Пейль-Холле отопление включали только в ноябре, а у нее в комнате нет камина. Но она не могла себе позволить накрыться одеялом. Иначе заснет и пропустит завтрак. Вместо этого она вскочила, схватила с крючка академическую мантию и завернулась в нее, мечтая снова оказаться в Грейтэме и дремать у камелька в библиотеке – или выбежать наружу, в ветреный день, собирать фасоль и помидоры на огороде для обеда с бабушкой.
Улегшись снова, завернутая в черное, Дина стала вспоминать бабушку Мэделайн в Уинборне. В этот визит, когда Дина собралась уезжать, бабушка навязала ей сумку продуктов: горшочек меда из Грейтэма, фермерское масло в банке и лепешки, которые можно поджарить по прибытии в Пейль-Холл.
Дина обожала бабушку, с которой провела первые семь лет жизни, пока родители разъезжали туда-сюда – то в Италию, то в Лондон – по литературным делам и работе, связанной с войной. В сущности, Грейтэм, а вовсе не Бейзуотер до сих пор казался Дине родным домом. Живя в Лондоне, она в глубине души тосковала по зеленой колыбели Даунса.
Зато, подумала она, я наконец обзавелась любовником.
Зато она получила доступ к тайнам. К «арканам».
Зато она раздобыла самый опасный роман Дэвида Герберта Лоуренса для целей своего личного образования.
Лежа на кровати в общежитии Ньюнэма, Дина и не догадывалась, что через год будет стоять в суде и рассказывать миру о своем образовании, при этом совершенно случайно выделяя определенную мысль:
«Эта книга в ее полном варианте повлияла на меня и на многих моих друзей, с которыми я тогда ее обсуждала, следующим образом: мы отказались от экспериментальных сексуальных связей в пользу связи постоянной, пожизненной…»
208
Ее охватило посткоитальное блаженство. И тут же коварно подкрался сон.
Двадцать минут девятого, сообщили часы у кровати. В желудке урчало, но для завтрака все еще рано. Дина встала и извлекла из потайного ящика секретера свое сокровище.
«Ее» экземпляр, как рассказал Ник, был одним из тысячи напечатанных во Флоренции другом Лоуренса, флорентийским книготорговцем «широких взглядов» Пино Ориоли. Лоуренс познакомился с ним в Англии. Именно Ориоли помог чете Лоуренс найти жилье в Тоскане на съем, виллу «Миренда». А когда первая итальянская машинистка Лоуренса отказалась от работы, ссылаясь на «непристойный» язык романа, ее сменила жена Олдоса Хаксли, Мария.
В феврале 1928 года Лоуренс писал Ориоли: «Я собираюсь создать отцензуренные экземпляры для Секера и Альфреда Кнопфа, – (его издателей), – а затем мы можем продолжать работу с флорентийским изданием, поскольку я твердо решил его делать»
209.
Как объяснил Ник, флорентийское издание – это и есть полная, живая версия романа. Но на создание цензурной версии у Лоуренса просто не поднялась рука. Он не нашел в себе сил, чтобы начать кромсать. «Я не могу отрезать куски от настоящей книги, физически не могу. Точно так же, как не смог бы подровнять себе нос ножницами»
210.
Они пришли к договоренности, а именно – продавать роман только по частной подписке. Они надеялись, что это позволит Лоуренсу избежать всякой публичности и таким образом обойти риск очередного запрета. Он не забыл, что случилось с «Радугой». И последовавшую нищету.
Роман набрали вручную итальянские типографы, которые не знали английского и потому не могли оскорбиться содержанием книги – об этом позаботился Ориоли. Конечно, в результате верстка была полна опечаток, и Лоуренс чуть не сошел с ума, правя их.
– Работа в плохо освещенной маленькой печатной мастерской Ориоли по адресу… – Ник запнулся, с трудом разбирая записи на каталожных карточках, – Лунгарно Корсини, дом шесть, двигалась медленно.
– Нам надо идти, – взмолилась тогда Дина, – пока библиотека не открылась! – Но она не двинулась с места; прекрасный голос Ника, низкий и звучный, околдовал ее.
Здоровье Лоуренса, рассказывал дальше Ник, быстро и необратимо ухудшалось, но тысяча экземпляров наконец была отпечатана в июле 1928 года. Обложку украшал герб. «Для обложки я нарисовал своего любимого феникса, вздымающегося из гнезда в языках пламени („Восстаю“), – и книжка выйдет славная»
211. Лоуренса порадовал терракотовый цвет переплета. Автор собственноручно подписал каждый экземпляр. Потом помогал паковать книги для пересылки по почте: однотонная обертка, фальшивые названия и тайная отправка, чтобы обойти и британскую, и американскую таможенные службы. «Я должен продать всю тысячу, иначе мое дело плохо»
212. Сто сорок штук заказали американские подписчики, но многие экземпляры были конфискованы в портах Америки и Англии. А Лоуренс и Ориоли не могли этого доказать, не привлекая внимания к тому самому, что пытались скрыть.
Самый популярный книжный магазин в Лондоне,
«У. и Г. Фойл лимитед» на Чаринг-Кросс-роуд, немедленно вернул свои шесть экземпляров во флорентийскую типографию. Сопроводительное письмо было кратким: «Мы не находим возможным иметь дело с этой книгой ни в какой форме». Можно подумать, Лоуренс и Ориоли сунули Фойлам гранату в почтовый ящик.
«Книгу должны прочитать. Это настоящая бомба, но для живых она – неудержимый поток желания. А я должен ее продать»
213.
Другие экземпляры были заказаны и оплачены – по две гинеи за штуку. «Мне нужно ее продать, ибо мне нужно жить»
214. Но опять же так и не получены. Можно подумать, что книга была заразна, как собственное живое тело Лоуренса. Словно и ему, и его потомству суждено быть отвергнутыми во всех англоговорящих землях.
«И конечно, она отгородит меня от остального человечества еще решительней, чем сейчас. Это судьба»
215.
Больной автор, рассказывал дальше Ник, перенес всё, но не оправился от ударов. До книги добрались рецензенты и принялись обличать развращенный ум писателя. По их словам, то была «одна из омерзительнейших книг за всю историю человечества»
216. Тем не менее в марте 1929 года Лоуренс отправился в Париж на переговоры о дешевом популярном издании – просто чтобы побить книжных пиратов на их собственном поле и заработать хоть что-нибудь. Он прекрасно осознавал, что, живой или мертвый, обязан обеспечить Фриду – и к этой обязанности относился очень серьезно.
Молодой американский писатель, заметивший Лоуренса в книжной лавке Сильвии Бич на улице Дюпюитрен, был потрясен его видом. Он сообщил друзьям, что Лоуренс выглядит как ходячий мертвец.
Час от часу не легче: в июле того же года тринадцать из двадцати пяти картин Лоуренса – то есть все, на которых был виден пенис или лобковые волосы, – на его первой выставке живописи конфисковала лондонская полиция. Лоуренс в это время горел в лихорадке и корчился от туберкулезных судорог на флорентийской квартире Ориоли.
Живопись Лоуренса не погибла в огне лишь потому, что его поверенный в делах без него подписал соглашение: эти картины больше никогда не будут выставляться в Великобритании. Лоуренс был совершенно убит – и гневался на адвоката за компромисс. Причем Фрида, которая тогда была в Лондоне, даже не сообщила Лоуренсу о происшедшем. Ему казалось, что его все бросили. О роковой договоренности он узнал только из телеграммы адвоката.
Следующей пострадала рукопись сборника стихотворений, отправленная по почте агенту. Некоторые стихи были конфискованы анонимным почтмейстером и удержаны в качестве вещественных доказательств. «Вещественных доказательств ЧЕГО?!» – готов был заорать Лоуренс.
Потом…
«Чудовищные вести, что „Леди Чаттерли“ будет конфискована в Лондоне и что ее не пускают в Америку. LiebDing!
[46]»
217.
Сердце писателя, сказал Ник, начало останавливаться еще за два месяца до смерти, 18 января 1930 года, когда Скотленд-Ярд объявил, что это его сотрудники, а не таможенники конфисковали шесть экземпляров «Чаттерли». Скотленд-Ярд исследовал книгу и счел ее «непристойным изданием».
Формально дело стало уголовно наказуемым: писатель и издатель использовали Королевскую почту Британии для пересылки непристойностей. Экземпляры подлежали уничтожению вместе с любыми другими, буде таковые обнаружатся. Естественно, таковые вскоре обнаружились: конкретно – шесть книг, отправленных писательнице Бриджит Патмор на дом, на Бедфорд-роу в Лондоне. Теперь у Скотленд-Ярда было все, что нужно.
Когда полиция конфисковала страницы неопубликованного поэтического сборника «Маргаритки», в палате общин был подан депутатский запрос, но тем дело и кончилось. Скотленд-Ярд одержал верх. Его сотрудники предупредили литературного агента Лоуренса, что в случае возвращения писателя в Британию ему грозит арест.
Так его изгнали, превратили в беженца – только у него не осталось сил, чтобы дышать и бежать.
В письме к Ориоли Лоуренс задавался вопросом: нельзя ли взять раннюю версию романа, первый тоненький черновик, и доработать так, чтобы он стал приемлем для публикации и для Скотленд-Ярда. «Не могли бы вы мимоходом взглянуть на так называемые непристойные эпизоды и сказать, что вы о них думаете. Мне кажется, что они вполне пристойны. Что же касается леди Ч., то я не могу, совершенно не могу даже начать из нее вычеркивать»
218.
– И так он умер за границей, – завершил Ник свой рассказ Дине. – Во Франции. Даже не в Италии, которую знал и когда-то любил.
– Как ужасно одиноко это звучит. Умер вдали от родины. Так… неприкаянно.
В утреннем свете Ник поднес к окну первую страницу экземпляра из коллекции «Аркана»: он сказал, что, вполне возможно, эти коричневые пятна – не из тех, что проступают со временем на старинной бумаге, а брызги собственной крови Лоуренса!
Дина тогда засмеялась. Но сейчас, в кровати, вгляделась в них через камень-глаз. А вдруг это правда?
– Что касается твоего экземпляра, – (ей ужасно нравилось, когда Ник так говорил), – у него своя небольшая история.
В 1929 году два экземпляра забрал у Лоуренса лично в книжной лавке Ориоли некий сэр Стивен Гейзли. Выдающийся классицист из Кембриджа, известный своими чудачествами. Например, он прославился тем, что во время игры в теннис надевал сеточку на волосы. А также устроил у себя дома вечерний клуб, всем членам которого – естественно, в клуб принимали только мужчин – предписывалось носить фиолетовые фраки с сиреневой шелковой подкладкой. Гейзли держал множество сиамских кошек. По рассказам всех знакомых, кошек невозможно было изгнать со стола и с коленей гостей во время званых ужинов. Сэр Стивен обожал бридж и охоту. Он был наставником внука королевы Виктории. Вкратце сказать, сэр Стивен был редактором, библиографом, известным библиотекарем, говорил на древнем коптском языке, обожал церковные облачения, редкие книги – и водку.
А самое главное – он также заведовал архивом Форин-офиса. Это важно, потому что в 1929 году он вывез из Италии два экземпляра «Леди Чаттерли». Один попал в коллекцию книжных раритетов Кембриджа. Другой – Оксфорда. Оба экземпляра приехали в дипломатическом чемоданчике сэра Стивена. Это означало, что ни его, ни чемоданчик не могли схватить (или даже обыскать) ни на какой границе.
Все это, в свою очередь, значит, подытожил Ник, что Дина должна благодарить за свое «моральное падение» лично сэра Стивена Гейзли.
Она села в кровати, открыла «Леди Чаттерли» и подбросила на ладони камень-глаз. Что видит он через пространство и время?
Девушку двадцати одного года, дающую показания в суде, и в кармане у нее камень, как тайна: «История леди Чаттерли дает надежду на менее стесненное, менее унылое существование благодаря подробному описанию полностью развитых человеческих отношений. Это меня очень…»
219
Она снова открыла книгу на первой попавшейся странице и прочла через глаз камня, словно через лупу фотографа:
…начал натягивать ботинок.
Конни оторопело глядела на него.
– Подожди, – едва выговорила она. – Скажи, что с нами происходит?
Он продолжал, нагнувшись, зашнуровывать ботинок. Бежали секунды. У Конни потемнело в глазах, она стояла как в беспамятстве, глядя на него невидящими глазами.
Затянувшееся молчание становилось невыносимым. Он поднял голову. Конни стояла как потерянная, с широко открытыми глазами220.
«Это меня…»221
И тут его словно ветром подхватило: он вскочил и поковылял к ней как был, в одном ботинке, и обнял ее, и прижал к себе, и это объятие почему-то пронзило его болью. И не отпускал, и она так и стояла.
Наконец его руки потянулись вниз, слепо шаря, и нашли под одеждой гладкое и теплое.
«Девочка моя! – зашептал он. – Девочка моя махонькая! Давай не бум ругаться! Никада-никада! Я тя люблю. Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться»222.
«Это меня очень тронуло…»223
Неблагонадежный элемент
i
Указателю «На пляж», приколоченному к дереву, похоже, было лет десять или даже все двадцать. «Пляж не охраняется. Купание на собственный страх и риск». Красные буквы выцвели до полной нечитаемости.
Хардинг так и не научился плавать. У него слишком чувствительная кожа – любая хлорированная или соленая вода, стоит побыть в ней хоть немного, проедает язвы. На пляже ему не по себе – он человек городской и наблюдать любит за людьми, – но первая половина дня в воскресенье у него нерабочая, и куда-то надо себя девать. Его тянуло снова начать фотографировать для души, чтобы не сойти с ума от пребывания на одном месте, – но за полдня в неделю далеко не уйдешь.
Кусок берега, прилегающий к участку Кеннеди, не был их частным владением, но сегодня, в День труда, последние длинные выходные перед началом учебного года, большинство семей предпочло пляжи, очищенные от водорослей, со спасателями и ларьками, где продаются гамбургеры. Это хорошо. Когда вокруг никого нет, это хорошо. Потому что он бросается в глаза. Но здесь он может оказаться наедине с собой – уйти с поста, побыть свободным вдали от всех. Даже полдня – и станет легче. Впрочем, ему и не нужно много свободного времени – он бы все равно не знал, куда себя девать.
На нем одобренные Бюро летние брюки с отутюженными стрелками, туфли – те же, в которых он ходил на работу, – и редкая уступка праздничному выходному: хорошо отглаженная рубашка с коротким рукавом. Странно ощущать ветер кожей. Обычно он носил рубашки – и пиджаки тоже – с удлиненными рукавами, прикрывающими болячки на кистях и запястьях. Или же прятал руки в глубокие карманы.
Но сегодня утром вокруг почти безлюдно. Вот и хорошо. Он не привык фотографировать «природу» и не знал точно, что нужно делать. Он прихватил штатив и вскинул на плечо сумку для фотопринадлежностей. Аппарат был его собственный, а не казенный: «Лейка МП», выпущенная ограниченной партией – всего четыреста с чем-то штук, специально для профессионалов и особенно фотожурналистов. С электроприводом – идеально для серии снимков с небольшим интервалом. Ее даже не пускали в открытую продажу. Он услышал о ней от другого фотографа из Бюро и заплатил за нее столько, сколько зарабатывал за два месяца. Ему редко выпадал случай «проветрить» камеру. Но сегодня все сложилось идеально. Свет, свобода этого утра, синяя пустыня пролива.
На пляже почти никого не было – только две немолодые женщины сидели под большим зонтиком и вроде бы что-то читали. Хардинг прошел мимо выгоревшего кострища – остатков чьего-то пикника – и воздушного змея, придавленного камнем. Это были единственные следы человека. Прибой ревел. Протоки воды, серебристые, как фотоэмульсионный слой, резали песок на континенты.
Он остановился, закатал брюки и подошел к краю воды. Под ногами с треском лопались пузырьки ламинарий. Ямки-оспины указывали, где – в шести дюймах под слоем песка – дремлют в раковинах моллюски. Хардингу нравились выброшенные на берег пустые клешни омаров, отчужденные от тел. Ему казалось, что они манят: «иди сюда», распознав в нем одиночку – родственную душу. Иди сюда.
Можно и пойти.
Сотрудникам Бюро всегда предоставляли выходной в воскресенье утром, чтобы они могли вместе с семьей отправиться в церковь, подавая окружающим пример морали и нравственности. Руководство Бюро считало, что подавать пример – это очень важно.
Хардинг, конечно, не ходил ни в какую церковь, но семейство Кеннеди сейчас, без сомнения, сидит на семейной скамье в храме Святого Франциска – точнее, на этой скамье и вокруг, поскольку в гости приехали Роберт (Бобби) и Этель вместе со всем выводком. Юнис, одна из сестер, осталась дома со своей собакой, маленькой карманной собачкой, взятой на передержку у подруги, и слюнявым сенбернаром Роберта.
И Тед приехал на эти выходные. Он тоже сейчас в церкви, не иначе. У него всегда вид мальчишки-переростка – словно мать только что причесала его, послюнявила носовой платок и вытерла сыну лицо. Джозеф Кеннеди и Роза ходят к мессе каждое воскресенье, и Джеки с малюткой Кэролайн – тоже.
Без пяти девять. Служба вот-вот начнется.
Джек Кеннеди сейчас едет в Сан-Франциско, произносить какую-то речь, но Джек Кеннеди Хардинга не занимает. Только его супруга. Хардинг часто видел, как сенатор приезжает и уезжает. Иногда они перебрасывались парой слов, но мистер Кеннеди уже начал предвыборную кампанию – добродушный, свой парень, но очень занятой, да и как иначе. Когда он в отъезде, то звонит жене каждый вечер, разговаривая с ней коротко и ласково. Иногда Кэролайн лепечет что-то в трубку. По окончании разговора Хардинг вытаскивал из уха наушник, захлопывал блокнот и возвращался к себе в мотель. Оказалось, что он до сих пор неплохо стенографирует – приятная неожиданность.
В сентябре течения в Нантакетском проливе у мыса Кейп-Код могут меняться непредвиденно. В этом году они сменились раньше обычного, принеся с собой опасные блуждающие волны и необычно много водорослей. У кромки воды бегали кулики, и то и дело обрушивалась очередная порция грохота. Лето уже направилось на выход.
К этому времени Хардинг успел хорошо изучить весь окрестный пейзаж. Он дежурил в семье Кеннеди, то есть подглядывал и подслушивал, с июня, и делать ему было практически нечего – обходи дозором участок, охлопывай гостей на предмет оружия, проверяй звукозаписи за день и каждый вечер отправляй отчеты (этим он занимался у себя в номере мотеля «Пилигримы», стоящего у шоссе 6А).
Еще он должен был незаметно расспрашивать соседей о прислуге Кеннеди, то есть миссис Клайд, экономке-шотландке, и Мод Шоу, няньке-англичанке. Таким образом можно выяснить всякое разное об интересующей Бюро особе, не привлекая лишнего внимания. Если знать о делишках миссис Клайд и няньки, можно выяснить, чем занимается миссис Кеннеди. Так сказал Говард Джонсон, ответственный оперативный сотрудник, заведующий Вашингтонским отделением Бюро. Именно этого Джонсон и хотел от Хардинга.
Ему пока удавалось отвертываться, тянуть резину. Но конечно, он знал, что полагается спрашивать в таких случаях. Как давно она (Мод Шоу или Мэвис Клайд) служит в семье Кеннеди? Не ходят ли к ней странные с виду гости? А сама она иностранка? Британка, говорите? А не знаете, почему она не попыталась натурализоваться? Может, она не хочет становиться американской гражданкой? А ходит ли она за покупками для миссис Кеннеди? В какие магазины? И поручения выполняет? А какие именно? А чем она занимается в свой выходной, вы не замечали? Пьяной ее ни разу не видели? Ее почта как-нибудь попадала к вам по ошибке? А с мужчиной вы ее не видели? Нет? А с женщиной? Иностранкой? Какой акцент?
В начале разговора он объяснит соседям, что просто обеспечивает безопасность сенатора и миссис Кеннеди. Такая работа. Некоторые вещи необходимо и полезно проверять. Они, конечно, понимают, скажет он еще до того, как соседи заверят его, что понимают. Он скажет, что они хорошие соседи. Он знает, что может положиться на их глаза и уши. «Благодарю за помощь».
Он обязательно этим займется. Только не сегодня.
Номер в мотеле «Пилигримы» маленький, но там есть все необходимое: электроплитка, стирка белья, горничная приходит убирать. Иногда Хардинг сидел в машине, слушая радио – даже не столько слушая, сколько позволяя волне человеческих голосов омывать мозг. На рецепции мотеля он купил открытки с видами Кейп-Кода – безлюдные пляжи, продуваемые всеми ветрами, и забавные картинки с изображением пилигримов, европейских первопоселенцев в Америке, пожирающих индейку. Для коллекции, которая у него все еще была, – он оставил ее в хранилище в Нью-Йорке. Перед сном он полчаса читал, потом выключал свет.
Недавно он сообщил Говарду Джонсону, что ему нужен экземпляр «той книги» – надо же понимать, когда миссис Кеннеди намекает на нее в телефонных разговорах. Он указал на тот факт, что в день визита профессора Триллинга был захвачен врасплох и оказался безоружным. Ведь у Бюро под замком лежит десятка два ящиков этой штуки?
Перехваченные на почте в Хайаннисе письма свидетельствовали, что профессор и миссис Кеннеди все еще следят за рассмотрением дела в федеральном суде, посылают друг другу вырезки из газет и всякое такое. «Государственный обвинитель утверждает, что леди на самом деле хуже бродяги». Так гласил один заголовок. Далее в статье сообщалось, что государственный обвинитель заявил о своей любви как к литературе, так и к первой поправке. «Я не цензор!» – сообщил он суду, но предостерег присяжных, что хорошо написанная непристойность – самая опасная из всех. Возможно, он прав. Хардинг не брался судить.
В письмах и записках – вскрытых, снова запечатанных и отправленных дальше – миссис Кеннеди и Триллинг торжествовали, когда в конце июля (чуть больше месяца назад) федеральный судья Фредерик ван Пелт Брайан (ничего себе имечко) решил дело в пользу Барни Россета и «Гроув-пресс» и отменил запрет, наложенный главпочтамтом. Гувер, должно быть, чуть не лопнул от злости.
Конечно, Хардингу это решение ничего хорошего не принесло. Оно означало, что его призовой снимок немедленно утратил ценность в глазах Бюро. Запрещенную книгу оправдали. Женщина, изображенная на снимке, больше не была кандидаткой в первые леди, тайно поддерживающей порнографическую книжонку и при этом выступающей против официально заявленной позиции правительства.
В самой глубине души он радовался. Его фотоприношение Гуверу будет отправлено в мусоросжигатель Бюро. Легко пришло, легко ушло. По крайней мере, удалось вырваться из Джоппы. А больше ему ничего и не надо.
В письмо Триллингу о победе Россета сенаторша вложила вырезку из «Нью-Йорк таймс» и подчеркнула в ней некоторые пассажи: «Генеральный почтмейстер – специалист по доставке почты, но не имеет достаточной квалификации, чтобы высказываться о литературных достоинствах книги. „А потому генеральный почтмейстер не был уполномочен выносить суждения о том, что литературные достоинства книги затмеваются ее предположительно порнографическим содержанием. Дэвид Герберт Лоуренс – писатель, а не порнограф“, – заключил судья Брайан».
На полях газетной вырезки в одном из перехваченных писем миссис Кеннеди нацарапала: «Леди Чаттерли оправдана!» Миссис Кеннеди писала Триллингу, которого часто в шутку называла Джеком, что весть пришла сегодня утром, как преждевременный подарок на день рождения. «Дорогой Джек Т., через неделю мне исполнится 30 лет. Может быть, леди Ч. заглянет поздравить меня с днем рождения по пути в Канаду, к новой жизни!»
Профессор Триллинг ответил в том же духе: «Скажите ей за меня „Бон вояж“
[47]. Она будет счастлива такому изобилию свежего воздуха. После старого душного Альбиона ей покажется, что она в раю! Передавайте ей от меня привет!»
На следующей неделе переписка возобновилась. Теперь ее тон был подавленным, унылым. Государственный обвинитель подал апелляцию. Миссис Кеннеди написала, что не верит. «Разве такое возможно?!»
Профессора эта новость «очень опечалила». Он писал, что подобные процессы могут тянуться подолгу, и таким образом хорошая книга может «потонуть» и никогда не прийти к читателю, а небольшое издательство – разориться. Бюрократические проволочки – самый действенный вид цензуры.
За апелляцией, конечно, стоит Гувер. Хардинг знал, что Директор не намерен сдаваться. У Бюро – сделанный втайне снимок миссис Кеннеди: дар, принесенный им, Хардингом, и дар этот будет теперь переходить из рук в руки, если Бюро под маской Почты Соединенных Штатов и «правительства» не капитулирует. У них на жалованье отличные юристы. Гувер был твердо намерен добиться, чтобы книгу, которую сжимает в руках миссис Кеннеди на глянцевом черно-белом снимке, все же признали не просто скандальной, а непристойной.
Гувер по-прежнему собирался убрать со сцены популярного мужа сенаторши, прежде чем тот выдвинет себя кандидатом в президенты. Конечно, Гувер не передумал. Директор Бюро упорен до одержимости, а скандал из-за безнравственной жены и впрямь может погубить надежды на президентство – история любовных похождений Джека Кеннеди рядом с этим ничто.
Если выплывут наружу любовные делишки Джека, американские мужчины пожалеют молодую прелестную миссис Кеннеди, вынужденную мириться с неверностью мужа, но красавец Джек вызовет у них только зависть и восхищение. Избирателям захочется быть таким, как он, и это может послужить ему пропуском в Белый дом. Грязная тайна миссис Кеннеди – последняя надежда Гувера.
Дело не только в политике. Гувер считает, что все на свете делится на «правильное» и «неправильное», и не сомневается, что способен распознать то и другое. Разве кому-нибудь еще из правительственных служащих позволено заниматься антиамериканской деятельностью? Тогда почему жене богатенького сенатора, сына богача, это должно сойти с рук? Ее поймали с поличным: с запрещенной книгой. Почему она не поддерживает линию правительства? Отчего мухлюет втихомолку?
Согласно собственным заметкам Гувера в «бюдосье» Джеки, она «задирает нос». Она любит, чтобы ее называли Жаклин. «Королева Жаклин!» – так он нацарапал карандашом на полях одной из страниц. В другой карандашной заметке он окрестил ее «леди Кеннеди», а в третьей «леди К.», по аналогии с «леди Ч.». Должно быть, упивался собственным остроумием.
По терминологии Бюро, с сенаторшей и ее мужем следовало «разобраться». И быстро. Нью-Йоркское оперативное отделение сообщило, что «папа Джо» Кеннеди уже оформляет аренду целых двух этажей в отеле «Маргери», нью-йоркской базе семейства Кеннеди. Уже никто не сомневался, что Кеннеди-сын выдвинет себя кандидатом от Демократической партии. Оставалось только узнать когда.
В середине августа Хардингу пришел по почте его личный экземпляр крамольной книги, завернутый в плотную коричневую бумагу и помеченный «строго конфиденциально». Владелец мотеля «Пилигримы» пристально вгляделся в Хардинга сквозь желтеющие бифокальные очки, но счел за лучшее промолчать. Мистер Хардинг всегда вовремя оплачивал счета и, кажется, не собирался съезжать.
После долгой ссылки в Джоппу просторы летнего пролива, игра света и покой Кейп-Кода, незыблемый, словно на гранитном основании, казались вечными. Но Хардинг знал, что все это столь же иллюзорно. Что под тонкой кожицей мира происходит жизнь – непрестанная перемена. Перемены – единственное, что постоянно. Когда Хардингу было семь лет, его отец поцеловал жену на прощание, сунул четвертак сыну в карман пижамы, взял чемодан с энциклопедиями и исчез навсегда.
Хардинг с матерью ждали его – иногда молчаливо, иногда возбужденно. Они месяцами дежурили у окна гостиной, ныряя под прикрытие занавесок при появлении соседей, которые поднимались на крыльцо и звонили в дверь, желая справиться об их самочувствии. Однажды мать и сын даже приготовили попкорн и сидели, уставясь в окно гостиной, словно на большой экран в кинотеатре. С тех пор Хардинг не переносил запах попкорна. Но именно в те месяцы, сидя в засаде у окна, он научился наблюдать, научился видеть, научился вычислять истину, исходя из видимости. Истина и видимость согласуются не так часто, как принято считать. Кто усвоил это нутром, из того выйдет хороший агент.
Конечно, как мозг умеет себя обманывать – это что-то. Такой же рост, такая же походка или даже похожий затылок. Отец много лет мерещился Хардингу на улицах городов, в парикмахерских, на заправках, на другом конце стойки бара. Может быть, дело в том, что мы все меченые, случайно или чудесно, – любая встреча с другим оставляет на нас след; ни один человек никогда не бывает исключительно самим собой. Может быть, еще это значит, что человек никогда не бывает по-настоящему один.
Если об этом думать, можно сойти с ума. Но еще это максимальное приближение к религии, на которое сейчас был способен Хардинг, – слабая вера в хаотичные, но, кажется, неизбежные связи между незнакомцами; ощущение, что любой человек – лишь нить, потертая ворсинка или болтающийся обрывок в огромном ковре, таком большом, что мы не способны его увидеть.
На пляже, на кромке прилива, волна разбилась у ног Хардинга, промочив ему туфли. Пока он их расшнурует, на ступнях уже появится раздражение, но абсолютно всего избежать невозможно. Кроме того, сандалии на мужчине – это неприемлемо, а босиком он уж точно не собирается ходить, пусть и на пляже. По обоим пунктам он согласен с руководством для сотрудников Бюро. Должны быть определенные стандарты.
Фотоаппарат приятно оттягивал руки. Хардинг прикрутил опорную пластину к треноге – только наживил, на случай, если придется срочно спасать камеру от набегающей волны или купальщика, с которого брызги летят во все стороны. Хардинг, как правило, не снимал «пляжных сцен». Прибрежные волны уже миллион раз сфотографированы и растиражированы на открытках для туристов. Но он хотел попробовать «поймать» стену воды, которая надвигается на берег. Гладкий перекат, неподвижность мощи; прозрачное, как стекло, спокойствие неостановимой силы. Контраст и борьба двух элементов – вот что нужно, чтобы создать запоминающийся снимок.
Скажем, на снимке миссис Кеннеди это были хрупкость, беззащитность ее лица и вызов, с которым она сжимала в руках книгу.
Хардингу было странно, что он знает о ней, о ее передвижениях, ее мыслях такое, чего не знает даже ее собственный муж.
Он ее уважал, но это ничего не меняло. Он твердо решил сделать так, как сказал Говард Джонсон, – просто выполнять свою работу. «Ничего не выдумывать».
Казалось, Нантакетский пролив набирается духу и замирает каждый раз перед тем, как выплеснуть свой гнев и разбить волну о берег. Волны набегали на отмели грохочущими выдохами – чистая мощь – и обрушивались.
Хардинг подумал, что попробует запечатлеть это. Если встать там, где мелко – более или менее, – может получиться совершенно особенное фото. Он не станет думать о том, что промочит брюки и что кожа завтра покроется зудящими корками. Это будет мучительно. Ну и что?
Ритм пролива завораживал. Хардинг почувствовал, что дышит глубже. Время растянулось – до самого горизонта, – а он уже зашел в воду по щиколотки.
Он попрочнее всадил ноги штатива в мокрый песок. Снял крышку объектива, сунул в карман, приладил светофильтр и поставил выдержку побольше. Прилив подходил быстро, и ступни уже щипало, но он выживет. Машину он оставил недалеко от пляжа – у дома сенатора на Ирвинг-авеню. Успеет переодеться в мотеле до начала смены, а завтра, когда откроются магазины после выходных, съездит в Хайаннис и разорится на новую пару туфель.
Как только он сделал первый, пробный снимок, морское дно ушло из-под ног.
Внезапная волна. Мир опрокинулся.
Горизонт исчез.
От момента, когда она вырвалась из волны, он запомнил только выгнутую дугой спину и призрачно-белые костяшки позвоночника.
Волна ударила его и чуть не опрокинула, но он схватился за штатив и удержался на ногах. Волна залила отмели, с грохотом разбилась о берег и вынесла пловчиху на песок. Брызги взлетели до небес. Хардинг неловко возился с опорной пластиной и уже бессмысленной крышкой объектива. Пальцы не слушались.
Черт, черт, черт.
Над головой орали чайки.
Она пыталась встать в полосе прибоя, удержаться на ногах. На ней был раздельный купальник, темно-синий, и купальная шапочка с желтыми лепестками. Хардинг старался не смотреть, как она садится в воду на мелком месте и стягивает с ног ласты – рывком, как рассерженный ребенок. Она поднесла к лицу руки, потерла глаза, сорвала шапочку и со всей силы зашвырнула на берег. Потом опять кое-как встала. Ребра вздымались – она тяжело дышала, волосы прилипли к вискам.
Он нашарил темные очки в кармане рубашки – маскировка, защита – и нейтрально кивнул в знак приветствия.
Она подошла, сжимая ласты в руках так, словно собиралась огреть ими Хардинга:
– Почему вы фотографируете?
Он сунул руки в карманы – машинально, привычка закрепилась с первого дня в Порт-Хайаннисе. Вдруг она вспомнит Нью-Йорк, слушание на главпочтамте, его руки, его самого. Конечно, вряд ли – после стольких месяцев. Но кажется, она сочла это движение и саму его позу в такой момент непочтительной или грубой. Она пригвоздила его сердитым взглядом.
У него в ушах до сих пор звучали крики школьных учителей: «А ну руки из карманов!»
– Прошу прощения, миссис Кеннеди. Я не знал, что вы сегодня утром купаетесь.
Она взглянула в сторону пляжа. Хардинг тоже обернулся. Две женщины, которые раньше сидели под зонтиком, направлялись к ним. Это были миссис Клайд, экономка, и Мод Шоу, няня Кэролайн. Теперь он разглядел лица.
– Я просто хотел поснимать пролив, – медленно произнес он. – Дурацкая идея. Я городской житель, природа не моя стихия.