— Это уже вопрос не ко мне, а к устройству этого мира, в котором нет места гуманитарным наукам. — Она прикуривает сигарету от дрожащего огонька. Почти у наших ног с грохотом тормозит парень-скейтер в клетчатой рубашке нараспашку, охотничий пес бежит к нему и облизывает лицо длинным лиловым языком. — Люблю приходить сюда и смотреть на них. Тут видно настоящую любовь. А еще мне нравятся скейтеры, — она кивает на парня с собакой, к которому присоединилось еще двое ребят с досками.
Какая-то женщина, выходит, имеет столь сильное влияние на Ниссу, что убедила ее рискнуть и покинуть дом Аврелия… «Душа женщины — потемки, и в ней таится такое, что ты и представить себе не можешь…» — вспомнил сенатор слова Маврика. А Нигро разве не упомянул о какой-то женщине, когда рассказывал, как Нисса сбежала от своего первого сводника?
— Ностальгия?
Сенатор вспомнил об актрисе, о ее неискренних, холодных ласках, которыми она одаривала его, — словно по обязанности, с профессиональным мастерством опытных куртизанок, видевших от мужчин лишь насилие и грубость.
— Да ну, мне всего-то двадцать четыре.
А что, если однажды теплоту, нежность и любовь к ней проявила женщина? Если маленькая проститутка обрела желанные мир и покой в ее крепких и надежных объятиях? Так разве теперь она не доверилась бы слепо этой верной подруге?
— Тогда почему? — Я откусываю еще кусок багета и запиваю сухую царапающую горло булку кока-колой.
Аврелию показалось, будто он видит, как Нисса выходит с ней из своей лачуги, навсегда покидая Вибона. Ради нее девушка не побоялась вызвать гнев сутенера, рисковала — ведь он мог вернуть ее и избить — и в результате получила защиту, славу, богатство и самое главное — любовь, или, по крайней мере, наивной дурочке так казалось до последнего момента.
— Ну, просто мне нравится их жизнь, они, с одной стороны, свободны, а с другой — часть чего-то, они принадлежат чему-то большему, они никогда не одни, пока у них под ногами доска, а под доской — асфальт.
Патриций представил себе Сергию, сестру Маврика, волевую, уверенную, опытную женщину. Если она, не колеблясь, пошла на кровосмешение, то разве стала бы отказываться от другой женщины — слабой, потерянной, легко отдавшейся ей в руки. Вот, значит, почему Маврик так уверен, что Нисса не предаст его!
Я задумываюсь над ее словами.
Сенатор поделился своими соображениями с Кастором.
— Я всю свою жизнь пыталась найти себя через разные вещи, понимаешь, типа, кто я, «Слизерин» или «Гриффиндор»
[36], тим Эдвард или тим Джейкоб
[37], «Оазис» или «Блер»
[38]. Или через других людей, друзей, начальников, учителей, кумиров, любовников, я пыталась увидеть себя в них, создать себя такую, которая была бы всем нужна и интересна, которую бы приняли в это самое «большее», как будто это какой-то закрытый клуб. — Лиза ставит банку колы на землю и вытягивает ноги перед собой. — Мне двадцать четыре года, а я все никак не выберусь из подростковых проблем. Вот скажи мне, поживший в разных странах мультикультурный человек, это нормально — задаваться вопросами самоидентификации в таком возрасте?
— Да, конечно, это она приходила, — встревожился грек.
— Думаешь, я знаю? Взгляни на меня. Я сисадмин в бегах, которого преследуют из-за файлов, которые какой-то чувак из Интернета хранил на секретных серверах.
— Но почему Сергия сумела уговорить Ниссу покинуть мой дом?
Лиза смеется, на этот раз я не сомневаюсь в ее искренности.
— Хозяин, возможно, это глупое предположение, но все же… — рискнул заметить грек.
— А кстати, есть идеи, что это за файлы?
— Я слушаю! — ответил Аврелий, готовый в этот момент принять любую самую фантастическую гипотезу.
Я только пожимаю плечами.
— Что еще могло заставить девушку покинуть надежное убежище за твоими стенами, если не успех — единственное, что на самом деле ей дорого и что позволило вырваться из публичного дома на сцену. Нисса не из тех, о ком говорят «потрясающая, божественная». Возможно, Сергия убедила ее, что она непременно должна выступить сегодня вечером в спектакле, иначе потеряет любовь публики…
— Может, сервер можно взломать? Ты же компьютерщик…
— Не знаю, прав ли ты, Кастор, но я хотел бы убедиться в этом. Поспешим в театр! — решительно сказал Аврелий, устремляясь к выходу.
— Лиза, я не хакер, я — сисадмин. Я не умею взламывать пароли, я только их выдаю, — вру я, вспоминая ее пароль — имя собаки + год рождения.
— Не принижай себя.
В театре Помпея сенатору пришлось локтями проталкиваться сквозь толпу, уже давно ожидавшую появления Ниссы.
— Я не принижаю, я говорю тебе правду.
— Ты слишком плохо о себе думаешь, — говорит она, повернувшись ко мне вполоборота. Свет от фонаря бликует в ее черных волосах.
Другие актеры труппы после неудачной попытки успокоить своими номерами разгневанных зрителей попрятались по своим уборным в ожидании, что какое-нибудь невероятное вмешательство ночной стражи освободит их из этого плена.
— Так расскажи мне, как филолога занесло в мир айти? — спрашиваю я ее, наблюдая, как парень на скейте, на вид не старше пятнадцати, подлетает выше своего роста и приземляется на доску. У Иды Линн был скейтборд в школе, вдруг вспоминаю я. Розовый с черными черепами. Возможно, он все еще лежит у нас в квартире, где-то в недрах шкафа, куда я не залезаю.
Вдруг пронесся слух, что спектакль отменяется по причине неких особых обстоятельств. Публика принялась бурно протестовать и ругаться, ведь многие стояли в очереди еще с вечера, надеясь получить место, и, конечно, нелегко расставались с надеждой увидеть любимицу.
— Я не знаю ни одного человека из моего выпуска, кто работал бы по профессии, если честно.
Аврелий, несмотря на свое положение сенатора, не сделал никаких попыток успокоить возмущенных театралов, и с трудом, получив несколько тумаков, добрался до выхода, надеясь, что Кастору удалось узнать что-нибудь поинтереснее.
— Прости, а какая у филолога профессия? Изучать стихи? Искать в них закономерности?
Хорошо, подумал Аврелий, выходя из театра, что он оставил свой небольшой одноместный паланкин возле платановой рощи, довольно далеко от входа.
— Ну вот, ты начинаешь меня троллить, — она пребольно пихает меня локтем в бок. — Я вообще почти что стыжусь своего образования, знаешь, особенно в этой индустрии, вы, технари, любите разводить холивары с людьми искусства.
Он поспешил туда, не обращая внимания на то, что плащ пачкается в траве. Аврелий хотел отыскать в темноте своих нубийцев прежде, чем толпа выйдет на площадь. Всем известно, что во время восстаний роскошные паланкины первыми оказываются мишенью народного гнева. Его же паланкин, похоже, находился в надежном месте — за кустами лавра.
— Нет, только не я, никаких холиваров. Я одиннадцать лет был… — я останавливаюсь на полуслове. Я никогда не говорю с людьми об Иде Линн, не знаю, откуда вдруг у меня это.
Сенатор поспешно сел в паланкин и откинулся на подушки. Из театра в это время уже выбегали недовольные зрители. Пока Аврелий оставался в укрытии за кустами, группа взволнованных людей устремилась в соседнюю аллею. Он лег в паланкине на мягкие шелковые подушки и прикрылся покрывалом, чтобы фанаты, шумевшие совсем рядом, не заметили его. И вдруг почувствовал, как его нога коснулась чего-то мягкого и холодного, а под рукой неожиданно оказалась чья-то тонкая и недвижная кисть.
— Одиннадцать лет что?
У сенатора мороз пробежал по коже, когда, ощупывая эту руку, он коснулся маленькой груди и завитых локонов. Ему конечно же не понадобился фонарь, чтобы узнать это тело, столь знаменитое, вызывавшее такое восхищение…
— Не важно. Расскажи лучше про себя.
— А что про меня? Скучная история! — Лиза выдыхает дым в сиреневое вечернее небо, кажется, она вот-вот уснет. — После универа я чувствовала себя печатной машинкой в эпоху макбуков. Одна бездушная офисная работа за другой, депрессия, жизнь с родителями, пустота. Не знаю, что было бы со мной, если бы моя двоюродная сестра не предложила мне сходить на это собеседование в «Лавер»…
Он шевельнулся, желая отодвинуться от лежавшего рядом трупа, и на плечо ему, словно моля о запоздалой помощи, упала почти отсеченная от туловища голова Ниссы.
Скейтер взмывает вверх и приземляется на лодыжку, взвыв от боли. На секунду все на площади замирает, прохожие останавливаются и сворачивают головы. Секунда сострадания кончается так же внезапно, как началась, и жизнь продолжает свой ход, оставляя тех, кто не может идти, позади на обочине.
Да, не удалось спасти актрису, с сожалением подумал он, но тотчас взял себя в руки: это не самый подходящий момент для угрызений совести. Сейчас необходимо как можно скорее покинуть паланкин. Если эти одержимые найдут его рядом с трупом своей богини, они разорвут его на части.
— Знаешь, после того, как ее не стало, я держалась, как могла, потому что знала, что, если сдамся, если замедлю шаг хоть на секунду, больше уже не смогу сдвинуться с места, сдохну просто. И только сейчас, когда ко мне пришел ты и сказал, что ее убили, только сейчас, как ни странно, меня начало отпускать. — Лиза прикрывает глаза, как будто для того, чтобы не позволить внешнему миру отвлечь себя от трудных мыслей, которые она, наконец, пытается оформить в слова внутри своей головы. — Просто если все это случилось не просто так, а по чьей-то вине, то, выходит, жизнь не такое уж пустое беспроглядное бессмысленное дерьмо. Ты же понимаешь, о чем я, да?
Надо постараться как можно незаметнее скрыться… Но слишком поздно, они уже рядом! Он затаил дыхание, спрашивая себя, существует ли на самом деле тот ужасный Тартар, в который он никогда не верил.
— Да, я… — Но она перебивает меня, не давая закончить:
— Вон там дальше какой-то паланкин, идем посмотрим! — крикнул в это время кто-то из поклонников актрисы, оказавшийся совсем рядом, возле шелковой занавески паланкина.
— Если смерть не случайна и есть тот, кого можно винить, то, значит, мы не просто планктон в китовьем брюхе, значит, есть какой-то смысл и повод вставать по утрам. Чтобы бороться и уничтожить тех, кто причинил ей зло. На фиг стирать их с лица земли, поджигать заживо и смотреть, как они горят. Блин, я не хочу больше об этом! — Лиза стискивает зубы. — Сейчас опять рыдать начну, ты уже задолбался, наверное, сушить рубашки после встреч со мной. А сколько времени вообще?
— Половина восьмого, — отзываюсь я, взглянув на часы.
— Ох, черт! У меня же концерт! — Она выуживает из сумочки телефон и начинает что-то быстро печатать. — Дойдешь со мной до Рамблы? Мне надо такси поймать.
Аврелий стиснул кулаки, решив сражаться до последнего.
Я киваю. Скейтер, тот, что упал, вновь делает прыжок, на этот раз удачный.
— Вот сукин сын! — вдруг шипит Лиза. Сначала я думаю, это она про скейтера, но, повернув к ней голову, вижу, что она смотрит на экран своего телефона.
Тут занавеску сорвали с сухим треском, и патриций уже готов был выбраться наружу.
— Что случилось?
— О… человек, который должен был пойти со мной сегодня, только что написал, что не может, прикинь. — Она издает тяжелый вздох и поднимается на ноги, отряхивая крошки пепла со своих блестящих черных лосин. — Ну вот, как так можно. Что мне теперь делать?
— Нет, она там, дальше, я вижу ее! — крикнул чей-то голос в темноте. — Они увозят Ниссу! Помогите! Скорее сюда!
— Дорогие билеты?
— Да нет, дело не в этом. Просто… просто я очень хотела пойти.
Буйный почитатель актрисы, сорвавший занавеску Аврелиевого паланкина, даже не успел заглянуть внутрь, потому что тут же бросился спасать красавицу. За ним помчались его приятели, орущие во всю глотку. Толпа отхлынула от паланкина, словно обезумевшая река, внезапно изменившая течение по властному велению какого-то бога.
— Давно вы вместе?
— Уносим ноги, живо! — раздался голос Кастора, направившего толпу в другую сторону.
— Кто? — Лиза таращит на меня глаза.
Не раздумывая, Аврелий поспешил за греком к дороге.
— Ты и… Олли?
Она невольно краснеет.
Когда они оказались уже недалеко от Форума, быстро, будто на крыльях, проскочив пол-Рима, никто не смог бы узнать благородного Публия Аврелия Стация, прокуратора Цезаря и римского сенатора, в грязном, встрепанном человеке, который вдруг остановился у преградившей дорогу большой толпы, словно устроившей митинг в этот ночной час.
— О, нет, мы… Все не так, мы просто друзья.
— Что тут происходит? — спросил Аврелий у огромного детины, загородившего собой все.
— Понимаю. И давно вы друзья?
— Преторианцы! Император посылает их защитить своего наемного убийцу, этого Стация, убившего Ниссу. А мы шли к его дому, чтобы отделать его по первое число! — с гневом объяснил громила.
— Год.
— Сенатор Стаций, говоришь? — растерянно переспросил Аврелий. — Но это же честнейший человек, вне всякого подозрения…
Она встает и шагает прочь от площади, в сторону оживленной улицы с ресторанами и магазинами, названия которой я не знаю.
— Кто, этот вор? — Лицо великана перекосилось от злости. — Ты что, не знаешь разве, почем продается олово, которое везут в Рим его суда? И зерно он везет, чтобы продавать подороже. Ему мало миллионов сестерциев, которые достались в наследство, так он богатеет еще и за счет бедняков… Весь Рим знает, что он извращенец. Идем с нами, сейчас он нам за все заплатит!
— Он тоже знал ее, Риту?
Аврелий с присущим ему чувством юмора нашел такое приглашение по меньшей мере смешным и продолжал:
— Нет, — Лиза отрицательно качает головой. — Олли ее совершенно не знал. Если б он знал ее, он ни за что не выбрал бы меня… в свои друзья.
— А ты хорошо его знаешь? Наверное, нелегко будет расправиться с таким преступником…
— Ну, что ж, мне жаль, что так вышло, правда, — говорю я, когда мы подходим к Рамбле, проталкиваясь через толпу туристов. — Вон, смотри, зеленый огонек, свободное такси.
— По правде говоря, до сегодняшнего вечера я даже имени его не слышал, — признался великан. — Мне рассказали о нем те, что нашли труп Ниссы в его паланкине.
Я делаю взмах рукой. Машина тут же подлетает к нам, перегородив проезд. Я открываю ей дверь.
Сергий велел своим людям натравить на него чернь, понял наконец Аврелий. Люди — сенатор знал это, — даже самые честные и осторожные, собравшись вместе, превращаются в стадо баранов — готовы верить любой выдумке, если ее долго повторяют, тем более хором, и принимают за чистую монету любые, даже самые нелепые доводы, лишь бы только не испытывать неловкости от сознания того, что плывут против течения. Так отправляли на войну, на верную смерть, юных воинов, и те чувствовали себя счастливыми, так одерживали победу на выборах…
— Серж, а поехали со мной на концерт! — просит вдруг Лиза, накрепко вцепившись мне в рукав. — Ты все равно не спишь по ночам.
Кастор между тем тоскливо смотрел на Аврелия, нервно теребя тунику в ожидании, когда же наконец его легкомысленный хозяин, этот совершенно безрассудный человек, поймет, что пора уносить ноги.
— Я не… не люблю музыку. Я даже не знаю, что за концерт, — молю я, видя нетерпение на лице таксиста.
Но тут Аврелий взорвался.
— Да брось, все любят музыку. А ты, судя по этим дыркам от пирсинга, любишь как раз что-то подобное. Пожалуйста, Серж.
— А зачем же искать его дома! — с негодованием воскликнул он. — Разве вы не знаете, что он скрылся у Маврика? Преторианцы конечно же и не подозревают, что он там. Скорее пойдемте к дому Сергия и выкурим оттуда эту свинью! — призвал он, и воинственная толпа, развернувшись, бросилась к Авентинскому холму.
Позади нас раздаются возгласы и гудки.
— Да поразят тебя боги, хозяин! Думаешь, мы долго сможем обманывать Рим такими шуточками? Уже дважды сошло, — сказал Кастор, и они свернули в переулок.
— Серж, я прошу, пожалуйста, я так не хочу идти туда одна.
— Согласен, хватит. Только мне тоже захотелось поиграть в эту игру, которая так легко удалась тебе возле паланкина, — усмехнулся Аврелий.
— Но теперь тебе опасно возвращаться домой, — заметил секретарь. — Сергий не терял времени; спорю, что по всей дороге отсюда до Патрициевой улицы сидят в засаде наемные убийцы. Если тебя не убьют они, то это определенно сделает какой-нибудь одержимый поклонник несчастной актрисы!
Я вздыхаю.
— Тогда двигайся.
— Ты прав, — согласился Аврелий, — надо переждать ночь. А завтра утром, еще до восхода солнца, приходи с тележкой сена в конец Общественного спуска. Буду ждать тебя там, прикроешь меня соломой и отвезешь домой…
— Ты лучше всех, — шепчет она мне в самое ухо, когда такси, ко всеобщему восторгу, наконец, трогается с места под аккомпанемент гудков, брани и шипения водителя. Снова этот запах ее шампуня, на этот раз почти неразличимый за запахом сигарет.
— А где же ты будешь прятаться до утра? Тебя могут узнать! — забеспокоился Кастор.
— Что хоть за концерт?
— Не волнуйся, у меня есть друзья в Риме, — заверил его патриций и направился к старому дому Нигро, не сомневаясь, что найдет гостеприимство в одной хорошей семье, что живет на пятом этаже. Уж там-то искать его никому и в голову не придет.
— О, ты оценишь, поверь! Твои соотечественники, если я правильно угадала твой паспорт по цвету.
19.
— А где ты успела увидеть мой паспорт?
За семь дней до июльских календ
— Кастор! — позвал Аврелий, наскоро приведя себя в порядок, но секретарь, казалось, растворился.
— У тебя на столе сегодня, в куче барахла. Британский?
Привезя хозяина в целости и сохранности домой, при этом вручную толкая тележку, в которой тот прятался, александриец счел, очевидно, что имеет право на целый день отдыха.
— Не угадала.
Вместо него появился Парис — не лицо, а маска скорби.
— Ну вот. Я думала, ты британец, просто из экзотического региона, например, с каких-нибудь далеких маленьких островов.
— Клавдий Цезарь прислал за тобой, хозяин, — доложил он голосом, который, казалось, исходил из глубин Эреба.
[63] — Завтра тебе следует явиться на Палатинский холм. Тебе предъявляют обвинения…
— Нет, просто давно там живу.
— Маврик? — мрачно спросил сенатор.
— А родился где?
— Или кто-то за него, — печально ответил благочестивый управляющий, который очень любил своего господина, хотя и не всегда одобрял его поступки.
— Ты лучше мне скажи, что за группа! А то вдруг я сойти решу, как раз сейчас на светофоре остановимся.
Парис уже стоял в дверях, опустив голову, с поникшими, как всегда, плечами, собираясь уйти, но Аврелий его задержал.
— Не решишь, мы уже приехали почти что. Это клуб «Раззматазз», он тут недалеко.
Я прислоняюсь виском к стеклу — архитектура меняется на глазах, как будто из старого города мы перемещаемся в какую-то портово-промышленную зону, перестроенную под офисы и хипстерские лофты. Лиза опускает стекло, и в салон врывается волна солоноватого морского ветра.
— Ты защитил мой дом, мое имущество, семью, моих слуг… Я никогда не забуду этого, Парис.
— Мы что, в порту?
И в самом деле, когда, укрывшись в телеге с сеном, Аврелий смог наконец вернуться домой, то, к своему изумлению, увидел, что дом не разграблен. Более того, подойдя к задней двери, они с Кастором неожиданно оказались перед целым отрядом вооруженных до зубов слуг, готовых сражаться до последнего, защищая хозяйский дом.
Она зачем-то смеется. Такси останавливается возле огромного скопища людей, толпящихся возле продолговатого здания с подсвеченной сиреневым неоном вывеской «Раззматазз».
Отважный управляющий — дырявый котелок вместо шлема, меч в правой руке и кривой кинжал в левой — героически возглавлял защиту, и совсем не как томный Парис, но как новый Гектор на стенах Трои.
Я рассматриваю разноцветную толпу. Мне интересно, за кого меня принимает Лиза. Мы встаем в самый конец длинной очереди.
— Твой дом — это мой дом, хозяин, и твои домочадцы — это и моя семья. Я только выполнил свой долг, — скромно ответил управляющий.
— Так ты скажешь мне, кто выступает? — спрашиваю я, поеживаясь на ветру.
— Хочу поблагодарить тебя, и сейчас же. Вдруг завтра будет поздно. Скажи мне, чего бы хотел.
Где-то в глубине здания слышались раскаты басов.
— Только одного — разрешения жениться на Ксении, — ответил Парис, покраснев.
— «Placebo», — отвечает она, нажимая на клавиши в своем телефоне.
— А она хочет выйти за тебя замуж? — с сомнением спросил Аврелий.
Первое, что я чувствую, это спазм. Сильный и больной, поднимающийся прямо из желудка. Я захожусь кашлем. Нет, только не они, не «Placebo». Я закрываю глаза, мне кажется, я начинаю узнавать мелодию басов, льющуюся из-за стен. «Bruise Pristine». Нет, не может быть, они больше не играют старых песен. Я вспоминаю лицо Иды Линн, когда я купил те билеты на сольный концерт в Стокгольме, ее глаза. Я думал, она заплачет, но она никогда не плакала. Те два билета, они так и остались в моем рюкзаке в ту ночь. Мы никогда не поехали на тот концерт, мы никогда не видели «Placebo».
— Не знаю, вообще-то мне еще нужно набраться храбрости и спросить ее об этом… — признался Парис не без смущения.
В этот момент подходит наша очередь. Быстрее, чем я успеваю уйти, она извлекает из сумочки два билета, и вот уже парень на входе с равнодушным видом закрепляет на моем запястье лиловый бумажный браслет.
— Если Ксения согласна, я дам тебе свое хозяйское благословение, — с неохотой пообещал сенатор, с трудом представляя, как переживет такое событие Кастор.
— Серж?
Он жестом отпустил преданного управляющего, притворившись, будто не заметил слез радости, сверкнувших в его глазах, и заперся в библиотеке.
По ту сторону дверей витает тот самый запах, которым пахнет в рок-клубах — душноватый, сладкий, вяжущий. Я останавливаюсь в дверях. Она идет к бару.
Аврелий ласково и нежно прикоснулся к палочкам папирусных свитков. Одни палочки были из слоновой кости, другие из черепахового панциря.
— Все в порядке?
Каждый свиток — а некоторые из них редчайшие, бережно хранимые в чехлах из драгоценной ткани, — стоил ему упрямейших поисков, долготерпения и вознаграждал тем же волнующим трепетом, какой он испытывал всякий раз, ожидая благоволения женщины: и чем труднее бывало заполучить книгу или женщину, тем более возбуждающим оказывалось удовольствие от последующего обладания.
— Я не уверен, что хочу на этот концерт.
Рука задержалась на одном старом свитке. И хотя пятеро рабов-библиотекарей, заботясь о хранилище, поддерживали здесь полнейшую чистоту и порядок, тонкий слой пыли, лежавший на торце свитка, говорил о том, что его давно уже никто не разворачивал.
— Я готова поспорить, тебе они нравятся.
Этрусская грамматика Клавдия, которую тот написал, еще будучи всего лишь неприметным, презираемым всеми членами большой императорской семьи. Мудреные глаголы, которых почти никто больше не знал, даже романизированные жители той земли, где расцвела одна из древнейших и прославленных цивилизаций Нашего моря…
[64] Какое же терпение понадобилось Клавдию, чтобы вложить их в его голову. Увечный, хромой, глупый, став Клавдием-богом, он ныне правил процветающей империей.
— Почему?
— Потому что они нравятся мне, а мы с тобой похожи.
И все же всегда находился кто-то, кому хотелось, чтобы правление это длилось не долго. Люди вроде Сергия Маврика, полководца Фазия, предатели, таившиеся в тени, готовые на преступление… А у него, Аврелия, нет в руках никакого оружия, чтобы защитить Клавдия, своего императора и друга!
Она улыбается и дотрагивается своим стаканом до моего, оставив на запотевшем боку маленькое продолговатое пятнышко.
Да, придется, видимо, отправиться к Цезарю и признать, что не смог раскрыть преступление, что не удалось отыскать даже крохотной улики, свидетельствующей о покушении Маврика на его, императора, жизнь. В ярости Аврелий отшвырнул от себя чашу с горячим целебным вином, которую велел подать себе только что.
— Спасибо за пиво.
— Пожалуйста.
Серебряный поднос со звоном покатился по мозаичному полу и остановился, глухо ударившись о ножку высокого стула черного дерева.
Мы проходим через широкие черные двери и оказываемся в большом прямоугольном зале, почти битком набитом людьми. Снова знакомый запах — пот, пиво, пыль, какая-то сладкая липкость. Мы останавливаемся с краю по центру, переминаясь с ноги на ногу и рассматривая толпу девочек и мальчиков с раскрасневшимися щеками и отполированными алкоголем глазами. Свет мигает, потом медленно гаснет. На огромном экране над сценой бегут черно-белые помехи, зловеще оттеняя контуры барабанной стойки и отбрасывая блики на бледные щеки и лоб моей спутницы. По сцене движется темная фигура. Толпа исходится в стоне.
Заскулив от страха, какой-то комочек меха, сверкнувший рубинами, метнулся под ноги сенатора и спрятался за его высокими сапогами.
— Вот дураки, это просто звукарь! — кричит мне в ухо Лиза. — Вначале всегда выходит чувак-технарь. Все всегда начинается с вас, — она подмигивает мне.
— Пушок, — прошептал Аврелий, взяв его в руки и подумав, что вот этого уже никогда не сможет сделать Нисса. Он почесал хорька за ушками, под ошейником, украшенным драгоценными камнями. Наверное, все же мешает животному это массивное золотое украшение, решил он, ведь оно довольно тяжелое.
Мигает темно-синий свет, из-за кулис валит густой дым. Бас звучит, как метроном, он уже где-то внутри меня. Звон похоронного колокола. Я все еще не верю, что я здесь. Мое неверие продолжается ровно до того момента, как на сцену в полном безмолвии выходит высокий парень с хохолком на голове, похожий на тех, с кем запрещала мне общаться в школе мать. Он перекидывает через плечо гитару и лениво теребит ее пальцами. Искрящаяся экранами телефонов толпа приходит в движение, как поле спелой ржи на ветру. Нет, этого не может быть. Это как будто увидеть призрака. Их нет, их не может существовать на самом деле, все эти люди не могут видеть то же, что и я, они не могут присутствовать здесь. Они были только нашими, моими и Иды Линн. И если ее нет, то и меня нет, и их тоже больше не может быть.
«Хранитель моих секретов…» Словно услышав, как произносит эти слова Нисса, он схватился за драгоценный ошейник и попытался снять его с шеи хорька. Ошейник оказался довольно легким. Очевидно, он полый!
Я узнаю аккорды «Pure Morning».
Аврелий внимательно осмотрел его. Да, вот на застежке заметна какая-то насечка, как раз под самым крупным рубином, такая крохотная, что почти не видна. Может, драгоценность таит какой-то секрет? Он попробовал слегка нажать тут и там, потряс и покрутил ошейник: никакого результата.
Брайан появляется из ниоткуда. У него короткие волосы и рубашка, расшитая цветами, он выглядит как учитель английского.
Хорек с любопытством смотрел на него живыми, сверкающими глазками, красными, как и рубины, которые патриций так несправедливо отнял у него, и вдруг начал тереться о белую тунику Аврелия, оставляя на ней поблескивающие волоски. Отряхивая их, Аврелий взял один волосок. Он оказался, хоть и очень тонким, удивительно крепким…
— A friend in need is a friend indeed
[39].
В волнении Аврелий поднялся, сбросив хорька на пол. Взяв браслет, он вставил волосок в еле заметную насечку и слегка повернул. Ювелирное изделие раскрылось, словно разломившись пополам, и обнаружило свой секрет.
Лиза подпрыгивает и визжит, всплеснув руками. Свет снова мигает. Человек в костюме Брайана продолжает петь. Вступают барабаны, и теперь он изгибается, как будто ему стало так больно, что он не мог устоять на ногах. Тогда узнаю его, по-настоящему узнаю. И в этот момент я, наконец, верю, что я здесь. Что я — правда я, а он — правда он. И все остальное тут же отступает на второй план и становится совершенно неважным.
Аврелий извлек из ошейника два листка тончайшего папируса, многократно сложенные и втиснутые между золотыми пластинами.
«В седьмом часу, с задней стороны дома», — прочитал он на первом листке. Женская рука. Очевидно, это написала Сергия. Аврелий пришел в ярость, представив, как доверчивая Нисса отправилась на смерть.
А другой листок содержал перечень военачальников, среди которых выделялось имя Папия Фазия, командующего восточным легионом.
Лиза прыгает и раскачивается в такт, черные прядки выбиваются из ее хвоста. Брайан подходит к самому краю сцены и замирает. Я вижу, как сотни рук тянутся к нему, пытаясь прикоснуться к полам его расстегнутой рубашки, к его пальцам и носкам его ботинок. Как будто он — единственный живой человек в этой комнате, полной зомби, и все хотят его крови и мяса.
Я поворачиваюсь и гляжу на свою спутницу. На нее, кажется, тоже действует эта магия, она нашептывает слова одними губами, хотя, вполне возможно, она орет во все горло, я слишком оглушен, чтобы слышать, я чувствую только вибрации, волнами расходящиеся от сцены, как круги на воде.
20.
Я вспоминаю это ощущение, не мозгом, но телом. Как мы играли на школьном вечере, и мне пришлось напиться крепленого пива, которое Ида Линн украла из гаража своего дяди, я проглотил три банки, чтобы заглушить парализующий страх, превращающий ноги в лапшу перед микрофонной стойкой. Я вспомнил сцену и тридцать человек в зале, из которых только пятеро смотрели в нашу сторону. Она в узких блестящих штанах из латекса, волосы заколоты сверху, как будто ирокез, на футболке надпись — «Love Hurts». В тот день она набила себе новую татуировку, цитату из песни, в строчку вдоль ключицы. «Protect me from, what I want»
[40].
За шесть дней до июльских ид
Мне, на том же самом месте, она написала другие слова — свое полное имя, Ида Линн Брорсен, немного заваленным детским курсивом. Я так любил ее имя, каждую его букву, сейчас я не могу даже сказать его вслух. Прикрыв глаза, я провожу рукой поверх своей футболки, будто снова чувствуя теребящее покалывание иголки под кожей и ее конфетное дыхание на своей коже. Когда барабанщик топнул по педали, я понял, что слышу музыку по-другому, внутри своей головы. Костный слух, это так называется.
На другой день Публий Аврелий не в самом радостном настроении сидел на деревянной расписной скамье в коридоре дворца на Палатинском холме. В складках тоги он прятал две записки и тростниковый стебель с парой тонких щепочек: не так уж и много, чтобы раскрыть заговор. «А еще говорят, будто у меня удивительный талант сыщика…» — с горькой иронией подумал он.
— О’кей, — говорит со сцены Брайан. — Мы сыграем старую, очень старую песню.
Как молитву, я повторяю про себя два слова «Bruise Pristine». Но это не она, это не может быть она. С тех пор как больше нет Иды Линн, нет и этой песни, ее не может быть, она не имеет права звучать, никогда. Это другая.
Преторианец, стоявший навытяжку у двери, хоть и притворялся, будто смотрит прямо перед собой, ни на секунду не упускал Аврелия из виду. Сенатор терпеливо ожидал уже час, нервно теребя время от времени алую латиклавию, и, желая отвлечься, посматривал на безучастно проходивших мимо слуг и стражников. И вот в конце коридора появился Паллант, могущественный секретарь императора, который всего за несколько лет стремительной карьеры превратился из раба в министра финансов.
Грубо говоря, Барклай-де-Толли вдруг окончательно понял, что «при Кутузове он лишний в армии» [132. С. 143].
— I know… you love the song, but not the singer… I know
[41], — его голос звучит гулко и как-то фальшиво, но это все равно он.
Вольноотпущенник задержался возле Аврелия, пристально глядя на него в ожидании льстивого приветствия, с которым теперь униженно обращались к нему патриции в надежде обрести его расположение.
Сенатор Стаций взглянул на него, наморщив лоб, словно силясь припомнить, кто же это такой. Паллант сердито поджал губы и удалился, так и не дождавшись проявления должного почтения. Еще одним врагом больше, подумал Аврелий, но тем более важно держаться с достоинством.
Я чувствую, как глохну с каждым глотком пива, как мысли уходят куда-то вдаль, освобождая место, совсем как толпа перед сценой в ожидании мошинга. Только место для чего?
А в довершение ко всему, совсем уже некстати, пришел приказ о его увольнении с поста военного министра, который был подписан императором в канун Бородинского сражения.
В этот момент из глубины зала к выходу протискиваются два парня, на губах одного из них я вижу кровь, живую настоящую кровь. Мне почему-то вспоминаются слова того мужика, русского хакера, который сменил имя и уехал жить за тысячи километров от места, где родился: «Разрушение — это форма познания».
Вдруг приглушенный говор, стоявший в коридоре, перекрыло доносившееся откуда-то громкое и фальшивое пение. Двое писарей, остановившихся поблизости, в растерянности огляделись, ища источник неприятного звука.
Я чувствую Лизины горячие пальцы на своем плече. Она кричит мне в ухо, но окружающий рокот сжирает все высокие частоты ее диапазона, оставляя мне только хриплый горячий шепот.
Певец появился внезапно, легко проскользнув между ними. Это оказался пухленький мальчик с огромной цитрой, из которой, увы, он извлекал лишь ужасную какофонию — жуткие, режущие слух звуки.
Отъезд Барклая-де-Толли из армии
— Пойдем?
Ребенок явно искал публику и, заметив ничем не занятого сенатора, поспешил взять еще одну фальшивую ноту, прежде чем поинтересоваться его просвещенным мнением.
Собственно говоря, на этом фактически и закончилось участие Барклая-де-Толли в Отечественной войне 1812 года, в которой судьба определила на его долю самую трудную, самую неблагоприятную и самую неблагодарную часть военных действий. Хорошо продуманное и искусно выполненное уклонение от несвоевременных и не гарантировавших успеха сражений; умение производить отступление на виду у превосходящего по силе противника, всегда в примерном порядке и по большей части без сильного урона — вот великие и многими до сих пор непонятые заслуги Михаила Богдановича в этой войне. Ну и, конечно же, сохранение армии — этого «главного инструмента защиты территориальной целостности страны» [15. С. 7].
Я бросаю на нее вопросительный взгляд. Она кивком растрепанной головы указывает вперед, туда, где толпа перед сценой бурлит и бесится в исступлении. Я с сомнением оглядываю ее хрупкую фигурку, искрящееся каплями пота в ослепляющих отсветах софитов лицо, острый профиль, веселые и как будто злые глаза. Она берет у меня из рук успевшее подогреться от ладоней пиво, приканчивает его залпом, прикрыв глаза. Из темноты ее приоткрытого рта на меня блестит полоска нижних зубов, маленьких и кривых, как у котенка. Она выбрасывает стакан куда-то через мое плечо и, обхватив мою ладонь своими горячими пальцами, тянет меня вперед.
— Что скажешь? — с волнением спросил он, ожидая приговора.
Добавим, что последней каплей, переполнившей чашу терпения этого всегда спокойного и рассудительного человека, ставшей поводом для подачи им рапорта, стало то, что Кутузов передал из его армии в арьергард генерала М. А. Милорадовича почти 30 тысяч человек. Казалось бы, ну передал, и что? Как Главнокомандующий, он имел на то полное право. Но дело в том, что при этом самого Барклая-де-Толли даже не известили о таком решении — и это было равносильно публичному оскорблению.
Аврелий прикусил язык. Какой смысл для него, патриция из знатного рода, ожидавшего обвинения перед лицом императора, огорчать бедного малыша, который так гордился своим голосом? Зачем сообщать ему печальнейшую правду?
Мы проталкиваемся к сцене как раз в момент, когда вступает гитарное соло. Толпа взрывается. Лиза впрыгивает в круг, изо всех сил толкнув беснующегося там парня. Его глаза сверкают на нее удивленной вспышкой, она смеется, запрокинув голову назад, каждым прыжком попадая в разъяренный рык барабанов и басов. Я вижу, как она ударяется грудью в спины, как она толкает, и как толкают ее, и как блестят ее глаза, наполняясь гневом и жизнью.
Кутузов потом оправдывался тем, что дежурный генерал, совсем замотавшись, просто забыл передать его распоряжение, но эти заверения не убедили Михаила Богдановича. Он немедленно сдал командование и уехал в Санкт-Петербург, взяв с собой лишь полковника А. А. Закревского, своего адъютанта, и барона фон Вольцогена, дежурного штаб-офицера. Кроме них больного генерала сопровождал его лечащий врач М. А. Баталин.
— Поразительно, достойно Орфея! — солгал он, надеясь, что мальчик не продолжит свое пение.
* * *
Ритм все нарастает и нарастает, пока я уже не мог отличить гитару от барабанов, от хрипов Брайана — «I know… I know… I know». Что ж, теперь и я знаю.
Рано утром 20 сентября (2 октября) русская армия прибыла к селу Тарутино, и «со вступлением в Тарутинский лагерь настала новая, светлая эпоха войны» [95. С. 286]. Да, для всей русской армии, для России — но не для Михаила Богдановича…
— Когда вырасту, стану артистом! — обрадовался малыш. — Я поэт, музыкант, а не такой, как все эти чиновники! Представляешь, как скучно быть министром или даже императором! Это все ограниченные, жалкие люди, которые думают только о деньгах и ничего не понимают ни в искусстве, ни в музыке.
Свет мигает красными и синими вспышками, каждый раз на долю секунды оставляя нас во мраке. Когда зал снова озаряется будто бы рассветным сиянием, Лиза стоит передо мной, ее лицо блестит каплями пота, как чешуя. Она склоняет голову набок, я наклоняюсь, думая, что она сейчас что-то скажет, но вместо этого она только толкает меня в грудь, изо всех своих сил, до боли. От неожиданности я чувствую вспышку ярости, такой яркой, почти ослепляющей, что я чуть было не толкаю ее в ответ. Она смеется и толкает меня снова, а потом тащит за собой.
Генерал Ермолов в своих «Записках» пишет:
«22-го числа сентября… генерал Барклай-де-Толли оставил армию и через Калугу отправился далее. Не стало терпения его: видел с досадою продолжающиеся беспорядки, негодовал за недоверчивое к нему расположение, невнимательность к его представлениям. <…>
— I know… I know… I know
[42], — поет и поет она вместе со всем залом, сжимая руки в кулаки до побелевших костяшек и зажмуривая глаза. Начинается следующая песня, она звучит как шепот, она новая, и я не знаю слов, тем не менее мне точно известно, не понаслышке, такие песни как гроза: сначала шелест дождя и вспышка, а потом обязательно гром. С первым же раскатом я чувствую толчок в спину, потом в бок, гроза становилась штормом. Я толкаю в ответ, приоткрывая глаза и видя улыбающиеся лица, я трясу головой, чувствуя тела людей вокруг, чувствуя свой и чужой пот, а потом боль от удара чьей-то головы о свои зубы и вкус крови, соленый и опьяняющий. Подпрыгивая, я выхватываю легкими воздух и вновь погружаюсь в эпицентр, забыв про все, потому что в тот момент на свете не существует ничего, кроме этой комнаты, моего тела, которое двигается в такт, рядом с ее телом, вместе с сотней других таких же, как мы.
— Луций Домиций, иди сейчас же сюда! — позвала его подоспевшая служанка. — Сколько раз говорила тебе — не следует беспокоить дядиных гостей своим ужасным пением!
Вместе с Барклаем-де-Толли уехал директор его собственной канцелярии флигель-адъютант гвардии полковник Закревский, офицер отлично благородных свойств, с которым был я в отношениях совершенно дружеских, разделяя и горести неудачной войны, и приятные в ней минуты» [57. С. 214].
Ничего, кроме мелодии, света, грохота и боли в разбитой губе. В этом и есть та самая простая правда, которую я позабыл когда-то очень давно. Я смотрю на нее, ее волосы, подлетающие вверх, рассыпающиеся в искрах софитов, потом на Брайана, такого невозможного и нереального. А потом снова на нее, до тех пор, пока все невозможное становится реальным, осязаемым, как удар, и совершенно неотвратимым.
Аврелий хотел было защитить ребенка, но тут дверь открылась, и раб сделал ему знак, что пришло время предстать перед лицом Клавдия.
В ночь перед отъездом из армии Михаил Богданович сказал одному из близких к нему людей:
Когда мы оказываемся на улице, моя оглохшая голова заполнена долгими отзвуками толпы и барабанов. Я стою, задрав голову, я огорошен чернотой неба над крышами и хрустящей свежестью кислорода. Лиза чиркает зажигалкой и прикуривает сигарету, подставляя холодному морскому ветру свою влажную от пота спину, потом прислоняется к стене и осматривает меня долгим взглядом смеющихся глаз.
Император сидел за столом, заваленным свитками. Стоявшие перед ним брат и сестра — Маврик и Сергия — злобно посмотрели на сенатора.
— Что это вообще было там внутри? — спрашиваю я, приглаживая волосы рукой и запахивая куртку.
«Настоящее против меня, и я принужден покориться, но настанет время хладнокровного обсуждения всего случившегося, и это время отдаст мне должное. Я ввел колесницу на гору, а с горы она скатится сама и при малом руководстве… Мой труд, мой памятник налицо: сохраненная, снабженная всем необходимым армия, а перед ней — расстроенный, упавший духом противник» [105. С. 177–178].
— Полегчало, да? — Она швыряет недокуренную сигарету на мостовую и делает шаг в мою сторону. — Я же говорила, мы похожи с тобой, Серж.
Своему старшему адъютанту В. И. Левенштерну он объяснил следующее:
— Аврелий… — заговорил в смущении Клавдий. — Тут у меня очень тяжелое обвинение в твой адрес. Маврик обвиняет тебя в убийстве Ниссы, совершенном в твоем паланкине. Говорит также, будто ты настроил толпу против него и чернь осадила его дом. Маврик протестует против твоей попытки обвинить его в мошенничестве со ставками, которую организовал ланиста Ауфидий. Ты, несомненно, сможешь доказать безосновательность всех этих утверждений. Что скажешь в свое оправдание? — спросил он усталым голосом, и в словах его как бы звучало другое: «А ведь я столь многого ожидал от тебя…»
Она делает еще шаг и, поймав ладонями шнурки, торчащие из капюшона моей куртки, тянет их на себя.
«Я должен уехать. Это необходимо, так как фельдмаршал не дает мне возможности делать то, что я считаю полезным. Притом главное дело сделано, остается пожинать плоды. Я слишком люблю Отечество и императора, чтобы не радоваться заранее успехам, коих можно ожидать в будущем. Потомство отдаст мне справедливость. На мою долю выпала неблагодарная часть кампании; на долю Кутузова выпадет часть более приятная и более полезная для его славы. Я бы остался, если бы я не предвидел, что это принесет армии больше зла. Фельдмаршал не хочет ни с кем разделить славу изгнания неприятеля со священной земли нашего Отечества. Я считал дело Наполеона проигранным с того момента, как он двинулся от Смоленска к столице. Это убеждение перешло во мне в уверенность с той минуты, как он вступил в Москву. Моя заслуга состоит в том, что я передаю фельдмаршалу армию хорошо обмундированную, хорошо вооруженную и отнюдь не деморализованную. Это дает мне право на признательность народа…» [9. С. 402–403].
— Мне кажется, без бороды ты был бы похож на него.
«Признательность народа…» Знал бы Михаил Богданович, что его ждет в самое ближайшее время!
— На кого это? — Я позволяю ей придвинуться еще на шаг, теперь носки ее кед упираются в мои. — На кого я похож?
Аврелий решил, что будет прям и искренен. Другого выхода нет. Он решительно принялся излагать одну за другой свои гипотезы и немногие бесспорные факты — духовое ружье, которым убили Хелидона, странный напиток, который выпил гладиатор, афера со ставками и постепенно, рассказав о Турии, Гелиодоре и Чумазом, подошел к заговору. Когда же он передал властителю два шершавых листочка папируса, которые принес в качестве единственной улики, ему определенно показалось, будто он слышит, как со звоном вдребезги разбивается его собственная жизнь и одновременно медленно с грохотом рушится империя.
— На Брайана, конечно. Глаза, они у тебя такие же грустные и безумные. Это комплимент, если что.
Мнение историка С. П. Мельгунова:
— Как я уже сказал тебе, божественный Цезарь, этот человек — сумасшедший! — прогремел Маврик. — Им движет неоправданная злоба по отношению ко мне, он буквально преследует меня! И я требую, чтобы ты положил этому конец, Цезарь!
— Я понял, — отвечаю я почему-то очень тихо.
— Но этот Чумазый… — попытался было возразить потрясенный Аврелий.
На военном совете после Бородина, когда Барклай первый высказал мысль о необходимости отступления, Кутузов, по словам Ермолова, «не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении». И здесь постарались набросить тень на Барклая. Кутузов, желая сложить с себя ответственность, указывал в своем донесении, что «потеря Смоленска была преддверием падения Москвы», не скрывая намерения, говорит Ермолов, набросить невыгодный свет на действия главнокомандующего военного министра, в котором и не любящие его уважали большую опытность, заботливость и отличную деятельность. Ведь записки писались, когда острота событий прошла. На Бородинском поле Барклай проявил свою обычную предусмотрительность и энергию. Быть может, и не совсем скромно было со стороны Барклая писать своей жене: «Если при Бородине не вся армия уничтожена, я — спаситель», то все же это более чем понятно, когда заслуги Барклая в этот момент явно не желали признавать. Барклай, уже лишившись главного командования, продолжал чувствовать к себе недоверие. Терпеть создавшееся двойственное положение было для Барклая слишком тяжело. И он искал смерти на поле битвы. <… >
Она поднимается на цыпочки, будто хочет сказать еще что-то. Ее лицо так близко, что я не могу больше сфокусировать зрение, и она расплывается, превращаясь в огромный серый глаз. Она дотрагивается до меня, я почти чувствую вкус жвачки и пепла. Потом раздается сигнал телефона, короткий и требовательный.
— Это мой. — Лиза тут же отстраняется, выуживает из сумочки телефон, украдкой вытерев губы тыльной стороной ладони.
— Это какой-то неизвестный, о котором я понятия не имею… Да и где он, даже если допустить, что он существует? — с насмешкой спросил Маврик.
Откровенные мнения Барклая о «беспорядках в делах, принявших необыкновенный ход», не нравились Кутузову. Ив конце концов Барклай (22 сентября) совсем оставил армию. «Не стало терпения его, — замечает Ермолов, — видел с досадою продолжающиеся беспорядки, негодовал за недоверчивое к нему расположение, невмешательство к его представлениям»… Выступая с критикой, Барклай поступил честнее всех других. Он откровенно высказал в письме к Кутузову все те непорядки, которые господствовали в армии. «Во время решительное, — писал он, — когда грозная опасность отечества вынуждает отстранить всякие личности, вы позволите мне, князь, говорить вам со всею откровенностью»… Но еще с большей откровенностью высказался он в письме к императору Александру 24 сентября, то есть тогда, когда решение оставить армию было принято им уже окончательно. «Я умоляю, Ваше Величество, — писал Барклай, — сделать мне это благодеяние, как единственную милость, которую прошу для себя»… «Яне нахожу выражений, чтобы описать ту глубокую скорбь, которая тяготит мое сердце, когда я нахожусь вынужденным оставить армию, с которой я хотел и жить и умереть. Если бы не болезненное мое состояние, то усталость и нравственные тревоги должны меня принудить к этому. Настоящие обстоятельства и способы управления этой храброй армией ставят меня в невозможность с пользою действовать для службы»… И Барклай очень резко отзывается об армии, находящейся под управлением неопытных лиц, причисленных к «свите двух слабых стариков, которые не знают другого высшего блага, как только удовлетворение своего самолюбия, из которых один, довольный тем, что достиг крайней цели своих желаний, проводит время в совершенном бездействии и которым руководят все молодые люди, его окружающие; другой — разбойник, которого присутствие втайне тяготит первого»… Высказав все накопившееся чувство негодования, Барклай ушел… И хотя имя Барклая было реабилитировано после 1812 года и ему вновь было поручено командование армией; хотя и памятник ему поставлен рядом с Кутузовым, но все же не Барклай вошел в историю с именем народного героя Отечественной войны. А, быть может, он более всех заслужил эти лавры [89. С. 90–98].
Я наблюдаю за тем, как сдвигаются ее брови, а губы собираются в косую невеселую ухмылку. Холодный ветер пробирается мне под футболку, накинувшись на остывающее тело, как голубь на хлебные крошки.
— В Тибре, — ответил Аврелий. — Как Вибон и все остальные.
— Что случилось?
В «Записках» И. И. Лажечникова
[49] приводится следующий рассказ:
— Ты слышишь, божественный? Он украл у меня любовницу, убил ее в своем паланкине и теперь…
— Да так. — Она закатывает глаза. — Теперь он пишет: «Приезжай ко мне».
— Олли?
— Она была не твоей любовницей, а любовницей твоей сестры, — спокойно возразил сенатор, глядя на Маврика.
«Я пошел с несколькими помещиками и купцами прогуляться по деревне. Когда мы подходили к станционному дому, возле остановилась колясочка; она была откинута
[50]. В ней сидел — Барклай-де-Толли. Его сопровождал только один адъютант. При этом имени почти все, что было в деревне, составило тесный и многочисленный круг и обступило экипаж. Смутный ропот пробежал по толпе… Не мудрено… Отступление к Москве расположило еще более умы против него; кроме Государя и некоторых избранников, никто не понимал тогда великого полководца, который с начала войны и до Бородинской отчаянной схватки сберег на плечах своих судьбу России, охваченную со всех сторон еще неслыханною от века силою военного гения и столь же громадною вещественною силой. Но ропот тотчас замолк — его мигом сдержал величавый, спокойный, холодный взор полководца. Ни малейшая тень смущения или опасения не пробежала по лицу его. В этом взоре не было ни угрозы, ни гнева, ни укоризны, но в нем было то волшебное, неразгадываемое простыми смертными могущество, которым наделяет Провидение своего избранника и которому невольно покоряются толпы, будучи сами не в состоянии дать отчета, чему они покоряются. Мне случалось после видеть, как этот холодный, спокойный, самоуверенный взгляд водил войска к победе, как он одушевлял их при отступлении. <…> Русский солдат, всегда недовольный ретирадами, не роптал тогда, потому что, смотря на своего предводителя, уверен был, что он не побежден, а отступает ради будущей победы.
Лиза кивает, прячась за мной от порыва ветра.
Сергия стояла выпрямившись и насмешливо улыбалась. Прекрасно зная, насколько старый Клавдий податлив женскому обаянию, она хорошо подготовилась для важного разговора. Служанки-косметички наложили на ее лицо несколько слоев белил, сделав увядшую от времени и распущенной жизни кожу идеально гладкой, словно у молоденькой девушки.
День был ясный, коляска стояла под тенью липы, урвавшей на улицу несколько густых сучьев из-за плетня деревенского сада. Барклай-де-Толли скинул фуражку, и засиял голый, как ладонь, череп, обессмертенный кистью Доу и пером Пушкина. При этом движении разнородная толпа обнажила свои головы. Вскоре лошади были готовы, и экипаж исчез в клубах пыли. Но долго еще стояла толпа на прежнем месте, смущенная и огромленная видением великого человека.
— Ты поедешь?
Не знаю, куда ехал тогда Барклай-де-Толли, но знаю, что 25 сентября был он в Калуге» [76. С. 8–9].
— Конечно, нет! — Она сверкает на меня глазами и быстро стучит большим пальцем по клавиатуре, набирая ответ.
И все же вино и травы, повышавшие половое влечение, которыми, как говорили, она весьма злоупотребляла, не могли не отразиться на ней — тяжелые веки набухли, под глазами чернели круги. Аврелий с удивлением подумал, что точно так же могла бы выглядеть и Фламиния, если бы ужасная болезнь не обезобразила ее и не заставила скрывать лицо.
К сожалению, не все рассуждали так, как процитированный выше автор. В самом деле, из Тарутина путь Михаила Богдановича лежал через Калугу. Так вот, когда он проезжал через этот город, «признательный народ» забросал его экипаж камнями. Сквозь разбитые окна Барклай-де-Толли и его спутники слышали угрозы и крики:
— Что теперь? — спрашиваю я, когда она сует телефон в карман и закуривает новую сигарету.
— Смотрите, вот изменник! Предатель!
— Не знаю, ты скажи, — улыбается девушка поверх тлеющего огонька.
— Нисса доверяла тебе и по-своему любила. И ты, Сергия, отдала ее, безоружную, в руки Чумазого! — с ненавистью произнес Аврелий, надеясь в глубине души, что актриса скончалась, не узнав о еще одном, последнем предательстве в ее жизни.
Потребовалось даже вмешательство полиции, чтобы прекратить бесчинства толпы.
Еще один «Приус» или какой-то из тех, что уже возили меня в один из этих странных февральских дней, подъезжает минут через семь. Снова резкие повороты и торможения, снова она не пристегивает ремень.
В Калуге Барклай-де-Толли остановился в доме местного губернатора. Он пробыл там всего один день и весь этот день занимался сочинением писем. В одном из них — императору Александру — он написал: