Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— В таком случае…

— Миссис Ковен! — донесся до них сердитый голос зеленщика. — В моем распоряжении только световой день. Я не могу разносить овощи по ночам.

— Сэм… — снова начала Энн.

— Скажи ему — пусть уходит. Я расплачусь с ним в другое время, позже.

Энн, непонимающе поглядев на него, вышла из комнаты в прихожую, рассеянно стягивая фартук со своей стройной фигуры в аккуратно прилегающем корсете. Сэм встал, сбросил пальто на пол рядом со стулом. Подойдя к окну, опустил штору, чтобы не видеть, что происходит во дворе. Пошарил руками по карманам, в надежде обнаружить завалявшуюся сигарету, но ничего не нашел. Когда жена вернулась в гостиную, он вновь сидел на стуле, как ни в чем не бывало.

— Ну, так, — обратилась к нему Энн ласково, словно разговаривая со сконфуженным ребенком. — Выкладывай. — И села на диван, напротив. — Где же твое жалованье?

— Послушай, Энн, только не сердись… Все образуется, все будет хорошо. Дело в том…

— Только не нужно мне рассказывать сказки, Сэм. Ну хоть раз расскажи правду, Сэм, как перед Богом. Куда подевалось твое жалованье?

Руки Сэма все еще шарили по карманам в тщетной надежде найти сигарету.

— Я его сегодня не получил.

— Почему же, Сэм?

— Потому что Бродский… Бродский меня уволил, — с неуверенностью в голосе объяснял Сэм жене. — Ты только представь себе, каким сукиным сыном он оказался! Сколько раз я ему ставил выпивку по вечерам, когда каждый стаканчик стоил доллар, а то и доллар с четвертью! Можешь себе такое представить?

Энн, закрыв глаза, откинулась на спинку дивана.

— Ты же уверял меня, что за последние четыре недели Бродский души в тебе не чает, Сэм. Чего-то ты не договариваешь, Сэм.

— О чем это ты? Я все честно говорю, как на духу, — упорствовал Сэм, без особой, впрочем, убежденности. — Для чего мне лгать, не понимаю.

— Нет, Сэм, выкладывай всю свою историю, ничего не скрывая.

Сэм, вздохнув, начал тихим, старческим голосом:

— Видишь ли, Энн, у меня никогда и не было никакой работы.

Энн, покачав головой, опять закрыла глаза, покрепче прижалась спиной к спинке дивана.

— Боже мой, — бесстрастно промолвила она, — что происходит в этом доме? Боже мой!

— Ну, теперь тебе все известно, Энн.

— Но ведь каждую субботу за последние четыре недели ты приносил домой по двадцатидолларовой бумажке, Сэм. Как объяснить такое?

— В том-то и вся разница. Я принес домой в общей сложности восемьдесят долларов. По-моему, вполне достаточно.

— Расскажи мне все без утайки, Сэм. Я живу с тобой вот уже двадцать четыре года, и ты еще ни разу не рассказывал мне всего до конца. Обязательно что-нибудь, да скроешь. Вот теперь давай, все рассказывай.

— Зачем зря тебя волновать.

— Ничего, Сэм, — Энн улыбнулась, — поволнуй меня немного, поволнуй. Я не боюсь.

— Деньги я занимал. Утром в понедельник пошел на работу. Я тебе не лгал, Энн. Бродский велел, чтобы я явился на работу.

— Ну и что произошло?

— Племянник жены Бродского в тот день приехал из Буффало без пенни в кармане. Этот вшивый Бродский! В двадцать шестом году я позволил ему заработать двадцать тысяч долларов!

— Но я ведь испекла пирог в тот понедельник, чтобы отпраздновать нашу годовщину. Разве ты забыл?

— А разве я виноват, что племянник жены Бродского явился тогда из Буффало?

— Никто тебя и не винит, — Энн открыла глаза и подалась к мужу, — сидит на своем стуле как нашкодивший маленький, толстый мальчик (только волосы седые), который рассказывает, как ему удалось спереть у матери из кошелька двадцатипятицентовик. — Но почему ты тогда ничего мне об этом не сказал?

— Мне не хотелось причинять тебе боль, Энн, честно, — объяснил жалостливым тоном Сэм. — Тебя ведь и так многие обижают. Я стараюсь этого избегать, если мне удается. Можешь мне верить.

— Если помнишь, в тот понедельник вечером ты разрешил Сюзн выйти замуж за Эдди, — ты пообещал, что будешь теперь целиком нас обеспечивать, и ей больше не придется каждую неделю приносить матери свою зарплату. Может, ты уже забыл об этом?

— Конечно нет! — с раздражением ответил Сэм. — Еще чего! Зачем постоянно напоминать мне об этом?

— Почему ты так поступил, Сэм?

— Сюзн уже взрослая, ей нужен собственный дом, свое хозяйство.

— Мы все знаем об этом, Сэм. Не беспокойся зря — знаем.

— Нельзя допускать, чтобы она содержала нас. Это нечестно. Всякий раз, когда наши взгляды сталкиваются, я вижу по ее глазам, как ей хочется избавиться от нас, съехать с нашей квартиры. Я слышал, как однажды, после свидания с Эдди, ночью, у себя, она горько плакала. — Сэм уставился на свою шляпу, отмечая на ней пятна пота. — Ну, тогда я и подумал: пора ей замуж, сколько можно терпеть такое положение в доме? И не надо ей мешать.

— Но теперь, когда у тебя снова нет работы, Сэм, — терпеливо рассуждала Энн, — выходит, ей снова придется нас содержать?

— Не будем сейчас говорить об этом, — попросил Сэм, вставая со стула. — Мне бы прилечь…

— Так придется ей содержать нас или нет? Ну-ка, отвечай, не увиливай!

— Думаю, что да.

Энн, удивленная, качала головой.

– Эймерик, меня слышно? – осведомляется кюре, возясь с выключателем.

— И у тебя хватило духа сказать ей, что ты имеешь работу и она может осуществить что задумала — выйти замуж! А ведь ты все лгал, Сэм. Прекрасно знал, что ты безработный и тебе вновь придется висеть у нее на шее. Ах, Сэм, Сэм…

– Черт бы драл эту хрень! – отзывается певчий и стучит микрофоном по алтарю – усиленный звук громом отдается под сводами.

— Да я думал, что недели через три-четыре найду работу, — оправдывался Сэм, расхаживая взад и вперед по комнате на своих коротких, детских ножках. — У многих-то ведь работа еще есть. Говорят, времена меняются к лучшему. Рузвельт работает в Белом доме не покладая рук…

Рабочие от Бюньяров нечаянно оказались донельзя точны: покачивая гроб, как лодку, они переступили порог часовни ровно в три, с последним ударом колокола. За ними шел сын Жана-Гю, маленький очкарик, вызвавшийся нести на подушечке мои награды. Это была идея Фабьены. Поначалу меня эта затея раздражала, теперь же я получше узнал свою жену и оценил ее тонкость – она хотела тайно почтить мое чувство юмора. На малиновом бархате поблескивали герб города – мне присудили его как победителю конкурса на лучшее оформление витрины к Олимпиаде – и почетная медаль 120-го транспортного полка, которую я получил во время армейской службы за декорации и постановку рождественского спектакля для детей офицеров.

— «Рузвельт»! — горько засмеялась Энн. — Замолчи, Сэм, замолчи, ради Бога!

Сынок Жана-Гю медленно вышагивает за гробом, успевая поворачивать голову направо и налево, чтобы кивнуть или подмигнуть всем своим приятелям. У левого переднего носильщика развязался шнурок – я жадно жду, что будет, но все обходится. Когда лакированный сундук проплывает мимо Одили, она краснеет и отворачивается – увы, причина мне известна.

— Ну и что мне прикажешь делать? — бросил ей Сэм с вызовом. — Скажи-ка! Может, мне лечь и умереть?

«Трианон» плавно приземляется на козлы. Бюньяровские работники раскладывают сверху несколько венков для красоты и удаляются в боковой придел.

— Кто дал тебе в долг эти восемьдесят долларов, Сэм? И где ты нашел такого дурака?

В часовне появляется Альфонс. А то я уж начал беспокоиться. Запыхавшись, он катит перед собой инвалидную коляску. Вот не знал, что, кроме нас, у него есть кто-то из близких. Он пристраивает своего инвалида около кропильницы – мои теща с тестем освободили место, переместившись в первый ряд – и заботливо вытирает своим носовым платком стекающую у него изо рта слюну.

— Какая разница? — отвернулся от нее Сэм. Подошел к окну, выходящему на улицу, и смотрел, как сгущаются вечерние сумерки и крошечными точечками зажигаются во всем городе огоньки.

Кюре вздевает на нос очки, наклоняется над магнитофоном и включает Баха. Левая половина крыши начала протекать, люди жмутся и уворачиваются от капель, раскачиваясь совсем не в такт органным переливам. Кюре, видя это, указывает им на сухие места в правой стороне, однако там все занято – многие сообразили заранее. Заорал чей-то ребенок. Генеральша Добрэ клюет носом. Месье Рюмийо роняет приличествующую случаю слезу, стараясь попасть в объектив фотокорреспондента. Директор водолечебницы, человек занятой, прикрываясь молитвенником, заглядывает в электронный блокнот.

— Так где ты достал эти несчастные восемьдесят долларов?

– Что мне тут делать? – дряблым голоском спрашивает гость в коляске.

Держать оборону уже больше нет сил… Сэм сдался.

Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:

— Я написал в Детройт, — он разговаривал с оконной рамой, — Альберту.

– Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!

— Моему несчастному брату! — воскликнула Энн. — Выходит, и он тоже должен тебя содержать! Да ты, по-моему, уже должен ему никак не меньше тысячи долларов!

Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы… Монтерлановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия…

— К кому еще я мог обратиться? — резко спросил Сэм. — К кому? Куда? Кто-то же должен помочь мне, как ты считаешь?

– Четырнадцать по латыни, – механически повторяет старый учитель.

Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, – и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.

– Это надолго? – забеспокоился месье Мину.

— Ну как тебе не стыдно просить у Альберта еще денег? Ты ведь не вернул ему из своего долга ни цента.

– Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.

– Тише вы! – шипит на Альфонса соседка.

— Я все верну. Времена меняются, я надеюсь на лучшее.

– Я близкий родственник, – возражает он.

Энн лишь засмеялась.

Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: «От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным».

— Можешь смеяться сколько влезет! — упрямился Сэм. — Давай, давай, смейся! Однажды на моем банковском счете было шестьдесят тысяч долларов — наличными.

Постепенно в часовне установилась тишина, только нет-нет да поскрипывали сиденья и щелкали замочки дамских сумочек. Люсьен обернулся и считает, сколько народу пришло почтить память его отца. На руке у него мои часы, которые я оставил в трейлере, в ящике ночного столика. Затвердевший от долгой носки ремешок не мог держаться на тоненьком запястье, и Люсьен проделал новые дырочки.

– Господи всемогущий! – дребезжащим голосом заговорил кюре. Микрофон усиливал примерно один слог из пяти. – Мы собрались сегодня в Твоем храме, чтобы помолиться об упокоении души рабы Твоей Маргерит Шевийя, принявшей христианскую кончину, причастившись Святых Даров. Мне приятно видеть, что так много людей провожает в последний путь эту женщину, которая, насколько мне известно, была одинокой и умерла в больнице.

— Однажды индейцы владели всеми Соединенными Штатами. Ради Бога, Сэм, ради Бога! Санта-Клаус давно забыл, где находится Бронкс. Его здесь давненько никто не видел. — Помолчала, созерцая такие знакомые полные, круглые плечи мужа, тихо спросила: — Как ты собираешься сообщить обо всем Сюзн? В прошлую субботу они решили расписаться на первое мая и потом провести две недели в Вермонте. Интересно поглядеть, с какой физиономией ты им об этом сообщишь?

Аудитория изумленно замерла, потом по рядам пополз ропот. Певчий, заподозрив неладное, заглянул в записи кюре и с перекошенной физиономией возбужденно зашептал ему в ухо:

– Мадам Шевийя – это в Вилларше в пять часов!

– Хорошо, я буду говорить громче, – смиренно вздохнув, ответил аббат Кутан и продолжал: – Она всю жизнь была труженицей, сначала работала в деревне, затем перебралась в Экс-ле-Бен и от простой прачки дослужилась до технической сотрудницы мэрии. У Маргерит Шевийя было трое детей и шестеро внуков, и, казалось бы, она заслужила спокойную старость в кругу заботливых близких. Однако же ей пришлось доживать последние годы в монастырском приюте Мон-Репо вплоть до того несчастного дня, когда она упала и сломала шейку бедра. Господу помолимся!

— Именно поэтому я и не хотел ей говорить в тот понедельник. Чтобы не ранить ее чувства.

Фабьена и отец переглянулись, не зная, как реагировать. Певчий повернулся к ним и бессильно развел руками, далеко вылезавшими из рукавов слишком короткого ему стихаря.

— Теперь рана окажется куда более болезненной, Сэм. Неужели ты не в состоянии вбить себе это в свою пустую башку?

– Благодать Господа нашего да пребудет с вами! – возгласил кюре, трепеща всем своим щуплым тельцем.

— Но я думал, что найду работу. — Сэм не терял терпения. — Когда Альберт прислал мне чек, я воспринял это как счастливое предзнаменование. Его отзывчивость вселила в меня надежду.

– И со духом твоим! – пропела в ответ одна только Жанна-Мари Дюмонсель, страшно обрадованная тем, что память одного из рода Лормо омрачит событие не менее курьезное, чем коровий пук.

— Как же ты умудрился получить письмо от Альберта, а я его так и не видела? — В тоне Энн прозвучало равнодушное любопытство, словно у домохозяйки, которая интересуется, сколько куриных яиц надо добавить в тесто для бисквитного торта.

– Каждый, кто хочет сказать несколько слов о покойной…

Сэм только вздыхал, вспоминая все запутанные подробности сделки.

– Да это не она! – закричали со всех сторон сразу и замахали руками.

— Я попросил, чтобы он прислал чек на отель «Дикси» — у меня там клерк знакомый. Деньги хранил в старом бауле у него в кладовке, той, что в холле.

– …может выйти и сделать это по окончании службы.

— И каждую субботу ты, как истинный глава семьи, приносил мне по двадцать долларов на хозяйство…

Кюре снова нажимает клавишу магнитофона. Одиль с ничуть не пострадавшим пылом выводит «Господи, помилуй». Из третьего ряда слышен сдавленный хохот – братья Дюмонсель сидят с багровыми лицами, судорожно сцепив руки, стиснув зубы и глядя в пол. Я сам еле сдерживаюсь, чтобы не изойти волнами заразительного смеха. Ошибка старого кюре сбила с моих приятелей благопристойную печаль и воскресила память о наших школьных шкодах. Жан-Ми про себя вспоминает самые дурацкие шуточки, а кое-что шепчет вслух братьям, те добавляют что могут. Вот это самое подходящее настроение для данного момента. Я погружаюсь в стародавнее веселье, как в мягкую пуховую перину; мне тепло, уютно и спокойно, как в детстве, когда по утрам в Пьеррэ я нежился в постельке и сквозь сон ощущал знакомые звуки и запахи – на кухне для меня готовился завтрак. Чего только мы не откалывали: взять хоть хлопушечный концерт в церкви или переполох среди курортниц, когда мы вылили в целебный источник флакон текилы…

– Пиф-пиф-паф и пуф-пуф-пуф!– шепотом запевает Жан-Ми под «Господи, помилуй», наклонившись к братьям.

— Говорю же — ни к чему вас зря волновать. И тебя, и Сюзн тоже. Я был настолько уверен, что найду работу… Энн, поверь мне! Я так считал: это уж настолько плохо, если мне не удастся найти работу, что… У меня в жизни случалось немало неприятностей, — он говорил ровным, рассудительным голосом, — но чего никогда не предполагал — что такое несчастье произойдет со мной. Ну быть такого не могло!

– Тара-тара-тарарах! – подхватывают Жан-Гю и Жан-До. – Бравый генерал Бабах!

— И все же оно произошло. — Энн сделала нетерпеливый жест руками, давая понять собеседнику, что разговор окончен.

Это из оперетты Оффенбаха «Герцогиня Геролльштейнская», которую мы поставили в школьном театре, с Одилью в главной роли, вместо «Затворников Альтоны» Жан-Поля Сартра, на которые начальство предлагало субсидию.

— И все же оно произошло, — эхом отозвался он, сел снова на стул и закрыл лицо маленькими пухлыми пальцами. — Никогда бы не поверил, что люди еще могут жить после того, как им на голову свалилось такое несчастье. Итак, мы стоим на последней черте, Энн.

– Вы сами не понимаете, какие губите в себе задатки, – печально сказал мне месье Мину, возвращая тетрадь с сочинением, которое оценил восемнадцатью баллами из двадцати возможных, через несколько дней после спектакля, где я высмеял его в образе генерала Бабаха.

— Ах, Санта-Клаус, Санта-Клаус, — без издевки, без насмешки произнесла Энн; потом продолжала все с тем же равнодушным любопытством: — Каждое утро, в восемь, ты уходил на работу и возвращался домой в шесть тридцать. И чем же ты занимался целый день?

Зато сейчас я все понимаю. Понимаю, что внес свою лепту в многолетнюю травлю бедняги учителя, которую безжалостно вели поколение за поколением балбесов-учеников. Развалина в инвалидной коляске – наш поверженный враг. Я вдруг отчетливо увидел, как Жорж Мину стоит перед своими развешанными на стенке дипломами, приставив к подбородку дуло пистолета. Сколько раз одиночество, издевательства учеников, разочарование в жизни доводили его до грани самоубийства? И не случайно Альфонс, хотя и совсем из других соображений, выставил его передо мной. Учитель-словесник да еще Одиль – это, пожалуй, единственные два человека мучить которых доставляло мне удовольствие. И вот сегодня они тут, в полусотне метров друг от друга, одна поет ради спасения моей души со всем жаром незамутненной любви другой меня не помнит. Ты была права, Одиль: я стал мирным. Но гордиться мне особенно нечем.

Сэм, вспоминая, чем он занимался все эти безрадостные дни, не осмеливался поднять на жену глаза.

– Помяни, Господи, преставившуюся рабу Твою Маргерит…

— По утрам ходил от одной конторы к другой. Ты и представить себе не можешь, Энн, сколько их повсюду развелось, — ужас! У очень многих американцев еще есть работа. Когда-то я частенько заглядывал в эти офисы — приносил им хорошие сигары, а они выставляли мне выпивку. Днем ходил в публичную библиотеку — сидел там за столом, читал…

Братья Дюмонсель заразили смехом еще шесть рядов. Благочестивые католики трясутся, зажимая рты, и слезы катятся у них из глаз. Они не хотят смущать аббата Кутана, он же, видя такую бурную скорбь, считает ее показной и невозмутимо продолжает отпевать чужую покойницу. Между тем даже отец с Фабьеной пыжатся и кусают губы, чтобы удержаться в рамках приличия. Фабьена прелесть: как она махнула рукой шокированному дикой накладкой певчему – пусть все идет как идет! Зато Люсьен в бешенстве вертит головой направо и налево, шикает на соседей и возмущенно толкает в бок мать и деда.

— Надо же! Ученый, студент. Только подумать! Целый день сидит в библиотеке! — воскликнула Энн, покачивая головой; на глазах у нее выступили слезы — впервые. — Бедняжка Сэм. И что же ты читал?

– …в Тебя верила, на Тебя уповала, избави ее, Боже, от адских мук…

– Извините, это можно компенсировать.

— Все старые газеты — «Таймс», «Уорлд», старую «Америкэн», за период с двадцатого по двадцать девятый год. Какое я получал удовольствие, читая о событиях тех дней, о Линдберге1, Кулидже2, Доне Макгро. Ах, какие славные были годы! Я даже нашел там свою фотографию. Семнадцатого мая двадцать шестого года в отеле «Астор» устраивали бал владельцев предприятий, производивших одежду. Мы с тобой сидели впереди, в первом ряду; на мне смокинг и бумажная шляпа. Тогда, на той фотографии, волосы мои еще черные. Ты помнишь?

Кто-то заговорил со мной. Кто-то появился в моем измерении. Это открытие мгновенно оторвало меня от наблюдения за происходящим в часовне. Глуховатый скрипучий голосок проникал мне в самую душу и наполнял восторгом. Наконец-то я не один!

— Помню.

– Приходите в пять часов в Вилларше. Там он будет вместо меня отпевать вас.

— Мне нужно было умереть в двадцать девятом… — Сэм оторвал руки от лица.

В дверь позвонили — два коротких, резких звонка.

Не может быть! Наверное, мне просто почудилось, оттого что я слишком хотел встретить себе подобных. Или это желание в конце концов кого-то из них привлекло? Слова, которые я слышу, рождаются внутри моего сознания, и я не решаюсь ответить, боясь оборвать контакт.

— Это Сюзн, — определила Энн. — Вечно забывает ключи.

– Мне было девяносто девять лет, а эти олухи все ждали, когда исполнится сто, чтоб я задувала их дурацкие свечки! Очень мне нужны эти церемонии! Двадцать лет никто не являлся, все откладывали до юбилея! Ну и ладно. Я им ничего не оставила. Никто никогда не узнает, где спрятаны мои золотые. Отлично!

Сэм встал со стула.

Меня вернул к реальности звонок. Две трети мужчин спешно полезли во внутренние карманы пиджаков.

— Пойду лягу. — И направился в спальню.

– Благодать Господа нашего да пребудет с вами…

— Не забудь принять таблетку аспирина, Сэм, — напомнила Энн.

– Я на совещании, перезвоню позднее, – пробормотал директор водолечебницы и отключил мобильный телефон.

Сколько минут я отсутствовал? Кюре отошел от микрофона и жестом пригласил желающих произнести надгробное слово. Люсьен с решительным видом встает, подходит к кюре, тащит его за руку к самому гробу и указывает на свой венок с надписью «Лучшему из отцов». У аббата Кутана отвисает челюсть, он смотрит на певчего, а тот в подтверждение сокрушенно разводит руками. Страшно сконфуженный, кюре рассыпается в извинениях, трясущимися руками перебирает листочки с записями на сегодня и роняет их на пол. Не пытаясь подобрать их и не утирая хлынувших слез, он в полном отчаянии, сгорбившись, возвращается к алтарю.

– Ничего не понимаю, – шепчет он, весь дрожа.

– Да вот, – ободряет его Эймерик и дает мой листочек.

– Что же, начинать отпевание сначала…

— Да, непременно. — Он затворил за собой дверь спальни.

– Нет времени, через полчаса у вас крещение в Мукси…

– Мой отец… – срывающимся голосом выкрикнул Люсьен в окончательно издохший микрофон, – мой отец, конечно, не хотел бы, чтобы о нем плакали, но это не значит, что можно смеяться! Вам-то что, это не вы потеряли отца, иначе вы бы знали… а я так любил его и… и…

Энн медленно — ведь она уже совсем немолодая леди — пошла по вестибюлю открыть Сюзн входную дверь.

У него перехватило горло.

– Помолимся о его душе, – мягко подсказал ему кюре, тронутый глубоким чувством мальчугана, сквозившим в сумбурных словах.

Памятник

Люсьен вернулся на место, заливаясь слезами. Его жгло унижение, которое причинили мне, тяготил груз приготовленной со вчерашнего вечера и оставшейся невысказанной речи. Фабьена хотела обнять и утешить его, но он резко отвернулся. У микрофона его сменил папа. Он выразил надежду, что я встречусь в раю со своей матерью, и попросил всех, кто меня любит, молиться об этом. Я никакого эффекта не ощутил, однако им это, кажется, дало облегчение.

— На кой черт мне сдался его личный запас?! — заявил Макмагон — твердо, убежденно; подышал на стакан, осторожно его вытер. — У меня свое мнение о его личном запасе.

Я попытался восстановить связь со старухой покойницей невольно узурпировавшей мое отпевание, обменяться с ней впечатлениями, опытом, советами, но ее уже нет. Все вошло в нормальную колею, никто больше не прыскает, на лицах приличествующее случаю выражение, а я по-прежнему томлюсь в одиночестве. Только внешний сбой, путаница в бумажках позволили мне соприкоснуться с другой душой. Если эта встреча в самом деле имела место, она оставила у меня странное впечатление. Маргерит Шевийе никого на земле больше не любила, и вот она свободна. Так, может быть, и я должен отлепиться от живых, чтобы меня приняли в ином мире, но хочу ли я этого? Меня удерживает не только страх перед темной бездной. Я бы не цеплялся так за этот свет, если бы не был убежден, что еще нужен моим близким.

Мистер Гриммет с печальным видом сидел у стойки на высоком стуле, а Тезинг лишь пожимал плечами, как продавец, который еще не отказывается окончательно от намерения навязать свой товар, а лишь переходит на более удобную позицию для новой атаки. Макмагон поднял к свету еще один стакан своими чистыми, холеными пальцами бармена, старательно вытер его с самым серьезным и решительным видом и густо покраснел до корней волос, включая и лысую лужайку на голове, — ее не скрывала густо напомаженная прическа.

А теперь, ну-ка, одним броском, как гимнаст, проверяющий на турнике свою гибкость, я перенесся в аэропорт. Наила ждет посадки на Маврикий. Наверное, ее стриптиз я прозевал. Она читает женский журнал, статью про керамиды и фруктовые кислоты. Сейчас ей не до меня. Стюардесса объявляет через динамик о задержке рейса по непредвиденным обстоятельствам.

У бара, в передней части ресторана, никого не было. Сейчас, в три часа дня, в глубине зала о чем-то спорили трое официантов. Каждый день, ровно в три, в этом укромном уголке собирались трое официантов, чтобы кое о чем поспорить.

Я собираюсь исчезнуть, но вдруг обращаю внимание на молодого спортивного блондина, похожего на любителя виндсерфинга. Он сидит прямо за Наилой, спиной к ней, и тихонько тянет к себе ее сумку, которую она поставила на пол. Я пытаюсь вмешаться, хотя, наученный горьким опытом, не слишком надеюсь на успех. Изо всех сил мысленно внушаю Наиле: «Обернись и посмотри на свою сумку!» Рука блондина скользит вдоль молнии и замирает на замке. И тут Наила отрывается от журнала, оборачивается, озадаченно смотрит на выруливающий за окном самолет. Молодой человек отдергивает руку, достает из кармана какой-то проспект и делает вид, что изучает его. Наила берет сумку и подходит к стойке. Скорее всего это совпадение или сработала ее собственная интуиция, не думаю, чтобы сказались мои усилия, но меня они утомили.

* * *

— Фашизм, — говорил один, — это репетиция накануне открытия большого кладбища.

Когда я возвращаюсь в Пьеррэ, месса уже закончена и часовня опустела. Кюре упаковал весь реквизит в свой чемоданчик, и на голый алтарь капает с потолка. Козлы, на которых стоял мой гроб, оставили след на вытертом ковре. На одной скамейке висит забытый промокший платок.

— Ты где вычитал эту фразу? — поинтересовался второй.

Мой гроб поставили прямо поверх маминого. Сейчас полетят розы и гулко застучат комья мерзлой земли. Отец втихаря снимает церемонию на видео. Люди смотрят на камеру осуждающе. Меня же красный кружок, отпечатавшийся вокруг папиного глаза, умиляет больше, чем его слезы.

— Какое тебе дело? Вычитал где вкуснее, и все тут.

Аббат Кутан освящает могилу и произносит небольшую речь, на этот раз обращенную к кому надо. Но места на его листке немного, и мой земной путь сжат до предела. Я родился, вырос, вошел в дело, женился, родил сына и умер, аминь. Еще капля бальзама на душу Жанны-Мари Дюмонсель: кюре назвал меня москательщиком.

— Ты же итальянец, — обратился третий официант к первому. — Вшивый итальяшка!

Мадемуазель Туссен, надвинув капюшон, искоса всех разглядывает и что-то царапает на бумажке. Записывает имена. Одни, поколебавшись, вычеркивает, другие помечает стрелочками. Должно быть, выискивает среди поверхностных христиан кандидатов в рекруты Будды. Вот ее взгляд задержался на Мари-Па, стоящей у края могилы с капризной гримаской на пухлой физиономии и с лопаткой земли в руке, как маленькая девочка, обиженная на океан, который разрушил ее песочный замок. Она задерживает других, и Жанна-Мари своей рукой высыпает землю, подталкивает дочь и передает лопатку следующему. Мадемуазель Туссен обводит имя Мари-Па кружком и прячет листок в кошелку.

— Эй, вы там! — резко обернувшись, крикнул ссорящимся официантам Тезинг. — Приберегите-ка подобные дискуссии для дома! Здесь вам ресторан, а не «Мэдисонсквер гарден». — И снова стал с интересом наблюдать, как Макмагон ловко вытирает, натирает до блеска стаканы. — Однако многие лучшие бары в городе, — сменил он тон на вкрадчивый, мелодичный, — находят применение нашим личным запасам.

Фабьена подает могильщикам знак, что можно заканчивать. Люсьен вцепляется в ее руку, как будто у него хотят отнять мать. Альфонс, держа раскрытый черный зонтик над месье Мину, поднимает глаза к небу, как бы перенося мой образ туда из ямы, которую вот-вот закопают.

— Многие лучшие бары в городе, — подхватил Макмагон, заработав еще энергичнее полотенцем, — давно стоит превратить в школы верховой езды.

— Смешно! — Тезинг засмеялся вполне естественно, без натуги. — Очень смешно, правда, мистер Гриммет?

Наконец завершающий этап: рукопожатия, формулы сочувствия, ободрения, сожаления. Надо пережить это испытание, время лечит, жизнь продолжается… Фабьена кивает, Люсьен благодарит, отец пожимает плечами. Одиль, вдова-дублер, стоит в сторонке, готовая, если что, в любую минуту подменить Фабьену. Альфонс, согревая в ладонях замерзшие в тонких черных перчатках пальцы моей жены, высказался с необычным для него лаконизмом:

— Послушай, Билли, — Гриммет подался вперед и не обращал никакого внимания на Тезинга, — нужно прислушиваться к разумным суждениям. Если ты смешиваешь напиток, кто определит цену ячменя — его составной части? В этом и заключается высший класс для всех коктейлей в мире.

– Знаете, мадам Фабьена, достоинств Жака это ничуть не умаляет, но увидите сами к одиночеству привыкаешь.

Затем представил учителя Мину, еще раз напомнил о моих четырнадцати баллах по латыни и покатил инвалидную коляску по кладбищенской аллее.

Макмагон промолчал: щеки его еще гуще покраснели, не отставала и лысина на голове. Перевернув стаканы вверх дном, он ставил их на жестяную стойку со звонким треньканьем, которое передавалось выстроившимся рядами на полках чистым стаканам, и эти мелодичные звуки разносились по всему пустому ресторану.

Десяток безразличных рук, десяток шаблонных фраз, и вдруг перед Фабьеной возник незнакомый молодой человек, которому она тоже машинально протянула руку. Но вместо выражения скорби он хвалит мой талант. Удивленная Фабьена благодарит.

– Я понимаю, что сейчас не время, мадам, но… какова цена?

Небольшого роста, полный, крепко сбитый, бармен перемещался за своей стойкой заранее рассчитанными, точными движениями и в такой своеобразной манере, что любой, наблюдающий за ним в эту минуту, мог бы определить, в каком он сейчас пребывает настроении: весел, печален, мрачен, угрюм или чем-то взволнован и расстроен. Все это сразу было видно и по тому, как он смешивает напиток или ставит стакан на стойку.

– Простите?

Сейчас, в эту минуту, он сердит — и мистер Гриммет это отлично чувствовал. Ссоры с ним он не хотел, но нужно было спасать деньги. Словно в салюте он протянул руку к Тезингу.

– Я хотел бы, если позволят средства, купить одну из картин вашего мужа.

— Скажи мне правду, Тезинг, — медленно произнес он. — Неужели твой личный запас настолько не годен?

Фабьена внимательно смотрит в лицо молодого человека, продолжающего сжимать ее руку.

– Зайдите в мастерскую завтра в одиннадцать часов, – говорит она наконец и высвобождает руку.

– То есть в трейлер?

– В трейлер.

— Ну, многим нравится, — так же медленно ответил Тезинг. — Превосходен как компонент для смешанного продукта.

Гийом Пейроль наклоняет голову и уступает место следующему соболезнующему.

– Уже назначает свидания, – едко усмехается Жанна-Мари Дюмонсель.

— Годится только для полировки! — заявил Макмагон, оглядывая свои полки. — Особенно хорош в качестве проявителя.

– И выбирает молоденьких, – не разжимая губ, цедит мадам Рюмийо.

Тезинг засмеялся — он всегда так смеялся от девяти утра до шести вечера.

Сердиться на них не стоит. Надо же им чем-то заполнять свою жизнь. Фабьену их уколы и пересуды никак не досягают, я чувствую, как она отстранилась, возвысилась, отделилась от всего этого, как будто унаследовала мою отрешенность. Люсьен подталкивает ее локтем, чтобы она обратила внимание на Анжелику Бораневски, которая уже несколько секунд держит перед ней протянутую руку. Фабьена спускается на землю и изображает признательную улыбку.

— Очень остроумно! — похвалил он. — Какой у нас потрясающе остроумный бармен!

– Очень мило, что вы пришли.

Макмагон, резко повернувшись на каблуках, посмотрел на него, слегка опустив голову на грудь.

– Это такая малость, – вздыхает бедная Анжелика. В свое время она щедро дарила себя всем моим ровесникам, а теперь, с тех пор как заняла видное место в «Бора-Пнэ», притворяется, будто ни с кем не знакома.

— Я тебя не обманываю, — возразил Тезинг, — все честно.

— Вот что я хочу сказать тебе, Макмагон, — подхватил Гриммет, глядя ему прямо в глаза. — На нашем личном запасе можно сэкономить по семь долларов на ящике.

Откуда ни возьмись у могилы появляются супруги Амбер-Аллер, и злость, которой не смогли разбудить желчные кумушки, мгновенно закипает во мне. Вот кому незачем было являться. Тем более с опозданием, чтобы привлечь побольше внимания. Важные, вальяжные, они торжественно шествуют, слегка кивая направо и налево шалеющим от такого счастья особо избранным именитым согражданам. Он – жирный самодовольный боров с усиками в ниточку и маленькими холодными глазками за очками в красной оправе. Она – бледная томная красавица с великосветскими повадками. Двадцать лет, пользуясь своим родством с одним влиятельным депутатом, они распоряжаются местными СМИ. У них в руках все рычаги: газеты, радио, телевидение, взятки, блат, компромат, – влияние их беспредельно. Когда, закончив лицей, я хотел избежать скобяной карьеры и составил проект цикла передач на радио, то представил его им. Они пришли в восторг. Можно было подумать, что меня прочат в короли эфира, на самом же деле я был для них просто лакомой свежатинкой. Они играли мной, как кошка мышью: то поощряли, то тормозили, забавляясь моей наивностью и горячностью, вынужденными уступками и разочарованиями. Порой дразнили и обходились со мной подчеркнуто холодно, чтобы заставить меня домогаться их милости, Вечер в Шамбери, когда я попался на их удочку, – самое постыдное мое воспоминание, и я благодарю Бога, если это Он программировал мою жизнь, за то, что мне не пришлось еще раз пережить ничего подобного.

Макмагон начал вдруг насвистывать всем знакомую мелодию — теноровую партию из «Паяцев», — вперив взгляд в потолок и машинально вытирая стаканы. Мистеру Гриммету очень хотелось в эту минуту его уволить, и он вдруг вспомнил, что, по крайней мере, не реже чем дважды в месяц у него возникало такое желание, и довольно сильное.

— Прекрати свистеть, — вежливо обратился он к нему. — Мы здесь обсуждаем серьезные дела.

Зачем Амбер-Аллеры приперлись сюда? Чтобы попросить у меня прощения? Не дождутся! Я всегда ненавидел их и не собираюсь менять отношение: так же, как меня, они ломали и ломают других людей, у которых нет ни возможности, ни сил склеить обломки. Меня спасла служба в армии, иначе я бы, наверное, убил их. Как-то раз я уже налил им вместо кофе жидкость для прочистки труб и отнес в кабинет. К несчастью, щелочь разъела пластмассу, прежде чем они успели отпить. До сих пор жалею об этой неудаче. Я ничего не забыл, и если бы в моей власти было являться вам, уж я бы поизводил вас всласть, подонки! Вон отсюда! Не смейте заговаривать с Фабьеной, пачкать ее своими скользкими лапами и гнусными речами. Сама она может не остеречься – я ведь ей про вас не рассказывал. А если прикоснетесь к моему сыну, клянусь, вы у меня попляшете. Душу погублю, но сумею призвать на вашу голову все злые силы этого мира, чтоб они вас стерли в порошок…

Макмагон свистеть прекратил, но все равно мистеру Гриммету очень хотелось сейчас его уволить — дать пинка под зад.

Однако я напрасно беспокоился. Амбер-Аллеры пришли по делам: договорились с директором водолечебницы об интервью, перемолвились словечком с заместителем мэра и парочкой рекламодателей, завербовали мадемуазель Туссен в спонсоры передачи о животных и попросили торгового представителя BMW взглянуть на их машину. Мои похороны оказались чрезвычайно практически полезным мероприятием: они застали всех сразу и сэкономили массу времени. Все обстряпали и уже уходят, элегантная пара в бежевых кашемировых пальто, и уводят с собой автоспеца. От Фабьены им никакого проку, они и не взглянули в ее сторону. Мой гнев рассеялся так же быстро, как разгорелся. Я никогда не умел долго злиться. Что ж, пожалуй, приятно еще раз убедиться, что я ничуть не изменился после смерти.

— Времена нынче хорошими не назовешь, — снова начал мистер Гриммет ласково, убедительно, испытывая горячую ненависть к себе самому из-за выбранной тактики: какого черта он тут ломается перед своим же служащим? — Запомни, Макмагон, — президента Кулиджа давно нет в Белом доме. Я последний человек в мире, который способен себя скомпрометировать в отношении качества напитков, но нельзя забывать, что мы люди деловые и к тому же сейчас на дворе тридцать восьмой год.

Очередь сочувствующих рассосалась, церемония подошла к концу. Чета Понше переминается с ноги на ногу, гадая, как поведет себя их дочь. Перемигнувшись, они решают подступиться к ней через Люсьена.

– Ты отлично держался, Люлю, дружочек.

— Личный запас Тезинга, — равнодушно сказал Макмагон, — способен навсегда испортить желудок здоровой лошади.

Но Фабьена, завидев этот маневр, обрывает рассказ торговки рыбой о том, как умирала ее тетушка, и свирепо идет прямо на родителей.

— Муссолини! — донесся до них возбужденный голос первого официанта из глубины ресторана. — Каждый день, когда иду по Бродвею, — встречаю там сорок пять актеров, которые куда лучше сыграли бы его роль.

– Ну здравствуй, – скрипит мадам Понше. – Ты еще не забыла, что мы есть на свете?

— Хочу сказать тебе одну вещь, Макмагон, — снова подчеркнуто холодно обратился к нему мистер Гриммет. — Не забывай, что я владелец этого ресторана.

– Сейчас не время, – отрезает Фабьена.

Макмагон снова стал насвистывать арию из «Паяцев». Тезинг, приняв мудрое решение, немного отодвинулся от стойки.

– Мы отмахали сорок километров по такой погоде, причем за рулем была твоя мать – у меня опять разыгралась подагра.

— Меня больше всего интересуют деньги, — не скрыл мистер Гриммет. — Что скажешь, мистер Макмагон, если я распоряжусь продавать наш личный запас?

– Он уже сдал анализы, скоро ложится в больницу.

— Скажу, мистер Гриммет, что все это дело бросаю — раз и навсегда!

– Пришлите мне счет – я оплачу, – говорит Фабьена и притягивает к себе сына.

– Ну можем мы хоть внучка поцеловать?

Мистер Гриммет, по-видимому, расстроенный его отказом, принялся вытирать пот с лица, холодно уставившись на троицу официантов в дальнем углу ресторана. На сей раз ни о чем не спорят, лишь так же холодно на него смотрят.

– Он все знает, – холодно отчеканивает Фабьена.

— Ну тебе-то что от этого? — все больше распалялся против Макмагона мистер Гриммет. — Тебе-то какое дело до того, что мы станем разливать виски другого сорта? Ты что, сам будешь его пить?

Окаменевшие Понше остаются стоять между двумя могилами. Люсьен старается шагать как можно шире и еле поспевает за матерью.

– Что это я знаю? – спрашивает он.

– Потом объясню, малыш.

Надеюсь, она не станет этого делать. Всю нашу брачную ночь я прижимал ее, плачущую, к своей груди и не мог успокоить. Захлебываясь, она рассказала все-все: как в четырнадцать лет ее изнасиловал лучший друг родителей, их сосед по рыночному прилавку, как они заставляли ее молчать, угрожали, избивали, оскорбляли – «ты, мерзавка, сама к нему приставала», – как пришлось тайком делать аборт и как потом долгие годы она была вынуждена делать вид, что все это забыто, мучиться и ждать, когда наконец она станет по-настоящему свободной и сможет вычеркнуть их из своей жизни.

– Скажи сейчас. – Люсьен во всем добивался определенности. – Они не любили папу, да?

— В моем баре, мистер Гриммет, — спокойно ответил Макмагон, откладывая в сторону стакан вместе с полотенцем и заглядывая боссу прямо в глаза, — мы предлагаем только высококачественные напитки.

– Да, – отвечает Фабьена.

— Ну кто почувствует здесь разницу? — Возмущенный Гриммет, соскочив с высокого стула, энергично затоптался на месте. — Что эти американцы смыслят в крепких напитках? Ничего! Прочитай в любой книге на эту тему.

Спасибо, милая. Обнявшись под дождем, они идут к стоянке. Две родные фигурки. Мне нестерпимо больно видеть, как они удаляются. Но сейчас мне лучше их оставить, я слишком переживаю потерю самого себя. Как ни странно, никакой легкости после погребения я не ощущаю, наоборот, стало намного хуже. Я убеждаю себя, что все это мне только кажется, но все равно слышу, как мое закопанное в землю тело зовет меня на помощь и укоряет, что я его бросил. Мысли о том, что ему предстоит разложение, а я не могу ничего сделать и не хочу разделить с ним эту участь, страшно тяготят меня, и нести эту тяжесть домой ни к чему.

— Совершенно верно, — поддержал его тут же Тезинг с видом знатока. — Неужели тебе неизвестно общее, широко распространенное мнение: американцы не в состоянии отличить даже красное вино от заправленного хмельным солодом молока с шоколадом?

Фабьена с Люсьеном уезжают на «мерседесе», отец садится в свой «форд». Поедут ли они вместе к нам, не знаю. Альфонс в грузовичке рулит к дальнему концу озера, на болота, где находится хоспис месье Мину. Наила летит над морем и беседует с соседкой, пышной маврикийкой. Та без аппетита ковыряет вилкой в пластмассовых посудинках от компании «Эр Франс» и рассказывает, как у них на острове готовят местные блюда. Одиль дежурит в магазине за прилавком и грустно разглядывает мою последнюю композицию в витрине.

— В моем баре, — упрямо повторил Макмагон, густо покраснев и опершись широко разбросанными руками о стойку, — я подаю гостям только лучшие напитки, — сам их и готовлю.

В конце концов я осел в Старом порту, в «Уэлш-пабе», рядом с Жаном-Ми и его братьями. Они устроили здесь этакий поминальный мальчишник с неизменным vin d`abymes – «ваше хроническое винцо», как говорит хозяин заведения. (Мы с ним тоже давние знакомые: когда мне было шестнадцать лет, он нашел меня в постели своей дочери и знатно всыпал.) Вспоминали и, как водится в подобных случаях, превозносили до небес мои подвиги. Компания сгрудилась у стойки, со стаканами в руках, тут же дымятся косяки, вскипает пеной разливное пиво, хохочут праздные девицы, коротающие время до ночной охоты на курортников. Поминки затянулись, проходил час за часом, все новые бутылки опорожнялись в мою честь, и я постепенно забылся в винных парах. Чувство потери притупилось в этом мужском товариществе, грубом, плоском и плотском, которому не только не мешали, но придавали особый смак шлюхи – ведь с ними можно говорить как со своим братом. Красноватое марево бара, грохочущая, завывающая музыка – и нет больше ничего серьезного, важного, бесповоротного. На смену вечерним любителям опрокинуть стаканчик является ночная публика, а мы не трогаемся с места, мы – островок сплоченной дружбы, шумно-терпкой грусти, беспричинного веселья, сплетенье одиноких душ, мы, выбившиеся из колеи, вопящие, чтоб заглушить отчаяние и боль. Вот кто-нибудь выходит на минутку, вот возвращается с опорожненным мочевым пузырем и облегченным сердцем и продолжает ту же песню. К полуночи, совсем как в доброе старое время, доходит до хорошей драчки. Так отмечались все торжественные события: получение аттестата, первая передача на радио, уход в армию, возвращение, свадьба, рождение ребенка… Вся жизнь укладывается в десяток удалых попоек.

— Осел упрямый! — заорал мистер Гриммет. — Настырный ирландец! Ты назло все это делаешь, чтобы досадить мне, я знаю! Очень тебе хочется, чтобы я потерял по семь долларов на каждом ящике виски, потому что ты меня ненавидишь. Нужно глядеть истине в глаза!

– За тебя, Жак! – ревет Жан-Ми, воздевая стакан и возводя глаза к потолку, и все собравшиеся в баре следуют его примеру.

Не ищите меня так высоко, друзья.

— Прошу вас, потише, не кричите на меня! — спокойно осадил его Макмагон, сохраняя полное самообладание. — Позвольте мне напомнить вам о двух вещах. Я работал у вас с тех пор, как отменили сухой закон, мистер Гриммет. За это время сколько раз нам приходилось расширять ресторан из-за наплыва посетителей?

* * *

— У меня сейчас как-то не то настроение, чтобы заниматься историей, Макмагон! — снова кричал мистер Гриммет. — Какой прок от бара, хоть и такого длинного и вместительного, как «Нормандия», если там бизнес делают не так?!

Вернулся я на рассвете, вдрызг пьяный общим хмелем, с трудом соображая. Снова падали хлопья снега. Я пробирался по аллеям, вот уж воистину затаив дух, чтобы не потревожить соседей. Здравствуйте, генерал Добрэ, мое почтение, доктор, каноник, мадам Дриве – надеюсь, вы были рады соединиться в прошлом году с вашим мужем? Здравствуй, крошка Эжен (1937-1938), шагнувший в вечность прямо из пеленок. Привет тебе, депутат Амбер, вот кто остался верен себе и после смерти – что на предвыборных плакатах, что на портрете-медальоне, вмонтированном в гранитную, похожую на аэродинамическую трубу глыбищу, та же пошлая улыбочка. Добрый день, чета Бофоров (шестьдесят восемь лет супружества), поздравляю вас с дубовой свадьбой. Привет вам от сыновей, Пьер Дюмонсель, с них вполне хватает родительской опеки вдовствующей мамаши. А вас, месье Андрие, я не поблагодарил за игрушечный «роллс-ройс», который вы мне подарили на Рождество 1968 года. Здравствуйте, семейство Леон под слоем грязи и мха, – ваши дети живут своей жизнью; здравствуй, Сара, чуть тебя не забыл, а ты была самой талантливой из нас, дожила примерно до моих лет и успела стать доктором биологии; здравствуй, Софи де Шалансе, при жизни я никак не мог приударить за тобой, мне было всего три года, но теперь я подрос, позвольте пригласить вас на танец, мадемуазель!

— Нет, вы ответьте на мой вопрос! — требовал Макмагон. — Сколько раз?

— Три, черт бы тебя побрал! — вспылил мистер Гриммет. — Три раза!

Мама, это я. Да, прошлялся до утра. Но погоди ругать меня, давай познакомимся. Пожалуйста, скажи мне что-нибудь… Явись мне, скажи, что ты оберегала меня все эти годы, что я не слишком огорчил тебя тем, как жил, и может быть, все-таки ты родила меня не зря. Скажи, что любишь меня, как я любил тебя, какой ты мне мечталась. Скажи, что ты по мне скучала и что теперь, на том свете, мы будем вместе.

— Выходит, что сейчас наш ресторан в три раза больше, чем шесть лет назад, — продолжал Макмагон в тоне строгого учителя, переходящего в своих объяснениях от одного пункта к другому. — Как вы считаете, почему это произошло?

Мамочка! Скажи же хоть что-нибудь. Хотя бы просто «да». Ну скажи, что ты здесь и слышишь меня. Может, ты перевоплотилась? И теперь живешь на ранчо в Техасе, или катаешься на лошадях в Сомюре, или преподаешь литературу в Иль-де-Франс? Может, мой голос не проникает туда, где ты замурована?

— Случайность! — Мистер Гриммет ироничным взглядом окинул потолок. — Судьба! Рузвельт! Рука Божия! Откуда мне знать?

Кладбище пусто, здесь нет никого. Ни моей матери, ни шести лежащих ниже слоев Лормо, ни соседей. Сколько я ни взываю, ни прошу, ни умоляю – никто не отвечает. Кроме меня, ни одной живой души в этом скопище костей. Теперь я почти уверен, что старушка в часовне мне просто померещилась. Видно, фантазия, и я поддался минутной иллюзии, заслоняясь от реальности.

— В таком случае я скажу вам, — бесстрастно продолжал в том же назидательном тоне Макмагон. — Те, кто приходят к нам, посещают наш бар, всегда получают здесь лучшие мартини, манхэттены, дайкири — самые лучшие на земле. Все это приготовляется из высококачественных ингредиентов, мистер Гриммет, и с большим старанием.

Куда попадают все мертвые?

— Один твой коктейль не отличишь от другого! — горячо возразил мистер Гриммет. — Просто вокруг этого поднимают слишком много шума, а вообще-то ни в чем как следует не разбираются.

И почему я, только я один, застрял на земле? Никто меня не встретил и никто не зовет. Я молюсь, смеюсь, плачу, размышляю, послушно пересматриваю все посылаемые мне воспоминания, сочувствую, прошу прощения, упиваюсь вместе с приятелями, которые благодаря мне провели приятную ночку с веселыми девицами, я маюсь, прислушиваюсь, клянчу, признаюсь в любви, а никто и не почешется.

— Мистер Гриммет, — молвил Макмагон с нескрываемым презрением. — Легко заметить, что вы человек непьющий.

Никто не сказал мне ни словечка, если не считать Альфонса, но он разговаривает со всем что ни попадя: с деревьями, с инструментами в магазине, с поездами… Никого не волнует, что я испытываю, – никого, кроме одной начинающей буддистки, да и для той я учебное пособие. Меня украсили цветами, оплакали, окурили свечами и почтили мраморной стелой, на мраморе высекли имя, даты рождения и смерти, пожелания вечного покоя – и привет!… жизнь продолжается.

Никто не дал мне знать, что я для него еще существую, разве что псина, которую я проводил в рай, да и та не предложила мне разделить с ней там конуру.

Исказившееся от этих его слов лицо Гриммета свидетельствовало: он предпринимает отчаянные попытки выстроить новую линию обороны. Это ему удалось, и от удовольствия брови его полезли вверх. Усевшись напротив Макмагона за стойкой, он обратился к нему с притворной нежностью:

Если это расплата, то за что? Я слишком любил одиночество, и теперь мне показывают, что значит настоящее одиночество? Ну хоть покажитесь, эй! Или хоть покажите дорогу. Ведь смертных-то грехов я не совершал!

Или…

— Приходило тебе когда-нибудь в голову, что люди приходят сюда толпами только из-за вкусной пищи, которую здесь, у меня, готовят?

— Вот мое окончательное мнение о Грете Гарбо, — донесся до них громкий, вызывающий голос первого официанта, — лучше нее нет актрисы в Голливуде!

На могильной плите у фонтана, на пятнадцатой аллее второго участка – семейство Трибу де Монтескуров – выгравирована цитата из притчи о талантах. Правда ли, что я не употребил в дело то, что было мне дано при рождении? Да нет. Я заснул последним сном посреди картинок, которые малевал по воскресеньям, и ни в чем не раскаиваюсь. Предел моих возможностей был мне ясен. Неудачник – совсем не обязательно гений. Если бы пришлось начать все сначала, я не хотел бы ничего менять в своей жизни, на какую бы смерть она меня ни обрекала. А значит, бесполезно томить меня под колпаком и выжимать угрызения совести, которых нет и не будет. Уничтожьте меня, пересадите в другое тело или оставьте гнить в земле, но только перестаньте со мной играть. Я сам себя не узнаю. Меня не веселит вино, тяготит одиночество, я уже не хочу ни во что верить.

Несколько секунд Макмагон не отрываясь смотрел прямо в глаза Гриммету; на губах его играла хитрая улыбка. Наконец вздохнул поглубже, как азартный болельщик на ипподроме, готовый вновь поставить на лошадь, уже проигравшую в четырнадцати забегах.

Встает солнце, свежий снег искрится на могилах. Новый день. В комнате Фабьены по-прежнему открыто окно и горит свет. Без толку.

* * *

«ГРЯДЕТ ИИСУС» – оранжевыми буквами написано на синем борту несущейся по лагуне лодки. Негр-рыбак на корме, проплывая мимо девушек, многозначительно помахал им рукой.

– Ты думаешь, ему привиделся этот пляж? – спросила Наила.

— Сказать вам откровенно, что я думаю о пище, которую готовят в вашем ресторане, мистер Гриммет? — с безразличным видом произнес он.

Прежде чем ответить, ее подруга потягивается, лежа на песке, застегивает лифчик и переворачивается на спину:

– Да, а может быть даже, он и привел тебя сюда.

— У меня лучшие шеф-повара! — поспешно перебил его Гриммет. — Лучшие во всем Нью-Йорке!

Наила подвигается, чтобы голова была в тени соломенной хижины. Обе лежат на маленьком серпообразном пляже с наклонными пальмами, прижатом к крутому склону, на котором разбросаны увитые бугенвиллеями бунгало. В отеле Наила встретила старую подругу по школе туристического бизнеса – та работает в туристической фирме «Куони». Девушки быстро распаковали вещи и побежали на лагуну купаться, пока сотня других приглашенных на остров коллег сидели в гостиной с кондиционером и слушали доклад о введенных в отеле новых удобствах.

Макмагон бесстрастно кивал головой.

Выходя из воды, Наила наступила на морского ежа. Она поскакала дальше на одной ножке, упала на песок и стала вытаскивать колючки – тут-то и произошло озарение, которое вызвало сюда меня. Воды лагуны, бирюзовые и темно-зеленые над грядами морской травы, три соломенные хижины на берегу, прислоненный к кокосовой пальме плот вдруг напомнили ей пейзаж, изображенный в «Забытом окне». Я-то помню, что вдохновлялся цветной картинкой, вложенной в пачку печенья, и особого сходства не углядел, но Доминик, подружка Наилы, была склонна к мистике.

— Да, шеф-повара лучшие, но еда самая гадкая.

– Понимаешь, в тот момент он искал твой образ, настроился на твою волну и ему предстал этот пляж, где ты сейчас о нем думаешь. Потому что для мертвых время и пространство меняются качествами. Пространство течет, а по времени можно перемещаться.

— Ты думай, что говоришь! — грозно прикрикнул на него Гриммет.

– Так, по-твоему, он знал, что скоро умрет?

— То, что повару удается ловко скрыть, — Макмагон повернулся к Тезингу, словно мистера Гриммета здесь и нет, — принимается здесь на ура. Все дело в соусе. Однажды мне пришлось отведать здесь, в ресторане, бифштекс из филе…