Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Как только на поверхность всплыли первые пузыри толпы, такси слетелись стаей стервятников, и Годвин, отойдя к писсуару, занял одно, с толстым шофером, отрастившим моржовые усы. Годвин сказал ему, что подождет, и тот снова опустился на вздохнувшее под ним сиденье и рыгнул. Пахло от него так, будто дешевое вино просачивалось из глубин сквозь кожу и одежду.

Годвин следил за дверью. Наконец показался и Клайд, высокий и широкоплечий, в белом двубортном смокинге. Девочка болталась у него на локте, как кукла, которую он собирался, да забыл спрятать в карман. Она смотрела на него, пока он прощался с последними доброжелателями, желавшими иметь право похвастаться, что говорили с мсье Клайдом и видели его чернокожую девочку так близко, что рукой подать, чертовски близко.

Такси подкатило к дверям и остановилось. Клайд вышел под дождь, открыл «даме» дверцу, усадил и сел сам.

— Поезжайте за ним, — сказал Годвин.

Шофер недовольно хмыкнул, однако включил передачу и сдернул задребезжавшую машину с места.

Такси Клайда направилось вниз по Сене и у Нотр-Дама переехало на правый берег, после чего Годвин перестал понимать, где находится. Он узнал Этуаль и Триумфальную арку, блестящую под дождем, но темные улицы были для него неразличимы, пока передняя машина не остановилась перед массивным зданием восемнадцатого века, превращенным теперь в многоквартирный дом. Шофер Годвина с протяжным вздохом затормозил и сидел, цыкая зубом, пока Годвин продолжал наблюдение. Останется ли Клайд на ночь? Что там происходит?

Наконец дверца открылась, Клайд вышел, помог выйти девочке и прошел за ней к подъезду. Они на несколько минут остановились поговорить под коротким козырьком. Затем девочка протянула ему руку, которую Клайд коротко поцеловал, и вошла в подъезд. Клайд вернулся в такси и уехал.

Годвин отпустил такси через пару кварталов и под дождем вернулся в свою квартиру, мечтая не столкнуться с домохозяином. Он не думал, чтобы кому-нибудь — пусть даже Анри с Жаком — вздумалось кастрировать Клайда за то, что он так мимолетно поцеловал девочке руку. Что до прочего, кажется, самозванный сыщик не узнал ничего нового.



В то утро Годвин встретился с Худом в маленьком кафе неподалеку от Люксембургского сада. Оба захватили теннисные ракетки, а на третьем стуле лежала сетка с побитыми мячами. Худ держал в руках «Геральд», развернутую на статье Годвина о посетившей Париж американской наследнице. Она голышом танцевала на столе в каком-то баре, который удостоила своим посещением в компании с несколькими дружками: французом, испанцем, англичанином и греком, хотя, вообще-то, на прогулку она вышла с матросом из Марселя. Она наняла негритянский джаз, который по всему городу следовал за ней, сопровождая музыкой ее эскапады. Париж был очарован. Ночь, говорили парижане, принадлежит Аманде-американке.

Однажды вечером ее представили Годвину, она на несколько дней увлеклась им, и он влился в сопровождавшую ее свиту. Материал был роскошный. Она была так вульгарна, так низкопробна и при том так неподдельна, так невинна и так мила в минуты отдыха.

— Если ты не способен повеселиться, — заметила она, целуя его в темном такси, — и вести себя ужасно, когда тебе восемнадцать, то на что ты вообще годишься, Роджер?

В конце концов Годвин отбился от веселой компании и напечатал хронику ее похождений в трех выпусках под заголовком «Это вам не Золушка».

Когда Годвину подали кофе. Худ оторвался от статьи.

— Читаю про твою подружку Аманду. Ты, должно быть, из сил выбился.

Роджер кивнул:

— Она оказалась для меня как раз в тему. Молодая американка, у которой слишком много денег. Я знаю десятки девушек, которым нравится притворяться такими, но у этой хватило храбрости наплевать на все и сделать то, что хочется.

— Я так понял, она тебе нравится?

— Она ничего. Никаких мозгов, одни инстинкты. У нее, можно сказать, есть вкус к жизни.

— Ты, кажется, на распутье. Послушай добрый совет — не наделай глупостей.

Макс бросил на стол свернутую газету.

— Например? — Годвин непроизвольно ощетинился.

— Ты пишешь, в лучшем случае, умно. Молодо, свежо, с жадностью к жизни… потому что для тебя и в самом деле это все впервые. Ты делаешь выбор за своих читателей, ты создаешь себя таким, каким они должны тебя видеть. Ты хочешь внушить им правильные мысли. А стало быть, и сам должен видеть все в правильном свете.

— А по-твоему, я не вижу?

— Мне вспоминается, как я впервые попал в пустыню, познакомился с первым своим верблюдом, познакомился с Лоуренсом… все было ново, отчетливо и ярко. Я понимал, что со мной происходит… и не успел оглянуться, как решил, что верблюд — самая большая ошибка господа бога, возненавидел пустыню, счел Лоуренса сумасшедшим, из тех, кому нравится причинять боль и терпеть боль; все, что я видел, стало злом и жестокостью, пропиталось кровью…

Он говорил очень тихим, ровным голосом. Отхлебнул кофе, спокойно отодвинул газету, лежащую статьей Годвина вверх.

— А потом все снова изменилось. Я увидел все, как оно есть. Верблюд был просто верблюдом, Лоуренс — отважным человеком, делающим свое дело, в некоторой степени одержимым, конечно. И то, что мы там делали, стоило делать, нужно было сделать, составляло часть гораздо большей картины — прости, я не умею объяснять. Но я смотрю на тебя, вижу, как внезапно меняется твоя жизнь, и не хочу, чтобы ты наделал глупостей… например, увидел все не так…

— Я неплохо справляюсь, — сказал Годвин, — насколько могу судить.

— Боюсь, что нет, если судить по этому.

Он приподнял газету со статьей.

— Это — халтура.

Годвин почувствовал, что краснеет, как от пощечины.

— Ты критик? Я и не знал…

— Каждый человек — критик, так что привыкай. И большинство скажет тебе, как великолепно и красочно написана вся эта чушь насчет Аманды. Если ты станешь их слушать, ты не просто дурак… ты пропал, кончишься, не успев толком начаться.

— Я буду отстаивать то, что написал, перед кем угодно. Я в точности изложил факты, все как есть!

— Да? Ну и молодец. А можно тебя спросить: что дальше? Зачем это все? Зачем тратить умение писать на тех, кто ниже тебя? Ты пишешь, будто ты сам из них, Роджер. Ты восхищаешься безмозглой, пусть даже безобидной девчонкой, которую следовало бы отправить спать без ужина. Господи боже, где ее родители? Подсчитывают дивиденды? Скупают целиком Южную Америку? Девчонка танцует голая, напивается, водит за собой на веревочке этих аристократиков с жидкой кровью, как вереницу цирковых пони… а простодушный, наивный Роджер Годвин разинул рот…

— Ты несправедлив…

— Черта с два! Я говорю как есть, и ты это знаешь. Ты же не репортер, которого послали освещать какое-нибудь дурацкое событие. Ты не стенограф. Свейн позволил тебе застолбить особую территорию — разрешил описывать то, что ты думаешь и чувствуешь. Ты счастливейший человек на земле — о чем бы ты ни писал, тебя слушают. Ты никакой не газетчик, тебя и представить нельзя газетчиком.

— Если не газетчик, кто я, по-твоему, такой?

— Оглядись, парень! Протри глаза! Ты писатель. Невесть откуда, из каких-то потайных источников у тебя в душе или в прошлом прорывается писатель. Это не значит, что ты такой уж умный или, упаси боже, мудрый, это ничего не значит, кроме того, что тебе выпала удача и талант. Тебе посчастливилось оказаться там, где надо, и никогда больше так не повезет за целую жизнь…

— Так какой бес тебя гложет?

— Ты. Я не хочу, чтобы ты растратил все впустую. Не хочу видеть, как ты превращаешься в пустоглазого бытописателя светских хлыщей. Или твоя цель — «Книга мертвых»?

Он медленно улыбнулся, глядя на красного, разобиженного Годвина.

— Мужчине там не место, и ты это знаешь. Не дай себя соблазнить.

— Ну и наглец же ты.

— Ничего подобного, старина. Что мне терять? Если ты из тех малых, которые разевают рот на каждую малютку, которая угостит их шампанским и потрясет голыми грудками, — невелика потеря. А если ты из настоящих, если ты мужчина, ты как-нибудь справишься с тем, что я тут наговорил. Но пора бы тебе сделать выбор. Я просто указал тебе возможные пути. Дерьмо вроде этого, — он постучал пальцем по газете. — Или твое собственное видение Парижа, настоящего Парижа. Вот тот очерк о Линдберге — им мужчина вправе гордиться. А это… право, лучше бы тебе это бросить. Право, лучше.

— Я все думаю о тебе, Макс. И вот что понял: ты — ковбой.

— Ковбой?

— Все эти разговоры о том, что достойно и правильно для мужчины. Надо быть мужчиной. Мужчина поступает так-то и так-то…

Василий Головачёв

Про себя он думал: мужчина сделал бы что-нибудь в ту ночь, когда Анри и Жак убивали калеку в переулке.

Особый контроль

— Ну, это дело чести, вопрос гордости. Тем, что ты есть, тебя делает твое дело. Конечно, ты можешь сделать из себя что-то другое. Но тогда нам с тобой не по пути, ковбой.

— А кто, черт возьми, сказал, что я хочу быть с тобой? Я для того добрался от Америки до Парижа, чтоб англичанин учил меня кодексу Запада? С ума сойти.

— Такова жизнь, старина. Постучим малость?

Глава 1

Годвин совершенно не мог потом вспомнить, как шла в тот день игра, зато он никогда не забывал полученного от Макса выговора. К этому тоже требовалось привыкать.

ИГРА



В мягкой фиолетовой полутьме ее лицо словно светилось изнутри розовым светом, и необычным казался его овал в черной волне ощутимо тяжелых волос. Странным было лицо, безжизненным, одно выражение застыло на нем — безнадежность. Может быть, темнота ее глаз скрывала и боль, и слезы, но слова были резкими, жесткими и беспощадно чужими. Жестокие слова, от которых замерло движение в воздухе и повеяло холодом… И Филипп сказал почти равнодушно, чтобы прервать этот разговор, чтобы ей было легче — он еще не понимал до конца, не хотел понимать, что она уходит, — чтобы тяжесть вины — да и была ли она виновата? — легла на двоих:

Казалось, он каждый день встречается с новыми людьми, постоянно пишет, сидит в баре под редакцией, превращая заметки в связные фразы, почти не спит, словно он подсел на какой-то наркотик, избавляющий от необходимости сна.

— Хорошо, не будем больше об этом.

Аларика облегченно вздохнула, вскинула голову и снова опустила, теперь уже виновато. И было в этом движении то, чего больше всего не понимал Филипп, — неуверенность. Непонятный получался разговор: говорила она прямо и энергично, но неуверенными выглядели жесты, неуверенность звучала в ее отрывочной речи.

Однажды ночью вся компания: Тони с Присциллой, и Клотильда, и Мерль Б. Свейн, и еще один репортер, и парень из «Таймс» по имени Сэм Болдерстон — отправилась с ним в клуб во дворец Клиши, чтобы послушать, как Лесли Хатчинсон играет на фортепиано и поет неимоверно шелковым голосом. Они услышали тогда несколько новых номеров: «Among Му Souvenirs», «Му Heart Stood Still», «Му One and Only», танго «Jalousie», «Swonderful», «Thou Swell», «Side by Side», «Strike Up the Band»… Годвин никогда еще не слышал ничего подобного, столь совершенного и таинственного.

По дороге домой ненадолго зашли в кафе, а потом Присцилла умудрилась остаться с Годвином наедине, пропустив Клотильду с Тони вперед.

Молчание заполнило комнату: она не знала, что делать дальше, он пытался понять, почему оказался в таком положении. Почему? Десять лет детской дружбы, множество ссор и примирений с помощью друзей — оба упрямы и горды — и любовь… Любовь ли? Может, не было любви?

— По-моему, отец не прочь завести роман с Клотильдой, — сказала Присцилла. — Вам не кажется, что это неблагоразумно?

— Боже мой, ну и вопросы!

— Прости, — сказал он, с трудом шевеля губами. — Я, наверное, от природы инфантилен и не могу понять, что происходит. Объясни мне наконец, это что, так серьезно?

— Ну, я же знаю, что вы с Клотильдой друзья, — я, знаете ли, не совсем уж ребенок. Но у вас с ней несерьезно, а для него это было бы хорошо…

Аларика судорожно кивнула. На слова не хватало сил, а еще она боялась, что решимость ее угаснет совсем и эта агония их любви, которой он не хочет замечать, продлится еще долго, долго…

— Кто сказал, что у меня с Клотильдой несерьезно?

— Я тебя всегда понимал с трудом, — продолжал Филипп, все еще на что-то надеясь. — Наверное, я слишком медленно взрослею. И все же… вот ведь парадокс — я тебе не верю!

Присцилла хихикнула и зашептала:

Он подождал несколько секунд, всматриваясь в ее лицо, ставшее вдруг чужим и далеким, и рывком выбросил свое сильное тело из кресла.

— Вы только к себе по-настоящему серьезно относитесь.

— Что ж, прощай. Что еще говорят в таких случаях? Желаю удачи и счастья.

— О, так ли? И кто вам это сказал?

— Вы не поверите, сколько всего я могу сообразить сама. Но говоря о моем отце: сегодняшняя прогулка ему на пользу, и вы же видите, как ему с ней хорошо. Это, конечно, из-за моей матери, она у него прямо как жернов на шее. Вы много слышали разговоров про мою мать?

Прошагал до двери, оглянулся, ничего не увидев, и вышел. И только за сомкнувшейся дверью ощутил странную сосущую пустоту, холодную, как ледяной грот, и понял, что это действительно серьезно, серьезней не бывает, и ему до боли в груди захотелось броситься назад, стать на колени и пусть даже не видеть ее, только чувствовать рядом, ощущать ее тепло, дыхание… Но вернуться было уже невозможно, там выросла стена, толстая стена из двух слов: «Люблю другого… Люблю другого! Люблю другого!!» Когда она успела? И кто он, покоривший доселе независимый ее характер? Или это всего-навсего слова, проверка чувства?.. Нет, не может быть! Так жестоко шутить она не способна. Значит, на самом деле существует этот третий, замкнувший тривиальный треугольник! И не поможет никто. Никто! Потому что это, наверное, единственный случай, не подвластный даже аварийно-спасательной службе, когда — человек, помоги себе сам!

— Не так уж много. Кто-то, помнится, назвал ее яркой.

— Угу. Могла быть и я, — сказала она.



Уже у калитки она на минуту задержала его.

Кто-то прошел по коридору. Филипп открыл глаза…

— Завтра придете на чай, Роджер?

Филипп открыл глаза и виновато улыбнулся, все еще пребывая во власти воспоминаний. Рядом с пультом вычислителя стоял Травицкий и смотрел на развернутый объем мыслепроектора, постукивая по груди пухленькими пальчиками. Метровый куб проектора был заткан цветами, и в его глубине, в раствор стационарной ТФ[1] — антенны, было вписано лицо Аларики.

— Если смогу.

— Извините, — пробормотал Филипп, стирая изображение. — Задумался…

Она медленно улыбнулась. В листве играл ветерок.

Травицкий грустно покивал.

— Вы сможете. Чай со мной и бильярд с папой.

— Я не удивляюсь. Привык. У тебя, кажется, завтра ответственный матч?

И повернулась к Клотильде.

— Доброй ночи, Клотильда.

— Финал Кубка континентов, — сказал Филипп, не поднимая глаз.

Тони Дьюбриттен улыбался взрослым манерам дочери. Он снисходительно подмигнул Годвину. Кажется, он совсем забыл о случайной встрече у двери Клотильды. Может, это случилось и не с ними. Годвин задумался, часто ли они теперь встречаются, но тут же отмел эту мысль. Какая в сущности разница?



«Зачем я только пришел сюда сегодня, — подумал он, — все равно от меня толку, что от козла молока. У Травицкого и без меня забот хватает. Надо же, размечтался с эмканом на голове! Аларику нарисовал… Почему я вспомнил о ней? Согласно всем нормам психомоделистов я должен сейчас думать об игре. Или перегорел? Нет, просто запретил себе думать об игре. А на Аларику, выходит, запрета не хватает. Слаб ты еще, Филипп Ромашин, конструктор, спортсмен и так далее…»

— Иди отдыхай, — посоветовал Травицкий. — Эту конструкцию, — он кивнул на пустой объем мыслепроектора, — списываю только за счет твоего волнения. На твоем месте я слетал бы куда-нибудь один, например, в Музей истории. Кстати, у меня к тебе один не совсем обычный вопрос: не замечал ли ты каких-нибудь поразивших тебя явлений?

В то лето Годвин чуть ли не каждый день заходил к Дьюбриттенам. В доме всегда было прохладно, сумрачно и спокойно, независимо от того, что творилось с Парижем за стеной сада. Часто появлялся и Худ. Тогда они играли в бильярд, или просто сидели и разговаривали, потягивали бренди с содовой или лимонад, и слушали, как гудят в саду насекомые. Где-то вдалеке слышалась скрипка Присциллы, играющей упражнения, и, слава богу, играла она совсем неплохо. Возможно, в это время другие бездельники слушали, как те же этюды играл Фриц Крейслер. В манере Присциллы была теплота, какую не часто услышишь у таких молодых исполнителей. А если она не играла, чувствовалось, как она двигается где-то в глубине безупречных полутемных комнат в своем летнем платьице — меняет цветы в вазах, а временами выглядывает к мужчинам, чтобы спросить, не нужно ли им чего. Годвин украдкой подглядывал за Худом и видел, как тот провожает ее взглядом, и что-то, похожее на отчаяние, отражается на его лице. Или это было желание? Годвин прекрасно понимал, что Макс Худ совершенно не похож ни на кого из знакомых ему людей — очень во многих отношениях.

— Что вы имеете в виду? — озадаченно спросил Филипп.

— Ну… что-нибудь странное, экстраординарное, выходящее за рамки обыденности, ранее не встречающееся…

— По-моему, нет, не встречал. А может, не обращал внимания?

Иногда Дьюбриттен с Худом отправлялись куда-нибудь вместе — к своему брокеру, или на скачки, или на какие-то туманные деловые встречи, а Годвин и Присцилла выходили в сад, где плескался фонтан, и усаживались в шезлонги почитать. Годвин читал «Красное и черное», а она это, понятно, уже прочитала и теперь осиливала «Мидл марч» Троллопа и Теккерея. Жившие в доме кошки разваливались рядом с таким видом, словно не заснуть для них было великим подвигом. Шевелились они только для того, чтобы передвинуться на солнышко, да еще потянуться и зевнуть. У выкрошившегося основания фонтана понемногу собиралась пыль. В тени порхали мелкие птицы. Годвин нередко брался писать, отложив Стендаля в сторону. Он всегда замечал, если Присцилла наблюдала, как он работает, но ему это не мешало.

— Так обрати. — Травицкий кивнул, погрустнев еще больше, пожелал удачи и вышел. Маленький, круглый, грустный. Начальник конструкторского бюро, лучший специалист Института ТФ-связи.

Он тоже следил за ней, иной раз глаз не мог оторвать. Отчасти оттого, что знал, как думает о ней Худ, отчасти потому, что сам пытался определить для себя, что же в ней такое есть, что позволило ей занять так много места в жизни каждого из них, а отчасти потому, что с каждым новым днем она казалась ему все красивее.

Филипп снял с головы корону мыслеуправления, называемую в быту эмканом, постоял у пульта, размышляя о своих отношениях с людьми, которые понимали его больше, чем он сам. Начальник бюро Кирилл Травицкий… человек, сделавший из него конструктора-функционала, никогда не высказывающий недовольства его постоянными увлечениями, капризами… волейболом, наконец. Хотя волейбол не увлечение и не каприз, это жизненно важная потребность, без которой нет смысла в слове «спорт». Как их совместить — работу в институте, требующую постоянных занятий, и большой спорт, требующий полной самоотдачи? Как совместить несовместимое?

— Проблема! — пробормотал Филипп, пряча эмкан в нишу под пультом. — Что хотел сказать Кирилл? Что он подозревал под словами «необычные явления»? Что-то конкретное или это просто очередной тест на внимательность? Странно… А я сегодня и в самом деле заторможен, не сказалось бы это на игре. Надо встряхнуться… как тогда, пять лет назад…

Она приносила ему чай со льдом, и ловила на себе его взгляд, и улыбалась, словно дозволяя ему смотреть, сколько захочется. Иногда он замечал ее ресницы, какие они длинные. А иногда волну недавно уложенных волос, срезанных чуть ниже уха под таким углом, что напоминали лезвие ятагана. Иногда, как она выходит на свет из тени дома, и одного этого было довольно, чтобы заставить мужчину пойти на все… даже писать стихи.

…Шаги смолкли. Филипп открыл глаза, сделал шаг, другой, все быстрее и быстрее пошел прочь от проклятой двери. Идти было мучительно больно, как босиком по битому стеклу, но он прошагал пустым коридором до метро[2] медцентра Дальнего Востока, где Аларика работала врачом-универсалистом «Скорой помощи», мельком увидел свое отражение в зеркальной плоскости входа, подождал, пока отпустит, и — всем корпусом в дверь!

Она всегда просила его прочитать написанное, и слушала, склонив голову, кивая или хмурясь, как он читает о Хемингуэе, или о Хатче, или о Шевалье, или об американцах, играющих в теннис в парке под взглядом памятника Виктору Гюго, взирающего на их упражнения.

На станции задерживаться не стал. Прямая линия сообщения с Москвой была занята, и он перенесся на Марс, так велико оказалось желание сбежать из этого вдруг опостылевшего места! Но на второй станции метро Марса Филипп задержался почти на сутки: решение было импульсивным и поэтому бесповоротным. Прямо со станции он ушел в горы, в один из наименее исследованных уголков Страны Огига. Боль сердца требовала выхода, каких-нибудь отчаянных действий, и он в бешеной удали пошел вверх, на гребень уступа Огига, через дикие скалы и каменные стены, над пропастями и обрывами, ухитряясь проходить там, где спасовали бы и более опытные скалолазы, привыкшие опираться на здравый смысл. Невесомый, как тень, он переносился по едва заметным полкам и карнизам над километровыми каньонами и ущельями горной страны… И — грудью о камни! пальцы в кровь! — беззвучный крик всего тела, всю мощь, и ловкость, и реакцию в едином порыве — на борьбу с камнем, на борьбу с самим собой…

Однажды, когда они особенно поздно засиделись ночью, а день выдался особенно тихий и жаркий, он сидел в полусне, уронив на колени «Красное и черное», и его выдернул на поверхность звук ее голоса. Она заговорила о своей матери. Без особенных причин. Просто начала:

А на совершенно лысой макушке одной из гор Огига он вдруг упал на колени и закричал:

— Аларика-а!..

Воздух Марса, воздух, созданный предками столетие назад, отозвался гулким вздохом и долго шумел, как океанский прибой, пока не смолкло эхо… солнце ушло за изломанную черту горизонта, и пришел смарагдовый закат… Назад Филипп спускался шесть часов…

— Мою мать зовут леди Памела Ледженд. Очень старый род из Бука. Она делает вид, что ей безразлично, но никогда не забывает об этом, это входит в ту игру, которую всегда ведем мы, англичане.

Он очнулся, прошелся по комнате, легонько притрагиваясь пальцами к шершавым голубым стенам, гладким поверхностям аппаратуры, соседних конструкторских комбайнов — сотрудники лаборатории давно закончили работу, и комбайны на время осиротели.

— Бук — это где?

Память… память — единственный мостик, связывающий прошлое с настоящим и будущим. Хрупкий, нематериальный мостик, по которому можно идти только в одну сторону — от прошедшего. Может быть, это и необходимо? Недаром кто-то в древности говорил: «Все будет так, как должно быть, даже если будет иначе». И все же иногда до смертной тоски хочется вернуться назад, со всем своим приобретенным опытом и умением, сделать все по-другому, иначе, лучше и правильней…

Филипп вздохнул, выключил автоматику конструкторского комплекса и обесточил аппаратуру лаборатории. Но не успел он выйти из комнаты, как между ним и дверью сформировалась из воздуха полупрозрачная плоскость, похожая на жидкое стекло. Постояла секунду, подернутая рябью, и скачком превратилась в зеркало. На Филиппа смотрел он сам, оторопевший от неожиданности. Нога затекла, Филипп, опомнившись, отступил на шаг. Его отражение в зеркале послушно повторило жест.

— Букингемшир. Букингемские Ледженды, знаете ли, почти легенда. Совсем несмешная шутка, но леди Памела в глубине души принимает это очень серьезно. Ледженд воевал с Веллингтоном, и Ледженд плавал с Нельсоном, и какой-то Ледженд повел шестьсот своих людей в Долину Смерти и бог весть куда еще — кто-то из Леджендов даже участвовал в «войне за ухо Дженкинса».[39] Леди Памела Ледженд немножко не такая выдающаяся… она не желает признавать разницы между «прославленной» и «пресловутой». Я и то понимаю, а мне всего четырнадцать. Она очень красивая, и очень любит то, что называют «нескромностью», а для отца это довольно тяжело. Бедный отец. Он бывает таким милым. Кто-то однажды сказал, что у старика Тони кровь такая жидкая, что ему все равно, кто валяет его жену, лишь бы ему самому не пришлось. Это не для моих ушей говорилось, просто кто-то из старых соседей по поместью обмолвился, друзья семьи… я толком не понимала, что это значит, пока не подросла.

«Шутки Угловского, — подумал Филипп, внезапно успокаиваясь. Леня любит розыгрыши. Это или видеопризрак „динго“,[3] или наведенная галлюцинация, и в том, и в другом случае я ничем не рискую. Ну погоди, шутник!»

Конструктор смело двинулся прямо на прямоугольник «зеркала», пробил телом неощутимую поверхность (точно, «динго»). Но вышел не к двери, а… в противоположную сторону, к пульту! «Зеркало» странным образом повернуло его обратно! Что за чертовщина!

— Не очень-то это, должно быть, приятно и для вас, и для вашего отца.

Филипп еще раз шагнул в зеркальную плоскость… и снова вышел в глубь комнаты! Интересное «динго» получается, с пространственными вывертами. Не на это ли намекал Травицкий?.. Но как он мог предвидеть? Или это его рук дело?.. Чепуха! Кирилл не способен шутить так примитивно…

— О, для леди Памелы люди всегда находят оправдания… Одна нескромность — трагедия, две — бесчестье, а вот если их совершаешь дюжинами, это становится твоим стилем. Это мне Макс Худ сказал — забавно, да? Это правда, Роджер?

Упрямство не являлось фамильной чертой характера Филиппа, но его разобрало любопытство, и он еще раз шесть настойчиво проверял возможности «зеркала» по «выворачиванию наизнанку». Неощутимая, гладкая на вид поверхность, не имевшая толщины — если посмотреть сбоку, — невозмутимо разворачивала входящего в него на сто восемьдесят градусов. Пробовал Филипп зайти и с другой стороны — с тем же результатом, «перевертыш» действовал одинаково как с фронта, так и с тыла. А когда Филипп собрался начать поиски «шутника», «зеркало» внезапно свернулось в нить, нить собралась в точку — и та исчезла.

— Похоже на правду. Но я не специалист.

— А вы злопамятный?

Конструктор разочарованно потоптался на месте, потерял интерес к явлению, привел себя в порядок, собрался выходить из комнаты, и вдруг что-то заставило его остановиться. Он посмотрел на окно-стену, за которым сгущались сумерки. Вечер. Часов девять, десятый… Вечер?! Филипп не поверил глазам. Его наручный видео показывал десять минут пятого, в окно только что лился полуденный солнечный свет! Не мог же он так увлечься игрой с «зеркалом», чтобы не заметить, как пролетело пять часов! В таком случае был бы неисправен видео, а он работает нормально. Что произошло?

— Вообще-то, я скорее из тех, кто живет и дает жить другим. Легкомысленный.

Филипп торопливо запросил службу времени, и женский голос сообщил ему точное время: двадцать один час двенадцать минут сорок секунд!

— В прошлом году Тони пришел домой и застал леди Памелу «на этом» — мы с вами понимаем, что это значит, да? — с ее кузеном Марком Леджендом, на бильярдном столе — это было у нас дома в Белгрейвии. Ну, тут уж и Тони взорвался… Я спала наверху, услышала шум, выглянула в окно и видела, как он вышвырнул ее и Марка на Итон-сквер. Асам стоял в дверях и кричал, что она «потаскуха, просто-напросто дешевая шлюха»… Я подглядывала, ничего не могла с собой поделать. Мать стояла на мостовой и плакала — наверняка от злости — в порванном платье, а у Марка нос был разбит в кровь, и он все вопил, что отец разбил ему очки…

— Чушь какая-то! — вслух сказал Филипп и подумал: «Если только „зеркало“ не обладает свойствами замедлять течение времени… Неужели научились создавать такие „динго“?»

Присцилла рассказывала негромко, и казалось, все это ее не слишком задевало, словно она проговаривала вслух слова, которые давным-давно выучила наизусть. Однако рассказ этот в устах дочери звучал настолько печально, что Годвин, чтобы не смотреть на нее, стал следить за преувеличенно осторожными движениями кошки, крадущейся к прыгавшей в тени птице.

С этой мыслью Филипп наконец-то выбрался из рабочей комнаты, пообещав себе разобраться с этим делом позже.



Потом она перестала плакать, подняла взгляд на отца и сказала: «Уж только не дешевая, милый мой Тони, поверь мне, очень не дешевая — и лучше меня у тебя никогда не будет». Тут она увидела меня в окне спальни и помахала мне, так снисходительно, будто бы ничего особенного и все в порядке. Но в домах на площади начали зажигаться огни, шум разбудил людей… и она села с Марком в его «бентли», и они уехали. С тех пор я их не видела.

Вечером следующего дня Филипп, начисто забыв свою встречу с «зеркалом», посадил пинасс[4] в парке у Центрального спортивного комплекса «Россия», почти в центре Москвы. Многие мировые чемпионаты Земли и встречи сборных команд Солнечной системы по игровым видам спорта проходили в залах и на площадках этого комплекса…

Она наконец замолчала, и он взглянул на нее. На щеках у нее повисли две слезинки, она их не смахивала, будто не замечала. Что-то заставило его протянуть руку и снять их кончиком пальца. Она вцепилась в его руку, прижалась к ней лицом, и он почувствовал поток теплых слез. Она подошла и опустилась на колени рядом с его креслом, спрятала голову у него на груди и расплакалась. Он гладил ее густые волосы и снова и снова повторял шепотом, что все будет хорошо, все будет хорошо.

Филипп бегом направился по аллее к служебному входу величественного здания, узнал у автоинформатора шифр помещения, где тренировалась сборная Русских равнин по волейболу, и через три минуты появился в просторной комнате психомассажа.

Потолок комнаты отсутствовал — такой достоверной была иллюзия голубого неба, пол напоминал скользкую поверхность ледяного поля. Низкие, бесформенные с виду кресла походили на клубы облаков.

Его встретили хором шутливых замечаний и упреков. Филипп быстро огляделся, забрался в свободное кресло и вдруг почувствовал, как непроизвольно напряглись мышцы тела и участилось дыхание. Впрочем, обычная «предсмертная лихорадка», или, как испокон веков говорили спортсмены всех рангов, мандраж.

— Точен, как бог времени, — похвалил его Ивар Гладышев, показывая большой палец. — Я поспорил, что ты придешь последним, и выиграл.

— Что наша жизнь — игра! — с притворной смиренностью вздохнул проигравший пари Павлов. — Опаздывает тот, кто не боится вылететь из команды. Поэтому я всегда прихожу раньше на три часа…

Они смеялись, перебрасывались шутками, Филипп тоже смеялся со всеми, что-то рассказывал, но он-то знал, видел, что за всеми этими разговорами и пикировкой у ребят одна мысль — впереди игра! И каждый исподволь готовил себя к главному — к выходу на игровую площадку, и не важно, где ты был до этого, что делал, чем недоволен или, наоборот, от чего счастлив. Все мысли и движения уже подчинялись властному ритму игры, уже отчетливо в ушах становился слышен тугой удар по мячу, уже сердце готовилось работать в великом темпе силовой отдачи… а до начала игры оставалось почти полтора часа.

Глава пятнадцатая

Солинд появился незаметно. Он стоял и хмуро смотрел на резвящихся спортсменов, покусывая травинку, ждал, пока все угомонятся. Потом сказал негромко:

— Сейчас там встречаются японцы и сборная Европы. Счет по партиям два — один.

Роджер Годвин был вполне уверен, что к концу вечеринки, которую Тони Дьюбриттен устроил в честь Дня Бастилии, он начал понимать, как обстоит дело. С того вечера все переменилось. Время делилось на «до вечеринки» и «после вечеринки». А во время ее все соглашались, что это была лучшая ночь того лета. Без исключений.

— Японцы? — осведомился Павлов.

— Что японцы? — поинтересовался Солинд.

Безусловно, вечеринка оказалась великой победой Присциллы. Она не просто играла роль хозяйки дома — она сама все обдумала и устроила, разослала собственноручно написанные приглашения, заказала украшения и цветы, составила меню и пригласила прислугу на вечер. Она была великолепна, она так и сияла. Годвин был потрясен тем, как мгновенно она отбросила детство, превратилась в женщину, произведение — изысканнейшее произведение — таинственной работы времени.

Все засмеялись.

— Ну, выигрывают?

Она встретила Годвина у садовой калитки. Ветви деревьев были унизаны китайскими фонариками, сквозь распахнутые двери дома видно было сияние свечей. На фоне праздничного освещения она казалась темным силуэтом, короткие волосы подчеркивали стройную шею, и она плавно помахала ему рукой в знак приветствия. Кто-то играл на рояле, теплый ветер разносил звуки по саду. Фонарики чуть раскачивались в такт музыке. Она протянула ему руку. Ладонь была влажной от волнения.

— Нет.

— Ох, как хорошо, что вы пришли. Скажите, что все пройдет как надо, Роджер! Ох, лучше бы я не бралась… ведь обойдется, да?

Наступила тишина. Павлов присвистнул:

На ней было короткое розовато-лиловое платье из шелковистой материи. На плечах его вместо лямочек удерживали тонкие шнурки. Набиравшие женственную округлость бедра туго натягивали ткань, так что она облегала плоский живот и обрисовывала ноги. И все же ей было только четырнадцать, уверенность в себе еще не пришла к ней, и она оставалось одним из тех очаровательных созданий, которые, взрослея, еще наполовину играют взрослых.

— Это как же понимать?

— Все будет замечательно, ручаюсь, — сказал Роджер.

— А вот так. — Солинд вырастил «бутон» кресла и сел к ним лицом. — Европейцы в ударе. Зденек Рослонец простреливает блок чуть ли не под любым углом. Японцы ничего не могут с ним поделать. И хотя вы у Европы выиграли, сегодня вам пришлось бы туго, друзья мои.

— Я так волнуюсь, просто на месте не стоится. Вы лучше проходите в дом и познакомьтесь с музыкантом. — Она улыбнулась ему и направилась навстречу следующему гостю.

— Почему? — удивился круглолицый Павлов, наивный, как пятилетний карапуз, в перерывах между играми; хитрый и мудрый, как змей Кецалькоатль, во время игры. — Разве мы играли плохо?

Надо отдать ей должное, она в самом деле совершила чудо. За роялем сидел Хатч: своей невозмутимостью, спокойной улыбкой и английским выговором он являл собой олицетворенный стиль, светскость и искушенность. Сколько парижан мечтали залучить его к себе на этот вечер — а удалось это Сцилле! Когда она поднесла ему бокал шампанского, Хатч подмигнул Годвину:

Солинд в задумчивости подергал себя за мочку уха.

— Прекрасная мисс Дьюбриттен, — сказал он, — умеет устраивать приемы. Настоящие приемы! Я вам скажу, Рэй, люди еще будут говорить об этой девушке…

— Вы играли хорошо, но слишком уверенно. Сегодня так играть вам не дадут. Поняли меня? Ну хорошо. Готовы? Сейчас массаж, потом разминка в полсилы. В стартовой шестерке пойдут Ивар, Виталий, Сергей, Филипп…

Зал был полон, несмотря на то что встречи розыгрыша Кубка континентов по волейболу транслировало Центральное интервидение Земли по всей Системе. У Филиппа вдруг вспотели ладони, и он машинально потер их о майку. Оглядывая передние ряды болельщиков, он неожиданно встретил взгляд девушки, с интересом разглядывающей площадку и игроков. Девушка многим напоминала Аларику… впрочем, это же она сама! Здесь?! В зале?!

— Надеюсь, что так, — перебила она, заливаясь краской.

Сердце прыгнуло вниз, волна горячей крови ударила в лицо… Какими судьбами Аларика, всегда относившаяся к волейболу, к спорту вообще с предубеждением, оказалась в зале на соревнованиях? Аларика… тот же нежный овал смуглого тонкого лица, изгиб бровей, четкий рисунок губ…

Позже, когда гости уже собрались, к Годвину, стоявшему у перил балкона, глядя сквозь высокую дверь на танцующих под наигрыш рояля, подошел Дьюбриттен.

Филипп смотрел на нее всего несколько мгновений, но этого было достаточно, чтобы воскресить в памяти прошлые встречи. Оказывается, он и в самом деле не властен над резцом сердца, вырубившим на каменной скале памяти образ Аларики…

— Хорошо проводите время, Годвин? А где ваша приятельница Клотильда?

— Идите сюда, — позвал Солинд, подходя к краю площадки. — Что оглядываешься, Ромашин? Учтите, прошлая жизнь осталась вот за этой чертой. И не спасут вас от поражения ни рост, ни реакция, ни прочие совершенства, если вы не способны отключаться, уразумели?

— Собиралась вскоре появиться. Она еще должна выпить с кем-то из старых друзей.

— Знаете, я готов лопнуть от гордости за свою дочь.

Филипп покосился на Аларику, разминая кисти рук, словно это было главным делом жизни, подумал: «Кто же это с ней? Муж? И где, слева или справа? Белобрысого я никогда не видел, а второй как будто знаком… Впрочем, какое мне дело до нее и ее внезапного интереса к волейболу?»

— Трудно вас винить. Все просто изумительно.

— Мы с ее матерью такого напутали… кто бы мог подумать, что вся эта несуразица окупится Присциллой? Жизнь полна неожиданностей. Иной раз выдаются и приятные. Вы привязаны к Присси, верно?

— Играете первый вариант, — продолжал тренер, вглядываясь в спокойные и уверенные лица. Он знал своих игроков, наверное, больше, чем они сами; знал их бойцовские качества, физические, психологические и человеческие, знал давно и верил, что для победы они сделают все. Но для этого их надо чуть-чуть разозлить, вернее, расшевелить: самолюбие у классных игроков тоже много значит.

— Еще как.

— Помните, что будущие неудачи… — Солинд помолчал и будто нехотя добавил: — не уравновешиваются прошлыми успехами.

— Я, знаете ли, иногда беспокоюсь.

Филипп с любопытством посмотрел на тренера. Тот как будто нарочно делал вид, что сомневается в успехе, и в то же время можно было понять, что он вызывает их на спор, поддразнивает. А может быть… может, он и в самом деле сомневается?

— За Присциллу?

Запела сирена, команды построились у лицевых линий площадок.

— В некотором смысле. Беда с моим мотором. Хотелось бы продержаться, пока она станет взрослой и самостоятельной. Тогда она получит приличные деньги. Сможет обойтись без старика-отца. Но я не хочу оставлять ее, пока она еще ребенок. Вот и беспокоюсь немножко. Но эта ночь, какая чудесная ночь! Не правда ли, она отлично справляется?

— Финальная встреча по волейболу на Кубок континентов! — прозвучал в зале голос судьи-информатора. — Встречаются сборные команды Северной Америки и Русских равнин.

Многие из гостей были незнакомы Годвину, зато он с радостью заметил среди них Мерля Свейна, за которым бродил хвостом круглолицый очкастый сотрудник «Таймс» — Сэм Болдерстон. Лицом Болдерстон напоминал одновременно херувима и хитрого лиса, очки у него запылились, и он успел подцепить на галстук что-то липкое. Годвину при виде его вспомнились страховые агенты, каких он часто видел дома. Болдерстон хорошо знал Париж, а французов пренебрежительно именовал не иначе как лягушатниками. И любил поговорить о политике — предмете, в то время мало интересовавшем Годвина. Оба направились к Годвину, и между ними шла Клотильда.

— Ну, орлы! — пробормотал Гладышев, когда команды обменялись приветствиями и была разыграна подача. — Наша площадка. Остаемся?

— Смотрите-ка, какая у нас находка, — хитро улыбнулся Болдерстон. — Ваша королева лягушатников!

— Остаемся, — быстро сказал Филипп. Аларика сидела напротив площадки.

Она взглянула на Сэма так, словно не понимала английского, а Годвина, взяв под руку, чмокнула в щеку.

— В четвертом номере у них Кристо, — заметил Павлов. — Ему нужен как минимум двойной блок и аут-контроль.

— Столкнулись с ней у дверей, — пояснил Свейн. Он обливался потом. — Здорово придумано, — продолжал он, озирая празднество, — эти цветные огоньки на деревьях. Сэм обычно к этому времени уже валяется под стойкой бара. Я решил, что ему полезно будет взглянуть, как ведет себя английское общество за границей. Это же не человек, а измазанное в чернилах несчастье.

— В третьей зоне я возьму его в аут-контроле, — сказал Филипп. — А Паша пусть следит за Иваром в блоке. Первая же передача со второго темпа — на «антенну», полупрострел.

Болдерстон уставился на что-то в дальнем конце комнаты.

— Не спеши срывать аплодисменты, — сказал мрачноватый Панченко. — Кристо — не Паша, его одним блоком не возьмешь. Во втором номере у них согласующий Рамиро Менендес, вдвоем с Кристо они тебя съедят с майкой.

— Господи Иисусе, это и есть маленькая Дьюбриттен?

— Наша хозяйка, — кивнул Годвин.

— Я, конечно, не Кристо, — обиделся Павлов, — но подстрахую в блоке не хуже Рамиро.

Клотильда деловито добавила:

— Великолепно держится, верно?

Филипп ободряюще хлопнул его по спине и несколько раз высоко подпрыгнул на месте, ощущая необыкновенную легкость во всем теле. Автомат уже включил игровое поле: все игры команд высших классов проходили при силе тяжести, равной ноль девяносто двум сотым земной. Северо Пальме дель Кристо, уроженец Кубы, а также капитан ее сборной команды, играющей в высшей лиге Северной Америки, тоже сделал несколько прыжков и приседаний на своей половине площадки и приветственно помахал рукой. Он выглядел спокойным и улыбчивым, но Филипп отлично знал: в игре Кристо становился неистовым и страстным, как черный ураган. Справиться с ним в блоке было действительно нелегко.

— Я бы сказал, сражает наповал. Первое, что приходит в голову, — что ей бы в кино сниматься. — Болдерстон широко улыбнулся. — Я просто обязан перекинуться словечком с юной леди. Надеюсь, кто-нибудь ее сфотографирует.

Он потрусил прочь, и Свейн, проводив его взглядом, глубоко вздохнул.

Раздался свисток. Разминка — три минуты. Затем первый сет.

— Ну вот, у Мерля Б. Свейна гора с плеч, — сказал он.

И с первых же секунд у игроков сборной Русских равнин «не пошла» игра. Сначала Павлов, то ли расстроившийся от неосторожной шутки Панченко, то ли по другой причине, неудачно принял мяч, потом Сергей Никитин не довел его до Филиппа, и тот тоже с трудом перебросил мяч через сетку. Американцы — Рамиро, Кристо и Джон Констебл — тут же разыграли комбинацию «рапира», и Кристо со взлета на первом темпе пробил мяч под руки не успевшего с блоком Гладышева.

Потом Клотильда пела под аккомпанемент Хатча, а когда она вытащила Годвина танцевать, то была так хороша, что и он почувствовал себя почти приличным танцором.

Один — ноль.

— Только медленный, — предупредил он, — никаких чарльстонов.

Она расхохоталась:

Второй мяч они снова проиграли. И третий. И хотя Филипп в этом виноват не был, он почувствовал смутное недовольство собой, хорошее настроение ушло. С точки зрения организации матча все было проделано безукоризненно: мягкое, рассеянное освещение площадок поляризованным солнечным светом, почти не дающим теней, не раздражало глаз; рельефная сетка ни на миллиметр не была выше стандартных двух метров семидесяти восьми сантиметров, растянутая между невидимыми силовыми столбиками; тугой белый мяч олицетворял мечту любого волейболиста; упругий кситановый пол мгновенно впитывал любую пролитую жидкость… Но все же что-то было не так, какая-то мелочь, регистрируемая пока только подсознанием. Может быть, мешают фасеточные «глаза» киберсудей? Он никогда не замечал их раньше… Что же тогда?

— Вы слишком уж озабочены тем, как выглядите, мсье.

— За спиной со второго! — бросил Филипп согласующему и… пробил в блок.

Солинд, с виду рассеянный и равнодушный, покусывая вечную травинку, подумывал — не взять ли минутный перерыв. Игра у ребят явно не заладилась. А у американцев получалась почти любая комбинация, любой удар. Что же, бывает, но «минуту» брать рано, прежде надо понять, чего им не хватает. Главное, понять самому, ребятам в игре сделать это трудней.



Первый сет они проиграли со счетом пятнадцать — одиннадцать.

Зал шумел. Филипп искоса посмотрел на трибуну. Аларика смеялась, говорила что-то соседу справа, плотному, молчаливому, с лицом длинным и узким, с жестким, в общем-то, лицом, сильным. Лет сорок пять — пятьдесят, прикинул Филипп и вдруг понял, что он все еще думает об Аларике, отвлекается, а ее присутствие и есть та заноза, которая мешает играть так, как он может.

Годвин стоял на затененной площадке лестницы, и у его ног кто-то сидел на ступеньках, когда Макс Худ вошел и молча встал с краю, наблюдая за весельем. Годвин, скрытый сидевшими перед ним гостями и расстоянием, почувствовал, что в сиянии свечей впервые видит Героя.

Начало второго сета почти ничем не отличалось от первого.

Здесь Солинд, боясь, что игроки потеряют уверенность окончательно, взял первый перерыв.

Сейчас Худ был сверхъестественно красив. В превосходно сидящем смокинге с черным галстуком, покрытый ровным загаром, какой дает теннис, рыбалка и верховая езда в Булонском лесу. Почему-то, глядя на эту картину, Годвин невольно улыбнулся: Макс Худ неподражаем, но и у него в конце концов есть проблемы. Спускаясь по лестнице, чтобы подойти к Худу, он ощутил в себе чувства, которые можно было назвать только братскими, — конечно, это звучало так, будто он разнюнился, да он и в самом деле разнюнился, но ничего не мог с собой поделать, и черт его возьми, если знал, отчего.

— Вы что?! — негромко, но резко спросил он обступивших игроков, потных, разгоряченных и злых. — Сетка высоковата? Или судьи необъективны? Встряхнитесь! Паша, поменяй темп, возьми свою игру, стандарт, ничего не выдумывай. Филипп, ты сядь отдохни, вместо тебя поиграет Игорь. Ивар, только первый вариант, как договаривались, понял? Предложите свою игру, самую простую, ничего больше.

Худ представлял собой загадку: он был таким тихим, таким молчаливым, но при том он привлекал к себе, лишал сил, превращал тебя в участника тайной, загадочной игры, которую вел. Он оказывал на Годвина такое действие, что Годвин стал добиваться его одобрения ради самого одобрения. Ему хотелось быть достойным дружбы Худа. Ему хотелось сравняться с этим человеком. Эта цель представлялась недостижимой, и все же Худ, кажется, считал Годвина своим другом. Годвин этого не заслужил: это была незаслуженная милость. А ему хотелось ее заслужить, хотелось стать достойным в глазах Макса. Но как?

— Замена в команде Русских равнин, — гулко объявил судья-информатор. — Вместо номера четыре, Филиппа Ромашина, в игру вступает номер девять, Игорь Сосновский.

Филипп сел рядом с Солиндом, прополоскал рот и сделал глоток сока. Тренер, присмотревшись к нему, добродушно улыбнулся.

Они завели разговор, выпили шампанского и говорили свободнее, чем когда-либо прежде. Когда же они разошлись, Годвин не сумел сразу выкинуть его из головы и непроизвольно провожал взглядом. Почти весь вечер Макс провел в одиночестве, наблюдал за праздником со стороны или играл с кошками в саду, и лицо его оставалось непроницаемой маской. Что-то тревожило мысли этого человека.

— Что нос повесил? Потенциально ты на голову выше всех в игре, но не играешь в полную силу. Почему?

Филипп иронически покачал головой.

Однажды он краем глаза заметил, как Худ приблизился к Присцилле и втянул ее в обычный обмен любезностями, несомненно, поздравляя с удачным праздником. Она внимательно слушала. Он улыбался как всегда сдержанно, а потом пригласил ее на танец, и она кивнула. Они двигались очень медленно, более или менее соблюдая ритм, и, кажется, больше молчали. Он упрямо смотрел ей через плечо, не меняя выражения лица, но держал ее твердо — не слишком близко — как-никак, она еще хрупкая девочка, не женщина — и когда танец закончился, она застенчиво улыбнулась ему, а он поблагодарил ее легким поклоном и, словно освободившись от чар, она отвела взгляд и снова обратила все внимание к гостям.

— Ну и способ ты нашел для подбадривания! Выше всех… Кристо, кстати, игрок сборной Земли. И Рамиро, и Сережа Никитин…

— Ну и что? Слушай, что говорят, и отвечай на вопросы. Где твой прыжок? Это первое. Где точность, чутье паса? Это второе. И третье: ты о чем, собственно, думаешь?

Годвин слушал, как Свейн с Болдерстоном обсуждают сравнительные достоинства бейсбола и крикета, когда почувствовал, как кто-то тронул его за локоть. Присцилла за руку отвела его в сторону. Время шло к полуночи, но веселье только разгоралось. Ее глаза сияли. Годвин видел в них отражение огоньков свечей. Она была счастлива, все еще волновалась и нервничала, но это было радостное волнение. Она справилась. Лучшей вечеринки и пожелать невозможно.

Филипп порозовел, исподлобья оглядел ряды зрителей. Аларика смотрела на него, как ему показалось, с веселым презрением, он вспыхнул до корней волос и разозлился. «Черт возьми! Неужто я и в самом деле так „сел“?»

— Валентин, сделай обратную замену.

— Не слишком ужасно? Скажите честно, Роджер.

— Рано, посиди немного.

— Ну я прошу!

Она смотрела на него круглыми глазами.

— Это сенсация, мисс Дьюбриттен, и вам это известно.

Солинд прищуренными глазами ощупал лицо Филиппа.

— Правда мило?

— Ты мне это брось! Выйдешь в третьем сете. Все!

Она смущенно втянула голову в плечи и восторженно огляделась вокруг, став вдруг просто маленькой девочкой, допоздна засидевшейся с гостями.

Солинд выпустил его, злого и жаждущего борьбы, как и обещал, только в начале третьей партии.

— Всем хорошо, и мне самой ужасно весело. Я так рада за отца… он даже позволил мне выпить бокал шампанского.

Филипп поднял руку и перебежал на площадку, подбадриваемый хлопками игроков по ладони. На трибуны зала он уже не смотрел. Сердце забилось сильно и ровно, исчезла скованность, пришло ощущение сказочной удачи, тело стало невесомым и легко управляемым. Он сразу стал видеть игру, мгновения полета мяча растягивались для него в секунды, в течение которых он успевал подготовиться к приему, найти партнера, принять мяч и дать пас кому следует. Сначала он, играя в защите на второй линии, достал «мертвый мяч», посланный Кристо обманным ударом в угол площадки. Зал ответил аплодисментами, но Филипп их не слышал.

— Второй вариант, — сказал он в спину Гладышева. — Второй, Ивар!

— Сцилла…

Тот отмахнулся было, потом оглянулся на товарища, словно не узнавая, и передал остальным игрокам:

— Попробуем второй, ребята.

— Спасибо, что вы сегодня называете меня Сциллой.

Павлов сразу же выдал Филиппу пас на сетку, рассчитанный по второму варианту. Это был невероятно трудный по исполнению нападающий удар, получивший название «удар Солинда» — по имени первого его исполнителя: Филипп взвился в воздух из-за спины согласующего игрока, перевернулся на лету на девяносто градусов, показав противнику левую руку в замахе, тем обманув блок, и с сухим звоном вбил мяч в трехметровую зону у сетки.

Огромные глаза заблестели.

Зал зашумел и смолк. И молчал до конца игры, словно болельщики боялись нарушить волшебство игры…

— Сцилла, я должен сказать вам кое-что прямо сейчас… нет, выслушайте. Вы такая, такая… вы красивая. Вы… не похожи ни на кого, кого я знаю. Честно говоря, я малость столбенею от вашего вида…

Он задохнулся и сообразил, что ничего толком не сказал.

Филипп нападал с любого номера, с задней линии, с центра — согласно смене темпов. Он перепрыгивал блок чуть ли не на локоть, забивая мячи почти вертикально в первую линию площадки американцев, доставал в защите такие мячи, которые лишь теоретически считались доставаемыми. Он блокировал нападающих в труднейшем исполнении аут-контроля — ловящим блоком, угадывая направление удара в четырех случаях из пяти.

— Очень мило с вашей стороны так говорить. Немножко кружит голову, но очень мило. Но если я так… прилично выгляжу… почему вы не хотите со мной танцевать?

Это была игра на вдохновении, она зажгла остальных игроков команды, и те творили чудеса под стать Филиппу, разыгрывая комбинации хладнокровно и уверенно, словно на тренировке. Если играют команды, равные по классу, то именно такая игра, четкая, слаженная, когда партнеры понимают друг друга по жесту, по взгляду, когда все их движения подчиняются неслышному ритму и кажется, что на площадке находится всего один игрок, чье многорукое тело перекрыло ее, и мяч каждый раз с завидным постоянством натыкается на руки, отскакивая с удивительной точностью в одну и ту же точку над сеткой — согласующему игроку. Только такая игра может дать положительный результат. И они, проиграв первые две партии, выиграли остальные три.

— Ну, я не слишком хорошо танцую…

Зал еще несколько мгновений немо дивился на освещенные квадраты игрового поля, на обнимавшихся игроков сборной Русских равнин, и потом словно шторм обрушился на Дворец спорта.

— А я просто ужасно, совсем не умею. Давайте притворимся, Роджер. Потанцуйте со мной.

Филипп пожал горячую ладонь Гладышева, ответил на объятия друзей, потом его дружно оторвали от пола и несколько раз подкинули в воздух. А он, оглушенный поздравлениями, чувствуя в теле приятную тяжесть, посмотрел на второй ряд трибуны, поискал глазами Аларику, не нашел, и радость и удовлетворение его вдруг померкли, уступив место тоскливому ожесточению.