«Все больше и больше склоняюсь к мысли ехать в Ленинград, несмотря ни на что». Он подчеркнул «несмотря ни на что» и добавил со свойственной ему шуткой: «Умирать — так с музыкой, и в компании».
— Привет, Кросс. Хотите — верьте, хотите — нет, но дело обстоит не совсем так, как может показаться. Вы знакомы с миссис Мередит?
Кросс, угрожающе набычившись, двинулся на них.
Он жаловался на свое одиночество в многолюдном общежитии.
— Клянусь Богом, Шейн, вы мне за это заплатите!
У Шварца были два любимых занятия — писать и читать. Если нагрянуть к нему внезапно, его можно застать за рукописью или за книгой. Он писал одну за другой пьесы, но его меньше всего можно было назвать театралом. Он признавался, что даже на свои пьесы ходит не очень охотно. Я, бывая с ним на спектаклях, наблюдал больше за ним, чем за происходящим на сцене. Он шептал слова своей пьесы, болезненно морщась при каждом вольном обращении артиста с текстом.
Шейн сделал глубокий вдох и медленно выдохнул.
Шварц был домоседом, но его меньше всего можно было назвать нелюдимом. Он не мог жить без общения с друзьями, без беседы, в которой шутливое чередуется с серьезным.
— Скажите ему, Мэти. Может, вам он поверит.
В каждом письме из Кирова он напоминал о Ленинграде. Он был человеком деликатным и никогда не докучал просьбами, но напоминал об этом шутками. Он писал, что ежедневно работает над пьесой под заглавием «Вызови меня!» (Тогда появилась пьеса Симонова «Жди меня!»).
Она успокаивающе похлопала его по плечу и встала, обратив все свое очарование на Кросса.
Я ведал репертуарной частью Большого драматического театра имени М. Горького и, вероятно, мог бы помочь Шварцу получить вызов. Пропуска в Ленинград давались весьма осмотрительно, вызовы подписывал непосредственно председатель Ленсовета. Но, думается, театру не отказали бы в пропуске для Шварца, тем более что он был нашим автором — он передал нам пьесу «Одна ночь».
— Кто-то обыскал вашу квартиру и нокаутировал Майкла еще до того, как я пришла сюда на встречу, о которой мы с вами договаривались. Он не видел, кто это был. И мы оба гадаем, нашел ли этот человек дневник?
Но я, признаться, не торопился с хлопотами. Я по рождению ленинградец и по себе знаю, какой колдовской силой обладает этот город. Но я понимал, что Шварцу не по плечу тяготы жизни в осажденном городе. Тоска, думалось, пройдет, Шварц успокоится, как всегда, работой. Ведь первый год эвакуации оказался для него весьма плодотворным: кроме тех двух пьес, о которых я уже говорил, он написал сказку для кукольного театра, продолжал работу над «Драконом».
— Не верю ни единому вашему слову, — промычал Кросс. Обойдя миссис Мередит, он скрылся за дверью спальни и почти сразу же вернулся с револьвером. — Вы оба оставайтесь на месте, — пригрозил он, — а я сейчас вызову полицию.
Он попытался схватить трубку, но миссис Мередит тут же встала перед ним, загородив собой телефон.
Я полагал, что, увлеченный «Драконом», он забудет о Ленинграде.
— Вам ни к чему вызывать полицию, мистер Кросс. Единственная важная вещь — это дневник. Он — на месте?
Но случилось самое печальное — он написал, что, впервые с тех пор как уехал из Ленинграда, у него не клеится работа.
— Что вы хотите сказать?.. Что значит — мне ни к чему полиция?! — взбесился Кросс. — Это в тот момент, когда я прихожу домой и вижу, что в моей квартире совершена кража со взломом, а вы преспокойно занимаетесь черт знает чем на моем диване? — Он шагнул к ней, размахивая револьвером, но она даже не шелохнулась.
«Я тут сделал открытие, — писал он в следующем письме, — мелкие периферийные неприятности хуже артобстрела. Они бьют без промаха. Если не верите — приезжайте к нам и поживите зиму — другую. Не могу я тут больше писать. Хочу писать в боевой обстановке».
— Мистер Кросс, мы назначили с вами встречу, чтобы обсудить одно частное дело. Можем ли мы обсудить это дело до того, как вы вызовете полицию?
Если Шварц потерял возможность работать, значит, надо ему уезжать из Кирова.
Шейн поднялся на ноги. Судя по относительно спокойной реакции Кросса, он понял, что дневника в квартире вообще не было.
Н. П. Акимов, находившийся с Театром комедии в Таджикистане, усиленно приглашал к себе. Казалось бы, все складывается хорошо: Шварц, правда, удалялся от Ленинграда, но, попав в творческую среду, смог бы работать плодотворно.
— Поскольку я недавно заполучил Великую праматерь всех мигреней, — мне нужно выпить. Не хотите ли предложить мне что-нибудь в этом роде?
Еще недавно он писал, что его мысли о собственной слабости — нервного происхождения. Оказалось — совсем не нервного. Когда все было готово: достали с громадными трудностями билеты, уложили вещи, сдали карточки, Шварц, пройдя все предотъездные хлопоты, вдруг понял, что истратил все силы и ему не одолеть дальнюю дорогу. «Я обнаружил вдруг, что мне, пожалуй, не доехать, — писал он, — а если и доехать, то на новом месте я буду очень плохим работником, и я струсил и отступил».
Кросс даже не обернулся, лишь сердито бросил через плечо:
— Я уже говорил вам, что не употребляю.
— В таком случае, — вздохнул Шейн, — пойду, поищу какую-нибудь выпивку, а вы тут оставайтесь для своей частной беседы. — Он повернулся к двери и услышал, как Кросс рявкнул у него за спиной:
Напугало его больше всего то, что он будет на новом месте плохим работником.
— Не смейте выходить из этой комнаты, Шейн! Или я буду вынужден вас пристрелить!
Шейн решил, что стрелять Кросс не станет. По крайней мере, пока он продолжает идти, не оборачиваясь к нему лицом. Он услышал, как Мэти Мередит громким шепотом убеждает репортера:
Подписано это горькое письмо было так — «известный путешественник Е. Шварц». Я вспомнил реплику из его пьесы «Одна ночь» — «шутки шутят в условиях осажденного города». Юмор не покидал его ни при каких обстоятельствах.
— Вы же знаете, что мистер Шейн никуда не денется. Пожалуйста, давайте решим этот вопрос мирно, между собой.
Жизнь строит подчас неожиданные сюжеты. Я, только что мысленно прощавшийся со Шварцем надолго (шутка ли, судьба бросает его на другую окраину страны — на Памир), вскоре встретился с ним в Москве. О встрече друзей позаботилось ведомство — Комитет по делам искусств вызвал нас на драматургическое совещание.
Шейн уже подошел к двери — все еще без пули в затылке — и в этот момент она громко прошептала:
Я опоздал к открытию совещания, по причинам вполне уважительным.
— Майкл, я остановилась в отеле «Бискейн». Позвоните мне попозже.
Я вошел в зал во время выступления одного известного режиссера. Он призывал драматургов писать патриотические пьесы. Он не говорил, а почти кричал, отчаянно жестикулировал, вел себя так, как будто звал всех ринуться в атаку. Я начал оглядывать зал и отыскал глазами Шварца. Он тоже заметил меня, мы переглянулись и улыбнулись, как заговорщики.
— Непременно, — пообещал он и направился к лифту.
Следом за режиссером вышел литератор и начал бубнить по бумажке:
— Мое творчество… Я создал… Моя биография… Тут Шварц не выдержал и пошел к выходу.
Глава 11
В коридоре было оживленней, чем в зале. Жизнь разбросала людей по разным фронтам и городам, и они, встретившись после долгой разлуки, никак не могли наговориться.
Шейну понадобилось целых полчаса и три рюмки коньяка, прежде чем боль за левым ухом слегка утихла, и он почувствовал себя в состоянии обсуждать с Уиллом Джентри обстоятельства смерти Джаспера Грота.
— Тот — артист, он не может не играть, — возмущался Шварц. — Но мог бы играть по системе Станиславского, а не каратыгинствовать. Но наш‑то хорош! Видимо, считает ниже своего достоинства пользоваться обыкновенными словами. К чему «творчество», когда можно сказать «работа»? Почему «создал», а не «написал». Обожают говорить красиво. Ну шут с ними! Почему вы опоздали? Неужели в Ленинграде плохая погода?
Когда рыжий детектив без стука распахнул дверь, шеф был в своем кабинете один. Подняв голову от заваленного бумагами стола, Джентри проворчал:
Мы стояли у окна, куда врывалось весеннее солнце.
— Еще полчаса, Майк, и я бы послал за тобой своих ребят.
— С какой стати? — Шейн осторожно уселся на стул с прямой спинкой рядом со столом Джентри.
Я рассказал ему, что в день моего отъезда Ленинграду досталось и с воздуха, и с земли. Я ехал на аэродром мимо горящих зданий. В наш транспортный самолет усаживался солдат — стрелок, деловито проверяя, безотказно ли действует пулемет. Мы поднялись, но нас сразу же вернули обратно — погода была хорошая, но не летная.
— Из-за Джаспера Грота, вот с какой! Из-за его связей с Хоули. Я хочу знать все, и на этот раз — без уверток.
— Самая отвратительная манера вранья — вранье с подробностями, — усмехнулся Шварц. — Хватит вести среди меня агитационную работу!
— Конечно, Уилл. — Шейн откинулся на спинку стула, сцепив руки на затылке, чтобы хоть как-то облегчить боль. — Только сначала расскажи подробнее, что известно тебе, а уж тогда я выложу все остальное.
— К сожалению, я ничего не преувеличиваю.
— Нам известно чертовски мало. У нас есть таксист, который вчера около восьми вечера посадил к себе в машину Грота у его дома и доставил к поместью Хоули. Поперек подъездной дорожки была натянута цепь, поэтому такси не могло подъехать к дому. Грот вышел из машины, и с этого момента его больше никто не видел. А уж эти Хоули! — Джентри сердито фыркнул. — Компания сумасбродов! Старуха спокойно заявляет, что не знала и знать не желает никакого Грота. И это после того, как он несколько дней ухаживал за ее сыном на плоту и был последним, кто видел его живым. Что это за мать, спрашивается?!
— Когда вы наконец пустите меня в Ленинград? Живут же там люди! Я сам буду пробиваться в Ленинград. Я там нужен. Вы начинаете репетировать мою пьесу, я должен быть рядом. Завтра в Комитете по делам искусств я сам попрошу, чтобы меня направили в Ленинград.
— Насколько я понял из сегодняшнего разговора, она никак не может смириться с тем, что Грот и Каннингем выжили, а ее сын — нет.
Пьесу «Одна ночь» наша труппа приняла очень хорошо. Был назначен режиссер, распределены роли. Художник В. В. Лебедев увлекся пьесой и написал превосходные эскизы декораций и костюмов. Репетиции не начинались из‑за того, что задерживалось разрешение на постановку пьесы.
— Ну и что? Ладно бы, только она, а тут еще эта Беатрис…
Мы отправились с Шварцем в Комитет выяснить — почему задерживается разрешение. Наш разговор с театральным начальником был длинным и тягостным. Он очень долго говорил о блокаде Ленинграда. О пьесе он сказал совсем мало — величественная блокада Ленинграда должна быть воплощена в жанре монументальной эпопеи, а в пьесе «Одна ночь» отсутствует героическое начало, ее герои — маленькие люди, и этот малый мир никому не интересен.
— Да, действительно, — с серьезным видом поддакнул Шейн, но его глаза насмешливо блеснули.
Я пробовал возражать. Шварц сидел молча. Начальник вернул Шварцу пьесу, а мне дал другую.
— Она признает, что просила Грота встретиться с ней вчера вечером около ее дома, но не говорит — зачем. И вообще невозможно понять, что у нее на уме — все эти идиотские смешки…
— Ну, ладно, — перебил его Шейн. — Значит, Грота пристукнули после того, как он вышел из машины, но до того, как его видел кто-нибудь из Хоули…
— Если верить их словам.
— Вот-вот, если верить их словам.
— А как насчет этой самой миссис Уоллес, которая сегодня утром заявилась к Гротам? Миссис Грот говорит, она утверждала, что ей вчера позвонил Джаспер и договорился о встрече… обещал дать какую-то информацию о ее муже, который пропал год назад. Тебе что-нибудь об этом известно? Насколько я понимаю, миссис Грот посылала ее к тебе для консультации…
— Вот, рекомендую познакомиться!
— Так-то оно так, — вздохнул Шейн, — но я знаю об этом не больше твоего. — Коротко пересказав ему историю, услышанную утром от миссис Уоллес, он продолжил: — Самое вероятное, что Альберт Хоули что-то знал об исчезновении Уоллеса и перед смертью все рассказал Гроту. Тот собирался передать это миссис Уоллес сегодня утром, но не успел — его стукнули по голове и бросили в залив.
— Почему вы молчали? — спросил я, когда мы вышли на улицу. — Вдвоем мы переубедили бы его.
— И где-то неподалеку от дома Хоули, скорее всего там, где он должен был встретиться с Беатрис, — подчеркнул Джентри.
Шейн кивнул.
— Не думаю. Спорить с ним — это все равно, что возражать радиорепродуктору. Вы ему что‑то говорили, а он продолжал свое. И потом он все время говорил — «мы считаем». Не «я», а «мы». И сколько человек стоит за ним, кто входит в это понятие — «мы»? И зачем так подробно он говорил нам о блокаде, словно мы не нюхали ее, а приехали из Калифорнии… Не нужен я в Ленинграде, — сказал он, помолчав.
— Тут есть еще один аспект, Уилл. Ты читал сегодняшнюю «Ньюс»? Я имею в виду статью о дневнике Грота, который они собираются опубликовать. Там говорится, что это будет подробный, чуть ли не поминутный отчет о времени, проведенном на спасательном плоту. Вполне логично предположить, что Грот также записал слово в слово и то, что сказал ему перед смертью Альберт Хоули. Выходит, если кто-то убил Грота, чтобы тот не смог рассказать миссис Уоллес правду о ее муже, он должен был испытать настоящий шок, когда прочел в газете, что дневник Грота будет напечатан полностью.
— Я отговариваю вас от Ленинграда не потому, что там опасно. Неизвестно, где и когда подстережет нас смерть.
— И кто бы это ни был, теперь он начнет охотиться за дневником, — подхватил Джентри.
Вам надо написать «Дракона». А в таких условиях вы его не напишете!
— Про который известно, что он находится у Джоэла Кросса, репортера «Ньюс». Кстати, Уилл, ты не говорил с ним по этому поводу?
— «Дракона» я напишу даже в аду.
— С Джоэлом Кроссом? — Джентри раскурил сигару и с наслаждением принюхался к голубому дымку. — Нет. А зачем?
— Насколько мне известно, сегодня кто-то обыскивал его номер в отеле… и, как мне кажется, искал именно дневник. — Шейн встал и пожал плечами. — Вот и все, Уилл. Как и обещал, я выложил все, что знаю. — С этими словами он направился к двери.
— Вы напишете его в Москве! Вам надо хлопотать, чтобы вас оставили здесь. Уже многие писатели вернулись из эвакуации в Москву. Вас наверняка оставят.
— Ну-ка, Майк, постой, — окликнул его Джентри.
— В порядке компенсации за убитую пьесу, — усмехнулся он. — А что же за пьесу он вам рекомендовал? Покажите, это, наверное, образец, по которому надо равняться! Как хочется научиться писать рекомендуемые пьесы!
Шейн остановился и осторожно повернул голову, словно боялся, что она отвалится.
Мы стали рассматривать рекомендованную пьесу. Называлась она «Власть тьмы». Что такое: время ли сейчас для толстовской драмы? Но оказалось, что толстовской вывеской прикрывалась примитивная ремесленная пьеса о захвате Ясной Поляны немцами. Пьеса, напоминавшая пародию, открывалась списком «действующих лиц» и «действующих вещей» — халат Л. Н. Толстого, туфли Л. Н. Толстого и т. п.
— Это же находка! — улыбнулся Шварц. — Не написать ли мне пьесу об Иване Грозном под названием «Дядя Ваня». Нельзя ли подписать договорчик? И начальство одобрит!
Именно тогда началась «реабилитация» Ивана Грозного. Я напомнил Шварцу, что это все он уже предугадал — в его пьесе для детей «Клад» был сторож из заповедника — Грозный Иван Иванович.
— Если предположить, что Альберт Хоули рассказал Гроту об исчезновении Леона Уоллеса что-то такое, что могло ударить по всему семейству… не мог ли он попытаться их шантажировать?
Следующее письмо пришло не из Москвы, и не из Кирова, а из Таджикистана.
— Я же не знал Грота. Но, судя по тому, что о нем рассказывают его жена и Люси, мне кажется, все обстоит как раз наоборот. Он был своего рода религиозным фанатиком. Из таких, кто, несмотря ни на что, будет говорить только правду, и ничего, кроме правды.
«В Москве надо было, по крайней мере, спрятать самолюбие в карман, — писал Шварц, — забыть работу, стать в позу просителя. А я человек тихий, но самолюбивый. И даже иногда работящий. И легко уязвимый… Выносить грубость сердитых и презрительных барышень — для меня хуже любого климата. И вот мы уехали в Сталинабад».
— Что дает семейству Хоули тот же мотив для его убийства, как если бы он их шантажировал?
Следующее письмо было совсем мажорным — Шварцу некогда было отдыхать от дальней дороги, не было времени на акклиматизацию в непривычном и трудном климате, он сразу же сел за работу. «Дракон» был написан очень быстро. Он сообщал, что Акимов уже уехал с пьесой в Москву. Можно было представить, в каком тревожном состоянии пребывает Шварц, но письмо его было спокойным: «Пока что я не жалею, что повидал настоящую Азию. Пишу. А это, честное слово, извините за прописную истину, всетаки самое главное. В настоящее время я занят пьесой под названием «Мушфики молчит». Мушфики — это таджикский Насреддин. Когда мы увидимся? Вести с фронтов подают надежду, что скоро».
— Да, — медленно кивнул Шейн. — Если только они не знали, что он уже договорился о публикации своего дневника. — Он задумался и неожиданно вскинул брови. — Слушай, Уилл, у меня возникла еще одна идея! Допустим, некто, нечистый на руку, знал о содержании дневника и хотел этим воспользоваться, чтобы шантажировать Хоули, но не мог осуществить это, пока Грот был жив. Но теперь, когда Грот мертв, он, имея в своем распоряжении дневник, может запросто начать это дело.
Нельзя было не радоваться за него — он только что окончил пьесу и уже принимается за следующую.
— А кто еще знал, что в дневнике? — сразу насторожился Джентри.
Пьеса «Мушфики молчит» не была написана — Шварц вместе с Театром комедии вскоре переехал в Москву.
— Например, Джоэл Кросс. Вчера он его прочел. На твоем месте я бы проверил, что он делал вчера вечером около восьми. — Шейн снова повернулся к двери, и на этот раз Джентри не стал его останавливать.
В августе 1944 года я получил телеграмму: «Для восстановления вашего душевного равновесия к вам едет Шварц».
Наконец мы встретились с ним на ленинградской земле. Я сказал, что подготовил ему небольшой сюрприз.
Когда через полчаса Шейн вошел в свою контору, Люси Гамильтон подняла голову и недовольно посмотрела на него.
— Несколько минут назад тебе звонила какая-то женщина и, когда я сказала, что тебя нет, потребовала, чтобы я дала ей твой домашний адрес.
Сюрприз был действительно небольшой, совсем крохотный. В учебном классе студийцы Большого драматического театра сыграли ему сцену из пьесы «Одна ночь». Играли они не бог весть как, но искренне и горячо; они были подростками в первый год войны и сами пережили то, что происходило с юными героями пьесы. Будущие артисты, сыграв сцену, пытались убежать из класса, они впервые выступали перед автором. Но Шварц буквально схватил их за руки. Через несколько минут они уже забыли свою робость и разговаривали с ним откровенно и увлеченно.
Шейн взъерошил волосы и усмехнулся.
— Я перестану вас уважать, — сказал Шварц, когда мы остались в классе вдвоем, — если вы не напишете для этих ребят пьесу.
— И кто же была эта леди?
Шварц не раз укорял меня в письмах, — «только болезненное самолюбие мешает Вам писать пьесы». Эти слова и, конечно, влюбленность в студию заставили меня решиться на отчаянный шаг. Этой осенью я написал «Старых друзей».
— Сомневаюсь, что это была леди. — Люси презрительно поджала губы. — Когда я спросила, кто говорит, она начала по-идиотски хихикать и отказалась представиться.
Шварц не был моим литературным наставником, но я могу считать его крестным отцом своего драматургического первенца.
— Полагаю, ты сообщила этой «очаровательной леди» все, что она хотела знать?
После войны жизнь опять развела нас, я переехал в Москву. Но как только мы оказывались в одном городе — приезжал я в Ленинград или он — в Москву, — мы встречались в первый же день. Разлука не ослабляла нашей дружбы, наоборот, мы стали ближе, перешли на ты, что для той и другой стороны представляло немалые трудности.
— Название твоего отеля. Ты ведь как-то сказал, что, если позвонит женщина, я не должна отказывать в такой информации.
К Шварцу пришла известность, которую он давно заслужил, — его пьесы ставились уже не только в нашей стране, но и за рубежом. Пришла слава, был достаток, было все, кроме здоровья.
— Просто восхитительно, — буркнул Шейн. — Крепко теперь моему бару достанется. Больше никто не звонил?
В Москве, в Театре киноактера, поставили его пьесу «Обыкновенное чудо». Болезнь уже не позволила ему приехать в Москву посмотреть спектакль. Я написал ему подробную рецензию на спектакль. В ответ пришло письмо, написанное уже не корявым почерком Шварца, а отстуканное Екатериной Ивановной под диктовку на машинке.
Люси отрицательно покачала головой, и в этот момент зазвонил телефон. Она подняла трубку и с преувеличенной любезностью сказала:
— Майкл Шейн, расследования… одну минуту, я узнаю, на месте ли он. — Прикрыв трубку ладонью, она повернулась к Шейну. — Еще одна. Но эта не хихикает. Держу пари, такая запросто способна проглотить одного моего знакомого рыжего детектива.
«Спасибо тебе за обстоятельное письмо, — писал он. — После него спектакль мне стал совершенно понятен.
— Миссис Мередит? — усмехнулся тот.
Насчет третьего акта ты, конечно, прав (я писал, что третий акт в пьесе слабее первых двух. — Л. М.).
— Какой вы догадливый, мистер Шейн, — ядовито улыбнулась Люси.
Напомню только, что говорит об этом Чапек. Он пишет, что, по общему мнению, первый акт всегда лучше второго, а третий настолько плох, что он хочет произвести реформу чешского театра — отсечь все третьи акты начисто.
— Я поговорю из кабинета. — Пройдя к себе, Шейн снял трубку. — Алло?
Говорю это не для того, чтобы оправдаться, а чтобы напомнить, что подобные неприятности случаются и в лучших семействах.
— Майкл… это Мэти. — Возникла короткая пауза. — Как ваша голова?
…Все как будто хорошо, но у меня впечатление, что мне за это достанется. Я бы предпочел, чтобы все проходило более тихо. Хорошие сборы?! Простят ли мне подобную бестактность? Открываю газеты каждый раз с таким чувством, будто они минированы.
— Лучше, но… все еще неважно.
У меня было сочинено нечто для программы, вместо либретто. Там я просил не искать в сказке скрытого смысла, сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а чтобы открыть свои мысли. Объяснял, и почему в некоторых действующих лицах, более близких к «обыкновенному», есть черты сегодняшнего дня. И почему лица, более близкие к «чуду», написаны на иной лад. На вопрос, как столь разные люди уживаются в одной сказке, отвечал: — очень просто. Как в жизни.
— Какая жалость, — сочувственно промурлыкала она. — Тут у меня как раз под рукой потрясающее средство от головной боли. Мой собственный рецепт.
Театр не собрался напечатать программу с этими разъяснениями, но тем не менее в основном зрители разбираются в пьесе без путеводителя. В основном. И я пока доволен. Но открывая газеты… и т. д.».
— В отеле «Бискейн»?
— Номер 1200-А.
Он боялся не суровой критики, он боялся быть непонятым.
— Через десять минут, — ответил Шейн и положил трубку.
Последний раз я виделся с ним в дни празднования его 60–летия — мы поехали праздновать его юбилей целой компанией москвичей — бывших ленинградцев.
Он вышел в приемную и под уничтожающим прицелом карих глаз Люси снял шляпу с вешалки.
Он был болен тяжело и понимал, конечно, серьезность своей болезни. Но когда я спросил его о самочувствии, он сразу же перевел разговор на другую тему:
— Да уж, готова поспорить, что у нее есть рецепт от головной боли. Смесь абсента и бенедиктина и… и полный набор соблазнительных поз.
— Неужели ты такая же зануда, как все! Расскажи лучше о поездке в Лондон.
— Цыц! — засмеялся Шейн. — Тебе вредно подслушивать мои личные разговоры, я ведь уже предупреждал. — Он осторожно натянул шляпу на пульсирующую от боли голову и вышел.
— Нет, сначала я расскажу о Майкопе.
Он заволновался от рассказа о городе своего детства.
— Как быстро все это прошло, — сказал он с удивлением и обратился к жене: — Катя! Переедем на юг?! Я всю жизнь мечтал жить на юге. И всю жизнь прожил на севере. Переедем!
Глава 12
Он задумался и сказал с горечью:
— Поздно!
Когда миссис Мередит встретила Шейна на пороге своего номера, на ней был серый атласный халат, подчеркивавший стройную фигуру, распущенные курчавые волосы придавали ей более молодой вид. Сжав обеими руками ладонь детектива, она мягко потянула его за собой в комнату.
— Женя! — сказал я, разряжая тяжелую паузу. — Тебе нельзя уезжать отсюда, как‑никак ты уже достопримечательность Ленинграда.
Шейн подошел к низкому столику перед диваном, на котором стояли ведерко со льдом, бутылка бурбона, маленькая чашка с чайной ложкой, два высоких бокала, наполненных колотым льдом, и широкая ваза с букетом мяты. Чашка была наполнена растертыми листьями мяты, залитыми какой-то тягучей жидкостью, судя по запаху — смесью бурбона и сахара.
— Юбилей еще не начался! — иронически улыбнулся он. — Уцененная достопримечательность.
Миссис Мередит уселась на диван.
Через год с небольшим я приехал проводить Шварца в последний путь.
— Это и есть то самое средство от головной боли, которое я вам так расхваливала. — Щедро плеснув в бокалы сладкой смеси, она долила их до краев неразбавленным виски и усмехнулась, заметив удивленное выражение на лице Шейна. — В этом заключается секрет настоящего мятного джулепа — никогда не бойтесь, что переборщите с виски.
Пробиться к мертвому Шварцу было невозможно. Гражданскую панихиду устроили почему‑то не в большом зале писательского клуба, а в маленькой комнате. Кто‑то из похоронной комиссии оправдывался — не ждали, что придет так много народа.
Шейн принюхался к запаху мяты, медленно глотнул сладковатого напитка и, откинувшись в глубоком кресле, вытянул ноги.
Я ехал в автобусе с мертвым Шварцем и думал о том, то он прожил жизнь трудную, но счастливую. Он не знал суеты, все его дела, мысли, интересы были отданы одному— литературе. У него были произведения сильные, средние и просто слабые, но не было ни одного, написанного по расчету, в угоду обстоятельствам времени. О нем можно было говорить разное, но никто не мог упрекнуть его в неискренности. Он ни разу в жизни не солгал в искусстве, никогда не приукрашивал, ни разу не покривил душой, не слукавил.
— Это единственный цивилизованный способ пить виски. Миссис Мередит, вы отлично умеете лечить головную боль.
Все люди смертны. Но нет горше конца жизни для художника, когда он еще жив, а уже бессилен создать новые произведения, а старые уже забыты. Когда художник еще живет, но искусство его умерло. Что может быть трагичнее такого конца?
— Спасибо, — кивнула она с таким видом, словно принимала его слова не как откровенную лесть, а как вполне заслуженную похвалу. — Кстати, у вас не возникло каких-нибудь идей насчет того, кто наградил вас головной болью?
Шварц умер сразу после премьеры своей пьесы «Повесть о молодых супругах». После его смерти продолжают выходить на сцену и на экран его произведения. Они волнуют зрителя, заставляют его радоваться и смеяться, и многие зрители не знают, что автора, веселого и душевного человека, уже давно нет в живых.
— Означает ли это, что вы решили поверить в мою историю?
— Разумеется, у меня и в мыслях не было, что вы сами себя стукнули по голове в номере Джоэла Кросса.
Слово «бессмертие» — торжественное, Шварц боялся таких слов. Но что может быть радостнее для художника, когда его творения выдерживают проверку временем, когда они волнуют не только современников, но и потомков.
— Он сказал вам, где дневник, или о том, что в этом дневнике?
— Он вообще отказался обсуждать эту тему. Мистер Кросс показался мне совершенно несносным молодым человеком.
По непонятным причинам продолжает лежать без движения пьеса «Одна ночь». Вероятно, она небезупречна, мне трудно ее анализировать, я смотрю на нее, как на страницы автобиографии Шварца — никогда в его пьесах не отражалось так ясно и непосредственно им пережитое.
— А вы не объяснили ему, почему вас интересует этот дневник? Или почему вам так важно знать точное время смерти Альберта Хоули?
Герои этой пьесы, люди чудаковатые, немного смешные, но трогательные и душевные, временами начинают разговаривать языком самого Шварца.
— Конечно, нет. Чем меньше людей знает об этом, тем лучше.
Пьеса заканчивается словами электромонтера Лагутина, который и начинал пьесу: «Будет, будет праздник! Доживем мы до радости. А если не доживем, умрем, пусть не забудут, пусть простят неумелость, нескладность, суетность нашу! Пусть приласкают, пусть похвалят за терпение, за твердость, за верность!»
Слова эти звучат как завещание Шварца, обращенное к современникам и потомкам. Эти слова должны быть произнесены со сцены.
— У вас не сложилось впечатления, что он знает или каким-то образом догадался, какое значение имеет этот дневник для вас? — поинтересовался Шейн, особо подчеркнув последнее слово.
— Об этом человеке очень трудно составить какое-то впечатление, — холодно парировала она. — Вы думаете, он знает?
М. Янковский
— Скорее всего, нет, — покачал головой Шейн. — Тем более, если учесть, что условия завещания Эзры Хоули не предназначались для широкой огласки… Маловероятно, чтобы многие знали, что вы все еще наследница Альберта, хотя развелись с ним незадолго до его призыва в армию.
— Наверное, — с безразличным видом согласилась Мэти Мередит.
Это было в декабре 1920 года. Я приехал в Ростов — на — Дону, город, незадолго до этого освобожденный от белых и живущий трудной, далеко не сытой жизнью. Плохо было с питанием и топливом. Зябкая зима, пронизывающий ветер с Дона. Самодельные буржуйки, в которых едва тлел сырой штыб — угольная пыль.
— Разумеется, случай весьма нетипичный. Честно говоря, именно это чертовски заинтересовало меня с самого начала. Оно просто не имело смысла… по крайней мере, до сегодняшнего дня, но теперь… теперь я начинаю понимать, как такая женщина, как вы, могла с легкостью вертеть таким человеком, как Хоули.
— Альберт любил меня, — тихо проговорила Мэти.
Почему‑то именно Ростов и Одесса оказались в то время населенными множеством даровитых людей. Из Ростова вышло немало крупных советских писателей и журналистов. В Ростове довольно часто возникали интересные художественные начинания. Юное поколение интеллигенции было исполнено, несмотря на еще не завершившиеся битвы гражданской войны, творческого горения, поисков.
— В том-то все и дело. Этого достаточно для того, чтобы изменить условия завещания, по которому вы можете унаследовать все его состояние даже после развода и нового замужества.
Особенно тянули к себе молодежь модные в те годы «левые» течения, которые противостояли якобы отжившим формам дореволюционного искусства. Слово «традиция» было тогда не в ходу. Некоторые из формальных исканий того времени, несомненно, были связаны с воинственным отрицанием художественных направлений, возникших и развивавшихся в условиях буржуазного строя. Старое искусство отпугивало главным образом тем, что оно «старое».
— Альберт был очень щедрым человеком. У него больше не было никого, кому бы он хотел оставить деньги… — спокойно пояснила она и добавила: — А свою семью он ненавидел.
Это было время беспокойных поисков, точный адрес которых еще не был до конца ясен. Припоминая те великие, поистине прекрасные годы, надо зримо представить их себе, прежде чем судить об этих поисках.
— Как он относился к Леону Уоллесу?
Миссис Мередит осторожно наклонилась вперед, чтобы поставить бокал на стол, и Шейн заметил, что ее рука слегка дрожит. Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами и медленно спросила:
В Ростове — на — Дону в ту пору возникло молодое литературное начинание под шумным названием «Ничевоки». Из их ничего и не вышло. Возник там и театр: Театральная мастерская.
— А что вы знаете о Леоне Уоллесе?
— Не так уж много. Он работал садовником в поместье Хоули, когда вы решили поехать в Рино и развестись с мужем. Я знаю, что он исчез вскоре после того, как написал своей жене довольно странное письмо, в которое были вложены десять тысяч наличными, и в котором он просил ее не волноваться и не пытаться его разыскивать. Вдобавок, каждые три месяца она получала еще по тысяче, но уже без сопроводительных писем, просто деньги в обычном конверте, отправленном из Майами.
И вот я на спектаклях этой Театральной мастерской. Я хорошо, очень хорошо запомнил спектакли Москвы и Петрограда, которые в большом числе видел в годы моей юности. Они запечатлелись в памяти множеством деталей и общей их атмосферой, по крайней мере, такой, какую я создал в собственном воображении.
Мэти спокойно выдержала его взгляд.
Театральная мастерская как сценическое начинание, по — видимому, произвела на меня впечатление крайне не стойкое. Я видел там, и не по одному разу, «Адвоката Патлена» и «Гондлу» Гумилева. Игровая сторона старинного французского фарса показалась мне наивной, в тяжеловесной «Гондле» мне более всего запомнилось звонкое чтение броских стихов:
— Однако, Майк, вы даром времени не теряете.
— Я — детектив, — напомнил он ей. — Но вы не ответили на мой вопрос.
Лера, Лера, надменная Лера,
Ты, как прежде, бежишь от меня.
Я боюсь, как небесного гнева,
Глаз твоих голубого огня!
— На какой?
Я слышу и сейчас, как скандировались эти стихи. И думается, что в этой пьесе больше всего привлекли театр возможности «чтецкой» трактовки весьма напыщенного произведения.
— Что вы знаете о Леоне Уоллесе?
Но труппа меня поразила. И, очевидно, не тем, что здесь собрались яркие люди, а иным. Это был очень интеллигентный по составу театр. С некоторыми из его участников у меня сразу установились простые дружеские отношения. В общем, актерами они, по сути, не были. А были молодежью, страстно любящей искусство и нашедшей себе пристанище в мастерской.
— Сейчас гораздо больше, чем пару минут назад, — бесстрастно ответила миссис Мередит. — Я вообще ничего не знала о его странном исчезновении.
— Возможно. Но я подозреваю, что ваш бывший муж знал об этом все.
— Почему вы так думаете?
— Потому что вчера вечером Джаспер Грот позвонил миссис Уоллес по междугородному и сказал, что, если сегодня утром она приедет в Майами, он расскажет ей о муже.
Итак, спектакли показались мне не слишком оригинальными, да и репертуар не увлек меня. А облик труппы скромной ростовской Театральной мастерской запечатлелся навсегда.
— Понятно. Вы намекаете на то, что Альберт что-то рассказал ему о Леоне Уоллесе на спасательном плоту.
— И на то, что вчера вечером Грота убили, чтобы не дать ему встретиться с миссис Уоллес и заткнуть ему рот.
Как это могло случиться?
Нахмурившись, она посмотрела на него и тряхнула головой.
Труппа ростовской Театральной мастерской была действительно не совсем обычна. Можно сказать, что это было вполне дилетантское начинание, созданное человеком даровитым, но в ту пору не профессионалом — молодым режиссером Павлом Карловичем Вейсбремом (а было ему тогда, кажется, всего лет восемнадцать). Самого Вейсбрема я в Ростове не застал. Вместе с родителями, богатыми людьми, он, перед уходом белых, покинул Россию, уехал в Париж. Но характер тамошней жизни был, по — видимому, не для него. Через несколько лет он вернулся на родину, но не в Ростов (Театральной мастерской уже не существовало), а в Ленинград. Там он скоро выдвинулся своими постановками в ряде театров. И эта фигура — человека, влюбленного в искусство и по — настоящему талантливого, вскоре органично «вписалась» в общую картину театральной жизни Ленинграда.
— Вы намекаете, что его убил кто-то из Хоули… или кто-то, нанятый ими, чтобы скрыть подлинную дату смерти Альберта?
— Кто знал, что эта дата имеет такое важное значение? — напористо спросил Шейн. — Судя по всему, они не знали условий завещания Эзры, пока их сегодня утром не зачитал Гастингс. Вы-то, конечно, их знали, — спокойно добавил он. — Иначе не рванули бы в Майами, чтобы заявить о своих правах на наследство.
Когда в начале нэпа ростовская Театральная мастерская приехала на гастроли в Петроград, имя Вейсбрема было уже известно. Его называли и создателем театра, и его вдохновителем. Так и было на деле.
— Думаю, они тоже были в курсе. В конце концов, мистер Гастингс — семейный адвокат Хоули.
До меня стали доходить вести о большом успехе Театральной мастерской в Петрограде. Я был этим до крайности удивлен. Ведь я ее знал. Ее спектакли я видел. В чем же причина ее краткого, но все же шумного успеха? Думается, причин несколько. Первая — специфичность ее репертуара (театр показывал в Петрограде, помимо «Гондлы», «Трагедию об Иуде» Алексея Ремизова и литературно — театральные вечера). Общая культура этого начинания не могла не импонировать взыскательной публике большого художественного центра. Второе — здесь ценили поэзию, слово, умели читать стихи. Пожалуй, именно в отношении к литературе и заключалось обаяние этого театра. А главное, секрет заключался в том, что поднимал на щит мастерскую Михаил Кузмин, поэт — модернист, который с особой симпатией относился ко всякого рода исканиям в искусстве тех лет, лишь бы они не были связаны с традицией. Впрочем, успех оказался эфемерным. Театр вскоре перестал существовать.
— Мы несколько отвлеклись от Леона Уоллеса, — напомнил ей Шейн. — Насколько хорошо вы его знали, пока были замужем за Альбертом и жили там?
— Я пытаюсь вспомнить, но мне просто ничего не приходит в голову. — Миссис Мередит пожала плечами. — В поместье был садовник — и это все.
Возвращаясь к ростовскому периоду мастерской, я вновь хочу сказать о некоторых ее людях.
Шейн подумал, что она почти наверняка лжет.
Несколько имен запечатлелось в памяти. Фрима Бунина — первая жена Антона Шварца — осталась на сцене и далее, много лет работала в периферийных театральных коллективах. Гаянэ Халаджиева впоследствии выступала на ленинградской эстраде как чтица под псевдонимом Холодовой. Лидия Фельдман вскоре, после недолгого пребывания в студии Камерного театра, покинула сцену. Георгий Тусузов и Рафаил Холодов — теперь видные актеры Московского театра сатиры. Александра Костомолоцкого мы многие годы знали по Театру Вс. Мейерхольда. Еще в мастерской он поражал остротой пластики, своеобразным эксцентризмом и сокрушающим лицедейским темпераментом. Стал он позже известен и как прекрасный рисовальщик; им создано немало театральных зарисовок и портретов.
— Кстати, мистер Мередит приехал вместе с вами? — небрежно спросил он.
Антон Шварц — как это было очевидно ещё в Ростове — вовсе не был актером по призванию. Он уже в ту пору безгранично любил стихи, знал наизусть тысячи строк разных поэтов и вскоре показал себя прирожденным чтецом.
— Нет. — Она явно была обеспокоена столь неожиданным вопросом.
Наконец, Евгений Шварц. Он играл в Театральной мастерской характерные роли, в которых, кстати сказать, всячески обыгрывалась его худоба. Да, в юности он был очень худ. Об общих знакомых говорили: он худой почти как Шварц. Был он, что называется, актером гротеска. Сам он считал, что театр — не его дело. Серьезно к актерству как будущей профессии не относился. Но, как и остальные его товарищи, любил мастерскую, ее атмосферу, ее своеобразный быт. В ростовский период Евгений Шварц неясно представлял себе свое будущее. И время было такое, что трудно было загадывать — бурная жизнь как‑то вела на поводу за собой.
— Где вы живете?
Актеры мастерской жили кучно. Я помню несколько вечеров в обществе Антона и Евгения Шварцев. Антон и Женя были двоюродными братьями, в ту пору очень близкими друг другу. Вокруг них и собирался кружок ростовских актеров.
— Не понимаю, какое это имеет отношение к делу?
— Чем занимается ваш муж? Как его зовут? Когда и где вы познакомились? Что он за человек? — продолжал обстреливать ее вопросами Шейн.
Время было адски трудное. Помню, однажды я пришел в гости к Жене. На кухне в тазу он лепил пирожки из угольной пыли. Дело в том, что штыб, не собранный в комок и не спрессованный, не горел в печке. В промороженной квартире, в ледяной воде Шварц занимался этим мрачным делом. Работал весело. Я стоял рядом и не мог взять в толк, что он колдует. Его пирожки вовсе не были пирожками. Из штыба он лепил какие‑то фигурки, вроде зверюшек, человечков. Но штыб — не глина. Ничего похожего не получалось. Они разваливались, не подчиняясь рукам «скульптора». Но так было легче и занятней готовить топливо. Руки его были черны от угольной пыли, лицо напряжено. Он играл в какую‑то игру, и игра увлекала его.
Не ответив ни на один из них, миссис Мередит взяла бокал и, спрятав лицо за листочками мяты, осушила его до дна.
Денег явно не было. Еды — тоже. Кусок сала и бутылочка спиртного, принесенные гостем, создавали настроение, близкое к банкетному. За столом было молодо и беспечно. Антон читал стихи. Женя рассказывал невероятные истории и изображал «собачий суд».
— Мне нужны ответы на эти вопросы. — Шейн потянулся, продолжая сверлить ее взглядом. — Одного человека уже убили. Если я и дальше буду заниматься этим проклятым делом, мне нужно знать, во что я ввязываюсь. Не желаю рисковать своей головой.
Не знаю, было ли это его изобретением, но суд был сделан чертовски талантливо. Суть номера, продолжавшегося минут десять, заключалась в том, что лаем на разные голоса он передавал весь драматизм судебного процесса: обвинительный акт, уныло зачитываемый секретарем, речи судьи, прокурора, защитника, свидетелей, наконец, самого обвиняемого. Подсудимый жалко скулил под грозное рычание прокурора.
Мэти томно откинулась на спинку дивана, положив ногу на ногу.
Выдумка Шварца была неистощима. В разные вечера он менял подробности суда. Он создавал все новые и новые обстоятельства дела. И хотя не произносилось ни слова, можно было понять, что подсудимый — воришка, притворщик, что судья — бурбон, прокурор — зверь, что адвокат льстит судьям и неловко выгораживает подзащитного.
— Может быть, вы объясните, каким образом вы рискуете своей головой?
Фантазия его в этом курьезном спектакле работала без устали, а «язык» героев поражал точностью подслушанных собачьих интонаций.
— Тем, что беру вас в клиенты. Тем, что пытаюсь доказать, что ваш бывший муж был еще жив, когда умер его дядя.
Чувство смешного было присуще ему в высокой степени. Он и тогда придумывал невероятные истории, которые будто бы знал во всех подробностях. Однажды мы бродили по ростовской Нахичевани, армянскому району города, откуда вышла Ганя Холодова и где долгие годы провела ее мать, добрейшая Исхуги Романовна. Небольшие домики предместья, высокие сплошные заборы, за ними густая зелень сада, наглухо закрытые, как крепостные, ворота и калитки на замках, цепные псы. Крайняя обособленность.
— А какое отношение к этому имеет моя личная жизнь?
Шварц водил меня от дома к дому и рассказывал какие‑то истории со слов Исхуги Романовны — она знала здесь каждый уголок.
— Пока еще не знаю. Но не могу закрыть глаза на одно странное совпадение — таинственное исчезновение Леона Уоллеса произошло как раз в то время, когда вы уехали из Майами в Рино оформлять развод.
Вот тут жил фальшивомонетчик. Чеканил медные пятерки вместо золотых и отправлял их для сбыта в Тифлис. Раскрылось. Пошел на каторгу. Тут муж убил жену из ревности и закопал в саду. Много лет это никем не дозналось. Потом его отправили на каторгу. А здесь жил старый ростовщик. Помнишь «Преступление и наказание»? Так его тоже студент убил. Пошел на каторгу. А здесь родители дочку в подвале держали за то, что хотела удрать из дому с русским. Прятали несколько лет. Она сошла с ума. А их отправили на каторгу.
— Фамилия моего мужа — Мередит, а не Уоллес, — холодно отрезала она. — И зовут его Теодор, а не Леон. И уверяю вас, мистер Шейн, он никогда не работал садовником. Надеюсь, такой ответ вас устраивает?
— Нет, — грубовато произнес Шейн. — Известны случаи, когда мужья исчезали и меняли фамилии перед тем, как… снова жениться и завести семью под вымышленным именем.
— Только ты при Исхуги Романовне не говори об этом. Ей будет неприятно. Как‑никак, она сама нахичеванская.
— Однако! — Она резко выпрямилась, с негодованием глядя на него. — Я и садовник!
И вот много лет спустя, когда я напомнил Шварцу о рассказах Исхуги Романовны, он признался, что все выдумал. Так интереснее было показывать Нахичевань. Любопытно, что многое, поведанное им о Нахичевани, находилось где‑то по соседству с правдой.
— А что? Я никогда не видел Уоллеса, но, насколько понимаю, он был профессионалом своего дела! Может быть, он был писаным красавцем? По-вашему, женщины никогда не влюблялись в садовников своих мужей… или в шоферов, или в лакеев?
Когда в 1927 году я переехал в Ленинград и стал профессиональным театральным критиком, наши отношения возобновились, хотя то, что я стал рецензентом, да еще газетным, несколько отпугивало его: как у большинства писателей, у него не было настоящего доверия к тем, кто брался судить о чужих произведениях. Но скоро нам пришлось встретиться, как говорится, по серьезному делу.
— Уж не думаете ли вы, что я дала ему десять тысяч долларов, чтобы успокоить его жену? — ледяным тоном поинтересовалась Мэти. — Или что Альберт заплатил мне, чтобы я могла развестись с ним и сбежать с его садовником?
Началось это с его первой пьесы «Ундервуд», которую он писал зимой 1928/29 года.
— Понятия не имею, откуда взялись эти деньги. Тем не менее я по-прежнему настаиваю на том, чтобы увидеться с вашим нынешним мужем.
В ту пору у меня дома некоторые драматурги, в частности Афиногенов, читали свои новые пьесы. Слушатели приглашались по выбору автора. Он и бывал хозяином вечера. За чайным столом пьеса читалась и обсуждалась. Приходили и режиссеры. Шварц принес мне свою первую пьесу. Сказал, кого бы хотел позвать. Читка прошла с большим успехом. Пьеса была сразу же поставлена Ленинградским ТЮЗом (режиссеры А. Брянцев и Б. Зон). С той поры Шварц, человек в известном смысле суеверный, считал, что читка пьес в моем доме «приносит счастье». И несколько своих последующих произведений для театра он опять впервые читал у меня.
— Нет, Майкл, этого не будет! У вас с ним нет ничего общего. — Мэти облокотилась на валик дивана и соблазнительно улыбнулась. — Кстати, как ваша голова?
— Я совсем о ней забыл, — буркнул Шейн.
Я до сих пор считаю «Ундервуд» одной из лучших ранних пьес Шварца. В ней впервые выражена любимая его мысль, что всякий прожитый день, если прозорливо вглядываться в то, что происходит вокруг, исполнен чудес. Мысль эта, по самой основе своей, шварцевская. Она очень оптимистична и во многом отражает духовный мир ее автора. О жизни, как о чуде, он говорил применительно к своему восприятию действительности. А для ребенка чудес в жизни еще больше: они открываются во многом таком, что взрослым кажется буднями, повседневностью. Своеобразное воплощение этой мысли, которой Шварц оставался верен всегда, — легло в основу строения первой его пьесы, где героями были дети, столкнувшиеся с миром зла и обмана.
— Значит, мое лекарство подействовало, — промурлыкала она, похлопывая рукой по сиденью дивана. — Садитесь поближе. Вы мне нравитесь, Майкл. Я тоже могу вам понравиться. Налейте себе еще виски и присаживайтесь рядом.
В пьесе как бы существуют два пласта. Один из них — на поверхности: рассказ о пионерке Марусе, которая, разведав, что спекулянтка Варвара Николаевна украла институтскую пишущую машинку у студентов Мячика и Волчка, после многих приключений догадалась сообщить всем — всем — всем по радио, кто украл машинку, и этим разоблачила спекулянтку. Внешний покров именно такой.
Шейн вздохнул и неохотно покачал головой.
Автор дает множество конкретных примет места и обстоятельств действия «Ундервуда». Варвара Николаевна живет в Ленинграде, в Лесном, неподалеку от Политехнического института. Дается еще справка: возле остановки трамвая № 9. Мячик и Волчок — студенты, один — техникума сценических исскуств, другой — политехникума. Сообщается марка пишущей машинки — Ундервуд. Часовщик, к которому Варвара Николаевна отправляет Марусю, чтобы тот задержал ее у себя и тем дал возможность старухе сбыть машинку с рук, живет на улице Герцена, дом № 15.
— Если я выпью еще хоть один бокал вашего зелья, то уже никогда не выйду из этой комнаты.
— А зачем вам уходить?
Казалось бы, при чем здесь сказка? Но перед нами была именно сказка. О тех, кто мешает жить пионерке Марусе, всем нам. «Ундервуд» по жанровым своим особенностям интересен тем, что в нем бытописание сочетается с увлекательной, почти детективной фабулой и пронизано сказочностью.