— А я знаю этот дом вдоль и поперек. Пойдемте, я вас провожу.
Я пропустил его вперед, и он стал беспечно спускаться по лестнице, свято веря в безопасность «Мидуэя». Я приготовился разыграть внизу небольшую сценку, поискав несуществующее кольцо, но он, не задерживаясь, открыл дверь и прошел дальше.
Когда мы шли по коридору первого этажа, с его нескончаемыми поворотами, я сказал:
— Кстати, меня зовут Митчелл Тобин. Я прибыл только сегодня.
— Знаю, вы приехали на такси. Я видел, как вы подъезжали. Тобин, вы сказали?
— Да. Пожалуйста, зовите меня Митч.
— А меня называют Дьюи. Что-то вроде прозвища.
— Очень приятно, Дьюи.
Он рассеянно улыбнулся и продолжил путь.
Кухня оказалась большой и старомодной, хотя все оборудование было новеньким. Описывая «Мидуэй», доктор Камерон кое-что рассказал мне о его финансовом устройстве. Люди, живущие здесь, не платили ничего — финансирование осуществлялось за счет инвестиционного фонда плюс небольшая субсидия, предоставляемая в рамках Федеральной программы здравоохранения, образования и социального обеспечения. Фонд был владельцем здания и сдавал его за доллар в год доктору Камерону, которому и принадлежала идея создания этого заведения. Современные бытовые приборы, без сомнения, были установлены фондом семь лет назад, при покупке этого здания.
Дьюи выразил желание приготовить что-нибудь для нас обоих и поинтересовался, чего бы мне хотелось. Время было слишком ранним для завтрака, а для обеда и ужина — и вовсе не подходящим. Я спросил у Дьюи, что он собирается есть, и он ответил — яичницу. Что ж, мне это тоже подойдет, хорошо и то, что наша еда будет приготовлена вместе. У меня не было причин подозревать именно Дьюи — если не принимать во внимание то, что он шатается по дому в пять утра, — да и «несчастные случаи» пока не были связаны с отравлением пищи. Однако само пребывание в этом доме среди бывших душевнобольных заставляло меня соблюдать осторожность, почти граничащую с паранойей.
Пока Дьюи суетился на кухне, явно наслаждаясь этим, я наблюдал за ним и пытался вычислить, кем он мог быть. Ни одного из постояльцев не звали так, ни один из них не носил имени, которое легко переделывалось в Дьюи. Были три подходящие кандидатуры — остальных я исключил по признаку пола или возраста, — но, видимо, сузить этот круг еще больше мне не удастся. И конечно же показалось бы странным, если бы я стал настаивать на выяснении его полного имени. В свое время я и так все узнаю.
Яичница оказалась вкусной, и кофе тоже. Я ел левой рукой, и мне пришлось позволить Дьюи намазать масло на мои тосты, когда он застенчиво предложил это сделать. Он был рад возможности с кем-то поболтать, но вместе с тем почему-то опасался, что его знаки внимания могут быть неприятны мне. Говоря о «Мидуэе», он становился разговорчивым и оживленным, но, касаясь других тем, смущался и запинался.
Я поддерживал разговор, задавая те вопросы о «Мидуэе», ответы на которые уже знал от доктора Камерона. Было понятно, что Дьюи любит «Мидуэй», но когда я спросил, сколько времени он тут живет, последовал неопределенный ответ. Я знал, что правила этого заведения не разрешали никому задерживаться здесь дольше шести месяцев — из-за ограниченного количества мест, а главным образом, для того, чтобы никто из обитателей «Мидуэя» не привязался к нему слишком сильно, так сильно, что потом не смог бы отсюда уехать, — и мне было интересно, когда Дьюи предстоит расставание с «Мидуэем». Я сомневался, что он легко перенесет отъезд.
У меня сложилось впечатление, что ему не долго этого ждать, поскольку он объяснил мне: «Я действительно рад случаю поболтать с новичками, когда они сюда приезжают. Можно сказать, что я здесь старожил, и поэтому я могу ответить на их вопросы, на что у доктора Камерона порой не хватает времени».
Стал бы такой человек, как Дьюи, к концу своего пребывания в «Мидуэе» ревновать к тем, кто будет здесь жить и после того, как он уедет? А что, если он решил наказать их за то, что они могут остаться, а он нет? Я не знал, сколь убедительным показался бы подобный мотив самому Дьюи: он здорово меня озадачивал. Впрочем, мотив преступления наверняка противоречит здравому смыслу — в голове у меня крутилась мысль о каком-то возмездии, — а такие мотивы гораздо труднее устанавливать.
Когда с завтраком было покончено, Дьюи заверил меня, что позаботится о посуде. У меня не было иного выбора, как согласиться. Если бы я мог действовать двумя руками, то настоял бы на том, чтобы помочь ему, но при сложившихся обстоятельствах я едва ли мог быть полезен на кухне. Он предложил проводить меня до лестницы, но я ответил, что попытаюсь найти ее самостоятельно. Кроме того, мне было интересно немного побродить по дому. Когда я уходил, он начал мыть посуду.
— До встречи, — сказал я.
— Я буду здесь, — отозвался он через плечо. Я покинул кухню и прошелся по коридорам, иногда попадая в тупик, но чаще обнаруживая в конце концов, что один коридор переходит в другой. Спустя некоторое время я понял, что планировка дома была не так сложна, как показалось вначале, — коридоров было совсем не так много, просто они то и дело пересекались, отчего возникал двойной эффект: значительная часть площади внутри здания пропадала впустую и создавалась никому не нужная путаница.
Я не сразу нашел главную лестницу, широкую и просторную, с изогнутыми перилами. Она показалась мне слишком грандиозной. Лестница широким полотном спускалась в довольно узкий коридор и упиралась в голую стену. Некоторое время я размышлял над столь странным явлением, а потом заметил, что плинтус на этой стене был не таким высоким и не таким замысловатым, как на других. Складывалось впечатление, что раньше здесь был холл, куда и вела лестница, и он был уничтожен в результате перепланировки здания. Возможно, первоначально тут был главный вход, который впоследствии заменили нынешним боковым. Если так, то снаружи должны остаться какие-нибудь следы, и позднее, при дневном свете, я осмотрю это место.
Я продолжал прогулку по дому. Все коридоры были ярко освещены — возможно, для того, чтобы жильцы чувствовали себя более уверенно. В третий раз подойдя к главной лестнице, я решил, что уже неплохо изучил первый этаж, и стал подниматься наверх.
Я намеревался побродить и по второму этажу, но, добравшись до верхних ступеней лестницы, передумал. Подкрепившись яичницей, я чувствовал себя вполне сносно, прогулка по коридорам далась мне легко, но подъем по лестнице на один пролет сразу напомнил мне о том, что я не в лучшей форме. До второго этажа я добрался едва дыша, голова кружилась и болела. Все тело охватила необоримая усталость. Самое разумное, что я мог сейчас предпринять, — это отправиться к себе в свою комнату и отдохнуть часок-другой.
К сожалению, сделать это было не просто. Я впервые поднялся наверх по главной лестнице и теперь не знал, в какой стороне находится моя комната. Я решил пойти вперед в надежде рано или поздно набрести на знакомое место.
Так и случилось после непродолжительного странствия по второму этажу. Одна из дверей показалась мне знакомой, и когда я ее открыл, за ней, как я и предполагал, оказалась черная лестница. Отсюда я уже знал дорогу. Спустя две минуты, благополучно добравшись до своей комнаты, я лежал на кровати, радуясь физическому ощущению покоя во всем теле.
Не могу сказать, что я очень устал. Как я мог устать так быстро после шестнадцатичасового сна? Еще не было и половины седьмого, я бодрствовал менее двух часов. Но я чувствовал слабость, к тому же, лежа в постели, можно было подумать о людях, с которыми я уже познакомился, и постараться угадать, какого рода мотив заставлял одного из здешних обитателей действовать так жестоко и причинять увечья своим товарищам…
Через пять минут я уже спал.
Глава 3
В первый раз я встретился с доктором Фредериком Камероном в среду 18 июня, за пять дней до приезда в «Мидуэй». Стоял приятный солнечный денек, не такой жаркий и душный, какие обычно бывают в середине лета. Утром я провел три часа, неторопливо укладывая один кирпич за другим. Кейт впервые упомянула о Камероне за обедом:
— Митч, сегодня во второй половине дня с тобой приедет повидаться один человек.
Я подозрительно посмотрел на жену. Она никак не может избавиться от желания вернуть меня к активной жизни, и мне постоянно приходится быть начеку.
— Какой человек?
— Он хочет, чтобы ты поработал на него, Митч, — быстро заговорила она, не давая мне вставить никакого замечания. — Его послал к тебе Марти Кенгелберг. Тебе это по силам, а деньги нам не помешают.
Марти Кенгельберг — мой друг, с давних, счастливых времен. За два года, прошедшие с тех пор, как меня вышибли из полиции, я дважды неохотно соглашался взяться за работу, подходящую для бывшего полицейского — полицейского, которого вышвырнули не за взятку, а за нарушение долга, — и брался я за нее главным образом потому, что семья нуждалась в деньгах. Марти уже дважды или трижды приезжал ко мне с советом подать заявление на получение лицензии частного детектива. Он не понимает, что я оставил позади нечто большее, чем просто нью-йоркское управление полиции. А Кейт понимает, но хочет вернуть меня обратно.
Итак, Марти и Кейт объединились, пытаясь навязать мне какую-то новую работу: Марти по старой дружбе и к тому же ошибочно полагая, что на самом-то деле я хочу работать, а Кейт — в надежде на то, что работа отвлечет меня от моих мыслей, произойдет волшебное исцеление и болезненные, парализующие мою волю воспоминания исчезнут раз и навсегда. Конечно, этого не случится. Отчасти потому, что мозг устроен не так, а отчасти потому, что я не считаю, что имею право не чувствовать себя виновным.
Тем не менее с этим человеком мне придется побеседовать.
— Он будет здесь в два, — сказала Кейт. — Я обещала, что ты его выслушаешь, но предупредила, что можешь и отказать.
— Сегодня чудесный день. После обеда я собирался снова заняться стеной.
— Он тебя не задержит, — пообещала она. — И знаешь, Митч, он кое-что рассказал мне о своей проблеме, это действительно интересно. — Она сказала это с такой надеждой и посмотрела на меня с такой неприкрытой жаждой хоть какой-нибудь реакции с моей стороны, что отказать ей было невозможно.
Вот так я и познакомился с доктором Фредериком Камероном. Он приехал к нам в два часа дня. Узнав, что он психиатр, я разозлился и почувствовал себя преданным, так как думал, что на самом деле никакой работы нет и Кейт просто решила прибегнуть к врачебной помощи, усыпив мою бдительность.
Но это оказалось не так. У доктора Камерона были свои проблемы, и ни одна из моих проблем его не интересовала.
Он совершенно не соответствовал моим представлениям о том, как должен выглядеть психиатр. Серый костюм, галстук спокойной расцветки, строгое упитанное лицо, редеющие и седеющие волосы — от всего этого создавалось впечатление, что перед вами член престижного клуба для бизнесменов, а не основатель такого заведения, как «Мидуэй».
— «Мидуэй», — рассказывал доктор Камерон, — это реабилитационный центр для бывших пациентов психиатрических лечебниц. Вы что-нибудь знаете о концепции реабилитационных домов?
Я не знал, поэтому он пояснил:
— Реабилитационные дома предназначены для людей, которые возвращаются в общество, но не могут или не хотят сразу сделать решающий шаг. Существуют реабилитационные дома для бывших наркоманов, бывших заключенных, я даже слышал, что где-то во Флориде есть такой дом для бывших священников. Идея состоит в том, что постояльцы реабилитационного дома могут приезжать и уезжать, когда захотят, но они находятся под наблюдением специалистов и живут среди людей, которые испытывают похожие проблемы и могут их понять. — Он вынул трубку из бокового кармана пиджака, но не закурил — просто сидел, держа ее в руке. — Идея действительно работает.
Потом он подробно познакомил меня с тем, как устроен «Мидуэй» в финансовом, социальном и лечебном плане. Оказалось, что доктор — основатель и душа этого дома. Он явно гордился своим детищем — на что, вероятно, имел право. Было ясно, что он готов рассказывать о «Мидуэе» весь день, поэтому я в конце концов прервал его вопросом:
— И что же у вас случилось?
Он поморщился, словно не желая, чтобы ему напоминали о змее, забравшемся в его райский сад.
— Кто-то, — с усилием произнес он, — причиняет увечья нашим постояльцам.
— Что же делает этот кто-то?
— Подстраивает несчастные случаи, — ответил он и рассказал о четырех происшествиях и о том, как обнаружилась подпиленная ступенька стремянки и подтвердилось, что балкон был поврежден умышленно.
Когда он закончил свой рассказ, я поинтересовался, не обращался ли он в местную полицию, но он отрицательно покачал головой:
— Нет, мы не обращались в полицию. Нам не хотелось бы придавать этим случаям огласку, вот почему я приехал к вам.
— Было бы разумнее передать это дело полиции, — сказал я. Я еще надеялся, что найду причину отказаться. Однако такого способа не было.
— «Мидуэй», — заметил доктор Камерон, — находится не в Нью-Йорке, а в маленьком городке в северной части штата. Городок называется Кендрик. Местные жители и без того нас не жалуют, а полиция городка — не самая компетентная и не самая оснащенная в мире. Мистер Тобин, люди в «Мидуэе» — это выздоравливающие, они носят в душе незаживающие раны. Многие из них находятся только на пути к выздоровлению. Если они испытают на себе грубое обращение и открытую враждебность — что обязательно произойдет, если они попадут в руки местной полиции, — то это пагубно отразится на всех них, а для некоторых, вероятно, будет иметь фатальные последствия.
— Такие, как сломанная нога?
— Гораздо хуже, — последовал мрачный ответ. — Кости срастаются несравнимо легче, чем заживает душа.
Возразить было нечего.
— Они знают, что происходит?
— Наши постояльцы? Нет, только Боб Гейл и я. Боб Гейл был тем самым постояльцем «Мидуэя», который обнаружил подпиленную ступеньку стремянки и обратил на нее внимание доктора Камерона.
— Атмосфера подозрительности и страха, которую я бы создал, рассказав им об этом, — продолжал доктор, — опять же сказалась бы на них гораздо хуже, чем опасность переломать кости.
— Вы сильно рискуете, доктор Камерон.
— Знаю. Именно поэтому я и хочу как можно быстрее прояснить ситуацию. Боб Гейл принес мне ступеньку стремянки позавчера. Я пытаюсь решить, как лучше всего исправить эту ситуацию, и думаю, что мне нужен профессионал. Кто-нибудь, кто приехал бы в «Мидуэй», поселился там под видом нового постояльца и попытался выяснить, кто все это делает.
— Поселился? — повторил я. — Вы хотите, чтобы я туда приехал и там жил?
— Да, некоторое время. — Видимо, у доктора Камерона не было никаких тайных мотивов. — Если мы хотим скрыть ситуацию от постояльцев, то другого способа для ее разрешения я не вижу.
Я задал ему еще несколько вопросов — ничего особенного — и пообещал, что все обдумаю и сообщу свое решение. Он что-то сказал насчет того, что вопрос не терпит отлагательств и надо бы поторопиться, я обещал долго не раздумывать, и он уехал.
Конечно, Кейт хотела, чтобы я взялся за это дело, и оба мы знали почему. Но она знала и то, что нужно привести еще какую-нибудь вескую причину, чтобы убедить меня, — и не замедлила это сделать:
— Мы с Биллом могли бы поехать в «Хэлз» на Лонг-Айленд. Ты же знаешь, что Билл мечтает выбраться к океану во время летних каникул, да и я тоже не прочь поехать. Мы, конечно, можем и здесь побыть. Мы понимаем, что ты не хочешь бросать стену, но если бы ты взялся за эту работу и ненадолго съездил туда, у нас с Биллом получились бы настоящие летние каникулы.
Иногда я сожалею о том, что у меня нет достаточного мужества уйти насовсем. Без меня Кейт было бы в тысячу раз лучше и, кто знает, Биллу, вероятно, тоже. Зачем пятнадцатилетнему парню отец, который все время мрачно слоняется по дому? Им обоим стало бы значительно легче, если бы я просто убрался куда-нибудь, и порой мне самому этого хочется, но я не могу так поступить. Правда в том, что я боюсь. Если бы у меня не было Кейт, Билла, дома и моей стены, если бы не было этих нитей, образующих кокон, в котором я спрятался от мира, сомневаюсь, что я позволил бы себе жить дальше.
Кейт выбрала идеальный аргумент. Я не буду путаться у них под ногами, по крайней мере, в течение месяца.
Доктор Камерон остановился в отеле в центре Манхэттена. Вечером я позвонил ему и согласился взяться за это дело. На следующий день мы встретились в его номере, чтобы начать подготовку к моему перевоплощению. Мы решили остановиться на истории, которая как бы повторяла мою жизнь, но при этом не открывать, что я — бывший полицейский. Доктор Камерон продиктовал мне письмо с просьбой о приеме в «Мидуэй», которое я и отправил. Поскольку в канцелярии «Мидуэя» работали только постояльцы — единственными служащими были повар, доктор Камерон и еще один психиатр, — мне пришлось подать настоящее заявление. Обратным адресом был «Риво-Хилл» не только потому, что никто из нынешних обитателей «Мидуэя» никогда там не был, но и потому, что там работал старый друг доктора Камерона, который должен был перехватить ответ.
Кроме того, доктор Камерон предоставил мне двадцать одно досье — именно столько постояльцев было сейчас в «Мидуэе» — плюс дал устные описания поварихи, миссис Гарсон, и другого психиатра Лоримера Фредерикса.
В субботу доктор Камерон вернулся в Кендрик, а в понедельник счастливые Кейт и Билл отправились на Лонг-Айленд, а я, взяв свой чемодан, сел в поезд и прибыл в «Мидуэй», где почти сразу же стал пятой жертвой человека, которого должен был поймать.
После ночной трапезы с Дьюи и последующей прогулки по первому этажу я проспал еще пять часов и проснулся около полудня. Проснулся — и обнаружил, что, пока я спал, кто-то убрал мои туфли и носки и накрыл меня одеялом. И когда я вылез из кровати, чувствуя себя значительно более окрепшим, я нашел на комоде миниатюрную бутылочку шотландского виски «Бэллантайн» и записку, в которой большими печатными буквами на листе бумаги для заметок было написано шариковой ручкой:
«СОЖАЛЕЮ, ЧТО ЭТО БЫЛИ ВЫ».
Глава 4
Столовая была большой и просторной: ряд французских окон на одной из стен выходил на зеленый кустарник и деревья, растущие вдоль фасада здания. Расставленные на большом расстоянии друг от друга столы — всего их было шесть — были накрыты в расчете на четыре персоны. Когда в четверть первого я вошел в столовую, два стола были полностью заняты, а остальные пустовали. Мне не оставалось ничего другого, как обедать в одиночестве.
За одним из столов сидела Дебби Латтимор, девушка из канцелярии, а рядом с нею вместе — Роберт О\'Хара и Уильям Мерривейл, парни, которые вчера мыли фургон. Четвертое место занимала Кей Прендергаст. Я догадался, что это была она, поскольку среди постояльцев были всего две молодые женщины. Взглянув на Кей, болезненно худенькую, похожую на мышку, с прической, которая уже давно вышла из моды, я с трудом соотнес ее внешность с фактами из ее досье — три внебрачных ребенка еще до семнадцати лет, два побега, после чего ее долго искали, длинный перечень магазинных краж. Юность Кей была сплошным поиском приключений, и его кульминацией стал приговор суда, согласно которому ее поместили в психиатрическую лечебницу штата за три месяца до того, как она должна была окончить школу. Теперь ей было двадцать два года. Казалось, что пять лет, проведенные в лечебнице, полностью задавили в ней того человека, каким она была раньше.
Еще двух других постояльцев, которых я знал, Джерри Кантера и Дьюи, в комнате не было. Второй стол занимали четыре женщины, их лица были мне совершенно незнакомы. Искушение попытаться отгадать, кто из них кто, исходя из имеющихся в досье фактов, было почти непреодолимым, но я все же сумел сдержаться и постарался не глазеть на них. Они же, как, впрочем, и все остальные, не проявили особого интереса к тому, что в столовой объявился некий субъект в пижамной куртке.
Распорядок питания в «Мидуэе» был довольно простым. Завтрак подавали с семи до восьми тридцати, обед — с двенадцати до часу тридцати, а ужин — с половины шестого вечера до семи. Миссис Гарсон готовила для всех одно и то же, выбора блюд не было, а обязанности официанта и помощника повара выполнял кто-нибудь из постояльцев «Мидуэя», по очереди. Сегодня официантом был худощавый мужчина лет пятидесяти с печальным лицом и большими ушами, словно сошедший с одной из картин Нормана Рокуэлла. На полотнах Нормана Рокуэлла толстяки выглядят так, словно они всегда были толстяками, и весьма рады этому, а вот у худых кожа висит так, будто они совсем недавно изрядно потеряли в весе и совершенно тому не рады. Этот официант, облаченный в деловой серый костюм со строгим галстуком — его наряд дополнял белый фартук, — с морщинистым печальным лицом, казался мне весьма комичным, пока он не подошел поближе и я не увидел его глаза. Запавшие, с глубокими тенями, они были не просто печальны — в них сквозило отчаяние. Я встретился с ним взглядом и сразу понял, что он, как и я, навсегда прикован к одному-единственному мгновению в прошлом, которого уже нельзя изменить.
Он принес мне тарелку куриного супа с лапшой, поставил ее на стол и сказал:
— Вы новичок, да? Тобин. — Его голос был низким и звучным, как у диктора на радио.
— Все правильно, — подтвердил я, — Митч Тобин.
— Уолтер Стоддард, — в свою очередь представился он и, кивнув на мою руку, спрятанную под пижамной курткой с пустым правым рукавом, добавил:
— Сочувствую.
— Думаю, я выживу. Если научусь есть одной рукой.
— Сегодня у нас на второе меч-рыба, одно из коронных блюд миссис Гарсон. Ее не надо резать.
— Чудесно, — бодро отозвался я. Он выдавил из себя печальную улыбку и отошел. Я наблюдал за тем, как он идет по комнате, и размышлял о том, каким аршином — если смешать две метафоры — можно было бы измерить для сравнения скелеты в его и моем шкафах. Уолтер Стоддард убил свою семилетнюю умственно отсталую дочь, а потом пытался лишить жизни и себя. После этого он совершенно сломался. Недавно Стоддард уже в третий раз вышел из психиатрической больницы. Его жена, как и моя Кейт, не отвернулась от него. Она ждала, когда закончится его добровольное заточение в «Мидуэе» и он приедет домой. Трудно было сказать с полной уверенностью, почему ему так не хотелось возвращаться к жене, но можно было догадаться. Вероятно, всепрощающие жены бывают разными, и мне гораздо больше повезло с Кейт, чем Уолтеру Стоддарду — с женщиной, которая ждала его.
Я почти покончил с супом — он был довольно вкусным, но я никак не мог отделаться от странного ощущения из-за того, что ел левой рукой, — когда стул справа от меня занял какой-то молодой мужчина:
— Здравствуйте, мистер Тобин. Я Боб Гейл.
— Здравствуйте, как поживаете?
Это был тот самый постоялец, который обнаружил подпиленную ступеньку стремянки. Взглянув на него, я увидел перед собой человека лет тридцати с открытым лицом. Ничто во внешности или поведении Гейла не говорило о том, что пережитое им во Вьетнаме привело его в психиатрическое отделение госпиталя для ветеранов войны, где он провел три года. Он казался приветливым и неунывающим парнем и выглядел моложе своих лет.
— Вопрос в том, как вы поживаете, — негромко произнес он, наклонившись ко мне.
— Нам не следует напускать на себя таинственность, ведь предполагается, что мы с вами только что познакомились, — сказал я.
— О! — Он выпрямился со смущенным и виноватым видом, что было не многим лучше.
— А вот и ваш суп. Я надеялся поговорить с вами и доктором Камероном после обеда.
— Отлично. — Он отодвинулся, чтобы Уолтер Стоддард мог поставить суп. — Куриный с лапшой? Замечательно.
— И меч-рыба, — сообщил ему Стоддард и посмотрел на меня: — Вы готовы есть второе?
— Я подожду мистера Гейла.
— Боба, — поправил меня Гейл. — Зовите меня Бобом.
Когда Стоддард отошел, я сказал Гейлу:
— Боюсь, что вы относитесь ко всему этому, как к какой-то игре в шпионов.
Он отшатнулся так, словно я ударил его по лицу. Примерно на такую реакцию я и рассчитывал.
— Я не хотел, мистер Тобин, — пробормотал он, — извините, я не…
— Конечно, вы не хотели. — Теперь, когда он получил небольшой урок, можно было снять его с крючка. — Просто вам придется быть более осмотрительным. Возможно, вас здесь знают как человека импульсивного. Если это не так, то вы совершили первую ошибку, сев за этот стол. Заговорив со мной в таком людном месте о том, чем я тут занимаюсь, вы совершили вторую ошибку. А третья заключалась в том, что у вас был такой таинственный вид. Мы просто разговариваем, вы и я, — болтаем, как болтают двое людей, которые только что познакомились. Таинственного в нашей беседе ничего быть не может.
— Вы правы, — согласился Боб. Но конечно, выглядел он при этом, как и стоило ожидать, удрученным — подобное выражение лица тоже было совершенно не к месту. К счастью, на нас, похоже, никто не обращал внимания.
— Извините, — добавил он.
— И если уж я буду называть вас Бобом, — продолжал я, пытаясь его отвлечь, — то вам придется звать меня Митчем. Идет?
На его лице заиграла счастливая улыбка. Наконец-то выражение, не вызывающее подозрений!
— Конечно да. Митч. — И он настоял на том, чтобы мы пожали друг другу руки. С этим я нехотя согласился, протянув ему левую руку.
Минутой позже Стоддард принес нам меч-рыбу, которая тоже оказалась очень вкусной. Орудовать вилкой левой рукой было для меня так же непривычно, как и ложкой, но я справился.
Пока мы ели, я попросил Гейла просветить меня насчет того квартета за столом напротив: четырех женщин, которых я не знал. Мне пришлось напомнить ему, чтобы он не бросал украдкой взгляды в их сторону. Наконец он угомонился и назвал их имена. Выяснилось, что я вижу воочию двух жертв «несчастных случаев». Лицом ко мне сидела Роуз Акерсон, а слева — Молли Швейцлер, те самые женщины, которые получили ушибы и обожглись, когда в этой комнате во время трапезы рухнул стол. Это был первый из подстроенных несчастных случаев.
Хотя я уже знал историю обеих женщин и их едва ли можно было подозревать, я позволил Бобу Гейлу рассказать мне то, что ему было известно — некую смесь из фактов и выдумки. Роуз Акерсон было около шестидесяти — она овдовела за три года до того, — когда она неожиданно похитила младенца из коляски, стоявшей у аптеки. Она хорошо о нем заботилась, не делала попыток получить выкуп и, когда ее поймали, пыталась объявить этого ребенка своим. Последние четыре года Роуз Акерсон провела в психиатрической клинике штата.
Молли Швейцлер, полная сорокатрехлетняя женщина, казавшаяся излишне внушительным олицетворением плодородия, никогда не была замужем. Сейчас она весила меньше, чем в свои четырнадцать лет. Когда ей исполнилось девятнадцать, семья обратилась к помощи психиатров, и к настоящему моменту Молли уже девять раз побывала в психиатрических лечебницах, что составляло почти пятнадцать лет из последних двадцати трех лет ее жизни. Вес Молли временами превышал четыре сотни фунтов, порой она буквально доводила себя обжорством до могилы, а ее мать говорила врачам, что не раз видела, как Молли продолжала есть, когда ее уже рвало от пищи. Теперь, проведя шестнадцать месяцев в лечебнице, Молли весила около двухсот шестидесяти фунтов. Прогноз врачей был неутешительным.
Никто из них всерьез не надеялся, что тело Молли, измученное столь беспощадным обращением, протянет больше десяти лет — вероятно, первым не выдержит сердце. И еще более вероятным было то, что по крайней мере часть из этих десяти лет она проведет в лечебнице.
Двум другим сидящим за тем же столом женщинам пока не приходилось сталкиваться с преступником. Этель Холл, высокая и стройная тридцатисемилетняя женщина, тоже никогда не была замужем. После окончания колледжа она работала библиотекарем. Этель было тридцать пять лет, когда она подвергла сексуальным домогательствам одиннадцатилетнюю девочку, которая обо всем рассказала родителям. Оказалось, что и другие дети подвергались домогательствам со стороны мисс Холл, но родителям стало об этом известно впервые. Отец девочки, кипя от негодования, заявился к мисс Холл с угрозами, а после его ухода она вскрыла себе вены. Лишь потому, что возмущенный отец ребенка решил пойти в полицию, мисс Холл нашли раньше, чем она умерла.
И почему в трагических судьбах нам часто мерещатся проблески комедии и даже фарса? Не знаю… Знаю только, что лица, глаза, даже руки людей — это более чем достаточное противоядие от вспышек гомерического хохота. Наблюдая за осторожными, какими-то птичьими движениями Этель Холл, клюющей по крошкам свой обед, я не мог отыскать что-то смешное в мысли о библиотекаре-лесбиянке.
Четвертой из женщин, сидящих за столом, была Мэрилин Назарро двадцати семи лет. Она вышла замуж, еще не закончив школу, и сделала это не по традиционной необходимости: прежде, чем родился ее первый ребенок, прошло почти два года. Еще через год у нее появились близнецы, и вскоре после их рождения на Мэрилин начала накатывать легкая депрессия, которая вскоре усугубилась, и трое ее детей оказались под присмотром бабушек и дедушек, так как она больше не могла ухаживать за ними. Мэрилин плохо спала, плохо ела, редко вставала с постели и никогда не одевалась. Она часто плакала и в конце концов отказалась подниматься даже в туалет и стала ходить под себя. Тогда семейный врач решил, что пора вызывать психиатра, и две недели спустя Мэрилин поместили в клинику, где она оставалась два года. Потом год свободы, потом еще три года в больнице. Они истекли два месяца назад. Врачи не верили, что им удалось найти и устранить причину депрессии и полагали, что скоро снова увидят Мэрилин Назарро у себя.
Глядя на эту веселую, оживленную брюнетку, с ярким макияжем, выглядевшую моложе своих двадцати семи лет, блестящую рассказчицу, которая была душой общества, собравшегося за тем столом, было трудно поверить, что ее не вылечили окончательно. Однако я знал, что большинство пациентов психиатрических клиник нередко попадают туда снова и снова и в конце концов остаются там навсегда. Мэрилин Назарро с ее периодическими депрессиями и Молли Швейцлер с возобновляющимися приступами обжорства были типичными пациентами психиатрических заведений: таких душевнобольных можно сравнить с заводной куклой. В клинике их заводили, а затем выпускали в общество, где завод постепенно кончался, и их приходилось возвращать назад для нового завода — и так снова и снова, пока пружина не ослабеет настолько, что ее нельзя будет больше завести и они уже никогда не смогут выйти за стены лечебницы.
Эта мысль заставила меня вспомнить о стене и о том, что я не смогу приняться за строительство, пока не заживет рука. И неожиданно у меня возникло тошнотворное ощущение — словно я находился на корабле, на море штормило, а корабль только что потерял свой якорь.
Глава 5
Доктор Камерон прочел записку вслух: «Сожалею, что это были вы». Перевернув листок и взглянув на оборотную сторону, на которой ничего не было, он вопросительно посмотрел на меня:
— С бутылкой виски?
— Да, с маленькой бутылочкой.
— Пломба не тронута.
Мы с Бобом Гейлом, только что закончив обедать, сидели напротив письменного стола в кабинете доктора Камерона. Мне хотелось подольше побыть в столовой, чтобы увидеть всех постояльцев «Мидуэя», но нужно было еще многое сделать, в том числе сообщить об этой записке. Я передал ее доктору, как только зашел в кабинет, так как считал это самым важным делом.
— Очень странно, — задумчиво протянул он, потом положил записку на стол, поднял глаза и нахмурился. — Очень, очень странно.
— Как я понимаю, никто из пострадавших не получал таких записок.
— Абсолютно никто, это в первый раз. — Он посмотрел на меня: — Вы полагаете, она от того, кто все это устраивает?
— Думаю, это вполне вероятно. Не обязательно, но вероятно. В записке не сказано, что она от того, кто подстроил мое падение с лестницы. Вообще-то в ней даже не говорится, что несчастный случай был подстроен. Ее можно понять просто как выражение сочувствия от кого-то, кто сожалеет о том, что со мной случилось, о том, что кто-то пострадал.
Доктор Камерон покачал головой:
— Анонимное выражение соболезнования? Нет, не похоже.
— Записка наверняка от того, кто это сделал, — сказал Боб Гейл. Он сидел на диване, который стоял справа у стены. — Ни от кого другого она быть не может.
Я обернулся и посмотрел на него:
— Ну, не на все сто процентов. Процентов девяносто, но этого достаточно, чтобы строить предположения. Особенно если после других несчастных случаев не было таких выражений соболезнования.
— Не было, — заверил меня доктор Камерон.
— Я имею в виду не обязательно записку, — уточнил я. — Может быть, подарок, оставленный в комнате жертвы, как эта бутылка виски.
— Об этом стало бы известно, — ответил доктор. — Нет, ничего подобного до сих пор не было.
— Хорошо. Тогда возникает вопрос: почему на этот раз? Если записка от злоумышленника, то почему он не хотел, чтобы в его ловушку попал я?
— Потому, что вы только что приехали, — предположил Боб Гейл. — Вы пока еще не один из нас — ну, что-нибудь в этом роде.
— Полагаю, такое возможно. Но вероятнее всего, он или она знает, кто я такой и почему я здесь.
— Не понимаю, каким образом, — сказал доктор Камерон.
— Должно быть, либо вы, либо Боб могли упомянуть об этом в разговоре с кем-то, кому вы доверяете, не обязательно с преступником, в разговоре с каким-то третьим лицом, вполне безобидным на вид, которое потом поделилось этой информацией с кем-нибудь еще, а тот рассказал другому, и сейчас, возможно, половина постояльцев «Мидуэя» уже знает об этом.
— Мистер Тобин, — начал Боб Гейл, — клянусь вам, я не говорил никому ни слова, никому! Конечно, я глупо себя вел в столовой, но это только потому, что я был взволнован из-за вашего приезда. Уверяю вас — это был единственный раз, когда я допустил промах. И я никому ничего не рассказывал. Ни одному человеку. Я обещал доктору Камерону никому ничего не говорить, а он вам скажет, что если я даю слово, то всегда его держу.
Он говорил так серьезно и искренне, — что не поверить ему было невозможно.
— Нет, мистер Тобин, — поддержал его доктор Камерон, — это не ответ на ваш вопрос. Я уверен, что Боб ничего не говорил, и наверняка знаю, что сам я этого тоже не делал. Я ничего не рассказал даже доктору Фредериксу, а я уж, конечно, не подозреваю своего собственного помощника. Но не могу не согласиться — то, о чем вы говорите, вполне могло произойти. Я сказал бы одному, тот — другому и так далее. У доктора Фредерикса мог быть какой-нибудь пациент, которого он захотел бы предостеречь от опасности, рассказав о сложной ситуации в «Мидуэе», и тогда эта цепочка заработала бы полным ходом. Вот почему я не стал даже давать для нее повод. И то же самое внушил Бобу. Нет, ваш секрет по-прежнему остается секретом.
Объяснения доктора Камерона по поводу того, почему он держит в неведении своего помощника, показались мне не слишком убедительными, но нечего было пытаться угадать его истинные мотивы, пока я не познакомлюсь с доктором Лоримером Фредериксом. Поэтому я ничего не сказал и вернулся к сути вопроса:
— Но почему я? Почему надо извиняться за западню, устроенную для меня, а не за те, что были устроены для остальных? Посмотрите еще раз на записку: там все сказано совершенно ясно. Там не говорится, что ее автор просто сожалеет, — он сожалеет о том, что это был я. Если причина не в том, что он знает обо мне правду, то в чем же?
Доктор Камерон развел руками:
— Мистер Тобин, прежде всего давайте спросим, почему он подстраивает несчастные случаи. Совершенно очевидно, что его мотивы противоречат здравому смыслу. Так как же я могу догадаться, почему он сожалеет о том, что пострадали вы? Возможно, Боб прав и этот человек считает, что вы для нас еще новичок и не являетесь членом нашей семьи или клана, как уж там он это себе представляет. И он сожалеет о том, что посторонний человек пострадал в результате семейных распрей.
— Не знаю, — засомневался я. — Может быть, и так, но я не уверен. Звучит не слишком правдоподобно.
— Я не собираюсь учить вас, как вести расследование, мистер Тобин, — продолжал он, — но сомневаюсь, что в этом деле вы сможете сначала установить мотив, а затем найти преступника. Мне кажется, нам сначала придется найти преступника, а поймав его, мы узнаем и мотив.
— А отпечатки, мистер Тобин? — напомнил Боб Гейл. — Как вы думаете, на записке могут быть отпечатки пальцев?
— Сомневаюсь. На бумаге четких отпечатков не получается. В любом случае на записке будут в основном мои отпечатки. Даже непрофессионалы уже лет двадцать как знают о том, что надо надевать перчатки. А если мы и найдем четкий отпечаток, который не принадлежит ни доктору Камерону, ни мне, едва ли разумно выстраивать в ряд всех постояльцев «Мидуэя» и снимать у них отпечатки пальцев.
— Для некоторых из них, — согласился со мной доктор, — это и в самом деле было бы тяжелой травмой.
— А в итоге может оказаться, что отпечаток принадлежит клерку из магазина канцелярских принадлежностей.
Боб поморгал глазами и усмехнулся:
— Извините, что спросил.
— Есть вопрос, который я хотел бы задать вам, — обратился я к нему. — Вы случайно не играли в пинг-понг, когда пришла Дебби Латтимор и попросила Джерри Кантера проводить меня в мою комнату?
— Конечно. — Он улыбнулся. — Я бы и сам вас проводил, но я как раз играл, и партия была в самом разгаре. Было бы странно бросать игру.
— Рад, что вы это понимаете, — заметил я.
— О, я не всегда бываю таким тупым, как за обедом.
— Не сомневаюсь в этом. Кто вчера был вашим соперником?
— Вчера мы играли втроем. Понимаете, тот, кто не играл в этой партии, в следующей должен был играть с победителем. Там были я, Эдгар Дженнингз и Фил Роше. — Он назвал двоих постояльцев, которых я пока не видел.
— Вы продолжали играть, корда со мной произошел несчастный случай?
— Да, конечно. Мы собирались играть до ужина.
— Хорошо. А кто-нибудь, кроме Джерри Кантера, выходил из комнаты до несчастного случая?
Он сморщил лоб, припоминая:
— Я совершенно уверен, что никто не выходил.
— Отлично, — сказал я и повернулся к доктору Камерону:
— Исключаем двух подозреваемых. Ни Дженнингз, ни Роше не ставили ловушку, в которую я угодил.
— Откуда такая уверенность? — не понял он. Я рассказал ему о маленьком отверстии от гвоздя, которое обнаружил в плинтусе, и об ощущении, будто мою лодыжку что-то держит, возникшем у меня, когда я начал падать.
— Тот, кто устроил эту западню, должен был находиться поблизости, чтобы убрать улики сразу после того, как ловушка сработает. Кроме того, ловушки не было, когда мы с Джерри Кантером поднимались по лестнице, значит, ее должны были поставить в то время, когда Боб играл в теннис с Дженнингзом и Роше.
— Исключите еще двоих, — сказал Боб. — Мэрилин Назарро и Бет Трейси находились в комнате и наблюдали за игрой. Никто из них не выходил.
Мэрилин Назарро — та молодая леди, которая выглядела такой оживленной за обедом, но в прошлом была подвержена депрессии, парализовавшей ее волю. Бет Трейси я пока не видел.
— Тем лучше, — сказал я. — Можно исключить пятерых и всех пострадавших. Это миссис Акерсон и Молли Швейцлер (упавший стол), Дональд Уолберн (стремянка), мисс Вустер (балкон) и Джордж Бартоломью (кладовая). Всего десять человек из двадцати одного.
— Двадцати двух, — поправил меня доктор Камерон. — Если считать мисс Вустер. Она сейчас в больнице, без нее здесь двадцать один человек.
— Очень хорошо. Десять из двадцати двух. Остаются двенадцать постояльцев плюс миссис Гарсон, повар, и доктор Фредерикс, ваш помощник.
— Я надеюсь, вы не считаете их подозреваемыми, — забеспокоился доктор Камерон.
«Пока я их не увижу, — подумал я, — особенно пока не увижу доктора Фредерикса, они останутся в числе подозреваемых».
— Вероятно, нет. Кстати, кого из здешних постояльцев зовут Дьюи?
Вопрос озадачил их обоих.
— Никого, насколько я знаю. А в чем дело? — спросил доктор Камерон.
— Я встретил его вчера ночью. Он мне сказал, что его зовут Дьюи.
Доктор Камерон слегка пожал плечами:
— Время от времени у наших постояльцев случаются небольшие ухудшения. Особенно по ночам. Вероятно, кого-то из них в другой период жизни называли Дьюи и это имя всплыло в его памяти вчера ночью. Но я не знаю, кто это был.
— Мне бы хотелось совместить в своем представлении реальных людей и их досье. Поэтому, если в вашем присутствии я назову кого-нибудь Дьюи, пожалуйста, обратите внимание на этого человека и скажите его настоящее имя.
Оба пообещали, что так и сделают, потом доктор Камерон спросил:
— Теперь, когда мы свели список подозреваемых к двенадцати, что вы собираетесь предпринять?
— Похожу по дому, познакомлюсь со всеми остальными. Групповая терапия у вас каждый день?
— Дважды в день, утром и после обеда. Занятия добровольные, и посещаемость очень низкая, но некоторых постояльцев поддерживает мысль, что, если понадобится, они могут прийти на занятие. Обычно я веду утренние группы, а доктор Фредерикс — дневные.
— Вы пойдете сегодня днем? — спросил Боб Гейл.
— Конечно, — ответил я и поднял правую руку, закованную в гипс. — После вчерашнего случая никому не покажется странным, что мне понадобилась некоторая поддержка.
Глава 6
Было три часа дня. Занятия групповой терапией проходили в большой квадратной комнате, уставленной по периметру книжными шкафами. Большую часть комнаты занимал овальный стол, окруженный деревянными стульями без подлокотников, с набивными кожаными сиденьями и такими же спинками. Без двух минут три за столом сидели семеро, включая меня. Все расположились на приличном расстоянии друг от друга. Доктор Фредерикс еще не пришел, и оба конца овального стола пустовали, поэтому я пока не знал, какой из них считался главным.
В числе сидящих за столом были уже знакомая мне Молли Швейцлер, исключенная мною из списка подозреваемых как одна из первых двух жертв, Джерри Кантер, который показал мне мою комнату в день приезда, а еще то ли Роберт О\'Хара, то ли Уильям Мерривейл, один тех парней, которых я впервые увидел, когда они мыли фургон. Новыми для меня лицами были две женщины и мужчина — все трое средних лет.
Джерри Кантер негромко, но оживленно беседовал с О\'Харой или Мерривейлом — я с нетерпением ждал, когда выяснится, кто из них кто, — а остальные сидели молча, поглядывая на часы и ожидая начала. Почему-то эта сцена заставила меня вспомнить о том давнем субботнем дне, когда я пришел в костел. У людей, сидевших тогда на церковных скамьях возле исповедален и ожидавших своей очереди поведать священнику о собственных грехах, было то же самое смутно обеспокоенное выражение лица.
Я вспомнил и о Линде Кемпбелл, потому что именно с ней пришел тогда в костел. Я в одиночестве сидел в заднем ряду, а она была в исповедальне. Мне хотелось знать, что она скажет священнику. «Отец, я замужняя женщина и у меня роман с женатым мужчиной». Или еще хуже: «Отец, у меня любовная связь с полицейским, который арестовал моего мужа. Из-за него мой муж сейчас в тюрьме».
Не то чтобы я принимал Динка Кемпбелла за какого-то заштатного Соломона, вовсе нет. Дэниел Динк Кемпбелл, профессиональный взломщик, несомненно был виноват в том преступлении, за которое я его арестовал, а судья приговорил к тюремному заключению. Но я был виновен в том, что, после того как его арестовали и посадили, я стал спать с его женой.
Все эти дни я старался не думать о Линде Кемпбелл и о Джоке Стигане тоже, но атмосфера, царившая в этой комнате, побудила меня разворошить старые раны, посыпать их солью и попытаться оживить тени прошлого, вызвав их из чистилища памяти. Я был погружен в воспоминания о цепи событий, которые привели к моему увольнению из полиции и заставили меня вести жизнь изгоя, когда дверь отворилась и в комнату вошел доктор Лоример Фредерикс.
Это наверняка был он. Довольно молодой человек лет тридцати, он держался строго официально и очень уверенно — так не мог бы себя вести ни один бывший пациент клиники для душевнобольных. На нем был твидовый пиджак с кожаными налокотниками, темные брюки, коричневые туфли и зеленая рубашка с открытым воротом. Маленькая голова благородной формы, черные, зализанные назад волосы, тоненькая щеголеватая полоска усов. Доктор Фредерикс был преисполнен такого самодовольства, что я сразу же почувствовал к нему антипатию и стал подыскивать какой-нибудь мотив, который мог бы побудить его подстроить несчастные случаи. Может, он пытался выжить доктора Камерона и занять его место? Или проводил какой-нибудь научный эксперимент? Приходившие мне в голову идеи были лишены всякого смысла, я это и сам понимал, но такое уж впечатление произвел на меня этот человек.
Он занял место за столом, обозначив таким образом главный его конец. Все наблюдали за тем, как он осторожно вынимает из кармана пиджака очки в роговой оправе, протирает их, держа платок большим и указательным пальцами, а затем двумя руками аккуратно водружает на нос. После этой процедуры он одарил нас беглой и совершенно бессмысленной улыбкой и сказал:
— Сегодня много народа. А вы новичок, не так ли? Тобин?
— Все правильно, — отозвался я.
— Я слышал, что с вами произошел несчастный случай.
Я сидел за столом в пижамной куртке, моя рука в гипсе была хорошо видна всем, так что факт несчастного случая был достаточно очевиден, но я понял, что он сказал это из вежливости. Впрочем, что бы ни говорил этот тип, у меня немедленно вставала шерсть дыбом. Я подавил желание сказать в ответ что-нибудь саркастическое и произнес только:
— Да. Я упал и сломал руку.
— Перелом у вас впервые? Это первый ваш перелом?
Первый. Семь или восемь лет назад, когда я еще служил в полиции, мне прострелили ногу и я провел пять недель в больнице, но переломов у меня не было.
— Да.
Он рассматривал меня через очки в роговой оправе с бесстрастным интересом, в котором не было ничего личного.
— Вы помните, о чем думали, когда падали с лестницы?
Я несколько опешил. Доктор Фредерикс не был посвящен в мой секрет, и своим вопросом он несознательно приблизился к той области, в которой у меня могли возникнуть затруднения с поиском правильного ответа. В надежде на то, что он вскоре переключится на кого-нибудь другого — в конце концов, предполагалось, что это групповая терапия, — я сказал:
— Думаю, я просто испугался.
— И все? — Его глаза вспыхнули за очками. — И никакого чувства вины? Вы не винили себя в том, что были так неосторожны?
— Я не был неосторожен, — возразил я. Но его вопросы сбивали меня с толку. Я постарался сообразить, какова была бы моя реакция, если бы это действительно был несчастный случай. Разозлился бы я на себя, если бы просто оступился? Наверное, да, это было бы естественно. Но я бы не чувствовал себя виноватым. Но что же еще сказать, кроме того, что я не был неосторожен? Запинаясь, я промямлил: — Это был несчастный случай.
Он улыбнулся широкой улыбкой, которая заставила меня подумать о дрессировщике, который только что сумел заставить довольно бестолкового пса перевернуться по его команде.
— Очень хорошо, Тобин. Вы, конечно, понимаете, почему я задал этот вопрос.
Я не понимал и, очевидно, выглядел довольно озадаченным.
— Из-за вашей истории, — напомнил он, немного нахмурившись. — Разве не всепоглощающее чувство вины привело вас в «Риво-Хилл»?
И я вспомнил ту легенду, которую мы приготовили с доктором Камероном. Согласно этой легенде, я считал, что на мне лежит ответственность за смерть коллеги, — на самом деле так оно и было, — и не мог больше вести нормальный образ жизни из-за ощущения собственной вины. (Во многих отношениях легенда была слишком близка к правде, и это вызывало у меня беспокойство, но доктор Камерон уверил меня в том, что гораздо легче вести себя в соответствии со своими истинными чувствами, чем, например, притворяться склонным к самоубийству трансвеститом или неуправляемым шизофреником.) Поэтому я сказал:
— Я это уже преодолел. Поэтому меня и выпустили из «Риво-Хилл».
— Рад видеть, что они не ошиблись. Поскольку вы новичок, не хотите ли поведать остальным вашу историю — как вы оказались в «Риво-Хилл» и все прочее?
Этот вопрос требовал подробного ответа, с ним я бы не справился. Сначала подделку разглядел бы доктор Фредерикс, а потом и некоторые другие почуяли бы что-то неладное. Душевнобольные наверняка способны распознать, кто среди них настоящий, а кто нет, а потому мне следует держать язык за зубами.
— Лучше не сегодня, доктор. Я только что приехал, потом этот несчастный случай, я еще неважно себя чувствую.
Он нахмурился и посмотрел на меня более внимательно. Я понял, что взял фальшивую ноту. Концепция групповой терапии строится на том, что душевнобольные с удовольствием описывают свои симптомы, подобно тому, как это делают люди, страдающие физическими недугами. Прийти на занятие, не испытывая желания рассказать о себе, было не совсем в характере больного человека, но это все-таки было меньшим злом по сравнению с тем, каких дров я бы наломал, если бы стал рассказывать выдуманную историю болезни.
— Тогда почему вы решили сегодня присоединиться к нам? — спросил Фредерикс.
Конечно, после того, что я сказал, у него обязательно должен был возникнуть этот вопрос.
— Думаю, мне хотелось, чтобы вокруг были люди. Мне было неприятно оставаться одному.
До сих пор остальные пациенты просто наблюдали за доктором и мною, переводя взгляд с одного на другого в зависимости от того, кто говорил, и не вступая в разговор. Напротив меня сидела толстушка Молли Швейцлер. Она посмотрела на меня почти свирепо и, словно бросая мне вызов, спросила:
— Над вами кто-нибудь смеялся?
Я взглянул на нее, не поняв сути вопроса, но в душе радуясь, что разговор получил какое-то другое направление.
— Смеялся?
— Когда вы упали, — пояснила она.
— Когда я упал, там никого не было. А все, кого я видел после этого, были очень добры ко мне. Никто не смеялся.
Доктор Фредерикс, слава Богу, почуял новый след и устремился по нему:
— Почему кто-то должен смеяться над человеком, сломавшим руку?
— Но ведь они же смеялись надо мной и Роуз, когда на нас упал стол. — Молли снова повернулась ко мне. — Это случилось около месяца назад, у меня на ногах до сих пор синяки.
— Молли, — возразил ей доктор Фредерикс, — когда выяснилось, насколько серьезно обстоит дело, никто больше не смеялся.
— Нет, сначала они вволю повеселились, а потом уж подошли посмотреть, в порядке ли мы с Роуз.
Доктор Фредерикс стал преследовать новую жертву, а я с облегчением откинулся на спинку стула и вышел из игры.
Обиду Молли Швейцлер, над которой смеялись, когда ей было больно, конечно, было легко понять. Такая толстуха, как Молли, наверняка частенько подвергалась грубым и жестоким насмешкам, переедая, Молли причиняла себе вред куда больший, чем тот, что причинил ей упавший стол. Обида ее на людей, которые расхохотались, когда затрещал тот злополучный стол, имела в действительности гораздо более глубокие корни. Молли была обижена на всех, кто потешался над ней в течение всей ее жизни, и злилась на себя за то, что никогда ничего не предпринимала, чтобы пресечь эти насмешки и оскорбления. Она никогда не огрызалась, никогда не выступала в защиту своего достоинства и потому испытывала теперь разочарование, которое бывает у спортсмена, который хочет доказать, что он еще на что-то способен, когда последний раунд уже проигран.
И все-таки, хотя Молли не правильно объясняла причину своего гнева, тема оказалась интересной для всей группы и вызвала дискуссию, которая вскоре перекинулась на другую женщину, Дорис Брейди, которую я видел впервые. Эта молодая особа страдала от психического недуга, имевшего совсем недавнее происхождение, — эта болезнь называется культурным шоком. В возрасте двадцати семи лет, после того как распался ее брак, длившийся пять лет и оказавшийся бездетным, Дорис вступила в «Корпус мира», и ее направили в одну из наиболее отсталых и бедных стран Африки, которая не так давно появилась на карте. Там она должна была стать учителем в обществе, которое настолько отличалось от всего того, что она знала раньше, что ее разум не смог этого вместить. Такое случается нечасто, и люди из «Корпуса мира» стараются заранее отсеивать тех, с кем это может произойти, чтобы уберечь их от горьких и ужасных переживаний. Дорис Брейди внезапно поняла, что находится меж двух культур, ни одну из которых она не может считать жизнеспособной. Ценности и представления о жизни, с которыми она выросла, были сметены реальностью африканской деревни, в которую ее послали, но ценности и представления этой деревни тоже оказались слишком чуждыми ее разуму. Существование без каких-то основополагающих жизненных принципов, дающих чувство безопасности, для большинства людей невыносимо. Среди этого большинства оказалась и Дорис Брейди. Из того, что она сейчас говорила, было ясно, что врачи больницы, в которой она провела последние три года, сделали все возможное для того, чтобы возродить ее веру в устои, с которыми мы живем в Соединенных Штатах.
Занятие продолжалось два часа, и за это время каждый из присутствующих получил возможность поговорить о себе. Мне нравилось сидеть и слушать их, наблюдая за тем, как они раскрываются — в тысячу раз свободней, чем тогда, когда они бы знали, что являются подозреваемыми, за которыми наблюдает нанятый для расследования бывший полицейский.
Наконец я разобрался с проблемой «О\'Хара — Мерривейл»: один из присутствующих оказался Уильямом Мерривейлом, молодым человеком, который однажды едва не избил своего отца до смерти. Ему нигде не было так плохо, как дома, из-за тяжелой ситуации в семье. Частная клиника, в которой он провел последний год, помогла ему, главным образом, тем, что дала на время приют. Теперь то же самое делал для него «Мидуэй», и в ходе разговора выяснилось, что он все еще колеблется, куда ему поехать и чем заняться, когда подойдет к концу срок его пребывания здесь.
Если этот молодой человек оказался Мерривейлом, то другой должен быть Робертом О\'Харой, который начал свою карьеру совратителя малолетних, когда сам был еще ребенком. С тех пор он не мог подолгу воздерживаться от приставаний к маленьким девочкам. И О\'Харе, и Мерривейлу было по двадцать одному году. Они были самые молодые мужчины в «Мидуэе», оба — мускулистые блондины, похожие на морских пехотинцев или членов футбольной команды какого-нибудь колледжа.
Тот день двенадцать лет назад, когда Джерри Кантер взял винтовку, поехал в центр города и убил семерых людей, которых до тех пор никогда не видел, был теперь для него таким далеким прошлым, что он о нем даже и не вспоминал. Сейчас он говорил только о своем шурине, который владел мойкой для машин. Не пытается ли шурин его надуть, и не лучше ли работать на незнакомых людей, ничего не знающих о его прошлом, и так далее, и так далее. Он оставался таким же жизнерадостным и оживленным, как и при нашей первой встрече. Но даже несмотря на то, что я знал, что в тот день двенадцать лет назад он был не в себе и не контролировал свои поступки, я продолжал думать о семерых убитых и о том, что их размышления о перспективах работы и обо всем остальном уже никто и никогда не услышит. А человек, который заставил их навсегда умолкнуть, вылечился, был счастлив и бодр и строил планы на будущее. Тех семерых, к сожалению, уже никто не вылечит. Знаю, думать так было несправедливо, но все время, пока говорил Джерри Кантер, я смотрел на него с сильной неприязнью.
Николасу Файку, с которым я познакомился на занятии, было сорок три года, а выглядел он на все семьдесят: алкоголизм довел его до сумасшествия. Он уже дважды попадал в клинику: и ни его тело, ни разум не могли справиться с болезнью. Когда бы доктор Фредерикс ни обращался к нему, Файк отвечал, сильно заикаясь, моргая и, очевидно, болезненно страдая от застенчивости. Я не мог понять, зачем он сюда пришел, если для него это было такой пыткой. Или он верил, что если заставит себя принимать все до единого горькие лекарства, то рано или поздно исцелится?
Последней была Хелен Дорси, сорокапятилетняя приземистая матрона, с грубым голосом, имевшая явную склонность изображать из себя строевого старшину. Хелен пыталась сдерживать себя, но ей это плохо удавалось. Четыре года назад, когда последний из троих ее сыновей уехал учиться в колледж, они с мужем продали свой дом и переехали жить в другой, поменьше, — он находился в районе новостроек и напоминал домишки на ранчо. Хелен всегда была аккуратной хозяйкой, но в новом доме у нее на этой почве развилась настоящая мания. Муж заставал ее посреди ночи на кухне, где она скребла пол. В конце следующего лета, когда двое еще неженатых сыновей приехали к ним на каникулы и дом наполнился людьми, Хелен Дорси пришла в бешенство, выставила мужа и сыновей вон из дома и забаррикадировалась там. Пришлось вмешаться полиции. Теперь, три года спустя, врачи решили, что она в достаточной степени контролирует себя, чтобы ее можно было выпустить из клиники.
Продолжая молча сидеть за столом, я с интересом наблюдал за тем, кто на кого нападает в ходе беседы. Хелен Дорси, натура начальственная и критическая, нападала на всех, кроме толстухи Молли Швейцлер, которая в свою очередь вступала в разговор только для того, чтобы перейти в атаку. Джерри Кантер нападал на всех, кроме Молли и Хелен, но и его самого время от времени атаковал Уильям Мерривейл. Дорис Брейди и Николас Файк подвергались нападкам со стороны всех остальных, но сами не задевали никого, даже друг друга.
Доктор Лоример Фредерикс каким-то образом умудрялся быть и сторонним наблюдателем, и участником дискуссии. Он отвечал на выпады любого из пациентов с высоты своего положения, при этом так перегибая палку, что сразу же подвергался ответному выпаду, чаще всего со стороны Молли Швейцлер и Хелен Дорси. Уильям Мерривейл несколько раз подавлял в себе желание расправиться с Фредериксом так же, как со своим отцом: то, как он сжимал и разжимал кулаки — руки его лежали на столе, — показывало, что враждебные чувства к родителю в нем все еще не утихли. Джерри Кантер выражал раздражение более открыто и потому быстро от него избавлялся, обычно обращая все в шутку. Дорис Брейди и Николас Файк просто сникали от слов Фредерикса и не знали, что сказать, пока кто-нибудь не приходил на помощь, — обычно это была Хелен Дорси.
Я никак не мог понять, как доктор Фредерикс, производящий столь отталкивающее впечатление, мог надеяться на то, чтобы чего-то добиться в психиатрии. И хотя мне доставляло удовольствие видеть, что остальные реагировали на него так же, как и я, мне казалось, что манера поведения доктора причиняет больше вреда, чем пользы. Например, поведение Фредерикса будило худшие черты в характере Хелен Дорси и в то же время утверждало Дорис Брейди в мысли о собственной неполноценности.
Когда истекли два отведенных на занятие часа, я был почти убежден в том, что кто бы ни подстраивал все эти ловушки, делалось это в надежде на то, что рано или поздно в них угодит доктор Фредерикс. Я решил сразу после занятия пойти к доктору Камерону и выяснить, имеет ли он представление о том, как его помощник обращается с постояльцами «Мидуэя».
Но когда занятие закончилось и все собрались уходить, доктор Фредерикс сказал:
— Мистер Тобин, вы не задержитесь на минуту? Это не займет много времени.
Что не займет много времени? Я задержался, и мы остались вдвоем.
Доктор Фредерикс снял очки, откинулся на спинку стула и сунул в рот дужку очков — этот жест всегда казался мне претенциозным и глупым.
— Почему бы вам не присесть, — предложил он.
— Если это не займет много времени…
— Совсем немного, если наши головы работают одинаково. Присядьте.
Я сел. Почему он так раздражал меня? Чего мне действительно хотелось — так это дать ему по физиономии.
С минуту он рассматривал меня, а потом заявил:
— Не знаю, что с вами такое, Тобин. Конечно, я прочел ваши документы, но что-то не складывается. Вы что-то скрываете или же чего-то боитесь. Чего? Вы боитесь, что мы решим, что вас пока не следовало отпускать из клиники, засунем вас в смирительную рубашку и отправим обратно в «Риво-Хилл»? В этом все дело?
— Просто все здесь для меня непривычно, и больше ничего.
Фредерикс отвратительный тип, но отнюдь не дурак. Он что-то почуял своим длинным носом.
— Вы ведете себя не как человек, подавленный новой обстановкой, — Фредерикс покачал головой, — вы больше похожи на посетителя зоопарка. Вы чувствуете превосходство над другими постояльцами «Мидуэя», верно?
Естественно, мне надо было это отрицать, так я и поступил, но конечно же я ощущал это превосходство. Ведь я никогда не страдал помутнением рассудка, меня не приходилось отправлять в сумасшедший дом, хотя, Бог тому свидетель, состояние мое временами бывало довольно тяжелым. Но мои проблемы меня не сразили, нет. Я приспособился и нашел способ выжить. Поэтому я действительно ощущал превосходство над другими постояльцами, но я не мог рассказать об этом Фредериксу и не мог ему объяснить, почему я так чувствую, не выдав себя с потрохами.
На самом деле просветить доктора Фредерикса на мой счет следовало бы уже давно, и, если бы он не был таким омерзительным типом, я бы рассказал ему правду. В общем-то это объясняло то, почему доктор Камерон не ввел его в курс дела. Этот вопрос долго не давал мне покоя, но теперь я понимал, почему он решил самостоятельно искать выход из создавшегося положения и не делиться своими мыслями с помощником: чтобы не подвергаться насмешкам и оскорблениям с его стороны, а вовсе не из соображений безопасности.
Но тогда зачем позволять Фредериксу крутиться под ногами? Впрочем, подумал я, найти человека на должность помощника в «Мидуэе», должно быть, нелегко. Сам доктор Камерон занимал свое место с удовольствием — ведь «Мидуэй» был творением его рук, — а вот помощник находился здесь временно, это для него была лишь ступенька карьеры. Хорошие специалисты охотнее пойдут в больницы и санатории, где нужно заниматься настоящей работой, а не в реабилитационное заведение для бывших пациентов. Выбор у доктора Камерона был, вероятно, невелик, вот почему здесь и появился доктор Фредерикс.
А он тем временем отмахнулся от моих возражений насчет чувства превосходства:
— Я наблюдал за вами во время занятия, Тобин. Вы считали себя просто наблюдателем, а совсем не участником. Вы смотрели на остальных, будто они разыгрывают перед вами представление для вашего удовольствия.