— Это касается нас, Надеж. Тебя и меня. Что она тебе наговорила?
— Ничего такого. Мы просто потрепались. О жизни, о мужиках, о тебе, о маме… Я показала ей, что написала. Ну да, она тоже в этом сечет. Не тебе одному судить… Она говорит, что это хорошо.
Я поворачиваю ключ в зажигании, приспускаю стекло со своей стороны.
— Она показалась тебе… нормальной?
— «Нормальной» — а что это, по-твоему значит? Ты, что ли, нормальный, если тебе мерещится опасность, когда женщина просто тобой интересуется? Она вообще-то права, эта Матильда: ты сдвинулся по фазе, с тех пор как перестал писать.
— Ты часто с ней видишься?
— Она звонит мне время от времени, мы встречаемся в кафе…
— Она ездила к твоей бабушке. Ты знала об этом?
— Нет. Но это понятно, для твоей биографии.
— Поклянись мне, что не скажешь ей, где ты.
— Ладно, клянусь. И перестань уже, а?
Я трогаю с места. Через сотню метров Над спрашивает, почему я не еду в горы с ней. И, прежде чем я успеваю выдумать какой-нибудь благовидный предлог, сама отвечает за меня:
— Ты думаешь, что она шпионит за тобой и поедет следом. Понятно. Ладно, хватит заморочек, я соберу чемодан и оставлю тебе пустую квартиру. Только ты мне тоже кое в чем поклянись. Или ты воспользуешься одиночеством, чтобы начать писать, хоть нервы приведешь в порядок, или позовешь подружку и оторвешься как следует. Я не хочу видеть тебя с таким вот лицом, когда вернусь, Алекс. Клянешься?
Она поднимает руку. Я хлопаю ладонью о ее ладонь и, сосредоточившись на уличном движении, мало-помалу успокаиваюсь.
* * *
Пятнадцать часов в день, девяносто две страницы. Я и забыл, какое это упоение писать в тишине, наполнять собственными фразами пустую квартиру, позволить прошлому заслонить настоящее, расплетая ткань реальных событий, чтобы вновь соткать ее на свой лад, по своей воле. Истинное упоение, не чета той бездонной хмари, в которую погружает меня алкоголь. Ничто на свете не может дать мне такой силы, такого накала эмоций, как эти вырванные из жизни часы, когда я заново творю мир — из протеста, из вызова, из мести. И какая разница, что дает толчок, какие этапы я должен пройти, чтобы пошел процесс творчества. Жалеть не о чем. Все пойдет в дело. Смерть — не цель, но средство, а я стою того, чтобы жизнь продолжалась.
Моя мать снова жива, во всем, вплоть до забытых мелочей, сокровенных укоров, потаенных обид. Она была открытой раной, мертвым грузом, а теперь — какой это изумительный персонаж! Все полюбят ее, оправдают, поймут…
Мне пришлось прерваться на сутки: кремация, потом поездка — быстро, туда и обратно, — чтобы опорожнить урну в нашем родном доме. Завещание было ее последней пакостью — ее последним подарком. «Я прошу моего сына Алексиса рассыпать мой прах на кровати в сиреневой комнате». В ее девичьей спальне. На той самой кровати, где мы, моя сестра и я, были зачаты. Дети войны, дети насилия… Я исполнил волю матери, сознавая, какая получится дивная глава будущей книги.
Все осталось как было под слоями пыли в доме на берегу моря, среди чахлых сосен и увязших в песке колючих кустиков. Проклятый дом, который она так любила, пока его не реквизировали нацисты, и оставила с тех пор в запустении, так и не согласившись хоть раз вернуться туда, чтобы освободить его, продать или сдать внаем. Дом, где я родился, от которого она навсегда отвратила меня при жизни и который подарила после смерти, чтобы я воскресил в нем ее прошлое…
Звонок в дверь. Я поднимаю голову от листков, с трудом прихожу в себя в облаке табачного дыма; сиреневая комната тает, и уличный шум Парижа вновь окружает меня. Я зачеркиваю слово, дописываю фразу. Еще звонок. Смотрю на будильник. Стрелки показывают полдень — не знаю, какого дня. Телефон и автоответчик отключены, я включаю их только вечером, чтобы позвонить Надеж и заказать пиццу.
Я отодвигаю стул, застегиваю пижаму, иду к двери, смотрю в глазок. Матильда Ренуа. С какой-то коробкой в руках. Приоткрываю дверь.
— Я вам помешала?
— Да.
— Это для вашей дочери.
Она протягивает мне коробку. Фирменную, из дорогой кондитерской. Черт, сегодня же четверг.
— Поздравьте ее от меня с днем рождения.
— Ее здесь нет.
— Я знаю.
Мои пальцы стискивают дверную ручку.
— Вы испугались, что я доберусь до нее, и отправили куда-то, подальше отсюда. Отличный повод, не правда ли? Не надо, не благодарите меня. Вы наконец один, вас не мучит совесть, можете спокойно работать. Вы предложите мне выпить?
Я распахиваю дверь, она входит, идет прямиком в гостиную, задерживается над моими листками, но смотрит только на номер страницы.
— Впечатляет. Я весьма польщена.
Она поворачивается ко мне, сияя улыбкой.
— Вы можете передать ей торт, или это слишком далеко?
— Вы мне мешаете, Матильда.
— Я вас подкармливаю. Вот что, давайте сделаем так, будто она здесь.
Матильда берет у меня коробку, развязывает ленточку, открывает на столике маркетри. «Надеж» написано белым кремом на шоколадном фоне. Присев, она одну за другой втыкает в торт свечи, которые достала из кармана. Я закрываю дверь. Я в том состоянии, когда даже таким вот паузам находится место в книге. Сцена, которую я наблюдаю с порога, волшебным образом вписывается в воссозданное на бумаге прошлое. Это отступление в сегодняшний день создает второй план, сдвиг, фон, резонанс с былыми драмами.
Я достаю две тарелки, подхожу к ней сзади. Конский хвост завязан высоко, шея открыта, тонкая, нежная, с запятой выбившегося локона. Было бы так легко задушить ее, в состоянии необходимой обороны, конечно, — теперь, когда в полиции лежит мое заявление. Или повалить ее на письменный стол и изнасиловать среди этих страниц, которых она добивалась, которые я написал. Подушку на лицо — а потом ее тело сгорит в каком-нибудь овраге в «Мазерати», который она якобы украла у меня…
— Над нравится в Севеннах?
Ее голос доносится до меня как далекое эхо. Я сажусь напротив нее на диван, чтобы совладать с головокружением. Отчего-то немеет рука. «Писательский спазм» — но, может быть, и сигнал тревоги… Или просто голод, разбуженный запахом торта. Я со вчерашнего вечера ничего не ел. Она отрезает кусок, протягивает мне тарелку. Глотаю кусочек, второй, третий, ем, не сводя с нее глаз. Она сидит по-турецки и внимательно смотрит на меня, кажется, даже не дышит, как будто я делаю что-то очень важное.
— Вкусно?
— Изумительно.
— Писать вам на пользу, вы похорошели. Становитесь другим человеком, когда говорите себе, что
все-таки стоило.
— Откуда вы знаете про Севенны?
— Забудьте. Вы сейчас в другом измерении; оставьте Надеж в реальности.
Какое-то оцепенение охватывает меня, а она между тем продолжает говорить, все медленнее, все ласковее:
— Странно, вы даже ни на секунду не заподозрили, что я могла подсыпать отраву в ее торт. Вы и вправду весь в новой книге, ваша мать вас вдохновила… Вы даже совсем не тревожитесь больше за дочь. И правильно делаете. Теперь ей больше ничего не грозит.
Трепещущая пелена застилает глаза. Я откидываюсь назад, головой на подушки.
— Прекрасное начало романа, которое она вам показывала, правда? Очень одаренная девушка. Она намного талантливее вас. И намного искреннее. Ей-то не нужно разрушать, чтобы созидать. Но с вами она в тени. Ей не раскрыться до конца, пока вы живы. А потом в один прекрасный день вы попадетесь. До сих пор только я одна угадала правду… Но достаточно прочесть повнимательнее вашу биографию, чтобы сопоставить факты. Я солгала вам, Алекс. Меня интересует не писатель, нет — серийный убийца. Я хотела вновь создать вам условия, реактивировать вас, чтобы подтвердить или опровергнуть мои догадки.
Ледяная волна захлестывает мне грудь. Я стискиваю рукой плечо, чтобы унять боль.
— Матильда… Таблетки в моем пиджаке… На стуле в прихожей…
— Нет. Я защищаю Над и дарю ей великолепный сюжет. Вы станете книгой ее жизни.
Я сгибаюсь пополам от боли, сползаю на ковер.
— Вы всегда убивали тех, кто становился вам поперек дороги. Начиная с вашего деда, который не позволял читать его мемуары, пока был жив, и кончая вашей женой, грозившей подать на вас в суд, если вы изобразите ее в книге; ну и по мелочи — высмеивавшего вас критика и академика, который повел кампанию против вас.
— Матильда… мой пиджак…
— После нашей встречи, после моих слов о вашей матери я была уверена, что вы решите ее умертвить. Из Монпелье я помчалась в «Глицинии», чтобы забрать таблетки из тумбочки. Полагала, что это вас остановит. Меа culpa.
[4]О подушке я не подумала.
— Но я тут ни при чем… Она сама!
— Самоубийство? Не найдя своих таблеток, своего права достойно умереть, когда сама сочтет нужным, она задушила себя подушкой? Это возможно, но читатель не поверит. Нет, я позабочусь о том, чтобы Надеж вывела в книге убийцу матери. Каким замечательным персонажем вы будете…
— Матильда… не делайте этого… таблетки, скорее…
— Мы с ней будем жить долго и счастливо, и клянусь вам, что она никогда вас не забудет.
Я пытаюсь встать, падаю, судорожно хватаясь за сердце.
— Что ж, я вас покидаю: у меня через два часа самолет. В Севеннах чудесно в это время года. Конечно же никакой отравы в торте не было. Вы сами все сделали за меня. Но когда Над найдет вас вот так, перед именинными свечами, это будет самым лучшим, как вы выражаетесь, «толчком». Началом ее романа. Не правда ли?
Я услышал, как хлопнула дверь. И умер, успев подумать, что это отличное начало.
ПРИТЯЖЕНИЕ
Она вошла в кабинет и встретила взгляды трех смотревших на нее женщин. Первая выходила из красного океана справа от бензоколонки, увязшей в песке. Вторая была распята на циферблате и показывала девять часов пятнадцать минут и тридцать секунд. Третья женщина была следователем, она положила телефонную трубку и рассматривала вошедшую, Ровак Шарлотту, дата рождения 17 сентября 1982, место рождения Бобиньи-93, незамужем, курточка-косуха, черные кружева, готический имидж, на учете в полиции не состоит. Глаза посетительницы бегали вправо-влево, сравнивая лица на двух картинах, стоявших на полу у стены по обе стороны от следователя.
— Добрый день, мадемуазель Ровак. Спасибо, что пришли.
— Чего там, ладно. Как обращаться-то — «мадам следователь» или «мадам следовательница»?
— Просто мадам достаточно. Садитесь, пожалуйста. Думаю, лучше сказать вам сразу, что я не верю ни в запредельное, ни в духов, ни в Бога, ни в черта.
— А, ну ладно, тогда пока. — Шарли встала, чтобы уйти.
— Но полиция и жандармерия иногда обращаются к вам, и…
Многоточие остановило Шарли, она развернулась на потертом паркете и устремила на собеседницу вызывающе пристальный взгляд.
— Я слушаю вас, мадемуазель, — со вздохом произнесла та.
Шарли переместила жвачку за другую щеку и села.
— Вчера, — сообщила она, — я зашла на «Кристи».
Дельфина Керн никак не отреагировала, только внимательно на нее посмотрела. В других обстоятельствах ее бы насмешила эта девчонка из Бобиньи, небрежно обронившая: «Зашла на „Кристи“», как говорят: «Зашла в „Макдональдс“».
— Неслабая цена, правда? — продолжала Шарли.
— Еще бы. Притом, что это был всего лишь пейзаж.
Глаза Шарли снова устремились на «Притяжение» и «Притяжение-2», живопись маслом на листовом железе. Обнаженные тела, написанные прямо поверх ржавчины, дышали красотой, от которой ей было почему-то неловко и чуточку противно… Она выплюнула жвачку в кулак, огляделась.
— План «Вижипират»?
[5]
— Что, простите?
— Мусорную корзину у вас убрали.
— У меня есть измельчитель.
— Класс, — оценила Шарли и сунула жвачку в рот.
— Вам удалось поработать с фотографиями?
Шарли достала из сумки два полароидных снимка, которые передала ей следователь: два крупных плана лиц, написанных красками на кровельном железе, — и положила их на стол среди папок с текущими делами.
— Не улавливаю я этих девушек.
У Дельфины сжалось горло.
— То есть вы хотите сказать, что они действительно мертвы?
— Нет. Вообще-то не знаю. Я такого не ожидала.
В тишине дважды пробили часы на камине.
— Чего же вы ожидали, мадемуазель?
Шарли вдруг стала похожа на девчонку, плавающую на школьном экзамене.
— Да не смотрите вы на меня так! — взвилась она. — Я вам не сикуха какая-нибудь, я каждого четвертого пропавшего нахожу моим маятником! Они со мной разговаривают, фотки, понятно вам? Я могу лажануться, но они — разговаривают! Всегда! А эти две — ничего не говорят! Ничегошеньки! Как вы это объясните?
Дельфина встала, обошла стол, направилась к полке, где между двумя скоросшивателями был втиснут термос.
— Кофе?
— Не пью.
— Я ничего не собираюсь объяснять, мадемуазель. У меня следствие застопорилось. Художник полгода сидит в тюрьме, он признался в убийстве двух девушек, тела которых так и не найдены, надо хоть что-то делать, за неимением лучшего я обращаюсь к ясновидящей, вот так!
— Я не ясновидящая, я — радиоэкстрасенс.
— Какая разница! Я хочу знать, где эти девушки! Где они?
— Там, — серьезно ответила Шарли, показав на картины.
Следователь застыла с чашкой в руке, не донеся до нее таблетку подсластителя. В других обстоятельствах Шарли посмеялась бы: чиновница прокуратуры выглядела, ни дать ни взять, как обвиняемая, припертая к стенке. Чопорный пучок на затылке, потуги смотреться дамой из богатого квартала, сорок лет без грамма силикона, костюм по прошлогодней моде, — и не поверишь, что она упрятала за решетку двух министров, муллу-террориста, епископа-педофила и футбольную звезду.
Шарли встала с кресла, подошла к двум железным листам у стены и показала на даты в левом верхнем углу, под летящим голубем, служившим художнику подписью.
— Сесиль Мазено, 21 год, студентка, исчезла из дома 15 января. Ребекка Веллс, 20 лет, манекенщица, исчезла из агентства, в котором работала, 3 февраля.
Дельфина выпила кофе и присела боком на краешек стола.
— Я не верю в сверхъестественное, мадемуазель.
— А что люди такие идиоты — это, по-вашему, естественно? Достаточно никому не известному художнику повесить на себя убийство своих моделей — и тут же его живопись становится гениальной: он нарасхват, о нем пишут все газеты…
У Дельфины не было сил излагать ей свои соображения о рынке искусства. Шарли стукнула кулачком по столу:
— Они не умерли, эти девушки! Ясно? Или они сами этого хотели. Когда я работаю с фоткой жмура и что-то слышу, это значит, я нужна ему. Вы понимаете?
— Жмура?
— Жмурика, покойника. Ему нехорошо там, где он есть, на свалке или под водой, мало ли, он хочет, чтоб его похоронили честь по чести, с венками, колоколами, чтоб отпел имам или там раввин — у покойников понтов еще побольше, чем у живых… Но эти девушки… Если они жмуры, то им хорошо. Им нечего мне сказать.
— А… вы никогда не находите живых людей?
— Нет. Только мертвые со мной разговаривают. Когда хотят.
Она подошла и похлопала Дельфину по руке.
— Да ладно, не вешайте нос. Он мог, например, сжечь их у себя в котельной. Через огонь я плохо улавливаю…
— Или?
Шарли выдержала ее взгляд, помедлила, но решила не уходить от ответа.
— Или он сотворил с ними что-нибудь в духе вуду, забрал души и сделал из них портреты, тогда они стали зомби и только здесь еще живут. Так вам больше нравится?
Усталый взгляд Дельфины устремился на двух девушек — они улыбались, нагие, лучезарные, такие настоящие и полные жизни в своей живописной тюрьме.
— Как, по-вашему, я представлю подобное заключение прокурору?
— С вас пятьдесят евро за визит.
* * *
Дождь, предместья, дома, стройки… Сносили жилые башни, на их месте строили дорожные развязки. Дельфина вела свой серо-голубой «меган» и думала, куда же деваются люди. Они стали виртуальными. Их переселили в компьютерные программы и видеоигры. Этим и объясняется спад преступности.
На пустыре возле тюрьмы бульдозер разгребал обломки рухнувшего крыла. Построенные когда-то над подземной речкой, объявленные аварийными, здания официально не использовались уже три месяца. Дельфина остановилась перед большой черной стальной дверью, просигналила и выключила мотор.
Она закурила, вновь и вновь вспоминая слова радиоэкстрасенса, сказанные вчера в ее кабинете. Сама она ни во что не верила, правда, старалась быть открытой всему, но это был чисто профессиональный рефлекс. Априори не должно застить взгляд, иначе можно не разглядеть улики. И все же после кошмаров далекого детства — а виной им были сказки, которые ей рассказывал отец, — она ненавидела иррациональное.
Через некоторое время сторож открыл маленькую дверцу в левой створке и прикрикнул на немецкую овчарку, которую держал на поводке. Дельфина вышла из машины и, подняв воротник плаща, прошла вслед за стариком, который приволакивал ногу и извинялся за ожидание: от сырой погоды у него разыгрался артроз. Они пересекли первый двор, миновали уже не работающий пропускной пункт, пошли по коридорам. Звук падающих капель в тишине едва заглушал шебуршенье крыс под полом.
— Восемьдесят седьмая. Вы желаете войти, мадам следователь?
— Нет, это необязательно.
— Как угодно. Предпочитаете, чтобы я подождал здесь?
— Да, спасибо.
Они подошли к решетке, отделяющей сектор Н. Не глядя — за тридцать лет пальцы запомнили, — сторож выбрал ключ из увесистой связки, открыл.
— Вам это не слишком тяжело? — спросила Дельфина, силясь улыбнуться старику в потертой форме, висевшей на нем мешком.
— Вы о чем?
Вопрос явно удивил его. Она не стала настаивать. Сторож посторонился, закрыл за ней решетку, сказал, что будет ждать здесь. Медленно, ежась от сквозняков, так и свистевших между оконных стекол, она прошла последние метры, свернула в карцер — дверь была открыта и скрипела на петлях.
Остановившись под номером 87, она дважды постучала.
— Да.
Дельфина открыла заслонку дверного окошка. Жеф Элиас был в камере на четверых один в окружении своей живописи. Символы, планеты, оптические иллюзии, проступающие из облаков витражи густым лесом покрывали стены и часть потолка. Сам он, голый по пояс, отжимался от пола.
— Добрый день, месье Элиас.
Не останавливаясь, он рассеянно покосился на зарешеченное окошко. Дельфина сообщила ему, что передаст его дело прокурору в конце месяца и ему, наверно, пора подумать об адвокате. Все так же, продолжая свои упражнения, он покачал головой. Она загляделась на мускулы, растягивающие ветвистое дерево — татуировку на руке, отвела глаза, наткнулась на железный шкаф, единственное пятно тюремного цвета посреди фрески.
— Я понимаю, что тот молодой человек, которого вам назначили, не произвел… В общем, я понимаю, почему вы от него отказались, но… Ладно, не мое это дело — посредничать, и все-таки я знаю хорошего адвоката по уголовному праву, который готов вас защищать. Он к тому же один из лучших специалистов и в области права авторской собственности.
Художник снова покачал головой, глядя на нее вежливо-покровительственно. Никогда еще она не испытывала такой неловкости перед подследственным. При каждой встрече ей казалось, будто она разговаривает с налоговым инспектором. Этот терпеливый хищник как бы прощупывал ее — реакции, намерения, сопротивляемость. Она ничем себя не выдавала, но он чувствовал все. Исчерпав доводы, Дельфина прибегла к иронии:
— У вас теперь есть средства… Цены на ваши картины растут, можете нанять любого мэтра.
— Во сколько же меня оценили на «Кристи»?
— Сто тысяч евро.
— Плюс издержки?
— Да.
— Неплохо для кровельного железа.
Он произнес это без малейшего энтузиазма — так сторонний человек комментирует прайс-лист. Дельфина сама не знала, что сильнее всего выбивает ее из колеи, — его безразличие к собственной судьбе, какое-то бесконечное уныние, исходившее от него, когда он забывал провоцировать, ребяческие выходки или трезво-разочарованное отношение ко всему. Ему было тридцать лет, а выглядел он то на двадцать, то на все пятьдесят. Он был вообще ни на что не похож, и никогда еще она не встречала такой силы обаяния.
Он вскочил на ноги и перешел к следующему упражнению — наклонам и прогибам.
— Вам нетрудно остановиться, пока мы разговариваем?
— Трудно.
— Предпочитаете, чтобы вас доставили ко мне во Дворец правосудия?
— Это как вам угодно. Я совершенно свободен.
Дельфина вздохнула, потянулась к решетке окошка, но опустила руку, побрезговав ржавчиной.
— Месье Элиас… Мы с вами оба знаем, что ситуация зашла в тупик.
— Это вы зашли в тупик. А мне здесь очень хорошо. Идеальные условия для работы.
— Я только что из Луар-и-Шер, там жандармы выловили из пруда тело девушки. Приметы совпадают.
— Сесиль? Ребекка?
Ничто не дрогнуло в его лице. Он произнес оба имени ровным голосом, разделив их наклоном.
— Я уже немного устала колесить по всей Франции за доказательствами ваших признаний, месье Элиас.
Он сел на пол, скрестив ноги, — лицо сердитое, на шее полотенце.
— Слушайте, я разминаюсь. Вы не могли бы прийти попозже?
— Нет.
— Ну идите хотя бы в комнату для свиданий. Я закончу и приду к вам туда.
— Комнаты для свиданий больше нет, — ответила Дельфина, пристально глядя на него. — Она обрушилась.
— Не смотрите на меня так, мадам Керн. Я тут ни при чем. А вы что подумали? — добавил он, насмешливо блеснув глазами.
Она воздержалась от ответа и нейтральным тоном сообщила ему, что сожитель Ребекки, промышленник, сделавший состояние на вторичном сырье, покончил самоубийством. Элиас ответил с самым безразличным видом, что уж тут он точно ни при чем.
— Кстати, — вдруг сменил он тему, — можно задать вам один вопрос?
— Задавайте.
— Керн… Писатель вам не родственник?
— Дальний, а что?
— Я писал с него картину. То есть, вернее, с одной из его книг. «Вилла Марина», которую его дочь издала посмертно.
Дельфина осталась невозмутима. Она лишь дважды видела своего кузена — когда он разводился и на его похоронах. А от «трупоядных» романов, которые он стряпал из своих семейных тайн, ее бросало в дрожь. Художник продолжал:
— Это же надо придумать — дом завлекает и медленно убивает случайных прохожих, мстит таким образом за изнасилование… Я просто влюбился. Я поехал туда и написал картину с натуры… Вы были в хороших отношениях с родственником?
— Не вижу связи с вашим делом.
— Напрасно. В истории вашей семьи есть пролитая кровь, мадам следователь. Преступления и призраки. Может быть, только вы одна сумеете меня понять… Поэтому я и выбрал вас.
Она вздрогнула.
— Выбрали?
— Я ведь стал вашим подследственным не случайно.
— Прекратите, что за бред! Выбирать можно адвоката, но не следователя.
— Конечно. Но почему прокурор поручил мое дело вам, Дельфина? Я могу влиять на кого хочу, даже на расстоянии, вы скоро в этом убедитесь…
Художник рывком поднялся.
— Оп! Извините меня, но я готов.
Он взял свою палитру, выбрал кисть и направился к стремянке, чтобы продолжить роспись потолка. Дельфина наблюдала за ним, ощущая ледяной холод внутри. Он работал в технике пуантилизма, выписывая чешую демона, и держал кисть, как нож. Она отогнала эту мысль, снова уставившись на серую стенку металлического шкафа.
— Почему вы так упорно расписываете стены, которые через месяц снесут?
— Потому что стены, расписанные мной, не снесут. Я сделал четыреста тысяч евро на пяти картинах за неделю. Так? А здесь — восемьсот квадратных метров левого крыла плюс моя камера, это сколько же выходит? Два миллиона.
На закраину тюремного окошка сел голубь.
— Вы думаете, Министерство культуры позволит бульдозерам пустить на ветер два миллиона?
— Это не мое дело, — ответила Дельфина.
Жеф достал из кармана кусок черствого хлеба, раскрошил его, сжав в кулаке. Голубь стал клевать крошки с какой-то механической медлительностью.
— Когда я закончу, стены разрежут лазером. Или зальют подвал бетоном, чтобы укрепить фундамент, и сделают из тюрьмы мой музей.
— Мы сегодня видимся с вами в последний раз: следствие закончено. Если только вы не скажете мне наконец правду, месье Элиас.
— «Жеф».
Он спустился со стремянки и медленно пошел к ней, выставив перед собой кисть. Несмотря на разделявшую их дверь, она попятилась.
— Пожалуйста… Я люблю слышать свое имя, когда его произносят ваши губы. Оно вам так идет.
— Ваши признания не имеют силы доказательств.
— Да я-то что могу сделать, мать вашу! — вдруг взорвался он. — Я убил этих девушек, будучи не в себе, я ничего не помню! Я же говорил: помогите мне восстановить факты, это ваша работа, черт побери!
— Все в порядке, месье Элиас? — раздался зычный голос сторожа.
— Да, все в порядке!
Сторож кричал из коридора, из-за решетки. Дельфина едва успела удивиться, что его встревоженный оклик обращен к
заключенному, — художник уже продолжал:
— Я говорил вам: ищите следы крови — может, я разрезал их на кусочки, я говорил: исследуйте мою ванну, сливные трубы — что, если я растворил их тела в негашеной извести или кислоте…
— Полицейские сделали все, искали повсюду, каждый волосок, каждое пятнышко подвергли анализу — и ничего не нашли, ничего! — Она тоже сорвалась на крик. — Знаете, до чего я дошла? Я обратилась к радиоэкстрасенсу!
Он поднял бровь, разом успокоившись.
— Да ну? К ясновидящей?
— К радиоэкстрасенсу. Эта девушка находит мертвые тела при помощи маятника.
— Здорово, — обронил он без всякого выражения. — Ладно, меня ждет потолок.
И, забравшись на стремянку, он продолжил писать облако.
— Она почувствовала их только в одном месте, — продолжала Дельфина, не сводя с него глаз. — В ваших картинах.
— Какая она из себя?
— Вы увидите ее на суде.
— Она будет давать показания? Потрясающе. Мой единственный свидетель — ясновидящая.
— Будут еще родственники пропавших девушек.
— Да-да, конечно, — холодно оборвал он ее, не прекращая работать кистью. — Только не надо патетики. Это были две дуры с божественными лицами, которые обрюзгли бы от глупости, лености и мерзости, оставь я их жить. В двадцать лет все мы красивы. А после — имеем то лицо, которое заслужили.
— Приберегите ваше красноречие для присяжных.
Он вперил взгляд сквозь решетку прямо ей в глаза — пристальный, изучающий.
— А вы, мадам следователь, думаете, вы ни разу в жизни никого не убивали? Вашим взглядом, который не желал видеть тех, кому вы, может быть, были нужны. Каждую минуту на земле все кого-то убивают, но с чистыми руками. А я — нет. Мои руки в краске. Я ловлю души и устраняю тела. Господь Бог делает то же самое, не так ли? Но дьявол-то хотя бы может повиниться. Он загладит свою ошибку, когда ошибется. Или когда на него найдет затмение. Спросите у вашей ясновидящей.
Он снова заработал кистью, как будто Дельфины здесь не было. Она постояла еще немного и ушла. Сторож был на месте, собака лежала у его ног. Он открыл Дельфине решетку, проводил до машины. Дождь перестал. Сторож спросил, что она обо всем этом думает. Ей хотелось помолчать, и она ответила, что не знает.
— Я, во всяком случае, — сказал он с ноткой укора в голосе, — никогда в жизни не видал таких красивых картин.
* * *
Окутанная паром, зажав телефонную трубку подбородком, Шарли откинула спагетти в дуршлаг.
— Не в обиду вам, мадам Керн, но у вас от этого типа крыша съехала.
— Вы сами сказали мне, когда увидели картины: «Девушки там».
— Послушайте, я что-то улавливаю, чувствую людей, но я не знаю, откуда это берется. Если я сказала, что девушки в картинах… Может быть, эти картины заряжены, вот и все.
— Заряжены?
— Может, эти девушки ему не дали, и он дрочил перед их портретами.
— Мне надо с вами увидеться, мадемуазель. Есть вещи, которых я вам не сказала, и… и я не знаю, кому это сказать.
Дельфина стояла спиной к своему столу и говорила, глядя на картины. Ей, никогда не открывавшей душу, хотелось раз в жизни высказать свои сомнения, поделиться душевной смутой с посторонним человеком, чье мнение ничем ей не грозило. Тронутая этим доверием, дававшим ей явное преимущество, Шарли ответила:
— Да уж, тяжко, как начнешь во все это верить… Чувствуешь себя чертовски одиноко.
— Вы свободны сегодня? Хотите, пообедаем вместе?
Шарли покосилась на слипшиеся в дуршлаге макароны и предложила встретиться в половине второго в «Родольфи», итальянском ресторанчике за Дворцом правосудия.
— А вы хорошо знаете район, — заметила Дельфина.
Шарли повесила трубку, сказала Максиму, чтобы ел спагетти один, и обнаружила, что он сворачивает косяк перед видеомагнитолой «Bose», изъятой им из «Ауди»-кабриолета.
— И нечего при мне смолить! Это ради тебя я пластаюсь, учти! Дама-то эта — следователь, ясно? Так что скажи спасибо!
Он улыбнулся ей, весь из себя отстраненный, углубленный, дзенский, утопая в кресле от «Ягуара X-Туре», сделал затяжку. Шарли пожала плечами и пошла к станции РЕР.
[6]
Через десять остановок она оказалась в пиццерии с красным плиточным полом и низким потолком с балками; эта забегаловка служила ей убежищем в перерывах между заседаниями год назад, когда судили Максима — он проходил как сообщник по делу об укрывательстве краденого. Притиснутая к батарее отопления под пармским окороком, Дельфина Керн с убитым видом просматривала меню, точно газету. Она подняла глаза, когда Шарли села напротив.
— Есть новости?
Дельфина покачала головой и взяла с нее слово, что разговор останется между ними.
— Я опасна для вашей карьеры? — улыбнулась Шарли.
— Как вы его ощущаете? Не зная лично, просто… априори.
— Ну, если я ощущаю его через вас… Впечатляет.
Дельфина покраснела, нагнулась к своей сумке-портфелю. Шарли, воспользовавшись этим, составила тарелки, стаканы и приборы на подоконник, чтобы убрать бумажный квадратик, прикрывавший матерчатую скатерть.
— Терпеть не могу слюнявчиков, — сказала она, возвращая приборы на место. — За такие деньги мы имеем право и пятно посадить. У вас есть его фото?
Дельфина достала из портфеля папку, вынула две фотокарточки из уголовного дела, в фас и в профиль, и положила перед Шарли. Потом добавила к ним вырезку из свежей газеты:
«Жеф Элиас — побег к себе»,где был снимок художника, расписывающего стены своей камеры. Шарли закрыла глаза, сосредоточилась. Тут появился официант с блокнотом. Дельфина жестом попросила его подойти попозже.
— Он вообще откуда, этот парень?
— Не знаю. Писал в какой-то незаконно занятой квартире на Монмартре сюрреалистические пейзажи, которые никого не интересовали — до того дня, когда он взял в натурщицы двух девушек.
— И больше о нем ничего не известно?
— Ничего. На учете в полиции не состоял, документов нет… Местом рождения называет город, в котором сгорели архивы. Говорил, что его вырастили цыгане, а в другой раз — будто какая-то секта; образование получил якобы заочно или путем гипноза… А как-то сказал, что он из Германии и учился рисовать на Берлинской стене — мол, поэтому она и рухнула… Все в таком роде. Он никогда не имел собственности, не платил налоги; даже банковского счета у него не было. Выходит, до того как сдался полиции, этот человек просто не существовал.
От соседнего столика доносился нудный перечень жалоб: какая-то дама вполголоса распекала мужа. Шарли уставилась прямо ей в глаза, чтобы заставить замолчать. Дама отвернулась и продолжала. Не замечая семейной ссоры, как и мухи, бившейся в ее стакане с водой, Дельфина, поглощенная своей внутренней дилеммой, нарушала тайну следствия — рассказывала о первом допросе Жефа Элиаса. Усевшись напротив, он смотрел на нее с оптимизмом, хотя это чувство ее репутация редко внушала подследственным.
— Это хорошо, что вы женщина. Вам, наверно, будет легче поставить себя на их место… Мои жертвы — знаете, они были очень покладисты. Зачарованы собственным изображением. Я здесь, чтобы подтвердить признания, которые подписал, не так ли? Я готов. Подтверждаю. Признаю себя виновным в том, что уничтожил этих двух девушек, когда картины были написаны. Когда я заканчиваю писать яблоко — я его съедаю. А когда заканчиваю портрет женщины — убиваю ее. Не хочу, чтобы она пережила себя такую, какой я ее вижу. Сделайте милость, предъявите мне обвинение и поместите в камеру предварительного заключения, потому что у меня сейчас период творческого подъема, пик креативной фазы, и… лучше запереть меня подальше от людей. Ради них же.
Шарли слушала слова художника — Дельфина цитировала их с точностью, в которой было нечто большее, чем просто хорошая память. Она раздраженно покосилась на даму за соседним столиком, все перечислявшую шипящим голосом свои претензии, и спросила:
— Можно мне взглянуть на линии вашей руки?
Дельфина вздрогнула:
— Зачем?
— Время сэкономим. А то, если я стану задавать вам личные вопросы, вы так зажаты…
Следователь открыла было рот, чтобы возразить, но передумала, согласилась с вердиктом, положив руку на скатерть ладонью вверх.
— Левую.
Дельфина протянула другую ладонь, и Шарли стала внимательно ее рассматривать, что-то бормоча себе под нос, кивая, хмыкая, как будто рука и впрямь рассказывала ей что-то интересное. Дельфина, помявшись, спросила, что она видит.
— Вы много моете посуды. У вас что, машины нет?
— Есть, — смутилась Дельфина, — но у меня хрустальные бокалы. Фамильные, — добавила она, словно оправдываясь.
Шарли провела кончиком ногтя по линии ума — или сердца, она их всегда путала. Руки ничего ей не говорили; это была лишь опора, предлог, чтобы поднять тему и осмыслить возникающие в сознании образы.
— Этот «дар» — откуда он у вас?
— Покупала я в супермаркете овощи, три года назад. И вдруг слышу в голове мужской голос, он сказал мне, что тетку, которая нюхала дыни справа от меня, зовут Мириам и чтобы она, мол, не тревожилась о Себастьене. Я передала. Вот с тех пор…
— Это семейное?
— А я не знаю. Сирота, родители неизвестны. Видно, покойникам я нравлюсь.
— А мои… вы их чувствуете?
— Нет.
— Это значит, они покоятся с миром?
Шарли согнула ее палец, разогнула.