Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Не подходи, – сказал пилот. – Сгинь. Вали. Иди псину свою еби, жидовская срань.

Джо застрял на полпути по трапу – не успел спуститься ниже и не видел, что творится в Ангаре. Едва он делал шаг, Шенненхаус чем-нибудь швырялся ему в ноги – коленчатым валом, сухим элементом.

– Ты что делаешь? – крикнул Джо. – Чем это пахнет?

За те недели, что они не виделись, амбре Шенненхауса высвободилось из пут его тела и впитало дополнительные компоненты – запахи пережаренных бобов, сгоревших проводов, пропитки, и все это почти заглушалось вонью свежедубленого тюленя.

– Вся парусина испорчена, – грустно огрызнулся Шенненхаус. – Намокла, наверное, по дороге.

– Ты надеваешь на самолет тюленьи шкуры?

– Самолет и есть тюлень, болван. Тюлень, который плавает по воздуху.

– Ладно, да, – сказал Джо. Общеизвестно, что Наполеонов в дурдомах всего мира бесят чужие Аустерлицы и Маренго. – Я только одно пришел сказать. Фрицы здесь. На Льду. Я слышал их по радио.

Повисла долгая выразительная пауза, хотя Джо не понял, какой эмоцией эта пауза полнится.

– Где? – наконец спросил Шенненхаус.

– Я не уверен. Он говорил про тридцатый меридиан, но… Я не уверен.

– Но где-то там. Где они и раньше были.

Джо кивнул, хотя Шенненхаусу было не видно.

– То есть что – под тысячу миль?

– Минимум.

– Ну и хрен с ними. Командованию сообщил?

– Нет, Джонни, не сообщил. Пока что.

– Ну так сообщи. Твою мать, да что с тобой такое?

Шенненхаус был прав. Джо надлежало связаться с командованием, едва он дописал перехваченную передачу. Распознав суть и природу передачи, но не рапортовав командованию, Джо не просто нарушил протокол и не выполнил приказ (оберегать континент от нацистских заигрываний), поступивший напрямую от президента, но к тому же потенциально подставил и себя, и Шенненхауса. Если Джо знает про них, уж наверняка они знают про Джо. Однако, как в истории с Карлом Эблингом, на которого Джо не стукнул после первой угрозы взрыва в «Империи комиксов», некий порыв помешал ему сейчас открыть канал связи с Кубой и передать рапорт, который надлежало передать по долгу службы.

– Не знаю, – сказал Джо. – Не знаю, что со мной такое, твою мать.

– Хорошо. Теперь проваливай.

Джо взобрался по трапу и вылез в ртутно-синюю ночь. Зашагал к северу, к радиорубке, и тут что-то мигнуло посреди пустоты – так неуверенно, что поначалу он решил, будто это оптическая иллюзия, вроде воздействия тишины на уши: какой-то биоэлектрический импульс внутри глазных яблок. Нет, вот он, горизонт – темный шов, окаймленный почти что воображаемой ленточкой бледного золота. Была она слаба, как проблеск идеи, что в этот миг уже вырастала у Джо в мозгу.

– Весна, – произнес Джо. Холодный воздух смял это слово, точно газету из-под селедки.

В радиорубке он откопал раскуроченное коротковолновое радио – его планировал починить радист первого класса Бёрнсайд, – включил паяльник и после нескольких часов труда обзавелся приемником, который будет слушать только передачи с немецкой станции; оная станция, как выяснилось, находилась в прямом подчинении Геринга и называла себя Ётунхейм. Человек за передатчиком очень тщательно скрывал ее координаты, и после первого извержения, на которое Джо наткнулся ненароком, ограничивался более скупыми и деловитыми, но не менее тревожными сообщениями о погоде и атмосферных явлениях; терпеливо трудясь, Джо отыскал и записал, по его прикидкам, около 65 процентов радиообмена между Ётунхеймом и Берлином. Он собрал достаточно данных, чтобы подтвердить расположение станции на тридцатом меридиане, на побережье Земли Королевы Мод, и сделать вывод, что экспедиция их по большей части – во всяком случае, до сего дня – была сугубо наблюдательной и научной. За две недели тщательного перехвата он сделал ряд положительных умозаключений и отследил, как разворачивалась драма.

Немец, который заламывал руки в эфире, был геологом. Его интересовали также вопросы образования облаков и ветровые режимы, – возможно, он был и метеорологом, но главным образом занимался геологией. Он непрерывно изводил Берлин детальными изложениями своих планов на весну – какие сланцы, какие угольные пласты он намерен тут откопать. На Ётунхейме у него было всего два товарища. Один значился под кодовым именем Бувар, другой – Пекюше. Свой сезон на Льду они начали почти одновременно с американцами, о чьем существовании были полностью осведомлены, хотя, видимо, понятия не имели, какое бедствие постигло станцию Кельвинатор. Их численность тоже сократилась, но лишь на одного: радист и оператор «Энигмы» пережил нервный срыв, и военные забрали его, отбыв с континента на зиму; несмотря на риск обнаружения без зашифрованных передач, министерство сочло, что нерезонно оставлять солдат зимовать там, где не будет ни шанса, ни нужды в солдатской службе. Военных ждали назад восемнадцатого сентября – ну или как только они смогут одолеть лед.

На одиннадцатый день после того, как Джо открыл Ётунхейм, по причинам, которые Геолог под настойчивым давлением министерства и невзирая на угрозы не пожелал описать никак иначе, нежели просто «неприличные», «неподобающие» и «интимного характера», Пекюше пристрелил Бувара, а затем оборотил ствол против себя – с фатальными последствиями. В сообщении о смерти Бувара три дня спустя сквозили знакомые намеки на неотвратимую гибель, от которых Джо подрал мороз по коже. Геолог тоже чуял, что на окраине лагеря в блистающей снежной пыли, поджидая удобного случая, околачивается нечто незримое.

Две недели Джо собирал всю эту информацию по кускам и ни с кем не делился. Всякий раз, ловя то, что он называл теперь «Радио Ётунхейм», он говорил себе, что послушает еще чуточку, соберет еще немножко данных, а уж потом передаст командованию весь комплект. Шпионы ведь обычно так и поступают, да? Лучше узнать всё и уж затем рискнуть и выдать себя, передав сведения, чем просигналить Геологу и его друзьям, еще не составив полной картины. Однако шокирующее убийство с самоубийством – новое слово в области антарктических смертей – как будто прояснили картину; Джо напечатал подробный рапорт и, по обыкновению стесняясь своего английского, несколько раз затем вычитал. После этого сел за передатчик. Прострелить башку надменному, судя по голосу, и занудному Геологу – ничего нет лучше, но Джо так сильно идентифицировался теперь с врагом, что сейчас, готовясь разоблачить того перед командованием, непонятно мялся, будто предавал сам себя.

Пока он раздумывал, как поступать с рапортом, его жажда мести, окончательного искупления вины и ответственности, что только и двигали его бытием с вечера 6 декабря 1941 года, получили последний толчок, который и обрек германского Геолога на смерть.

С приходом весны начался новый китобойный сезон, а с ним и новый поход подводного флота. В этот период, когда недостача китового жира могла для обеих воюющих сторон означать как победу, так и поражение в Европе, морские суда в проливе Дрейка, равно союзнические и нейтральные, особенно донимала U-1421. Джо месяцами ее пеленговал и передавал командованию перехваченные сообщения. Но до последнего времени пеленгация в Южной Атлантике была неполна и условна, поэтому из стараний Джо так ничего и не вышло. Сегодня, однако, когда он на высокочастотном радиопеленгаторе поймал всплеск болтовни, в которой, несмотря на шифрование, распознал U-1421, ее рапорт слушали еще две радиостанции. Когда Джо передал данные сигнала с радиопеленгатора в клетке на вершине северной антенны Кельвинатора, Центр военно-морского подводного флота в Вашингтоне построил триангуляцию. Полученные координаты, широту и долготу, предоставили британскому ВМФ, после чего с Фолклендских островов была послана штурмовая группа. Сторожевые и противолодочные корабли отыскали U-1421, погнались за ней и пуляли в нее бомбами из «Хеджхога» и глубоководными зарядами, пока от подлодки не остались только черные масляные каракули на поверхности воды.

Джо ликовал оттого, что U-1421 потопили, и от того, какую роль сыграл он сам. Джо упивался – он даже позволил себе вообразить, будто эта самая подлодка в 1941-м отправила на дно Атлантики «Ковчег Мирьям».

Он протрусил по тоннелю в Клуб, впервые за две с лишним недели наполнил снеготаялку, включил ее и принял душ. Сготовил себе тарелку ветчины с яичным порошком, нацепил новую парку и муклуки. По пути в Ангар пришлось миновать дверь в «Уолдорф» и вход в Псовый город. Джо зажмурился и промчался мимо бегом. Он не заметил, что собачьи ящики пустуют.

Солнце – целое солнце, весь его тускло-красный диск – висело в дюйме над горизонтом. Джо смотрел и смотрел – чуть щеки не отморозил. Солнце медленно спряталось за Шельф, и в небе стал выстраиваться чудесный лососево-фиалковый закат. Затем, чтобы Джо точно ничего не пропустил, солнце взошло второй раз и снова село, залив небо поблекшим, но по-прежнему очень красивым розово-лавандовым румянцем. Джо знал, что это лишь оптическая иллюзия, искажения воздуха, но воспринял ее как знамение и наставление.

– Шенненхаус, – сказал Джо. Он слетел вниз по трапу, не предупредив пилота, и застал того в редкую минуту сна. – Проснись, день! Весна! Просыпайся!

Шенненхаус выполз из гидроплана, зловеще мерцавшего в тугом блестящем чехле тюленьих шкур.

– Солнце? – переспросил он. – Ты уверен?

– Ты пропустил, но через двадцать часов опять будет.

Глаза у Шенненхауса смягчились – Джо узнал этот взгляд по первым, очень давним дням на Льду.

– Солнце, – сказал Шенненхаус. А потом: – Тебе чего?

– Я хочу убить фрица.

Шенненхаус выпятил губы. Его борода отросла на фут, а вонь сдирала с тебя кожу, ощупывала тебя, почти обзавелась самостоятельным разумом.

– Ладно, – сказал Шенненхаус.

– У тебя аэроплан летает или нет?

Обогнув хвост, Джо прошагал к правому борту и заметил, что шкуры, покрывающие нос, гораздо светлее тех, что на левом борту, и другой текстуры.

Подле самолета опрятной пирамидой, точно в ожидании погрузки, высились черепа семнадцати собак.

4

Ваху Флир, их мертвый капитан, бывал на Литл-Америке с Ричардом Бэрдом в тридцать третьем, а потом еще раз в сороковом. В его записях они отыскали подробные планы и предписания касательно перелетов через горы Антарктиды. В 1940-м капитан Флир лично пролетал над участком территории, которую им предстояло пересечь теперь на пути к обреченному Геологу, – над горами Рокфеллера, над Эдсел-Форд, к великолепной битой пустоте Земли Королевы Мод. Он тщательно отпечатал списки всего, что нужно взять с собой.

1 пешня
1 пара снегоступов
1 рулон туалетной бумаги
2 носовых платка


Вынужденная посадка в таком полете – серьезная угроза. Если самолет рухнет, они останутся одни, без надежды на спасение, в магнетическом центре абсолютного ничто. Придется пешком добираться до Кельвинатора или двигаться дальше в Ётунхейм. Капитан Флир составил списки снаряжения, которое понадобится на такой случай: палатки, примус, ножи, пилы, топор, веревка, кошки. Сани, которые придется тащить самим. И надо учитывать, сколько веса прибавится к общему грузу.

Заглушка и паяльник 4 фунта
2 спальных мешка на оленьем меху 18 фунтов
Ракетница и восемь снарядов 5 фунтов


Точность и планомерность инструкций капитана Флира подействовали на их рассудки успокоительно, как и возвращение солнца, и перспектива убить врага. Они снова друг с другом водились. Шенненхаус выбрался из Ангара, Джо перенес свою скатку в Клуб. Трехмесячное погружение в некое древнее млекопитающее отчаяние они ни словом не поминали. Вместе обыскали стол Ваху Флира. Нашли зашифрованный обрывок сообщения от командования, полученный прошлой осенью, – неподтвержденные сведения о том, что на Льду может быть, а может и не быть немецкая база под кодовым названием Ётунхейм. Нашли Книгу Мормона, письмо, помеченное словами «В случае моей смерти», и сочли, что имеют право, но не заставили себя его открыть.

Шенненхаус принял душ. Для этого потребовалось растопить сорок пять двухфунтовых ледяных колод, которые Джо, кряхтя и проклиная белый свет на трех языках, одну за другой колол и забрасывал лопатой в снеготаялку на крыше Клуба, чья оцинкованная пасть, точно раструб граммофона, извергала тонкое и гнусавое «Ближе к Тебе, Господь» в исполнении пилота. Говорили они мало, но дружелюбно и за неделю вернулись к товарищеским подначкам, общепринятым на Кельвинаторе до катастрофы с Уэйном. Оба как будто позабыли, что перелететь в одиночку и без поддержки тысячу буранных миль пакового льда и глетчеров, дабы прикончить одинокого немецкого ученого, они придумали сами.

– Что скажешь – не провести ли чудесные часиков десять-двенадцать, ну, например, копая снег? – окликали они друг друга со шконок поутру, только этим и прозанимавшись пять дней кряду, словно махать лопатой их поставил черствый командир, а сами они – лишь незадачливые горемыки, выполняющие приказ откопать Ангар и гараж тягача. Вечерами они возвращались в тоннели разбитые, лица и пальцы обожжены морозом, и на весь Клуб орали: «Подать сюда виски!» и «Мяса мужикам!».

Тягач-снегоход откопали, затем потратили целый день на ремонт и отогрев таких и сяких деталей своенравного двигателя «Кайзер», чтоб опять его завести. День потеряли, перегоняя тягач по ровному снегу из гаража в Ангар. Еще день – когда у тягача гикнулась лебедка и «кондор», до половины взобравшись на снежную аппарель, упал и уехал обратно в Ангар, по пути отломив себе законцовку нижнего левого крыла. Ремонт длился еще три дня, а затем Шенненхаус явился в Клуб, где Джо, открыв «Руководство канадской конной полиции» 1912 года на главе «Некоторые особенности обслуживания саней», с трудом разбирался, как убедиться, что сани хорошо собраны. «УБЕДИТЕСЬ, ЧТО САНИ ХОРОШО СОБРАНЫ», гласил пункт 14 в предполетном списке капитана Флира. Дабы проклясть белый свет, трех языков уже не хватало.

– У меня закончились собаки, – сказал Шенненхаус. Новую законцовку он приделал, но ее требовалось покрыть и пропитать, как и остальной гидроплан, иначе он не взлетит.

Джо похлопал на него глазами, продираясь к сути этого заявления. На дворе двенадцатое сентября. Через несколько дней в Ётунхейм возвратится – если пробьется через тающий паковый лед – корабль с солдатами и самолетами; не удастся взлететь до тех пор – и на миссию можно плюнуть. Отчасти Шенненхаус имел в виду это.

– Людей брать нельзя, – сказал Джо.

– Я и не предлагаю, – ответил Шенненхаус. – Хотя я бы соврал, Дурень, если б утверждал, будто эта мысль меня не посещала.

Он гладил рыжую лицевую поросль, глядя на Джо; жесткую бороду он так и не сбрил. Глазами указал на шконку Джо, где спал Устрица.

– У нас есть Мидия, – сказал Шенненхаус.

Устрицу они пристрелили. Шенненхаус куском замороженного стейка выманил не то чтобы легковерного пса наверх и всадил ему пулю в упор, между здоровым глазом и жемчужиной. Джо смотреть не смог; он лежал на койке одетый, в застегнутой парке, и плакал. Всю неотесанность с Шенненхауса как рукой сняло; он уважил горе Джо и скверную задачу освежевать, и ободрать, и продубить принесенную в жертву собаку решил сам. Назавтра Джо постарался выбросить Устрицу из головы, раствориться в помыслах о возмездии и о первостепенном занудстве авантюры. Он опять и опять сверял инвентарь со списком капитана Флира. Он нашел и вынул ледоруб, почему-то застрявший в коробке передач лебедки тягача. Он навощил лыжи и проверил крепления. Он выволок сани из тоннелей, разобрал их и снова собрал, как полагается у канадцев. Он пожарил стейки и яичницу для себя и Шенненхауса. Он выудил дымящиеся стейки с посоленной сковороды, разложил в две большие железные тарелки и соорудил подливку, плеснув виски на сковороду. Поджег виски, затем потушил огонь. Вошел Шенненхаус, воняя переработанным мясом. Благодарно, с важной миной, забрал у Джо тарелку.

– По размеру как раз хватило, – сказал он.

Джо тоже взял тарелку, сел за стол капитана и, надеясь из пишмашинки почерпнуть капитанской доскональности, напечатал нижеследующее заявление:

Тем, кто придет искать л-та Джона Уэсли Шенненхауса (мл.) и радиста второго класса Йозефа Кавалера:
Я прошу прощения за наше присутствие не здесь и, вероятно, если по правде, мертвыми.
Мы подтвердили установление немецкой военно-научной базы, расположенной в Земле Королевы Мод, также известной как Новая Швабия. Эта база в настоящее время укомплектована одним человеком только. (См., будьте добры, приложенные расшифровки перехваченных радиопередач A-RRR, 01/VIII/44–02/IX/44.) Поскольку нас двое, положение понятно.


Тут Джо бросил печатать и с минуту посидел, жуя кусок стейка. Положение отнюдь не понятно. Человек, которого они собираются убить, не сделал им обоим ничего дурного. Он не солдат. К строительству ведьминского домика в Терезине он вряд ли имел отношение – разве что сугубо по касательной и в метафизическом ключе. Он не имел отношения и к шторму, что налетел на Азоры, и к торпеде, что пробила дыру в корпусе «Ковчега Мирьям». И тем не менее все это побуждало Джо кого-нибудь убить, а кого еще убить, он не знал.

Те, кто вполне резонно спросит относительно наших мотивов или полномочий на выполнение этого задания,


Он снова перестал печатать.

– Джонни, – сказал он, – ты почему это делаешь?

Шенненхаус оторвался от номера «Одних девчонок» девятимесячной давности. Мытый и бородатый, он походил на один из портретов, что висели по стенам в главном зале старой гимназии Джо, – лики прошлых директоров, суровых и высоконравственных людей, которым неведомы сомнения.

– Я сюда приехал летать на самолетах, – ответил Шенненхаус.

пусть не напитают сомнений, что мы думали только служить нашей стране (приемной в моем случае).
Пожалуйста, проследите за людьми в жилом помещении, которые мертвы и заморожены.
С уважением,
ЙОЗЕФ КАВАЛЕР,
радист второго класса.
12 сентября 1944 г.


Он вытащил лист бумаги из машинки, потом закатал обратно и так оставил. Шенненхаус подошел прочесть, разок кивнул и отправился в Ангар к своему гидроплану.

Джо лег на шконку и закрыл глаза, но завершенность, ощущение, будто дела окончательно приведены в порядок, – чего он, собственно, и добивался, печатая прощальное письмо, – бежало его. Он закурил сигарету, и глубоко затянулся, и постарался очистить голову и сознание, дабы предстать перед лицом завтрашнего дня и своего долга, не угрызаясь и не отвлекаясь. Докурив, перевернулся на бок и попытался уснуть, но из головы не шло воспоминание о доверчивом глазе Устрицы. Джо ерзал, и ворочался, и баюкал себя, как его однажды научила Роза, – воображая, будто он плывет на черном плоту в теплой черной лагуне, в черноте безлунной тропической ночи. Ни внутри, ни снаружи – ничего, кроме теплой мягкой черноты. Он тотчас заскользил, посыпался в сон, как песок, что мчится к горлышку песочных часов. В сумеречном гипнагогическом состоянии он фантазировал – но нет, получалось ярче, нежели простые фантазии, он словно вспоминал и верил воспоминаниям, – будто Устрица умел говорить, и голос у него был приятный, спокойный, жалобный, в нем звучали рассудительность, и страсть, и забота, и этот голос мертвого пса неотступно звучал в ушах. Мы столько всего должны были друг другу сказать, думал Джо. Как жаль, что я раньше этого не понял. За мгновение до погружения во внутреннем ухе раздался пронзительный лай, и Джо подскочил на постели, и сердце бешено колотилось. До него дошло, что мучает его, не дает ему примириться с возможностью смерти обманутая любовь не Устрицы, но иных, кто гораздо дороже и гораздо потеряннее.

Он подполз к изножью шконки, открыл рундук и вынул толстую пачку писем, полученных от Розы с тех пор, как он завербовался в конце 1941 года. Письма следовали за ним, нерегулярно, но упрямо, с учебки в Ньюпорте, штат Род-Айленд, до военно-морской полярной учебной базы в Туле, Гренландия, а затем в Гуантанамо на Кубе, где он провел осень 1943-го, пока готовили группу на Кельвинатор. Ответов от получателя никогда не поступало, и письма перестали приходить. Розины послания – как сердечная пульсация в разорванной артерии: поначалу бешеный фонтан, потом сквозь некоторое мускульное сопротивление замедляется до струи, потом до струйки и наконец унимается: сердце остановилось.

Джо вынул перочинный ножик, подарок Томаша, некогда спасший жизнь Сальвадору Дали, и вскрыл первое письмо.

Милый Джо,
жалко, что перед твоим отъездом из Нью-Йорка мы даже не попрощались. Я, пожалуй, понимаю, отчего ты убежал. Наверняка ты винишь меня. Если бы я не привела тебя к Герману Хоффману, твой брат не оказался бы на судне. Не знаю, что бы с ним тогда сталось. И ты не знаешь. Но я принимаю и понимаю, что ты возлагаешь ответственность на меня. Я бы тоже, наверное, сбежала.
Я знаю, что ты по-прежнему любишь меня. Для меня это символ веры – ты любишь меня и всегда будешь любить. И у меня разрывается сердце при мысли, что мы никогда не увидимся, не коснемся друг друга. Но еще больнее другая мысль: я уверена, ты сейчас жалеешь, что мы вообще повстречались. Если так – а я знаю, что так, – тогда и я жалею. Если знать, что твои чувства ко мне таковы, все, что между нами было, превращается в ничто. В потерянное время. А с этим я никогда не смирюсь, даже если это правда.
Не знаю, что будет с тобой, со мной, со страной и со всем миром. И не жду ответа – я чувствую, как у меня перед носом захлопывается дверь к тебе, и знаю, что эту дверь захлопываешь ты. Но я люблю тебя, Джо, с твоего согласия или же без него. И вот так я буду писать – с твоего согласия или же без него. Не хочешь моих писем – просто выбрасывай, и это письмо, и следующие. Откуда мне знать – может, вот эти самые слова лежат на дне океана.
Мне пора. Я тебя люблю.
РОЗА


После этого Джо прочел все остальное, в хронологическом порядке. Во втором письме Роза упомянула, что Сэмми ушел из «Империи» в «Бёрнс, Бэггот и Деуинтер» – рекламное агентство, которое занималось фабрикой «Онеонта». Вечерами, писала Роза, Сэмми приходил домой и садился за свой роман. На пятом письме Джо вздрогнул, прочитав, что в первый день нового, 1942 года состоялась гражданская церемония – Роза вышла за Сэмми. За этим последовал провал в три месяца, а после она сообщила, что они с Сэмми купили дом в Мидвуде. Затем еще один провал, еще три месяца, и в сентябре 1942-го Роза прислала письмо с вестью о том, что родила сына, семь фунтов две унции, и в честь потерянного брата Джо они нарекли ребенка Томасом. Роза называла его Томми. Дальше в письмах излагались новости и подробности – первые слова маленького Томми, первые шаги, болезни и таланты: в четырнадцать месяцев он шариковой ручкой нарисовал первый узнаваемый кружок. Бумажную настольную подстилку из ресторана «Джек Демпси» с этим кружком Роза вложила в конверт. Кружок вихлял и плохо смыкался, но, как написала она, был круглым не хуже бейсбольного мяча. Прилагалась и одна-единственная фотография ребенка в майке и подгузнике – мальчик держался за стол, где валялись какие-то комиксы. Голова у Томми была большая, и светящаяся, и бледная, как луна, а лицо удивленное и сердитое, будто фотоаппарат его напугал.

Если бы Джо читал Розины письма по мере поступления, с перерывами в недели и месяцы, его бы, может, и обманула сфальсифицированная дата рождения младенца Томаса, но при чтении подряд – непрерывным повествованием – эти описания месяцев и вех выдавали кое-какие несоответствия, и Джо что-то заподозрил, и приступ ревности, острая растерянность из-за поспешного брака Розы и Сэмми уступили место грустному пониманию. Письма читались как фрагменты старого романа – в них были и таинственное рождение, и сомнительный брак, и парочка смертей. Весной 1942 года скончалась старая миссис Кавалер – во сне, в девяносто шесть лет. Затем в августе 1943-го, вскоре по прибытии Джо на Кубу, пришла весть о роковой судьбе Трейси Бейкона. Снявшись во втором киносериале про Эскаписта, «Эскапист и Ось Смерти», актер завербовался в военно-воздушные силы и отбыл на Соломоновы острова. В начале июня бомбардировщик «либерейтор», на котором Трейси летал вторым пилотом, был сбит в ходе налета на Рабаул. В конце письма – последнего в пачке – значился краткий постскриптум от Сэмми. «Привет, друг» – вот и все, что Сэмми написал.

До сего дня Джо уверял себя, что похоронил любовь к Розе в той же глубокой скважине, куда сгрузил горе по брату. Роза не ошиблась: после гибели Томаша Джо винил ее, не только за знакомство с Германом Хоффманом и его треклятым судном, но – и это важнее – за то, что соблазнила предать сфокусированную целеустремленность – упрямое пестование чистого и неколебимого гнева, – которая гнала его вперед в первый год разлуки с Прагой. Джо почти забросил войну, неодолимо отвратил мысли от битвы, отдался соблазнам Нью-Йорка, и Голливуда, и Розы Сакс – и за это был наказан. Его потребность – более того, способность – во всем винить Розу со временем иссякла, но вновь воспылавшая решимость и жажда мести, лишь обострявшиеся, ибо их снова и снова подрывали непостижимые планы ВМФ США, так заполонили сердце, что Джо казалось, будто любовь совсем угасла, – так великий пожар гасит костерок, лишая его кислорода и топлива. Теперь же, когда он засунул в пачку последнее письмо, его едва не мутило от тоски по миссис Розе Клей с Ван-Пельт-стрит, Мидвуд, Бруклин.

Сэмми как-то рассказывал Джо про капсулу, зарытую на Всемирной выставке: в капсулу сложили и похоронили в земле типические артефакты времени и места – нейлоновые чулки, издание «Унесенных ветром», чашку с Микки-Маусом, – дабы ее откопали и подивились жители грядущего блистающего Нью-Йорка. Пока Джо читал эти тысячи Розиных слов, слыша ее сиплый жалобный голос, погребенные воспоминания изверглись на поверхность, точно из глубокой шахты в сердце. Замок на капсуле взломан, защелки открыты, люк распахнут, призрачно дохнуло ландышем, запорхали мотыльки, и Джо вспомнил – разрешил себе в последний раз насладиться липкостью и тяжестью ее бедра у него на животе жаркой августовской ночью; ее дыханием у него на макушке и нажатием ее груди на его плечо, когда она стригла его в кухне квартиры на Пятой авеню; бормотанием и вспышками квинтета «Форель» где-то вдалеке, когда запах Розиной манды, густой и смутно дымный, как пробка из бутылки, ароматизировал праздный час в доме ее отца. Джо припомнил сладкую иллюзию надежды, что принесла ему любовь к Розе.

Он дочитал последнее письмо, сунул его в конверт. Вернулся за пишмашинку Ваху Флира, выкрутил свое заявление, бережно отложил на стол. Вставил чистый лист и напечатал:

Доставить миссис Розе Клей, Бруклин, США
Милая Роза!
Ты тут не виновата; я тебя не виню. Пожалуйста, прости меня за то, что сбежал, и вспоминай с любовью, как я вспоминаю тебя и наш золотой век. Что до ребенка, который может быть только нашим сыном, я хотел бы


На сей раз он не придумал, как продолжить. Его ошеломляло, как может повернуться жизнь, как события, что некогда так сильно его занимали – даже вращались вокруг него, – обернулись событиями, которые вовсе его не касаются. Имя мальчика и его серьезные распахнутые глаза на фотографии пыряли в самое нутро, туда, где все так растерзано и изломано, что надолго задумываться о ребенке было, пожалуй, смертельно опасно. Так или иначе, не планируя возвращаться из полета в Ётунхейм живым, Джо сказал себе, что мальчику без него лучше. В этот самый миг, за столом мертвого капитана, Джо принял решение: в том маловероятном случае, если план пойдет под откос и после войны его как-то угораздит остаться в живых, у него не будет ничего общего с этими людьми и особенно с этим серьезным и везучим американским мальчиком. Джо выкрутил письмо из машинки и сложил в конверт, на котором напечатал слова «В случае моей тоже смерти». Положил его под тот, где свои предсмертные пожелания изложил капитан Флир. Связал пачку писем и фотографий от Розы и одним броском скормил Уэйну. Затем взял спальник и пошел в радиорубку, – может, удастся поймать «Радио Ётунхейм».

5

Шенненхаус с минуту понаблюдал безоблачное небо, ветерок с юго-востока. В команде имелся метеоролог Броуди, но, даже пока этот Броуди был жив, Шенненхаус презирал его рекомендации, разделяя мнение старого друга, Линкольна Эллсуорта: в этой дыре предсказать погоду нельзя. Пока можно взлететь, лучше взлететь. Шенненхаус маялся кишечником, и впоследствии Джо в своем рапорте сообщил, что заметил некоторую бледность пилота, но списал ее на алкоголь. Они снова задом завели тягач на аппарель и подцепили гидроплан. На сей раз лебедка сработала как полагается, и они выволокли гидроплан наружу. Пока Шенненхаус разогревал двигатели и готовил самолет, Джо грузил снаряжение. Они захлопнули на базе все люки, оглядели станцию, девять месяцев служившую им домом.

– Приятно отсюда выбраться, – сказал Шенненхаус. – Я бы только предпочел куда-нибудь в другое место слетать.

Джо подошел к законцовке крыла, где был Устрица. В спешке Шенненхаус не очень-то постарался – шкура не совсем пропиталась, слегка обвисла и морщилась на каркасе. В целом вышло пестренько – рыже-бурые тюленьи пятна на серебристо-сером фоне, будто гидроплан забрызгали кровью. Заплаты собачьих шкур смотрелись бледно и болезненно.

– Сейчас или никогда, Дурень, – сказал Шенненхаус. И прижал ладонь к боку.

Спустя полминуты они уже скакали и скрежетали по земле, блестящей и шероховатой, точно карамелька, а затем их словно подхватили снизу в горсть и вознесли. Шенненхаус гикнул по-ковбойски, чуток застенчиво.

– Он и не допетрит, что его долбануло, – заорал пилот, перекрикивая хор басов-профундо двух больших «циклонов».

Джо не ответил. Он так и не рассказал Шенненхаусу, что накануне, перед тем как забраться в спальник, он сломал воображаемый незримый барьер, до сей поры разделявший Кельвинатор и Ётунхейм, передав Геологу следующие четыре слова – по-немецки, открытым текстом, на одной из частот, которыми для связи со станцией регулярно пользовался Берлин:

МЫ ИДЕМ ЗА ТОБОЙ


Джо так и не смог распутать и разъяснить Шенненхаусу колтун из жалости, раскаяния, желания поиздеваться и напугать, из которого получилось это предупреждение. Впрочем, разъяснения были излишни, поскольку на третий день их путешествия в палатке на плато под защитой хребта Вечности у Шенненхауса лопнул аппендикс.

6

Пегий аэроплан, кашляя, таща за собой длинную черную ленту из левого двигателя, на миг кривобоко завис в сотне футов к западу от Ётунхейма, будто пилот глазам своим не поверил, будто глиф сбившихся в кучку прямоугольных снежных курганов, черная гантель радиовышки и заледенелый кровавый флаг с паучьим глазом – лишь очередные в долгой череде миражей, фантомных аэропланов и фата-морганных волшебных замков, что околдовывали его в этом хромом и ошалелом полете. За миг колебаний пришлось заплатить: оставшийся двигатель заглох. Аэроплан клюнул носом, вздернулся, затрясся и упал – в тишине и на удивление неторопливо, как монета в банку с водой. Он грохнулся оземь – зашелестел снежный взрыв. Огромный капюшон блестящих брызг вздулся над плугом носа и поплыл по снегу. Треск лопающихся тимберсов и ломающихся стальных болтов заплутал и заглох в накатившем снежном прибое. Сгустилась тишина – ее нарушало только чайниковое тиканье и хлопки ткани: оторванный кусок покрытия фюзеляжа бился на ветру.

Спустя несколько секунд из-за неровной гряды льда и снега, которую вынужденное приземление воздвигло вдоль посадочной полосы аэроплана, появилась голова. Голова была в капюшоне, лицо пряталось в тугом кольце росомашьего меха.

Германский Геолог – звали его Клаус Мекленбург, и он каждые двадцать минут выходил из своего одинокого жилища понаблюдать за небом над Ётунхеймом – поднял левую руку, растопырив пальцы в перчатке из меха северного оленя. Приветствие вышло отчасти несуразным, поскольку в другой руке он держал армейский вальтер сорок пятого калибра, наставив его приблизительно в общем направлении меховой головы пилота. Пятеро суток с приема сообщения, поступившего с американской базы в Земле Мэри Бэрд, Геолог не спал вообще, а почти два месяца до того спал дурно. Он был пьян, накачан амфетаминами и страдал от колита. Он целился в человека, что шагал к нему по льду, следил, не появятся ли другие головы, замечал, как трясется рука, и сознавал, что успеет сделать лишь выстрел-другой, а потом его свалят друзья пилота.

Американец уполовинил сто метров, которые их разделяли, и тут Геолог заподозрил, что, кроме этого американца, больше мог никто и не выжить. Американец шагал шатко, подволакивая правую ногу, и отверстие в капюшоне смотрело прямо вперед, будто носитель капюшона не рассчитывал, что его догонят и составят ему компанию. Для тепла он высунул руки из рукавов и спрятал под курткой; в меховой дыре не было видно лица, двигался он рывками, точно огородное пугало, и эти болтающиеся пустые рукава испугали Геолога. Можно подумать, по его душу явилась куртка, набитая костями, – призрак неудавшейся экспедиции. Геолог поднял пистолет, вытянул руку и прицелился прямо в парок, что вырывался из центра капюшона. Американец остановился, куртка смялась и заерзала – он выпрастывал руки. Он как раз высунул кисти из манжет, протянул руки в негодовании или в мольбе, и тут первая пуля пробила ему плечо и развернула на месте.

Мекленбург в детстве пулял по птичкам и белочкам, но никогда в жизни не стрелял из пистолета, и рука от боли зазвенела, словно холод заморозил ее, а отдача расколола. Торопливо, пока не пришли боль, и страх, и колебания, он выжал из вальтера остаток обоймы. Лишь расстреляв ее всю, он заметил, что палил зажмурившись. Снова открыв глаза, он обнаружил, что американец стоит прямо перед ним. Сдвинул назад меховое кольцо – волосы и брови, под капюшоном повлажневшие от конденсата дыхания, почти мгновенно взялись обрастать инеем. Несмотря на бороду, американец был поразительно молод, с элегантным орлиным лицом.

– Я очень рад здесь оказаться, – сказал он на безупречном немецком. Улыбнулся. Улыбка на миг запнулась, будто наткнувшись на острую проволоку. В плече парки чернела аккуратная дырка. – Полет был трудный.

Американец снова втянул правую руку под парку и там пошарил. Рука появилась вновь с автоматическим пистолетом. Американец поднял пистолет к груди, точно собрался стрелять в небо, а затем рука дрогнула. Геолог шарахнулся, собрался с духом и ринулся отнимать у американца оружие. Уже в рывке он сообразил, что недопонял, что американец как раз отбрасывал пистолет, что его безобидная, даже печальная манера – не искусный обман, а облегчение, огорошенное и нетвердое, человека, что пережил тяжкое испытание и попросту – как он, собственно, и сказал – рад, что остался жив. Мекленбург вдруг остро пожалел о своем поведении: он был мирным ученым, всегда осуждал насилие и, более того, к американцам питал приязнь и восхищение, ибо в ходе своей ученой карьеры американцев повидал немало. Человек он был общительный, от одиночества за последний месяц едва не помер, и теперь ему на голову с небес свалился парнишка, умный и умелый молодой человек, с которым можно поговорить – да еще и по-немецки – про Луиса Армстронга и Бенни Гудмена, а Мекленбург выстрелил в него – расстрелял в него всю обойму – здесь, где единственная надежда на выживание, как он сам сто лет твердит, заключается в добрососедском сотрудничестве наций.

Над ухом брякнуло в тональности до-диез, и со странным облегчением Мекленбург почувствовал, как измученные кишки извергли свое содержимое в брюки. Американец поймал его в объятья – лицо испуганное, и покинутое, и грустное. Геолог открыл рот – на губах заледенел пузырек слюны. «Что же я за лицемер!» – подумал Геолог.

Почти полчаса Джо тащил немца десять из двадцати метров, что отделяли их от люка Ётунхейма. Это ему стоило чудовищной траты силы и воли, но он знал, что на базе найдет медицинские припасы, и намеревался спасти жизнь тому, кого лишь пять дней назад хотел убить, для чего отправился в путь через восемьсот миль бессмысленного льда. Нужны стиракс, вата, зажим, игла и нитка. Понадобятся морфий, и одеяла, и румяное пламя крепкой немецкой печки. Яркость и аромат жизни, дымящейся красной жизни, что испускала дорожка крови немца в снегу, корила Джо; его корило нечто прекрасное и неоценимое (невинность, к примеру) – то, что Лед соблазнил его предать. Добиваясь возмездия, Джо заключил альянс со Льдом, с безбрежной белой топографией, с зубастыми пилами и расселинами смерти. Все, что случалось с ним прежде, – и расстрел Устрицы, и жалобный шепот последнего вздоха Джона Уэсли Шенненхауса, и смерть отца, и интернирование матери с дедом, и даже утопление любимого брата – не разбивало ему сердце так страшно, как тот миг, когда на полпути к оцинкованному кольцу люка немецкой станции он понял, что волочит за собой труп.

7

Неофициальные германские притязания на побережье моря Уэдделла впервые были заявлены в результате экспедиции Фильхнера 1911–1913 годов. Подняв орла Гогенцоллернов, «Дойчланд» под командованием ученого и полярного исследователя Вильгельма Фильхнера дальше всех прочих судов зашел на юг в это скорбное море и пробивался сквозь почти что вечный паковый лед, пока не добрался до гигантского непроходимого палисада шельфового ледника. Тогда «Дойчланд» повернул на запад и прошел больше сотни миль, не находя ни пролома, ни прохода в сплошных утесах шельфа, который носит ныне имя Фильхнера: исследователи неизменно нарекают в свою честь места, что преследуют их или тщатся убить.

Лишь когда до конца сезона оставалось всего несколько недель, они отыскали трещину в шельфовом льду, где высота резко падала до считаных футов над уровнем моря. Полдюжины кошек быстренько вонзились в берег этого фьорда, который исследователи назвали залив Кайзера Вильгельма II, и были выгружены ящики – участники экспедиции готовились к постройке зимней базы. Место для хижины выбрали милях в трех от берега, хижине присвоили несколько чересчур высокопарное название Августабург и приготовились засесть в этой самой южной германской колонии до весны. Череда серьезных толчков во льду, один из которых длился почти минуту, и последующий отел – наблюдавшийся потрясенной и оглушенной командой «Дойчланда» – колоссальным айсбергом в нескольких милях к востоку от стоянки судна резко положили конец этим планам. Проведя нервную неделю за гаданиями и спорами, отправятся ли они вот-вот дрейфовать, они бросили лагерь, вернулись на борт и ушли на север. Судно почти тотчас затерло во льдах, и всю зиму их жевали моляры моря Уэдделла, пока потепление не оттаяло «Дойчланд» и не отправило хромать до дома.

На базе, которую бросила эта экспедиция, ледокол ВМФ «Уильям Дайер» и отыскал радиста второго класса Йозефа Кавалера. Тот периодически связывался с судном через портативный передатчик, более или менее точно сообщая свои координаты. Коммандер Фрэнк Дж. Кемп, шкипер «Дайера», отметил в вахтенном журнале, что молодой человек за последние три недели перенес тяжелые невзгоды, пережил два одиночных перелета, располагая ограниченными навыками пилотирования и умирающим человеком на позиции штурмана, вынужденную посадку, пулевое ранение в плечо и десятимильный переход со сломанной лодыжкой до города-призрака Августабурга.

В хижине, отмечал коммандер Кемп, молодой человек жил на тридцатилетних мясных консервах и галетах, и общество ему составляли только радиопередатчик и идеально сохранившийся дохлый пингвин. Молодой человек страдал от цинги, обморожения, анемии и плохо залеченного ранения мягких тканей, каковое избежало заражения – возможно, фатального – лишь благодаря несовместимости Антарктиды с микробами; он также, по словам осмотревшего его судового врача, израсходовал две с половиной упаковки тридцатилетнего морфия. Молодой человек сказал, что один отправился по льду прочь от немецкой станции, а последний отрезок пути прополз, не намереваясь вообще никуда попасть, поскольку ему нестерпимо было находиться подле тела человека, которого он застрелил, а на Августабург наткнулся случайно, когда его уже оставляли последние силы. Его переправили на базу в заливе Гуантанамо, где он оставался под следствием военного трибунала и наблюдением психиатра почти до Дня Победы в Европе.

Его заявление об убийстве единственного вражеского обитателя германской антарктической базы примерно в семидесяти пяти милях к востоку от хижины расследовали, подтвердили, и мичман Кавалер, невзирая на определенные вопросы касательно его поведения и методов решения задач, был награжден крестом ВМФ «За выдающиеся заслуги».

В августе 1977 года шельф Фильхнера отелился, и гигантский айсберг – сорок миль в ширину и двадцать пять в глубину – поплыл на север, в море Уэдделла, унося с собой и хижину, и потаенные останки немецкой полярной грезы милях в десяти от хижины. Это событие резко положило конец экскурсиям в Августабург. Хижина Фильхнера успела превратиться в непременный объект посещения бестрепетными туристами, только-только начинавшими тогда бороздить льдистые воды моря Уэдделла. Люди с экскурсоводом набивались в хижину, прячась от ветра, и почтительно разглядывали груды пустых жестянок со старинными эдвардианскими ярлыками, брошенные морские карты, и лыжи, и ружья, и полки с неиспользованными мензурками и пробирками, и замороженного пингвина, застреленного с целью изучения, но так и не препарированного и застывшего в вечном карауле под портретом кайзера. Кое-кто задумывался, скажем, о долговечности этого памятника неудаче или о достоинстве и пронзительности, коими время наделяет человеческие обломки, или просто размышлял, съедобны ли еще горох и крыжовник в опрятных рядах жестянок на полках и каковы они на вкус. А кое-кто задерживался подольше, в недоумении разглядывая загадочный рисунок на верстаке – цветным карандашом, на морозе затвердевший и довольно-таки потрепанный давними сгибами и складываниями. Явно детская работа: на рисунке человек в смокинге падал из брюха аэроплана. До парашюта человеку было никак не дотянуться, и, однако, человек с улыбкой наливал чай в чашку из летящего с ним вместе изысканного сервиза, будто не сознавал, в какое неприятное попал положение, или считал, что до падения времени у него вагон.

ЧАСТЬ VI. Лига Золотого Ключа

Часть VI. Лига Золотого Ключа

1

Явившись будить Томми в школу, Сэмми обнаружил, что мальчик уже встал и перед зеркалом прилаживает повязку на глаз. Мебель в спальне, гарнитур из «Левитца»: кровать, комод, зеркало и секретер с ящиками, – была выполнена в корабельной тематике: внутренняя стенка секретера оклеена навигационной картой Внешних отмелей, латунные ручки ящиков – в форме штурвалов, зеркало окаймлено толстым перлинем. Повязка на глазу довольно-таки уместна. Томми строил сам себе разнообразные пиратские рожи.

– Встал? – спросил Сэмми.

Томми аж подпрыгнул; он всегда был пугливым ребенком. Сдернул повязку с темноволосой взлохмаченной головы и обернулся, густо краснея. Оба глаза на месте – ярко-голубые, нижние веки чуть припухли. Со зрением полный порядок. Мозг для Сэмми довольно загадочен, но вот с глазами никаких проблем.

– Не знаю, как так получилось, – сказал Томми. – Я почему-то взял и проснулся.

Он запихал повязку в карман пижамной куртки. Пижама была в красную полосочку и с крохотными синими геральдическими щитами. Сэмми был в пижаме с красными щитами и в синюю полосочку. Так Роза взращивала сплоченность между отцом и сыном. Как вам подтвердят любые два человека, которых одевали в одинаковые пижамы, сработало на редкость эффективно.

– Удивительное дело, – сказал Сэмми.

– Да уж.

– Обычно мне, чтоб тебя поднять, приходится взрывать динамитную шашку.

– Это да.

– Весь в мать.

Роза еще спала, зарывшись под лавину подушек. Роза страдала бессонницей, обычно засыпала не раньше трех-четырех, но, если отрубалась, ее практически не разбудить. По утрам в школу Томми из дому выпихивал Сэмми.

– Вообще-то, ты встаешь утром сам, – продолжал Сэмми, подпустив в голос прокурорской инсинуации, – разве что на свой день рождения. Или когда мы все уезжаем куда-нибудь.

– Или если мне будут делать укол, – услужливо подсказал Томми. – У врача.

– Или.

Сэмми опирался на дверную ручку, наполовину всунувшись в спальню, а другой половиной оставшись в коридоре, но теперь перешагнул порог и подошел к Томми. Хотел было положить ладонь ему на плечо – пусть лежит весомым отеческим увещеванием, – но лишь скрестил руки на груди и посмотрел на отражение серьезного лица Томми в зеркале. Больно сознавать, но Сэмми теперь неуютно рядом с мальчиком, которого он вот уже двенадцать лет был премного обязан и рад называть сыном. Томми всегда был покладистым, круглолицым, настороженным ребенком, но в последнее время его каштановые волосы превратились в черные проволочные загогулины, нос смело вылез вперед сам по себе, и в чертах заклубились некие дурные предзнаменования, обещавшие сложиться в натуральную красоту. Он уже был выше матери и почти дорос до Сэма. В доме он занимал больше массы и объема, двигался непривычно и испускал незнакомые запахи. Сэмми держался поодаль, уступал территорию, старался не путаться у Томми под ногами.

– Ты себе ничего не… планируешь на сегодня?

– Не, пап.

Сэмми пошутил:

– К «глазному врачу» не собираешься?

– Ха, – сказал Томми, наморщив веснушчатый нос поддельной гримасой веселья. – Ладно, пап.

– Что ладно?

– Ну, мне бы одеться. А то в школу опоздаю.

– Потому что если да.

– Я нет.

– А если бы да, мне пришлось бы приковать тебя к кровати. Сам понимаешь.

– Я просто играл с повязкой, ну?

– Вот и славно.

– Я не хотел ничего плохого. – Последнее слово он голосом заключил в кавычки.

– Рад слышать, – сказал Сэмми.

Томми он не поверил, но постарался не показать. Не хотелось ссориться. Сэмми работал в городе долгих пять дней в неделю, а на выходные брал работу домой. Нестерпимо тратить краткие часы, что он проводил с Томми, понапрасну, на споры. Жалко, что Роза спит, – Сэмми спросил бы ее, как поступить с повязкой. Он взял Томми за волосы и – с неосознанным поклоном любимой родительской повадке собственной матери – энергично потряс голову мальчика из стороны в сторону:

– Целая комната игрушек, а ты играешь с десятицентовой повязкой из «Шпигельмана».

Сэмми прошлепал по коридору, почесывая задницу, – кривоногий капитан своего личного странного фрегата; надо приготовить Томми обед. Дом в Блумтауне – довольно приятное корытце. Покупка этого дома последовала за серией неблагоразумных вложений сороковых годов, в том числе в рекламное агентство «Клей ассошиэйтс», «Журнальную школу Сэма Клея» и квартиру в Майами-Бич для матери Сэма, где та и умерла от аневризмы, проведя одиннадцать дней в пенсионном неудовольствии; квартиру продали спустя полгода после покупки, немало на этом потеряв. Последнего краеугольного камешка, что остался со счастливых времен «Империи комиксов», как раз хватило на первый платеж в Блумтауне. И очень долго Сэмми любил этот дом, как человеку и полагается любить свое плавсредство. Дом был единственным осязаемым сувениром краткого успеха и безусловно лучшим, что было куплено на заработанные деньги.

О создании Блумтауна возвестили в 1948-м рекламой в «Лайфе», «Сэтердей ивнинг пост» и всех крупных нью-йоркских газетах. На выставочном этаже бывшего представительства «Кадиллака», возле Коламбус-Сёркл, возвели полностью готовый к проживанию дом «кейп-код» с тремя спальнями, укомплектованный вплоть до звенящих молочных бутылок в холодильнике. Неимущие молодые семьи северо-востока – белые семьи – зазывались в павильон «Идея Блумтауна»: сходить на экскурсию по дому и посмотреть, как среди картофельных полей к западу от Айслипа разместят целый город в шестьдесят тысяч душ – город скромных доступных домов, каждый с отдельным двором и гаражом. Целое поколение молодых отцов и матерей, выросшее на узких лестницах и в людных комнатах ржаво-кирпичных боро Нью-Йорка, – и среди них Сэмми Клей – явилось щелкать образцами выключателей, прыгать на образцах матрасов и на секундочку прилечь в штампованном металлическом шезлонге на пластиковой лужайке, задирая подбородки к воображаемым лучам пригородного лонг-айлендского солнца. Они вздыхали и думали, что одно из глубиннейших томлений их сердец в один прекрасный день, уже скоро, будет утолено. Их семьи были хаотичны, оглушительны и раздрызганы, в них правили бал злость и тяготы умников и пижонов, а поскольку все это касалось Нью-Йорка в целом, сложно было не поверить, что пятно зеленой травы и разумный архитектурный план способны существенно успокоить дребезжащие комки истрепанных нервов, которыми обернулись их семьи. Многие – и вновь среди них Сэмми Клей – потянулись за чековыми книжками и забронировали один из пяти сотен участков, спланированных к застройке на первом этапе.

Сэмми потом месяцами таскал в бумажнике карточку, прилагавшуюся к пакету документов о продаже; на карточке значилось только:

КЛЕИ
ЛАВУАЗЬЕ-ДРАЙВ, 127
БЛУМТАУН, НЬЮ-ЙОРК, США


(Все улицы в районе собирались назвать в честь выдающихся ученых и изобретателей.)

Гордость давным-давно улетучилась. Сэмми уже почти не обращал внимания на свой «кейп-код», модель номер два, она же «пенобскот», с эркерами и вдовьей площадкой размером с поле для мини-гольфа. К дому он применял тот же подход, что к жене, к работе и к личной жизни. Всё – вопрос привычки. Ритмы пригородного поезда, учебный год, издательские планы, летние отпуска и размеренный календарь настроений супруги выработали в нем резистентность к очарованию и мучению его жизни. Только отношения с Томми, хотя недавно и подернулись легким инеем иронии и отстраненности, оставались непредсказуемыми – живыми. Они густо бурлили сожалением и удовольствием. Если удавалось урвать совместный час – планировать вселенную в отрывном блокноте или играть в «Бейсбол: Все звезды» Итана Аллена, – для Сэмми этот час неизменно оказывался самым счастливым за неделю.

В кухне он с удивлением узрел Розу – та сидела за столом с чашкой кипятка. По воде плавало каноэ лимонного ломтика.

– Что происходит? – спросил Сэмми, наливая воду в эмалированный кофейник. – Все вскочили.

– Ой, я всю ночь не спала, – бодро ответствовала Роза.

– Даже не задремала?

– Насколько я помню, нет. Мозг вскипал.

– Получилось что-нибудь?

Розе через два дня предстояло сдать центральный стрип для «Поцелуй-комикса». Она была на втором месте в списке иллюстраторов для женщин (надо отдать должное и Бобу Пауэллу), но всегда ужасно канителилась. Сэмми давно бросил читать ей нотации насчет трудовой этики. Он был ей боссом лишь формально – этот вопрос они уладили много лет назад, когда Роза только пришла на него работать, в ходе годичной серии стычек. Теперь они выступали плюс-минус комплектом. Тот, кто нанимал Сэмми редактировать свой ассортимент комиксов, понимал, что вдобавок получит и ценные услуги Розы Саксон (таков был ее псевдоним).

– Есть кое-какие идеи, – сдержанно ответила она.

Все Розины идеи поначалу казались плохими; она выуживала их из бессвязной мешанины своих снов, сенсационных газетных заметок и того-сего из женских журналов, а объяснять не умела совсем. Завораживало, как они появлялись на свет под щекоткой и садовой стрижкой ее карандаша и кисти.

– Что-то про атомную бомбу?

– А ты откуда знаешь?

– Так вышло, что ночью, пока ты разговаривала вслух, я был в спальне, – ответил он. – Пытался спать как дурак.

– Извини.

Сэмми разбил в миску полдюжины яиц, плеснул молока, вытряс перца и соли. Ополоснул одну яичную скорлупу и бросил в кофейник на плите. Затем вылил яйца в пенящееся масло на сковородке. Болтунья – единственное блюдо в его репертуаре, зато удавалось ему блестяще. Не надо ее трогать – вот, как выяснилось, в чем секрет. Обычно люди стоят и ее ворочают; на деле надо поставить ее на минуту-другую на малый огонь, а трогать раз шесть, не больше. Иногда для разнообразия Сэмми кидал туда резаную жареную салями: Томми так больше любил.

– Он опять надевал повязку, – сказал Сэмми, как будто в этом нет ничего такого. – Я видел, как он ее примерял.

– Ой мамочки.

– Поклялся мне, что ничего такого делать не собирается.

– И ты поверил?

– Пожалуй. Пожалуй, решил поверить. А где салями?

– Я вставила в список. Сегодня съезжу в магазин.

– Тебе стрип надо закончить.

– И я его закончу. – Роза громко хлюпнула лимонной водой. – Он явно что-то задумал.

– Ты считаешь.

Сэмми снял с полки арахисовое масло, а из холодильника достал виноградное желе.

– Не знаю, но он, по-моему, слегка дерганый.

– Он всегда дерганый.

– Я его, наверное, провожу до школы, раз уж не сплю.

Командовать сыном Розе было гораздо проще. Она, похоже, особо и не задумывалась. Считала, что важно доверять детям, время от времени отдавать им поводья – пусть сами за себя решают. Но когда – как часто случалось – Томми разбрасывался этим доверием, Роза не смущалась положить этому конец. И Томми как будто никогда не обижался на ее жестокую дисциплину – а в ответ на малейший упрек Сэмми дулся.

– Ну, чтоб он точно туда добрался.

– Не надо провожать меня до школы, – сказал Томми. Он вошел в кухню, сел над тарелкой и уставился в нее, дожидаясь, пока Сэмми навалит туда болтуньи. – Мам, ну нет, ты что? Я умру. Вот абсолютно умру.

– Он умрет, – пояснил Сэмми Розе.

– И поставит в очень неловкое положение меня, – сказала она. – Как же я буду с трупом перед школой Уильяма Флойда?

– Может, я его провожу? Мне крюк всего десять минут.

Обычно Сэмми и Томми расставались у передней калитки и расходились в разные стороны: один – на станцию, другой – в школу. Со второго по шестой класс они на прощание жали друг другу руки, но этот обычай, мелкая веха дня, которую Сэмми любил, теперь, видимо, навсегда заброшена. Сэмми не понял, почему так вышло и кто решил ее забросить.

– А ты тогда можешь остаться и, знаешь, нарисовать мой стрип.

– Это, наверное, здравая мысль.

Сэмми осторожно спихнул дымящийся пудинг из масла и яиц Томми на тарелку.

– Извини, – сказал он, – салями кончилась.

– Ну естественно, – откликнулся Томми.

– Я вставила в список, – сказала Роза.

Все ненадолго примолкли – Роза на стуле со своей кружкой, Сэмми у кухонного прилавка с куском хлеба в руке – и посмотрели, как Томми забрасывает еду в рот. Что-что, а поесть Томми любил. Мальчик-тростиночка исчез под плащом из мускулов и жира; честно говоря, выглядел он полноватым. Прошло тридцать семь секунд – болтунья исчезла. Томми оторвал взгляд от тарелки.

– Почему на меня все смотрят? – спросил он. – Я ничего не сделал.

Роза и Сэмми расхохотались. Потом Роза перестала смеяться и устремила взгляд на сына – она всегда чуточку косила, если высказывалась веско.

– Том, – произнесла она, – ты же не собираешься опять в город?

Томми потряс головой.

– И тем не менее, – сказал Сэмми, – я тебя провожу.

– Ты меня отвези, – предложил Томми. – Раз ты мне не веришь.

– Ну а чего бы нет? – ответил Сэмми.

Если отогнать машину на станцию, Роза не сможет поехать в магазин, или на пляж, или в библиотеку «за вдохновением». Тогда она, скорее, останется дома рисовать.

– Могу и до города доехать. У нас за углом от конторы открыли новую стоянку.

Роза в испуге вскинула глаза:

– До города?

Оставить их «студебекер-чемпион» 1951 года на станции – это еще не гарантия. Бывали случаи, когда Роза шла на станцию пешком и забирала машину, чтобы потом кататься по Лонг-Айленду, заниматься чем угодно, лишь бы не рисовать комиксы про любовь.

– Я только оденусь. – Сэмми вручил Розе кусок хлеба. – На, – сказал он, – обед ему готовишь ты.

2

Симпозиум за завтраком в кафетерии «Эксельсиор» на Второй авеню, излюбленном заведении комиксистов по утрам, примерно в апреле 1954 года:

– Да это розыгрыш.

– А я о чем?

– Кто-то Анаполу башку дурит.

– Может, это Анапол.

– Если он захочет спрыгнуть с Эмпайр-стейт-билдинг, я его не упрекну. Я слыхал, у него проблем выше крыши.

– У меня проблем выше крыши. У всех проблем выше крыши. Ты мне назови хоть одно издательство, у которого проблем не выше крыши. И дальше будет только хуже.

– Ты всегда так говоришь. Ну ты даешь. Вы его послушайте, а? Он меня убивает просто. Он прямо, я не знаю… как унылозаправка. Десять минут его послушаю – ухожу с полным баком уныния, на весь день хватает.

– Я тебе скажу, у кого уныние бьет ключом, – у доктора Фредрика Уэртема. Ты его книжку читал? Как называется, напомни? «Как соблазнить малолетнего»?

Это было встречено гоготом. Люди за соседними столиками заоборачивались. Смех вышел несколько чересчур громок – нельзя так ржать с утра пораньше, да еще в таком похмелье.

Доктор Фредрик Уэртем, детский психиатр с безупречной репутацией и честно заслуженным праведным негодованием, уже несколько лет внушал родителям и законотворцам Америки, что чтение комиксов глубоко травмирует умы американских детей. После недавней публикации достойной восхищения, энциклопедичной и попавшей в молоко работы «Соблазнение малолетних» усилия доктора Уэртема стали приносить плоды: зазвучали призывы к контролю или полному запрету, а в нескольких городах Юга и Среднего Запада местные власти провели публичные сожжения комиксов – улыбчивые толпы американских детей с травмированными умами празднично бросали в костер свои коллекции.

– Нет, я не читал. А ты читал?

– Пытался. У меня от нее живот сводит.

– А кто-нибудь читал?

– Эстес Кефовер читал. Кого-нибудь уже вызвали?

Теперь, по слухам, в дело вступал сенат США. Сенатор Кефовер от штата Теннесси и его подкомитет по подростковой преступности вознамерились провести официальное расследование шокирующих обвинений, выдвинутых Уэртемом в его книге: мол, чтение комиксов прямой дорогой ведет к асоциальному поведению, наркомании, сексуальным извращениям, даже изнасилованиям и убийствам.

– Я понял, – наверное, вызвали вот этого парня. Который на Эмпайр-стейт. Поэтому он и спрыгнет.

– До меня дошло – я просек, кто это может быть. Если не розыгрыш, конечно. Елки, да пусть даже и розыгрыш. Вообще-то, если это он – точно розыгрыш.

– У нас тут что, телевикторина? Говори уже.

– Джо Кавалер.

– Джо Кавалер, точно! Я ровно о нем и думал.

– Джо Кавалер! А что с ним сталось-то?

– Я слыхал, он в Канаде. Кто-то его там встречал.

– Морт Мескин видел его в Ниагара-Фоллз.

– Я слышал, он в Квебеке.

– Я слышал, это Морт Сигал его видел, не Мескин. Он на медовый месяц туда ездил.

– Мне он всегда нравился.

– Отличный был художник.

Полдюжины комиксистов, собравшихся в то утро за столиком в глубине «Эксельсиора» со своими бубликами, и яйцами всмятку, и дымящимся черным кофе в чашках с красным ободком, – Стэн Ли, Честер Панталеоне, Джил Кейн, Боб Пауэлл, Марти Голд и Джули Гловски – единодушно признали, что до войны Джо Кавалер был одним из лучших. Хором согласились, что владельцы «Империи» обошлись с ним и его партнером погано, хотя едва ли это уникальный случай. Большинство припомнили ту или иную байку, пример странного или эксцентрического поведения Кавалера, но, сложившись в цельную картину, байки эти, по общему мнению, не предсказывали столь опрометчивого и отчаянного поступка, как прыжок с крыши.

– А его прежний напарник? – спросил Ли. – Я тут с ним столкнулся пару дней назад. Он был довольно понурый.

– Сэмми Клей?

– Я его не очень хорошо знаю. Мы раскланиваемся. Он на нас ни разу не работал, но…

– Зато работал почти на всех остальных.

– Короче, парень выглядел так себе. И со мной толком и не поздоровался.

– Он несчастлив, – сказал Гловски. – Старина Сэм. Он просто не очень-то счастлив в этом своем «Фараоне».

Гловски нарисовал для «фараоновского» журнала «Кастет» кровавый стрип «Мэк-гранит».

– Да он, если честно, нигде не счастлив, – сказал Панталеоне, и остальные единогласно его поддержали.

Все они знали историю Сэмми – ну, более или менее. Он вернулся к комиксам в 1947-м, замаравшись неудачами во всех прочих своих начинаниях. Первое поражение он потерпел в рекламе, в «Бёрнс, Бэггот и Деуинтер». Умудрился уйти по собственному как раз перед тем, как его попросили на выход. Затем попробовал полетать в одиночку. Когда его рекламная контора предсказуемо сдохла – смерть вышла тихая и ничем не примечательная, – Сэмми пошел работать в журналы, по результатам обширной исследовательской работы продавал всякое вранье в «Тру» и «Янки» и один чудесный рассказ в «Колльерз» – о том, как мальчик-инвалид идет в баню на Кони-Айленде со своим отцом-силачом, еще в довоенные годы, – а потом застрял в глубокой и узкой колее издательских домов третьего ряда и ошметков некогда могущественной дешевой бульварщины.

Всю дорогу ему регулярно поступали предложения от прежних друзей по комиксам – кое-кто из них сейчас сидел за этим столом в глубине «Эксельсиора», – но Сэмми неизменно отвечал отказом. Он был эпическим романистом – после войны самое то, – и, хотя его литературная карьера продвигалась вперед не так быстро, как ему хотелось бы, он, по крайней мере, может не пятиться назад. Он уверял каждого встречного и поперечного – принес даже клятву на тогда еще свежезарытой могиле матери, – что к комиксам не вернется никогда. Всем, кто приезжал в гости к Клеям, он показывал тот или иной черновик своей аморфной и извилистой книги. Днем он писал статьи про пситтакоз и прустит для «Птицевода» и «Самоцвета и галтовочного барабана». Попробовал себя в техническом писательстве, составил каталог для продавца семян. Платили по большей части отвратительно, работать приходилось с утра до ночи, и Сэмми сдавался на милость редакторам до того желчным, что, по его словам, Джордж Дизи в сравнении с ними был прямо-таки Дианна Дурбин. А затем в один прекрасный день он услышал об открытой вакансии редактора в «Голд стар», ныне забытом издательстве комиксов на Лафайетт-стрит. Ассортимент нищенский и вторичный, тиражи низкие, а зарплата далеко не восхитительна, но должность – если Сэмми ее займет – хотя бы даст ему некую власть и свободу маневра. На его журналистские курсы по переписке поступили всего трое – один жил в Гвадалахаре, поанглийски почти ни бум-бум. А у Сэмми счета, и долги, и семья. Когда всплыла вакансия в «Голд стар», он наконец плюнул на свои стародавние гусеничные грезы.

– Ну да, тут ты прав, – сказал Кейн. – Он никогда нигде не был счастлив.

Боб Пауэлл подался вперед и понизил голос:

– Мне всегда казалось, он вроде какой-то немножко… ну, понимаете…

– Вынужден согласиться, – сказал Голд. – У него какая-то тема с сайдкиками. Прямо повернут на них. Замечали? Берет персонажа и первым же делом, при любом раскладе, сочиняет ему маленького друга. Он, когда только вернулся, в «Голд стар» делал Фантомного Жеребца. И вдруг Жеребец тусуется с этим пацаном – как его звали? Птица какая-то.

– Гол Как Сокол.

– Сокол, точно. Малолетний вольный стрелок. Потом он переходит в «Олимпик» – ба, там теперь Дровосек с Малышом Тимберсом. Ректификатор получает Мелкого Мэка, Мальчика-Бойца.

– Ректи-фикатор… уже, знаете, как-то не того…

– Потом приходит в «Фараон» – и там вдруг Аргонавт и Ясон. Одинокий Волк и Волчонок. Елки, он дал сайдкика даже Одинокому Волку!

– Да, но он же все эти годы всех вас нанимал, нет? – сказал Ли. Посмотрел на Марти Голда. – Тебя вот годами не бросает – уж не знаю, с какого перепугу.

– Эй, пасти-то закройте, – сказал Кейн. – Он в дверях стоит.

Сэм Клей ступил во влажную парную «Эксельсиора», и его приветствовали из-за стола. Он кивнул и помахал – неуверенно, будто нынче утром их общество ему не очень-то желанно. Впрочем, купив талон на кофе и пончик, он направился в глубину, нагнув голову слегка по-бульдожьи, как за ним водилось.

– Утро, Сэм, – сказал Гловски.

– Я приехал на машине, – промолвил тот. Глаза у него несколько остекленели. – Я ехал два часа.