Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А так, значит, разговаривать можно?

Не дожидаясь ответа, он вышел из кухни, а потом и из дома. Я достал из кармана треклятый ключ и выбросил в мусорное ведро. Лишь спустя несколько минут я сумел заставить себя чем-то заняться, то есть съел консервы из банки. Знай я хоть какое убежище, ничто не удержало бы меня дома, клянусь. Я испытывал детское желание сбежать, чтобы дать ему повод сокрушаться о моем отсутствии. Вот теперь и аукнулось то, что прежде мы никогда не говорили всерьез — все только о легком да безобидном.

Притащив стул к телефону, я попытал счастья еще раз. Подошла Рахель Лепшиц и, конечно, принялась расспрашивать про выпускные. До того как Марта взяла трубку, мне пришлось изрядно потрудиться.

— Где мы сегодня встречаемся? — спросил я.

— Нигде.

— А когда?

— Нет, серьезно, не выйдет.

— А что случилось?

— Ничего, просто мы идем в гости.

— Мы?

Ко всем несчастьям именно в этот вечер Марта вместе с родителями собиралась к знакомым. Пригласили их только сегодня, поэтому вчера она ничего мне сказать и не могла, это я признаю. Мое предложение отправить родителей одних Марте не понравилось, она потребовала веского обоснования, но ответ про безмерную к ней любовь ее не удовлетворил. Думаю, Марта встретилась бы со мной сразу, знай она про мою беду. Наконец она предложила пойти всем вместе, раз уж мне от любви никуда, а с родителями она договорится. Понятно, я отказался.

Остывший чай я вылил. Вот бы заснуть сейчас и проснуться через много, много лет. В его комнате, куда я редко заходил, царил беспорядок. На той половине супружеской кровати, что не использовалась по назначению вот уже восемнадцать лет, валялись газеты, белье, книги. Открывая платяной шкаф, я хотел удостовериться, что вонь, которой я так опасался, уже туда проникла, но запах был самый обыкновенный. Я порылся в его вещах, сам не понимая, чего ищу. На столе грудой лежали мамины фотографии, я их вообще-то знал, но обычно он держал их в комоде. Моя мама — малышка-школьница, смущенная невеста, с Эллой на руках, с желтой еврейской звездой, мама после войны, в меховой шубке посреди разбитой улицы, в отпуске на Балтийском море, моя мама на сносях, со мной в огромном животе. Он разложил фотографии так, словно они теперь часть интерьера комнаты, и я пытался догадаться, что бы это значило.

Я пошел к себе и открыл учебник биологии, вдруг испугавшись, что плохо подготовился. Буквы бессмысленно толпились на странице, и стоило мне вникнуть в какую-либо фразу, как прочие знания сразу улетучивались. Немного помучившись, я сменил учебник биологии на детективный роман, но две эти книги обнаружили поразительное сходство. Жаль, что я отверг милостивое предложение Марты. Я заставил себя прочитать главу про онтогенез многоклеточных, это у меня слабое место, и вроде бы что-то усвоил.

Телефонный звонок показался мне спасением, я бегом побежал сообщить Марте, что ее предложение принято. Мужской голос попросил отца к телефону. Я ответил, мол, его нет, и тогда он поинтересовался, куда отец ушел. Я объяснил, что не знаю (и это правда, хотя и не вполне чистая правда). «У аппарата его сын, так?» Я подтвердил, и мужской голос продолжил: «Мы же знакомы. Передай, что звонил Ротштейн».

Судя по звонку Ротштейна, отец на дачу не поехал, значит, сидит в «Экштайне» (это что-то между пивнушкой и бильярдным клубом), где ж еще. Будь этот вечер таким, как все другие, я бы и не сомневался. Долгие годы отца так и тянет к бильярдному столу, карамболь — его страсть, и в удачные дни у него средний результат выше четырех. Помню, лучшая серия ударов принесла ему сорок три очка, он просто помирал от гордости, когда об этом рассказывал.

Написал ему записку, что звонил Ротштейн. И внизу еще приписал: упрек насчет денег на хозяйство — справедливый, а другой, насчет ключа, — нет. Положил записку на пол в коридоре. Я надеялся, что хоть какое-то сомнение у него зародится, если я буду стоять на своем.

Пошел вниз, еще и восьми не было. На улице я решил заглянуть в «Экштайн». Но, пройдя несколько шагов, вернулся, зашел домой, поднял записку и разорвал: разве я собираюсь втираться к нему в доверие? И опять вышел на улицу. Мои действия никак не назовешь разумными, скорее — внезапными и беспорядочными, подчиненными первому порыву, каков бы он ни был. Не признаваясь самому себе в желании найти отца, я сделал большой крюк, на каждом шагу решая ни в коем случае не заходить в «Экштайн».

Войдя в «Экштайн», я увидел, как он улегся поперек бильярдного стола в центре зала и бьет по шару, но неудачно. Он выпрямился и сразу заметил меня в дверях. Замер на долю мгновения, потом вернулся к своему столику и сел, повернувшись ко мне спиной. Я тоже сел за столик неподалеку, зал не забит до отказа — понедельник, вечер. Заведение это мне хорошо знакомо, тут есть другой зал в глубине, и там еще три бильярда. Когда мне было лет двенадцать-тринадцать, отец порой приводил меня сюда: я не хотел сидеть дома один, а он не понимал, с чего бы нам скучать каждый вечер. Если не было народу, мне разрешалось взять кий и под его руководством отрабатывать разные удары. Последняя попытка закончилась тем, что при так называемом отыгрыше я сделал дырку в зеленом сукне. Хозяин видел, как это произошло.

Какой-то пьяный крикнул на весь зал:

— Арно, это не твой ли сын?

И я услышал, как отец тихо отвечает:

— К сожалению, да.

Неприятно было там сидеть, так как его партнеры и все прочие посетители устремили на меня взгляды. Выдержал я потому, что пошел к стойке бара, заказал кофе и дожидался, пока передо мной поставят кофейник. Ну вот, теперь всем стало известно, что отношения у нас с отцом напряженные, все видят, что он мириться не желает. Я решился дождаться конца партии, а если он станет разыгрывать следующую, не удостоив меня и взглядом, то встану и уйду.

Подошел тот пьяный, положил мне руку на плечо со словами, что, мол, сын Арно ему друг, и спросил, что я буду пить. В ответ на мое заявление, что крепкого я вообще не пью, он рассмеялся и громко заказал две рюмки водки. Отец, стоя у грифельной доски и записывая свои очки, скомандовал:

— Оставь его в покое.

Прозвучало это угрожающе, особенно потому, что он стоял к нам спиной. Прозвучало так, что он, дескать, дважды повторять не станет. Возникла пауза, пьяный пожал плечами и ретировался на свое место, а вскоре в зале вновь воцарилось оживление.

Закончив партию, отец подошел ко мне. Не говоря ни слова, схватил за руку и повел, как под стражей, в другой зал. А там, отпустив меня, стал спрашивать, зачем я его преследую, и уселся в ожидании ответа. На одном из трех бильярдов какой-то игрок катал шары, стараясь вывести их на определенную позицию и не обращая на нас внимания.

— Как ты ведешь себя со мной? — заговорил я.

— В настоящее время я всерьез воспринимаю любые оскорбления и вранье.

— Ты о чем?

Лицо его просто перекосилось от нетерпения, всем видом он показывал, что старается держать себя в руках.

— Зачем ты сюда явился? — вскипел он.

— Чтобы сказать: тебе звонил Ротштейн.

Кто-то от двери спросил, будет ли он играть дальше.

— Нет, в другой раз, — отказался отец.

Я проводил его в первый зал, он подошел к стойке расплатиться, и я услышал, как он напомнил хозяйке про мой кофе. Та ответила:

— Надо же, он теперь совсем взрослый.

Тем временем стемнело, мы молчали, сворачивая за один угол, за другой. Он шел впереди, я за ним. Остановились на красном светофоре, он взял меня под руку. Сколько лет миновало с тех пор, когда мы вот так ходили вдвоем?

— Начнем с главного, — заговорил он. — Твоих советов я слушать не собираюсь.

— Мне нечего посоветовать, — возразил я.

Мы дошли до Фридрихсхайна, сели на скамейку рядом, перед нами улица, темный парк за спиной. Моя правая и его левая рука все еще сцеплены, словно про них позабыли. Отец спросил:

— А чего хотел Ротштейн?

— Он не сказал. Просто велел передать, что звонил.

— Ты понимаешь, кто такой Ротштейн?

— Да.

Он понизил голос, будто разговаривая сам с собой:

— Знаю, я не очень-то заботливый отец.

Я промолчал. Удивился, конечно, но хватило ума не открывать рот. А он продолжил:

— Не представляешь, какие из-за тебя неприятности.

— Это Ротштейн?

— Да не важно, — ответил он. — Давай спрашивай. Что ты хочешь знать?

Вопросов у меня наготове не было, поэтому я попросил рассказать, как дело дошло до похищения, и по возможности с самого начала.

— С самого начала? — отозвался он с усмешкой. — Может, с самой моей юности?

Взглянул на меня как на ребенка, который пока не готов разобраться в столь непростой истории. Затем встал и пошел прочь, но не торопясь. Казалось, он старается уберечься от какой-то значительной ошибки, однако пошел он почему-то в парк, а не от парка прочь, и как это связать? Такой уж он был, сложный до умопомрачения, в любую минуту у него все — раз, да и поменяется.

Я двинулся за ним, так медленно, что расстояние между нами не сокращалось. Пытался придумать вопросы. Посреди парка, у темного пруда, где днем плавали лебеди, он остановился меня подождать. Я спросил:

— А почему вы не можете просто заявить на него?

— Потому что не хотим.

— Боитесь, что наказание окажется слишком мягким?

Он попытался изобразить, что впервые задумался над этим, затем покачал головой и произнес:

— Не здесь.

— Но какие же еще могут быть причины?

Напоследок чуточку поколебавшись, и все же преодолев какие-то свои сомнения, он дал объяснение происходящему — невероятное объяснение. То есть все они — и отец, и Гордон Кварт, и Ротштейн — убеждены, что живут в неполноценной стране, в окружении недостойных людей, которые не заслуживают ничего лучшего. То есть он представляет себе, как меня удивили бы подобные взгляды, и ни к чему было раньше это обсуждать. Мне ведь надо, к несчастью, существовать рядом со всей этой тварью, и какой смысл выставлять на суд окружающую меня среду? Правда, надзирателя наказали бы как полагается, если б дело попало в суд, но по какой причине? Исключительно потому, что страну случайно завоевала вот эта держава, а не какая-то другая. Если бы граница проходила чуточку иначе, те же самые люди придерживались бы прямо противоположных убеждений, что тут, что там. У кого сила, тот запросто внушит свои идеи немецкому отребью, хоть он Гитлер, хоть кто. Потому они и решили взять дело в свои руки. Попади это дело в суд, который заслуживает уважения, им бы такое и в голову не пришло.

Тем временем мы обошли пруд. Глаза мои привыкли к темноте, но ни одного лебедя я разглядеть не сумел. Перебивать отца я опасался: о подобных вещах я никогда раньше не думал, я и сейчас чую что-то неладное. Поразительно, что от меня всегда скрывали столь важные соображения. Его послушать, так это и есть забота, но не кроется ли за ней подлинная причина — пренебрежение?

— Ты получил ответ на свой вопрос?

Я понимал, что мы в неравном положении, я выступал, как дилетант, который имеет наглость поучать профессионала в его области. И тем не менее спросил:

— А вы представляете, что будет, если это дело раскроется?

— Да.

— Не с ним будет, а с вами?

Отец кивнул:

— Да, представляем.

Явно чувствуется: он не рад продолжать разговор, и что мне теперь — сдаваться? Мой страх лишь усилился, я не могу делать вид, будто перестал бояться. И я подыскивал возражения, хотя все старания мне казались в тот день напрасными, как попытка затушить пожар, просто подув на него.

Я сказал так:

— Пусть вы сто раз уверены, что и люди, и правосудие в этой стране полное дерьмо, но у вас-то откуда право тут командовать?

Он почесал голову, я знаю этот жест; другие считают до десяти, а он чешет голову.

— Ладно, оставим, — промолвил он.

— Разве не случается беда, когда люди берут на себя права, которыми не обладают?

— Возможно.

— Разыгрывая судей перед этим человеком, вы не просто нарушаете закон… — Я вынужден был прерваться, необдуманно начав предложение и не зная, чем закончить. Ворота открыты, но мне не войти. Отец дал мне время, возможно чувствуя, что я не в состоянии им воспользоваться. Унизительная пауза. Наконец он произнес:

— Даже если это нелегко, откажись от идеи дать мне совет.

Сунул руки в карманы пиджака и пошел. Издали я видел его седую голову, казалось парившую в темноте. Ничего я не добился.

На поверхности пруда четко различались круги, оставленные рыбами. Сроду больше не ввяжусь в спор с отцом вот так, без веских доводов и без надежды победить. Впервые у меня закралось подозрение, что повлиять на это дело я могу одним-единственным способом, а именно — обратившись в полицию, как он и посоветовал.

***

Лепшицы, Рахель и Хуго, мрачнее тучи: телевизор сломался. В гостиной я торчу вовсе не из любопытства, а из сочувствия, в несчастье надо объединяться. Сижу с книжкой в ожидании новых впечатлений, вот до чего докатился. Днем мне пришлось вместе с Лепшицем тащить телевизор в ремонт, по пути он указывал мне на каждую помеху, на каждую ступенечку. Когда приемщица сказала, что ремонт займет четыре дня, Лепшиц застонал. Но сумел договориться о трех днях.

— Сегодня, наверное, только и разговоров, что про отставку твоего Брандта, — сказал он.

— Почему это моего? — возмутилась Рахель. Использует благоприятную возможность, чтобы заштопать кое-что из одежды, в том числе и моей.

Весь этот год я не раз задавался вопросом, действительно ли люди вокруг так ужасны, как пытался доказать отец в том разговоре на берегу пруда. Не буду утверждать, что из-за его приговора я стал мучиться бессонницей, нет, но время от времени стараюсь прикинуть, до какой же степени он преувеличивал. Ответа нет и по сию пору.

Никогда я не пересекал границу страны, а потому мне не с чем сравнивать. В этом году мне бы и времени, и финансов хватило на зарубежную поездку, но особого любопытства я не испытываю. Загвоздка еще в том, что тут, внутри страны, я почти никого не знаю. Семейство Лепшиц, Кварт, Вернер Клее, конечно, Марта, ну, еще пара одноклассников, пара учителей, какие уж тут выводы? Может, это и к лучшему. Например, пришел бы я к заключению: отец прав, они действительно неполноценны — и что тогда?

— Ах, Ганс, мы забыли про витамины! — воскликнула Рахель.

Я пошел на кухню за коричневой баночкой, витамины они поглощают неустанно, зимой по три, летом по две таблетки в день. Тот факт, что они еще живы, является в их глазах неопровержимым доказательством эффективности средства.

Рахель с баночкой в руках улыбалась, пытаясь соблазнить и меня:

— Не хочешь разок попробовать?

Я покачал головой, как и всякий раз, когда она задает этот вопрос.

Оторвавшись от газеты, Лепщиц пригрозил:

— Начнет принимать, когда будет уже поздно.

— Знаешь, в чем преимущество витамина С? — спросила Рахель.

Я кивнул, но она все равно пустилась в объяснения:

— Любые другие витамины приносят вред, если принимать их помногу. Накапливаясь в отдельных органах, они со временем могут сослужить дурную службу всему организму. Лишь витамин С обладает удивительным свойством: он не оставляет следов. Можешь принимать, сколько хочешь, а от лишнего организм освободится сам собой.

— Но это вовсе не повод лопать его пачками, — возразил я.

— А я и не настаиваю!

— Не догадываешься, что ему хочется тебя позлить? — заметил Лепшиц.

— В первую очередь он помогает при простуде, — невозмутимо продолжала Рахель. — Посмотри на меня: я уже два года как не кашляла.

— Я тоже не кашляю, — сказал я.

— А вот, например, Лайнус Полинг… Знаешь, кто такой Лайнус Полинг?

— Да.

— Лайнус Полинг принимает каждый день по тысяче миллиграммов чистого витамина С, — раздраженно заговорил Лепшиц. — И как ты думаешь, зачем?

Меня давно мучает мысль, что я мог бы спасти отца, если бы решительно встал у него на пути. Но и поныне я не понимаю, как мне следовало себя вести, даже знай я тогда, что поставлено на карту.

Никто меня не обучал искусству сопротивления, никто не разъяснил, как делать то, что считаешь правильным. В школе я всегда был внимательный тихоня, я уже в первом классе открыл для себя, как легко дается продвижение вперед, если ты согласен с мнением учителя. Преимущество такой позиции состояло и в удобстве: достаточно прислушаться к мнению одного, и ты уже знаешь мнение всех остальных учителей. Высказывание и мысль разделяла, как два мира, стена, и я был бы полный дурак, если б захотел ее прошибить. Я и теперь впадаю в панику, когда надо выразить собственное мнение. К счастью, в подобных ситуациях я оказываюсь редко, это положительная сторона моей замкнутости.

Отец тоже не воспитывал из меня борца. Он, правда, не велел мне держать рот на замке, но и не призывал раскрывать. По-моему, он вообще меня не воспитывал, не испытывал ко мне интереса.

Спустя несколько месяцев после моего рождения умерла мама, от заражения крови — невероятно, и отец остался с младенцем на руках. Смерть сделала его безразличным ко всему, им ведь было по девятнадцать, когда они поженились. Должно быть, я доставлял ему одни мучения своим криком, своим голодным желудком. Он взял няньку, но не очень-то надежную. Обнаружив, что нянька пьет и порой после обеда отправляется с коляской в пивнушку, а не в парк на прогулку, отец ее уволил. Новую нанимать не стал, ожесточившись и взяв весь труд на себя. Все это я узнал не от него, все это мне поведала Элла, в те времена Элла была единственным человеком, кому он мог раскрыть сердце или, как она однажды выразилась, излить душу. При неотложных обстоятельствах отец оставлял меня у старушки, жившей по соседству, я хорошо ее помню: госпожа Хальбланг, слепая на один глаз, она умерла пять лет назад. Сидела со мной и денег не брала, но принимала подарки — кофе или конфеты. Несколько раз я даже ночевал у нее, спал на покатом диване, к которому придвигали два тяжелых кресла, чтоб я не свалился. Помню до сих пор, как я перепугался, увидев ее однажды утром без зубов.

Какое облегчение, должно быть, испытывал с годами отец, когда необходимость меня кормить и сторожить постепенно отпадала. И вот наконец я могу все делать сам, но у него уже не хватает сил следить еще и за тем, что именно я делаю. Мне страшно нравилось, что я никому не подотчетен. Так и вышло, что жалкие мои воззрения сформировались без его участия. Никогда мне не удавалось заняться чем-либо всерьез: только куда-нибудь ткнусь, как тут же тянет к другому, будто длительные занятия одним и тем же могут навредить. От физики к астрономии, от средневековой истории к музыке, ну и так далее. При этом я убежден, что лишь тот может жить полноценной жизнью, кто посвятил себя одному делу.

Лепшиц читает нам вслух статью из газеты, не спросив нашего согласия, но слушать мы и не собираемся. Смотрю на Рахель, а она, поднимая глаза от рубашки, тоже поглядывает на меня, словно желая подбодрить. Обдумываю, как убить время, когда я выйду из дома; обратный метод, то есть сначала выйти из дома, а потом обдумать, себя не оправдывает.

Рахель, наклонившись ко мне, шепотом спрашивает:

— А сколько лет ты будешь учиться?

— То ли четыре, то ли пять, — отвечаю я. — Надо разузнать поточнее.

— И кем ты станешь? Философом?

— Или вы замолчите, или я прекращаю чтение, — вмешался Лепшиц.

— Я только спросила, сколько лет он будет учиться.

— Читай, читай, — сказал я.

Однако он сложил газету, хотя и без раздражения; похоже, наш разговор интересовал его больше, чем статья. Речь там шла о каком-то инциденте: будто бы вертолет на китайско-советской границе сбился с курса и приземлился не на той стороне, я потом просмотрю газету, узнаю подробности. Нарочито медленным движением Лепшиц положил газету на стол.

— Как тебе известно, я в твои дела не вмешиваюсь, — заговорил он. — Но раз уж мы коснулись этой темы, скажи, почему ты выбрал именно философию?

Он произнес вслух сокровенную мысль Рахели, и та ткнула иголкой в рубашку со смиренным вздохом:

— Решение принято, что уж тут.

— А что вы имеете против философии?

— Я? Против философии? — воскликнул Лепшиц, ткнув себя в грудь всей пятерней. — Просто хотелось бы знать, что с тобой будет потом.

— Не умнее было бы поступить, например, на медицинский? — поинтересовалась Рахель.

— Отец тоже так считал.

— Ну вот, значит, это правильно, — кивнул Лепшиц.

Я объяснил, что и сам не знаю, куда заведет меня учеба, но испытываю к ней интерес. Да, философия волнует меня не слишком, но все же больше, чем другие дисциплины.

— Загадочно, — сказала Рахель.

— Вот уж правда загадочно, — повторил Лепшиц.

— Мне явно не хватает образования, — продолжил я. — Надеюсь, учеба поможет.

— Желаем тебе этого от всего сердца! — воскликнула Рахель.

Всё, отцепились, только Лепшиц снова развернул газету с недовольным видом. Старая песенка: обо мне заботятся, изо всех сил стараются, а я за это кляну их про себя почем зря. Помню, лишь один-единственный раз я был благодарен им за участие: они вдруг появились на похоронах моего отца. Хуго Лепшиц специально взял отгул на работе, пожертвовав днем отпуска. А Рахель приготовила званый обед, никого не приглашая, просто на тот случай, если после похорон я не буду знать, куда идти. Мы сели за стол, а на столе горели свечи, и Рахель положила мне на тарелку карпа, и у меня было чувство, что такой заботой никто и никогда меня не окружит.

Тут появляется Марта, она еще дома. Наряд необычный, никаких брюк, зато узкое зеленое платье в цветочек, и выглядит она в нем точно так, как прежде. Направилась прямо к матери, попросила помочь: «молнию» заело. Меня она словно и не заметила, но только я чуточку, на одну десятую, привстал, успокоила:

— Сиди, я вот-вот ухожу.

Неделю-другую назад, первый раз в открытую отправившись куда-то развлекаться без меня, она все-таки смутилась, но постепенно мы все с этим свыклись. Мне-то ничего, в отличие от ее отца. Мне даже любопытно спросить, с кем она встречается, нам всем бы хотелось знать, на кого запала наша Марта. Могу вообразить, как будет истолкована моя попытка навести справки.

Хуго Лепшиц взглядом призывает меня к борьбе. Почему ты терпишь такой позор — вопрос в его глазах, — она от тебя уходит, а ты и пальцем не пошевелишь! Рахель тоже весьма и весьма недовольна, но «молния» не позволяет ей бросать многозначительные взгляды. Если в этом семействе провести голосование, надо ли нам с Мартой вновь соединиться парочкой, то результат будет два на два.

Как только «молнию» наладили, Марта заявила, чтоб мы ложились спать и ее не ждали, распрощалась воздушным поцелуем, ушла. Мы вернулись к своим занятиям, и всем троим это далось нелегко. Половицы чуть вздрогнули, когда дверь в коридоре захлопнулась на замок. Только теперь я сообразил, что, кроме Марты, пока она находилась в комнате, никто и словечка не проронил. Ей это тоже вряд ли доставило удовольствие.

Родителей выводит из себя, что я ни капельки не ревную. А ну-ка я их перехитрю и буду страдать, пока они не согласятся, что у меня нет иного выхода, кроме переезда. Идея показалась мне столь остроумной, что я глубоко вздохнул. И тут же поймал сочувственный взгляд Рахели.

Зазвонил телефон, только я мог до него дотянуться, не вставая. Лепшиц прошептал:

— Меня нет дома.

Лепшиц часто безо всяких причин просит не звать его к телефону. Я взял трубку: мужской голос спрашивал Марту.

— Она уже ушла, — ответил я.

***

Во вторник утром, когда я вышел на кухню, стол был накрыт к завтраку. Отец улыбается, стоя у плиты и опуская яйца в кипящую воду. Мне одно или два? Я потрясен. В корзинке для хлеба свежие булочки, пахнет кофе. Совершенно счастливый, сажусь за стол, а он еще и спрашивает:

— Я не путаю, у тебя сегодня последний экзамен?

Да, так. Разговор пошел непринужденный, про вчерашний вечер ни слова. Отец подробно расспрашивал о поездке к Элле, и отчего мне умолчать о припадке, в результате которого врач получил царапину? Отец заметил, что такие происшествия случаются теперь не так уж часто и это радует. Редко он бывал в столь прекрасном настроении, с чего бы вдруг именно сегодня? У него, мол, твердое предчувствие, что экзамен я сдам запросто, а я ответил, что это слишком смелое предположение. Он потребовал, чтобы я при случае сообщил, какой подарок хочу к окончанию школы. Он резко сменил тактику — вот такое складывалось впечатление. Недостачу хозяйственных денег он тоже не упомянул ни единым словом.

За завтраком я узнал, что во второй половине дня он уйдет, но вечером собирается быть дома. В сотый раз он попытался уговорить меня отведать блюдо по его рецепту: два чуть теплых яйца всмятку полностью очистить от скорлупы, положить в стакан, посыпать солью (по-моему, не меньше фунта) и перемешивать чайной ложкой до тех пор, пока не образуется однородная масса желтоватого цвета. Всякий раз он страшно удивлялся, что я отказываюсь.

Только он вышел, как я полез в помойное ведро: в рыбной вони, под кофейной гущей, яичной скорлупой и спитым чаем я искал ключ от дачи, который вчера выбросил — опрометчиво, как я теперь понял. Отец из коридора спросил, чего это я роюсь в помойке, а я влегкую соврал, что случайно выкинул свои записи к экзамену. На миг меня охватило подозрение, что он давно обнаружил этот ключ, а сейчас просто лицемерит.

И какое же облегчение я почувствовал, когда нащупал ключ! Глянув на дверь, я достал его из ведра и положил в раковину. Сначала вымыл руки, испачканные и вонючие, затем вымыл и ключ.

Отец находился у себя в комнате, через прикрытую дверь я слышал, что по радио играет музыка, а он добродушно — редкий случай! — мурлычет себе под нос. Когда я собрался уходить, он приоткрыл дверь и, высунув голову, поинтересовался, нашел ли я листки с записями.

— Нет, увы, — ответил я.

— Ладно, справишься и без них, — обнадежил он.

Итак, всю первую половину дня он будет дома, и я решил съездить на дачу, как только кончится экзамен. Конечно, есть риск встретить там Гордона Кварта или Ротштейна. Что ж, придется сначала разведать обстановку и в случае чего незаметно исчезнуть. Если же охраны на месте нет, я поговорю с пленником. Но мысль о его освобождении мне претит.

Я решил не терять время на работу по биологии, писать буду два часа, не больше. Опасность невелика: в году у меня высший балл, так что даже никудышная письменная провалом не грозит. Но к моим выпускным, видно, приставили ангела-хранителя! Зачитывают тему, а я в ней разбираюсь на все сто: «Клетка как передатчик наследственности». Остальные еще делают друг другу страшные глаза, а я уже строчу. По-моему, впервые за всю школу я заторопился в начале письменной работы, а не к концу. В разгар работы ко мне поступил призыв о помощи от Вернера Клее, тот сидел прямо за мной. Что поделаешь, изготовил ему шпаргалку, и тем не менее мне понадобился лишь час с небольшим на все про все. Пошел сдавать, экзаменатор кивнул мне как примерному ученику. Радостная мысль, что со школой покончено навсегда, у меня даже и не промелькнула.

Спустя несколько дней я узнал, что мой торопливый уход одноклассники расценили как высокомерие. Это мне поведал Вернер Клее, а поскольку я не мог раскрыть ему истинную причину спешки, он тоже так считал. Все остальные, как положено, отправились в кафе и, по словам Вернера, посидели очень душевно, а я, дескать, сам виноват, что оставлю о себе не лучшее воспоминание.

С вокзала я позвонил Марте. Она поздравила меня, хотя я и слова не успел произнести, и сообщила, что меня тоже ждет сюрприз. Я удивился:

— Разве сданный экзамен — это сюрприз?

Она не стала вдаваться в подробности, зато спросила, как там наша дача, до сих пор ли оккупирована гостями. Получив утвердительный ответ, Марта тяжело вздохнула; знала, что мне это понравится. По телефону про свой сюрприз говорить не захотела:

— Только когда придешь!

А потом прямым текстом: ага, ты на вокзале, в трубке слышен вокзальный шум, и куда это ты собрался? Ответ про какое-то отцовское поручение вполне ее удовлетворил, я врал теперь так лихо, будто всю жизнь только тем и занимался.

— Жаль, — всего-то и добавила она, не подозревая, что я готов был отменить свой план. Еще один вздох, и никуда я не поеду, меня просто в жар бросает от любви. Кто-то постучал в стекло телефонной будки.

— Слышу, слышу, — откликнулась Марта. — Так ты будешь к вечеру?

— Еще бы!

Только я вышел из будки, как туда устремился тот нетерпеливый человек, держа указательный палец на изготовку, чтобы набрать номер. У Марты места бы нам хватило, но там родители шагу не дают ступить без присмотра. Всем известно, что житель Берлина не может снять номер в берлинской гостинице, и все-таки я бы попробовал, будь у меня побольше хозяйственных денег. Небо, от которого мы так зависим, не думало проясняться, похоже, собирался дождь, и холодало.

По дороге я размышлял, на кого пленник все же рассчитывает, если, конечно, он не оставил надежду вовсе. На меня, наверное, на любого нежданного гостя, на полицию, куда несомненно уже заявили о пропаже — жена, или кто там еще, с кем он живет. Или на милость похитителей. Может, он, как останется один, орет во всю глотку.

И вдруг мне стало ясно, что у него есть все основания бояться полиции больше чумы. Кое- где с бывшими надзирателями обходятся помягче, а здесь, у нас, их считают извергами, ему нечего рассчитывать на снисхождение, здесь его разорвут на куски. Нельзя ему звать на помощь, нельзя доносить на отца, на Кварта и Ротштейна, даже если б удался побег. Можно только молиться, чтобы вдруг не привлечь внимание полиции.

Надзиратель в отчаянном положении, а стало быть, опасность, которой подвергает себя отец, не так велика, как кажется. Что же такое у них в прошлом, если раскрыть тайну опасней для жертвы, чем для похитителей? Держат его мертвой хваткой, вот ужас. Надежда только на их милость, то есть на чудо. А раз в дом приду я, он окажется и в моей власти тоже.

Вышел я в Эркнере из вагона, а электричка в обратном направлении уже стоит под парами, как заманчиво, и всего-то несколько шагов. Но я пересилил себя, не поехал. Пленник так и так у меня в руках, зайду ли я в дом, вернусь ли в город.

На сей раз в лесу не очень сильно пахнет грибами, у сырости свой запах, льет дождь. Но из-за полного безветрия лишь немногие капли пробиваются сквозь кроны деревьев — идешь, как под дырявым зонтиком. Чем ближе дача, тем сильнее мое отвращение к тому запаху, к тому человеку, к тому, что я делаю. Мне будет легче, если здесь окажется кто-то из охраны.

Проскользнув к домику, я под каждым окошком стал прислушиваться к звукам внутри, но ничего подозрительного не заметил и спустя некоторое время окончательно уверился, что пленник в доме один.

Осторожно отпираю дверь. Тогда, при первом моем вторжении, дверь не была заперта изнутри, как думал отец, она просто захлопнулась, я точно помню, именно из-за его ошибки я твердо стоял на своем.

Вхожу в темный коридорчик. Выжидаю, уговаривая себя, мол, нечего волноваться, по большому счету ничего мне не грозит, даже если меня обнаружат.

Долго я вслушивался, но ничего не услышал, кроме частого стука своего сердца. Наконец наступил тот миг, когда страх сменился решимостью, и я отворил дверь в комнату пленника. Лежит, спит. Как я и предполагал, на нем наручники, цепь прикреплена к спинке кровати, ноги опять-таки схвачены кожаным ремнем, обмотанным вокруг одной из железных стоек. Лежит на спине, в единственно возможном положении, и тело странно вытянулось в длину. Запах в комнате сильнее, чем в коридоре. Под кроватью горшок, но к чему горшок, если невозможно пошевелиться.

Окно, завешенное простыней, выходит на задворки, не на дорогу, поэтому простыню я снял. Для этого к окну пришлось придвинуть стул — с шумом, конечно. Но даже когда в комнате посветлело, он не шевельнулся. Я внимательно разглядывал его лицо, и вдруг меня охватил ужас: а если он без сознания или вообще помер? Со всей силы я ударил ногой по кровати.

Веки тотчас поднялись, но больше — никаких движений. Взгляд сразу стал сосредоточенным, однако я не сумел различить ни страха, ни радости, ни удивления в его лице. Засек я только то мгновение, когда он меня узнал. И спросил:

— Вы же сын, так? — Не услышав ответа, он продолжил: — Вы мне поможете?

Куда уж мне распоряжаться жизнью и смертью, ощущение такое, что из нас двоих в помощи больше нуждаюсь я. Два дня после той первой встречи я постоянно себе повторял, что нельзя поддаваться жалости, зато теперь не испытываю жалости вовсе. Ясно одно: если я его отпущу, то только ради отца. Я с удовольствием сказал бы, что явился сюда не из симпатии к нему, к пленнику. Меня раздражает не только вонь, но и его неподвижность. Задаю вопрос:

— А еще кто-нибудь приходит сюда с вами разговаривать?

— Еще кто-нибудь?

— Ну да, кроме моего отца и тех двоих.

— Нет.

— А те появляются регулярно?

— Дважды в день.

— Когда именно?

— Утром, а потом во второй половине дня или вечером.

— Сегодня они уже были?

— Был один, лысый, по имени Эрик.

— Один?

— Утром всегда приходит кто-то один. Сунуть еду, подставить горшок. Не говорит ни слова. Во второй половине дня они приезжают втроем. Допрашивать, как они выражаются, — бывает, и до глубокой ночи.

— Сколько раз вас кормят?

— С кормежкой-то еще ничего. Но думаете, мне разрешается встать? Я тут валяюсь уже пять дней. Даже бумаги не дают, грубо говоря, чтобы задницу подтереть. Не хуже вас чую, какая вонь в этой комнате, но что я могу сделать?

Он заговорил громче, на глазах проступили слезы. Не думаю, что он взывал к моему милосердию, нет, просто он и сам был потрясен происходящим.

— Значит, это началось пять дней назад? — уточнил я, и он кивнул в ответ. Попроси он меня развязать ему ноги, я бы с готовностью согласился.

Я опять пошел к окну, на сей раз намереваясь открыть створку. Свежий воздух — это раз, но еще я хотел убедиться в том, что кричать он не осмелится.

Только я взялся за шпингалет, как услышал его голос:

— Зачем вы открываете окно?

— А почему бы нет? — ответил я.

На белом крашеном подоконнике виднелось пятно, прожженное сигаретой, неделю назад его не было. Я подвинул стул к кровати и сел. Где-то недалеко залаяла собака, он поднял голову, как смог, и тихо произнес:

— Зря вы открыли окно.

— Вы не хотите привлекать внимание?

Хмыкнув, как будто оценил шутку, но не счел ее настолько удачной, чтобы рассмеяться, он вновь опустил голову на подушку.

— Это дело сложнее, чем вам представляется.

— В каком смысле?

— Вы понимаете, что будет с этими людьми, если меня найдут?

— Именно поэтому вы не желаете, чтобы вас разыскали. Так, что ли?

— Не говорите громко, — попросил он. Ладно, я закрыл окно, а он опасливо спросил, не собираюсь ли я уходить. Нет, не собираюсь.

— Разумеется, я думаю и о себе, — сказал он.

— Вам-то чего бояться, если вас найдут?

— Не прикидывайтесь дурачком.

Больших усилий стоила мне просьба о том, чтобы он сохранил втайне мое появление, но что поделаешь, пришлось ее высказать. Он обещал, хотя и с ухмылкой. Правда, тут же принял серьезный вид и снова спросил, не за тем ли я пришел, чтобы ему помочь.

— Как вас зовут? — осведомился я.

— Арнольд Хепнер.

Не знаю, как бы я сумел его освободить, даже если б захотел. Наручники такие прочные на вид, что смысла нет с ними возиться. Может, молотком или камнем удалось бы перебить железную стойку, к которой они крепятся, и тогда Хепнер встанет, но со скованными руками. Не буду же я сопровождать его от дачи по лесу и по городу до самого дома.

— Так вы не намерены меня выпустить?

Вдруг меня возмутило, до чего же грубо его связали: тебе, зверюге, ни сантиметра воли! Ясно, двери на замке недостаточно, отсюда запросто можно сбежать, но почему не связать его таким образом, чтобы он мог сидеть как человек, поворачиваться, ходить по нужде? По-моему, им можно поставить в вину чрезвычайную жестокость.

Я высвободил его ноги. И узнал кожаный ремень, который сам когда-то носил. Пленник поднял ноги повыше, чтобы облегчить мне задачу. Путы оставили два рубца на его узких щиколотках. Я постарался запомнить и стойку, и как был замотан ремень. Ботинки у него новые, подметки потерты только в середине.

Когда я уселся на стул, он шевельнулся, лег поудобнее, подтянулся кверху, так что голова уперлась в спинку кровати, согнул руки в локте и попытался размять ноги гимнастикой. Постанывая от облегчения, он некоторое время был занят исключительно собой. Я решил, что после завяжу ремень посвободнее.

— А руки? — спросил он.

— Руки я освободить не могу, — ответил я.

— Когда захочешь, кое-что получается.

— А я, может, вовсе и не хочу.

Он долго испытывал меня взглядом, это было неприятно, а потом сказал:

— Понимаю. Вы не хотите нанести отцу удар в спину.

Выйдя на кухню, я попил воды из-под крана, взять какой-нибудь наш стакан оказалось выше моих сил. Не понимая, чем я занят, пленник крикнул:

— Вы ведь пока не уходите?!

Кухня утопала в грязи, повсюду немытая, покрывшаяся плесенью посуда, на столе зачерствевший хлеб и вздувшиеся ломти колбасы, на блюдцах и тарелках раздавленные окурки, из недопитых пивных бутылок воняет кислятиной. Мне подумалось, что разруха есть неизбежное следствие данного мероприятия; я и теперь так думаю. Не раз мне приходилось выслушивать замечания отца, мол, перед отъездом с дачи я плохо убираюсь. Закрыл глаза и увидел нас с Мартой, лежим друг у друга в объятиях.

Вернулся в комнату, и лицо у него прояснилось. Он теперь сидел прямо, руки за голову для опоры. Два дня назад он утверждал, что его пытают. Напомнив об этом, я потребовал разъяснений.

Взгляд его обрел многозначительность, словно призывая меня готовиться к худшему.

— Избить — это они с удовольствием.

— Кто?

— Я вынужден признаться, простите, что ваш отец хуже всех.

— Только он вас бьет?

— Нет, но он — особенно часто и сильно. Лысый тоже бьет, один Кварт ни разу меня не тронул. Мы же с ним знакомы. Мы бываем в одной и той же пивнушке.

— А других вы увидели здесь впервые?

— Точно так. Кварт заманил меня сюда, предложив поиграть в скат. А скат я люблю.

— За что же они вас бьют?

— Они задают вопросы, а не ответишь, как им надо, — сразу кулаки в ход. Но я, увы, не ясновидец.

— Бьют, а куда именно?

— Чаще всего в грудь, в живот. По лицу тоже, но ладонью, не кулаком. Задерите мою рубашку, тогда увидите, что такое синяки.

Он, по-моему, говорил правду. Может, это и покажется невероятным, но я испытал облегчение оттого, что более жестоких пыток к нему не применяли. И сказал:

— У вас там, надо полагать, было по-другому.

— Вы про что?

— Про вас. В Нойенгамме.

Взгляд удивленный и даже оскорбленный, будто от меня он никак не ожидал подобных слов. Но возражать не стал, промолчал, меньше всего ему хотелось меня разозлить.

Заметив, что под столом валяются очки, я их поднял; одна из металлических дужек надломилась. Спросил, не его ли очки, он кивнул в ответ. Очки я сунул обратно, под стол, и решил задать еще несколько вопросов — не столько про самого пленника, сколько про моего отца.

— Объясните, зачем они вас допрашивают. Хотят что-то выяснить? Или есть другая причина? Ведь они могли просто донести на вас в полицию. Как вы считаете, зачем вас сюда привезли?

Он пожал плечами. Потом заговорил:

— С утра до ночи я только об этом и думаю. Были бы мы лично знакомы, в смысле — были бы они заключенными из Нойенгамме, тогда понятно. Но мы сроду друг друга не видали, и вот через тридцать лет — на тебе! Знаете, какое у меня подозрение?

Он глядел так пристально, что я отвернулся, и тогда он опять раскрыл рот:

— Подозрение такое, что это мания преследования. Не хочу никого обидеть, но разве это объяснение не логично? Они по сию пору в окружении, они думают, мы только и ждем случая, чтобы снова затолкать их в барак. С пеной у рта им доказываю, что в те времена я был пешкой, не больше. А они нипочем не верят.

— Ваше дело рассматривалось в каких-либо органах? — перебил я.

— Никакого дела на меня нет.

— Тогда почему вы боитесь позвать на помощь? Он собрался было ответить, потом еще раз собрался, но умолк. Я встал, взял ремень и сделал ему знак, что пора укладываться в кровать. Безропотно подчинившись, он подтянул ноги ближе ко мне.

Покуда я, перехватив его щиколотки, привязывал ремень к кроватной стойке, он принялся меня заверять, что сокрушается по поводу событий тех злосчастных лет, хотя лично не несет за них ответственности. А как пошел плести, что ночами не смыкает глаз, мучаясь воспоминаниями о концлагере, так я со всей силы затянул ремень. Он понял и тут же заткнулся.

Окно я завесил простыней, стул поставил на место, а больше ничего и не требовалось. На лице его отображалось смятение. Все вопросы, которые я мог бы еще задать, вдруг показались мне пустыми. Ничего я не добился, ничего не узнал такого, что хоть кому-то важно. Позже я понял, ради чего ездил на дачу: ради себя, я сам себе доказывал, что не спасовал перед жутким этим делом.

Оказалось, я привязал его не к той стойке. Стал раскручивать ремень, а он мне от всей души:

— Ох, слава Богу!

Но промолчал, когда я заново стал крепить его ноги к нужной стойке, и держался тихо, как в первый раз.

— Надеюсь, вам ясно, что неприятностей вашему отцу я устроить не смогу? — спросил он, когда я закончил. — Ну, если выйду отсюда.

— Да, ясно.

— Зачем вы вообще пришли?

На всякий случай я осмотрел и кухню, хотя там точно ничего не трогал. Пройдет много времени, прежде чем мы с Мартой сможем вновь сюда приехать, даже если б он сгинул прямо сегодня. Вычистить, проветрить — куда там, этого мало, но что ж еще? Из открытой банки с конфитюром вылетела здоровенная муха. Он кричит, зовет в свою комнату. Вторая половина дня наступит еще не скоро.

Стою опять у железной кровати, а он:

— Есть предложение.

— Мне пора!

— Я готов заплатить вам. Принесите сюда напильник, а лучше хорошие кусачки. Знаете, что такое кусачки?

Не та была минута, чтобы демонстрировать свою щепетильность. Раз я хочу, чтобы он не выдал меня отцу, то не стоит лишать его надежды на мою помощь. Потому я и спросил:

— На какую сумму вы рассчитываете?

— За долгие годы я кое-что собрал, я готов отдать вам все накопления. Между нами, я даже рад таким образом подвести черту под своим проклятым прошлым. Поверьте, я не буду считать это потерей.