Парень от испуга не мог проронить ни слова.
– Я сказал, не моргай, иначе станешь как Кутузов, – Илларион запустил левую руку за пазуху замшевой куртки и вытащил свой бельгийский револьвер, отщелкнул барабан.
Все манипуляции он проделал одной рукой, как картежник, посмотрел, убедившись, все ли патроны на месте. Он сунул револьвер за брючный ремень сзади и распорядился:
– Гравелот вступился за меня, – заявила Марта, утирая слезы стыда, – и я никогда не была так оскорблена, как сегодня.
– Все, что забрали на Малой Грузинской, быстро найти! Сложить сюда, – он ударом ноги выбил из-под верстака свою кожаную сумку.
– Хорошо. Он поступил благородно – я не спорю… Но дуэли не будет. Тут что-то задумано против Граве-лота, если, едва мы приехали, Сногден пришел просить нас молчать и, собственно говоря, насильно заставил взять эти триста фунтов.
Кожаная куртка Иллариона уже была на плечах одного из бандитов.
– Я не хотела… – сказала Марта, крепко сжав губы, – хотя что сделано, то сделано. Я никогда не прощу себе.
– Чужие вещи носить вредно, голова может от этого разболеться. И деньги не забудьте. Где лежат остальные ножи?
– Отсчитай-ка сейчас же. Марта, восемьдесят семь фунтов, я оплачу вексель Томсону. Остальные надо перевести Платтеру на заказ эмалевых досок. Но это завтра.
Теперь Илларион стоял, скрестив руки, у железных ворот. Двое бандитов суетились, сбрасывая в сумку вещи.
– Оставь мне двадцать пять фунтов.
Третий с разбитым носом попытался было подняться, он хотел схватить большой газовый ключ, лежавший у стены. Но Илларион, даже не глядя на него, взмахнул ногой. Удар каблука, пришедшийся прямо в лоб, был быстрым и точным. Парня отбросило к стене и он сник, завалился на бок, потеряв сознание. На лбу отпечаталась металлическая подковка с тремя шляпками шурупов.
– Это зачем?
– Вы, наверное, мужики, не поняли, куда залезли, наверное, адресом ошиблись?
– Затем… – сказала Марта, улыбаясь и застенчиво взглядывая на отца. – Догадайся. Впрочем, я скажу: мне надо шить, готовиться: ведь скоро приедет мой жених.
– Да, да, ошиблись, – сказал тот, на плечах которого недавно еще была куртка Забродова. Он ее паковал в сумку, аккуратно сложив – так, как могут складывать вещь лишь в дорогом магазине.
– Да, – ответил Баркет и прибавил уже о другом: – Самый ход дела отомстил за тебя: Ван-Конет трусит, замазывает скандал, боится газет, всего, тратится. Видишь, как он наказан!
Сумку упаковали, и один из бандитов с ней в руках подошел к Иллариону, но не вплотную, опасаясь удара.
Если Сногден не мог рассказать эту сцену Ван-Коне-ту, зато он представил и разработал в естественном диалоге несговорчивость, возмущение Баркета и его дочери; в конце Сногден показал счет, вычислявший расход денег, самые большие деньги, по его объяснению, пришлось заплатить мнимому Готлибу Вагнеру, темному лицу, согласному на многое ради многого. Затем, как бы припомнив несущественное, но интересное, Сногден сказал, что обстоятельства заставили его иметь объяснение с отцом Ван-Конета, чье вмешательство единственно могло погубить Гравелота, согласно тем незначительным уликам, какие подсылались в «Сушу и море» под видом ящиков старых книг.
Поставил сумку на пол и положил сверху аккуратную стопочку долларов.
Не ожидавший такого признания, Ван-Конет с трудом удерживался от резкой брани, так как ему предстояло терпкое объяснение с отцом, человеком двужильной нравственности и тем не менее выше всего ставящим показное достоинство своего имени.
– Ровно три тысячи, можете не пересчитывать. Из них мы еще ничего не взяли.
– Однако, если на то пошло, – в бешенстве закричал Ван-Конет, – таким-то путем и я мог бы уладить все не хуже вас!
– Вижу, – сказал Забродов и, резко нагнувшись, поднял сумку, забросил на плечо, деньги небрежно сунул во внутренний карман. – Если еще раз появитесь у меня дома или я узнаю, что вы залезли к кому-нибудь другому, то пощады не ждите, – Забродов шагнул в открытую калитку, прихватив с собой ключ.
Щелкнул замок, ключ в котором провернулся на два оборота.
– Нет! – Сногден резко схватил приятеля за руку, которую тот хотя вырвал немедленно, однако стал слушать. – Нет, Георг, нет и нет, – я вам говорю. Лишь я мог представить отцу вашему дело в том его значении, о котором мы говорили, в котором уверены, которое нужно рассудить холодно и тонко. Со мной ваш отец вынужден был говорить сдержанно, так как и он многим обязан мне. Дело касается не только ареста Гравелота, а главное, – как поступить с ним после ареста. Судебное разбирательство немыслимо, и я нашел выход, я дал совет, как прекратить все дело, но уже когда пройдет не меньше месяца и вы с женой будете в Покете. До сих пор я еще нажимаю все пружины, чтобы скорее состоялось ваше назначение директором акционерного общества сельскохозяйственных предприятий в Покете. Я работаю головой и языком, и вы, так страстно стремящийся получить это место, не можете отрицать…
– Эй, открой, мужик! У нас же ключа нет!
– Я не могу отрицать, – перебил Ван-Конет, – что вы зарвались. Повторяю – я сам мог уладить дело через отца.
– Знаю, – спокойно ответил Илларион, опуская ключ в карман куртки, и пошел грязным проходом между гаражами к ярко-красному грузовику с нарисованной на борту бутылкой «кока-колы».
Он умолк, потому что отлично сознавал, как много сделал Сногден, как неизбежно его отец должен был обратиться к тому же Сногдену, чтобы осуществить эту интригу, при всей ее несложности требующую особых знакомств. Ван-Конету предстоял отвратительный разговор с отцом.
Шофер уже немного оклемался. Он сидел на краю сиденья перед открытой дверцей, зажимая уши ладонями, напоминая контуженого взрывом.
– Уверены вы, по крайней мере, что эта глупая история окончена?
– Что, плохо? – участливо спросил Забродов, садясь в машину и бросая сумку на сиденье.
– Да, уверен, – ответил Сногден совершенно спокойно. – А, Вилли, дорогой мой! Что хочешь сказать?
Шофер даже никак не отреагировал. Илларион несильно толкнул его в плечо и парень вывалился на улицу прямо в грязную лужу. Не поднимаясь на ноги, он на четвереньках отполз к стене и сел, глядя на Забродова. А тот захлопнул дверцу, и машина легко, задним ходом поехала к улице.
Вбежал мальчик лет семи, в бархатной курточке и темных локонах, милый и нежный, как девочка. Увидев Ван-Конета, он смутился и, нагнувшись, стал поправлять чулок; затем бросил на Сногдена выразительный взгляд и принялся водить пальцем по губам, не решаясь заговорить.
В железную дверь гаража под номером семьсот двенадцать исступленно колотили изнутри тем самым большим газовым ключом:
Сын губернатора с досадой и размышлением смотрел на мальчика; настроение Ван-Конета было нарушено этой сценой, и он с усмешкой взглянул на лицо Сногдена, выразившее непривычно мягкое для него движение сердца.
– Откройте! Выпустите!
– Вилли, надо говорить, что случилось, или уйти, – сказал Сногден.
Но Илларион уже не слышал ни грохота, ни грязной ругани. Он спокойно доехал до улицы Комдива Орлова и, въехав грязными колесами на тротуар, оставил фургон. С сумкой он пересел в свой «джип» и еще через полчаса сидел у себя дома.
– Хорошо! – вдруг заявил мальчик, подбегая к нему. – Скажите, что такое «интри… гланы» – «интриганы»? – поправился Вилли.
Дверь из гостиной, узкой, как пенал, была открыта в коридор. Прямо напротив двери висел спил старой липы, нетолстый, сантиметров пятнадцать и около метра в диаметре, Концентрические окружности годовых колец делали этот спил похожим на мишень для стрельбы.
Бровь Сногдена слегка дрогнула, и он хотел отослать мальчика с обещанием впоследствии объяснить это слово, но ироническое мычание Ван-Конета вызвало в его душе желание остаться самим собой, и у него хватило мужества побороть ложный стыд.
В левой руке Илларион держал два ножа, а в правой – третий за кончик лезвия. Он четко прицелился и несильно бросил. Нож аккуратно вошел прямо в центр липового спила и загудел как камертон.
– Как ты узнал это слово? – спросил Сногден, бесясь, что его руки дрожат от смущения.
А затем Забродов взял в обе руки по ножу и, уже не целясь, метнул их. Оба они воткнулись рядом с уже торчащим, причем брошенный правой рукой воткнулся слева, а левой – справа от него. Теперь уже гудело три ножа, точно трезвучие, словно бы Забродов тронул три басовые струны на гитаре.
– Я прочитал в книге, – сказал мальчик, осторожно осматривая Ван-Конета и, видимо, стесняясь его. – Там написано: «Интри… ганы окружили короля Карла, и рыцарь Альфред… и рыцарь Альфред… – быстро заговорил Вилли в надежде, что с разбега перескочит сопротивление памяти. – И ры… Альфред…» Я не помню, – сокрушенно вздохнул он и начал толкать изнутри щеку языком. – А «интри… ганы» – я не понимаю.
– Сногдену задача, – не удержался Ван-Конет, зло присматриваясь к внутренне потерявшемуся приятелю.
«А теперь займусь приятным делом, – вздохнул Илларион, поднимаясь из мягкого кресла. Расставлять книги – занятие приятное, но забирает много времени. Возьмешь книгу, раскроешь и можешь час просидеть, перечитывая любимые страницы. А книг у меня…» – он огляделся.
Прямой взгляд мальчика помог Сногдену открыть заветный угол своей души. Нисколько не задумываясь, он ответил воспитаннику:
Вдоль стены стояли ровные стопки книг, завернутые в серую оберточную бумагу, стянутые бечевками.
На сгибах были подложены твердые картонки, чтобы не попортить обложки. Илларион выдернул нож из спила и пружинистой походкой прошелся по длинному коридору рядом с пачками книг. Он шел, легко нагибался и, подцепив бечевки, разрезал их острым, как бритва, ножом, даже не прикасаясь к ним руками.
– Интриган, Вилли, – это человек, который ради своей выгоды губит других людей. А подробнее я тебе объясню потом. Ты понял?
– Прямо-таки танец с саблями, – сказал Забродов, привалившись к стене, глядя на разрезанные веревки. А затем, сложив губы трубочкой, насвистел первые такты «Танца с саблями» Хачатуряна.
– О да! – сказал Вилли. – Теперь я пойду снова читать.
На одной из пачек бумага с шелестом сама раскрылась, словно в середине сидел кто-то живой. Илларион присел на пол, взял в руки верхнюю книгу и глянул на обложку: «Японские сказки» в переводе Кона. Он было потянулся к полке, чтобы поставить книжку, но не удержался, распахнул ее наугад, а затем, сидя прямо на полу, принялся читать. Через полчаса он спохватился и с ужасом глянул на огромное количество стопок с книгами.
Он хмуро взглянул на сапоги Ван-Конета, медленно направился к двери и вдруг убежал.
«Если так пойдет, то мне и жизни не хватит, чтобы расставить их по местам. Хотя, с другой стороны, надо же когда-нибудь найти время и почитать. Не было его у меня раньше, а теперь, когда бросил службу, можно иногда позволить себе расслабиться», – он резко захлопнул книжку и поставил ее на полку.
– Однако… – заметил Ван-Конет, потешаясь смущением Сногдена, лицо которого, утратив острую собранность, прыгало каждым мускулом. – Однако у вас есть мужество, или нахальство. Вы так всегда объясняете мальчику?
В этот момент резко зазвонил телефон. Забродов глянул на идеально ровный после ремонта белый потолок, выкрашенный датской краской, и подумал, не спеша подходить к телефону:
«Если Мещеряков, то скажу ему спасибо, а если кто-нибудь другой, то тоже скажу спасибо за то, что позвонили».
– Всегда, – нервно рассмеявшись, неохотно сказал Сногден.
Он взял трубку, нажал кнопку и не дожидаясь, пока кого-нибудь услышит в ней, проговорил:
– А зачем?
– Спасибо за то, что позвонили, но я занят, – и тут же отключил телефон.
– Так. Это мое дело, – ответил тот, уже овладевая собой и сжимая двумя пальцами нижнюю губу.
Как и следовало ожидать, телефон через несколько секунд вновь разразился гнусным писком.
– Магдалина… – тихо процедил Ван-Конет.
– Андрей, ты? – спросил Забродов. – Я же тебя уже поблагодарил.
– Поэтому, – начал Сногден, овладевая прежним тоном, уже начавшим звучать в быстрых, внушительных словах его, – ваш отец подготовлен. Этим все будет кончено.
– У тебя все в порядке? – спросил Мещеряков.
Ван-Конет встал и, презрительно напевая, удалился из квартиры.
– Никаких осложнений. Только что прочел японскую сказку про две луны, обезьяну и горсточку риса.
Он не любил толчков чувств, издавна отброшенных им, как цветы носком сапога, между тем Гравелот, Консуэло и Сногден толкнули его хорошими чувствами, каждый по-своему. Он мог отдохнуть на объяснении со своим отцом. В этом он был уверен.
Хочешь расскажу? Очень поучительная сказка, может, тебе понадобится где-нибудь на совещании паузу закрыть.
Месть губернатора выразилась замкнутой улыбкой и любопытным выражением бескровного лица; его старые черные глаза смотрели так, как смотрит женщина с большим опытом на девицу, утратившую без особой нужды первую букву своего алфавита.
– Забродов, пошел ты к черту! Я думал, у тебя что-нибудь серьезное случилось, помощь нужна.
– Адский день! – сказал молодой Ван-Конет, уныло наблюдая отца. – Вы уже все знаете?
– Помощь ты мне уже оказал. И еще раз спасибо за то, что мне позвонил. Я занят. Бип, бип, бил, – сказал в трубку Илларион, имитируя гудки, и услышал смех.
– Меньше всего я знаю вас, – ответил старик Ван-Конет. – Но бесполезно говорить с вами, так как вы способны наделать еще худших дел накануне свадьбы.
«Раз смеется, значит, не обиделся».
– Нет гарантии от нападения сумасшедшего.
Мещеряков в это время сидел в своем строго обставленном кабинете, где не было ни одной глупой вещи, где днем с огнем невозможно сыскать сборник японских сказок – одни инструкции, кодексы, карты, папки с надписью «Секретно» и «Совершенно секретно».
– Не то, милый. Вы вели себя, как пройдоха.
А в трубке раздавался дурацкий писк: бип, бип, бип…
– Счастье ваше, что вы мой отец … – начал Ван-Конет, бледнея и делая движение, чтобы встать.
– А теперь, Андрюша, угадай мелодию, – и Забродов насвистел танец с саблями, причем сделал это безукоризненно, словно стоял на сцене перед полным залом.
– Счастье? – иронически перебил губернатор. – Думайте о своих словах.
– Хачатурян, танец с саблями, – обрадовался Мещеряков тому, что сумел блеснуть эрудицией.
– Отлично. Ругайтесь. Я буду сидеть и слушать.
Из всей классики обычно люди знают «Танец с саблями» Хачатуряна да «Танец маленьких лебедей» Чайковского, и то лишь потому, что обычно солдаты в армии ставят на него в клубе пародии.
– Я признаю трудность положения, – сказал отец с плохо скрываемым раздражением, – и, черт возьми, приходится иногда стерпеть даже пощечину, если она стоит того. Однако не надо было подсылать ко мне этого Сногдена. Вы должны были немедленно прийти ко мне, – я в некотором роде значу не меньше Сногдена.
И Мещеряков, даже не закрывая глаз, отчетливо увидел картинку, виденную им в то время, когда он служил в армии рядовым: клубная сцена, а на ней солдаты в кирзовых сапогах с голыми ногами в черных трусах и балетных пачках скачут под до боли знакомую мелодию, безбожно гремя подкованными каблуками.
– Кто подсылал Сногдена! – вскричал Георг. – Он явился к вам, ничего мне не говоря. Я только недавно узнал это!
– Так или не так, я провел несколько приятных минут, слушая повесть о кабаке и ударе.
– Дело произошло…
– Представьте, Сногден был до умиления искренен, так что вам нет надобности ни в какой иной версии. Ван-Конет покраснел.
Глава 6
– Думайте что хотите, – сказал он, нагло зевнув. – А также скорее выразите свое презрение мне, и кончим, ради бога, сцену нравоучения.
Скульптор Леонид Хоботов проснулся неожиданно, и сразу же понял, уснуть больше не сможет, хотя было около четырех часов утра. Слышался перестук колес поездов, гремели составы, абсолютно не слышные днем. Близость Белорусского вокзала давала о себе знать особенно по ночам, когда город погружался в сон, когда жители дома спали. В руках Хоботова появился странный зуд, он понял, что вот сейчас начинается именно то, к чему он стремился в последние месяцы – появилось желание работать, причем неистребимое, настолько сильное, что перебивало сон, желание есть, пить.
– Вы должны знать, как наши враги страстно желают расстроить ваш брак, – заговорил старый Ван-Конет. – Если Консуэло Хуарец ничего не говорит вам, то я отлично знаю зато, какие средства пускались в ход, чтобы ее смутить. Сплетни и анонимные письма – вещь обычная. Пытались подкупить вашу Лауру, чтобы она явилась к часу подписания брачного контракта и афишировала, во французском вкусе, ваше знакомство с ней. Но эта умная женщина была у меня и добилась более положительных обещаний.
– Хорошо, что так, – усмехнулся жених.
Он быстро оделся, боясь, что это ощущение – покалывание в кончиках пальцев – исчезнет и руки станут непослушными, чужими, такими же, как у всех людей.
– Хорошо и дорого, дорого и утомительно, – продолжал губернатор. – Вам нет смысла напоминать ей об этом. Получив деньги, она уедет. Такое было условие. Теперь выслушайте о другом. Умерьте, сократите вашу неистовую жажду разгула! Какой-нибудь месяц приличной жизни – смотрите на эту необходимость, как на жертву, если хотите, – и у вас будут в руках неограниченные возможности. Дайте мне разделаться с правительственным контролем, разбросать взятки, основать собственную газету, и вы тогда свободны делать, что вам заблагорассудится. Но если ваша свадьба сорвется, – не миновать ни мне, ни вам горьких минут! Берегите свадьбу, Георг! Вы своим нетерпением жить напоминаете кошку в мясной лавке. Amen.
– Быстрее, быстрее! – шептал он сам себе.
– Все ли улажено? – вставая, хмуро спросил Георг.
– Все. Я надеюсь, что до послезавтра вы не успеете получить еще одну пощечину, как по малому времени. так и ради своего будущего.
В данный момент Хоботову было все едино, что делать. Нашелся бы дома кусок глины, он принялся бы его мять прямо здесь, не обращая внимания, ни на грязь, ни на мусор. Но глина и пластилин находились в мастерской. В квартире он лишь спал, правда, иногда оставался ночевать и в мастерской, это случалось, когда силы покидали его, когда все силы уже были отданы работе и даже добраться до дома, пройти каких-то полкилометра он не мог.
– Так вы не сердитесь больше?
Он выскочил из подъезда, даже не почистив зубы, не попив кофе, и побежал к мастерской. Он бежал будто на пожар, в расстегнутом пальто, в сбившейся на бок шапке, шарф развевался на ветру. Он бежал по лужам, по снегу, он торопился.
– Нет. Но чувства мне не подвластны. Несколько дней вы будете мне противны, затем это пройдет.
«Глина меня ждет, зовет к себе, как больной зовет врача, способного его исцелить. Руки, руки просят ее податливой упругости».
Ван-Конет вышел от отца с окончательно дурным настроением и провел остальной день в обществе Лауры Мульдвей, на ее квартире, куда вскоре явился Сногден, а через день в одиннадцать утра подвел к двери торжественно убранной залы губернаторского дома молодую девушку, которой обещал всю жизнь быть другом и мужем. С глубокой верой в силу любви шла с ним Консуэло, улыбаясь всем взглядам и поздравлениям. Она была так спокойна, как отражение зеленой травы в тихой воде. И, искусно притворясь, что охвачен высоким чувством, серьезно, мягко смотрел на нее Ван-Конет, выглядевший еще красивее и благороднее от близости к нему великодушной девушки с белыми цветами на темной прическе.
Он воткнул ключ в дверь мастерской, резко повернул его. Заскочило бы что-нибудь в замке, он скорее всего сломал бы ключ. Скульптор открыл мастерскую, стал повсюду зажигать свет, сбросил пальто прямо на диван, туда же швырнул шапку, шарф, свитер, буквально сорвал с себя майку, вырвал брючный ремень. Теперь ему было абсолютно все равно, как он выглядит.
Улыбка не покидала ее. Отвечая нотариусу, Консуэло произнесла «да» так важно и нежно, что, поддавшись очарованию ее существа, приглашенные гости и свидетели на несколько минут поверили в Георга Ван-Конета, хотя очень хорошо знали его.
От яркого света мастерская стала напоминать операционную. Огромный кожаный фартук, похожий на фартук мясника, только испачканный не кровью, а глиной, краской, гипсом, прикрыл его тело.
Гражданский и церковный обряды прошли благополучно, без осложнений. Новобрачные провели три дня в имении Хуареца, отца Консуэло, а затем уехали в Покет, где Ван-Конету предстояли дела по назначению его директором сельскохозяйственной акционерной компании; он мог теперь приобрести необходимое количество акций.
Через неделю, по тайному уговору со своим любовником, туда же приехала Лаура Мульдвей, а затем явился и Сногден, без которого Ван-Конету было бы трудно продолжать жить согласно своим привычкам.
Хоботов зашел в угол мастерской, опустился на колени и поднял тяжелый дощатый люк, под которым в яме лежала глина. Он тут же огромными кусками принялся выбрасывать ее наверх. Глина была холодная, влажная, на ощупь почти живая. На ней оставались следы прикосновений, следы его пальцев и ладоней. Каркас будущей скульптуры был уже сделан давно, но Леонид Хоботов не мог приступить к работе. Он не мог работать в спокойном состоянии, он ждал вдохновения.
И вот, наконец, свершилось. Чувства его буквально захлестывали, топили в себе. Он принялся таскать куски глины к станку, бросал их на грязный целлофан.
Глава VI
– Ну, ну, скорее! – бормотал он.
Затем подошел к огромному магнитофону и, изловчившись, нажал на клавишу большим пальцем правой ноги. Музыка буквально взвыла, наполняя мастерскую.
Захватом «Медведицы» таможня обязана была не Никльсу, как одно время думал Тергенс, имея на то свои соображения, а контрабандисту, чьи подкуп и имя стали скоро известны, так что он не успел выехать и был убит в одну из темных ночей под видимостью пьяной драки.
– Хорошо, – прошептал скульптор, бросаясь к станку, покрывая гнутую ржавую проволоку вязкой глиной. – Быстрее, быстрее! – торопил он сам себя, торопил свои руки.
Он не обращал внимания, что его лицо уже мокрое от пота, что все его сильное большое тело стало влажным и липким.
На первом допросе Давенант назвался «Гантрей», не желая интересовать кого-нибудь из старых знакомых ни именем «Тиррей Давенант», которое могло стать известно по газетной статье, ни именем «Гравелот», опасным благодаря Ван-Конету. Однако на «Медведице» Тергенс несколько раз случайно назвал его Гравелот, а потому в официальных бумагах он именовался двояко – Гантрей-Гравелот; так что по связи улик – бегства хозяина «Суши и моря», убийственной меткости человека, оказавшегося почему-то среди контрабандистов «Медведицы», его наружности и ясно начертанного, хотя и условного, имени Гравелот – Ван-Конет, зная от отца своего все, тотчас позаботился принять меры. Ему помогал губернатор, а потому дальнейший рассказ коснется этих предварительных замечаний подробнее – всем развитием действия.
– Ну же, ну! Вот так! – он выворачивал куски влажной глины.
И голый каркас, бестелесный, холодный, постепенно стал приобретать очертания человеческих фигур, пока еще грубых, но уже живых, наполненных чувствами, силой и движением. Иногда он хватал деревянный молоток, стучал по каркасу, иногда руками, как хирург вправляет суставы, выгибал проволоку и быстрыми движениями сильных пальцев возвращал глину на свои места.
Тюрьма Покета стояла на окраине города, где за последние годы возникло начало улицы, переходящее после нескольких зданий в холмистый пустырь с прилегающими к этому началу улицы началами двух переулков, заканчивающихся: один – оврагом, второй – шоссейной насыпью, так что на плане города все, взятое вместе, напоминало отдельно торчащую ветку с боковыми прутиками. Ворота и передний фасад тюрьмы были обращены к лежащему напротив нее длинному одноэтажному зданию, заселенному тюремными служащими и конвойными; через дом от казармы ряд зданий замыкала бакалейная лавка с двумя окнами и дверью меж ними, имевшая клиентурой почти единственно узников и тюремщиков. Утром сторожа по особым спискам закупали в лавке на деньги арестованных, хранящиеся в конторе тюрьмы, различные продукты, дозволяемые тюремной инструкцией. Случалось, что в булке оказывался пакетик кокаина, опия, в хлебе – колода карт, в дыне – флакон спирта, но сторожа, обдумывавшие доставку этих запрещенных вещей, действовали согласно, а потому никто не тянул в суд ни хозяина лавки, ни надзирателей. Две камеры, отведенные для контрабандистов, были всегда полны. Эта публика, располагавшая приличными средствами, не отказывала себе в удовольствиях. Кроме того, контрабандные главари, составляющие нечто вроде несменяемого министерства, всегда имели среди надзирателей преданного человека, педанта тюремного режима в отношении всех заключенных, кроме своих. Если человек этот попадался при выносе писем или устройстве побега, – его немедленно заменяли другим, действуя как подкупом, так и шантажом или протекцией различных знакомств. Такая тайная жизнь тюрьмы ничем на взгляд не отражалась на официальной стороне дела; смена дежурств, караулов, часы прогулок, канцелярская отчетность и связь следственных властей с тюремной администрацией текли с отчетливостью военной службы, и арестант, лишенный полезных связей в тюрьме или вне ее, даже не подозревал, какие дела может вести человек, сидящий с ним рядом, в соседней камере.
– Ну вот оно! Вот оно!
Скульптура начала оживать, из бесформенной, грубой превращалась в часть жизни. Глина принимала очертания человеческих тел, наполненных страшной энергией. Тела хранили в себе конвульсивные движения человека, пытающегося вырваться, освободиться от петли. А петлей являлась огромная змея – единственное, что пока не давалось Хоботову.
Вид на тюрьму сверху представлял квадрат стен, посредине которого стоял меньший квадрат. Он был вдвое выше стены. Этот четырехэтажный корпус охватывал внутренний двор, куда были обращены окна всех камер. Снаружи корпуса, кроме окон канцелярии в нижнем этаже, не было по стенам здания ни окон и никаких отверстий. Тюрьма напоминала более форт, чем дом. К наружной стороне, справа от ворот, примыкало изнутри ограды одноэтажное здание лазарета; налево от ворот находился дом начальника тюрьмы, окруженный газоном, клумбами и тенистыми деревьями; кроме того, живая изгородь вьющихся роз украшала дом, делая его особым миром тихой семейной жизни на территории ада.
– Ну, ну, что такое?! – он уже трижды срывал, глину с толстой ржавой проволоки.
За то время, что «Медведица» шла в Покет, нога Давенанта распухла, и его после несложных формальностей заперли в лазарет. Остальных увели в корпус. Расставаясь с Гравелотом, контрабандисты так выразительно кивнули ему, что он понял их мнение о своей участи и желание его ободрить, – в их руках были возможности устроить ему если не побег, то связь с внешним миром. Было уже утро – десять часов. В амбулатории тюремный врач перевязал Давенанту ногу, простреленную насквозь, с контузией сухожилий, и он был помещен в одиночную камеру, где грубая больничная обстановка, бледно озаряемая закрашенным белой краской окном, пахла лекарствами. Решетка, толщиной годная для тигра, закрывала окно. Давенант, сбросив свою одежду, оделся в тюремный бушлат и лег; его мысли упали. Он был в самом сердце остановки движения жизни, в мертвой точке оси бешено вращающегося колеса бытия. Сторож принес молоко и хлеб. Курить было запрещено, однако на вопрос Давенанта о курении надзиратель сказал:
Но формы пока были неубедительными, змея выходила какой-то мертвой, бутафорской. Не было в ней движения, стремительности, не было силы. Лишь один изгиб получился убедительным – вокруг шеи бородатого мужчины. Там тело удава казалось живым, казалось, оно в самом деле сжимает голову железным обручем, даже треск костей чудился. Но одним неосторожным движением, пытаясь улучшить, скульптор все испортил и остановился. Он уже забыл о том, что кончилась музыка, и только сейчас, опомнившись, увидел, что за окном день, заметил, что за стеклянным потолком летят низкие серые облака, а электрическое освещение сделалось бесполезным.
– Обождите немного, потом переговорим. От этих пустых слов, значащих, быть может, не больше, как разрешение курить, пуская дым в какую-нибудь отдушину, Давенант немного развеселился и при появлении военного следователя, ведающего делами контрабанды, уселся на койке, готовый бороться ответами против вопросов.
Он подошел и локтем опустил ручку рубильника. Мастерская мгновенно стала серой. Скульптура на станке дышала, в ней осталось что-то колдовское от безумной ночи, что-то ужасное, патологическое, отталкивающее и влекущее одновременно. Скульптура напоминала расчлененное человеческое тело, и смотреть на это страшно, и оторваться невозможно.
Войдя в камеру, следователь с любопытством взглянул на Давенанта, ожидая, согласно предварительным сведениям, увидеть свирепого, каторжного типа бойца, и был озадачен наружностью заключенного. Этот светло, задумчиво смотрящий на него человек менее всего подходил к стенам печального места. Однако за его располагающей внешностью стояло ночное дело, еще небывалое по количеству жертв. И так как оставшиеся в живых солдаты были изумлены его меткостью, забыв, что стрелял не он один, то главным образом обвиняли его. Следователь положил портфель на больничный стол и, придвинув табурет, сел, приготовляя механическое перо. Это был плотный, коренастый человек с ускользающим взглядом серых глаз, иногда полуприкрытых, иногда раскрытых широко, ярко и устремленных с вызывающей силой, рассчитанной на смущение. Таким приемом следователь как бы хотел сказать: «Запирательство бесполезно. Смотреть так, прямо и строго, могу только я, прозревающий всякое движение мысли». Среди утех, доставляемых себе специалистами разного рода, немалую роль играет прием позы – забава, нужная им как в целях самоуважения, так и из эстетических побуждений; все это большей частью невинно, однако в обстановке допроса для умного заключенного путем токов, излучаемых мелочами, дает часто указание, как надо себя вести.
Вздох вырвался из открытого рта скульптора. Затем он скрежетнул зубами и грязной рукой вытащил из шкафа бутылку виски. Отвернул пробку и та, упав, покатилась по полу, высоко подскакивая. Хоботов подбил ее ногой, сбрасывая в разверстую, как могила, яму с глиной, а затем принялся пить, давясь, захлебываясь, жадно глотая сорокаградусную жидкость. Он не обращал внимания на то, что спиртное течет по подбородку, по кожаному фартуку, прорезая русло в мокрой глине.
Напряженный разговор звучит естественнее всего, если испытуемое лицо занято чем-либо посторонним допросу. Давенант взял кружку с молоком, стал есть хлеб и пить молоко, в то же время отвечая чиновнику.
Наконец он вздохнул и привалился к стене. Дальше работать не имело смысла. Он знал, если что и сделает, это будет не то, что ночью, когда чувствовалось покалывание в пальцах. Глину потом придется отрывать, мять, по новой набрасывать, срывать, пока вновь не придет вдохновение.
– Приступим к допросу, – начал следователь, занося перо над бумагой и смотря на руку с кружкой. – Отвечайте, ничего не скрывая, не старайтесь замять какое-нибудь обстоятельство. Если виновны, немедленно сознайтесь во всем, этим вы облегчите вашу участь. Как вас зовут?
Хоботов сидел прямо на полу, глядя на то, что успел сделать, и не верил, будто сделал это не он, словно существовало два разных человека. Один из них бежал по улице, спеша в мастерскую, мял глину, набрасывая ее на каркас, срезал петлей, протыкал стеком, бил молотком – так, как бьют мясо на разделочной доске.
– Джемс Гантрей.
Второй же человек был беспомощным и слабым, сил у него не осталось даже на то, чтобы подняться, принять душ и помыть руки. Ему хотелось, чтобы хоть кто-то сейчас оказался рядом, подал руку, помог встать.
– Возраст?
Большая дверь мастерской открылась. Хоботов повернул голову и заморгал, словно бы увидел призрак.
– Двадцать шесть лет.
На пороге мастерской стояла Наталья Болотова, держа в руках кофр с фототехникой.
– Ваша профессия? Контрабандист?
– А вот и я. Смотрю, работа сдвинулась с мертвой точки?
– Сдвинулась и остановилась, – загадочно сказал скульптор.
– Вы ошибаетесь. Я не контрабандист. Следователь значительно посмотрел на Тиррея, схватил пальцами подбородок, напрягся и, неожиданно встав, приблизился к двери на носках. Затем он кивнул сам себе, успокоенно двинул рукой и вернулся с улыбкой.
– Можно войти?
– Никто не подслушивает, – сказал следователь, усаживаясь и приветливо взглядывая на удивленного Давенанта. – Не бойтесь меня. Я – член вашей организации. Изложите самым подробным образом историю стычки, чтобы я имел возможность взвесить улики, выдвигаемые таможней, и, вместе с вами, обсудить характер защиты.
Вместо ответа Хоботов кивнул и повел рукой, дескать, входи, располагайся, где хочешь, ты меня абсолютно не интересуешь.
– Откровенность за откровенность, – сказал Давенант. – Вы – не следователь, а я – не контрабандист; кроме того, у меня в руках даже не было оружия, когда пограничники захватили «Медведицу».
– Вы не стреляли?
Женщина смотрела то на скульптора, сидящего под стеной, то на его творение. И то, и другое производили неизгладимое впечатление. Даже не раздевшись, она принялась распаковывать фотоаппараты, накручивать объектив.
– Конечно. Я не умею стрелять.
– Сидите, не двигайтесь.
– Странно, что вы не верите моим словам, – сказал следователь. – Время идет, и Тергенс прямо поручил мне помочь вам.
– Я же просил тебя обращаться ко мне на «ты».
– Ладно, – печально рассмеялся Давенант, – забудем о плохой игре. Прошу вас, продолжайте допрос.
Зажги сигарету.
Следователь прищурился, усмехнувшись надменно и самолюбиво, как плохой артист, ставящий свое мнение о себе выше толпы, и переменил тон.
– Странная просьба.
– Заключенный, именующий себя «Джемс Гантрей», вы обвиняетесь в вооруженном сопротивлении таможенному надзору, следствием чего было нанесение смертельных огнестрельных ранений следующим должностным лицам…
– Руки мокрые.
Он перечислил убитых, приводя имя каждого, затем продолжал:
– Ясно.
– Кроме того, вы обвиняетесь в провозе контрабанды и в попытке реализовать груз на территории порта, состоящей под охраной и действием законов военного времени, что подлежит компетенции и разбирательству военного суда в городе Покете. Признаете ли вы себя виновным?
Покорно, как ученица, журналистка прикурила сигарету, причем дамскую, подала ее скульптору. Тот, стараясь не испачкать фильтр, сунул сигарету в рот, жадно затянулся. Огонек пополз по сигарете и остановился почти на середине. Лишь после этого скульптор выпустил дым через нос, и тонкий столбик серого пепла, похожий на личинку, упал на мокрый фартук, зашипел.
При упоминании о военном суде Давенант понял, что ему угрожает смертная казнь. Опасаясь Ван-Конета, он решил утаить истину и раскрыть ее только на суде, что, по его мнению, привело бы к пересмотру дела относительно него; теперь было преждевременно говорить о происшествиях в «Суше и море». Несколько подумав, Давенант ответил следователю так, чтобы заручиться расположением суда в свою пользу:
– Хорошо, – произнес Хоботов.
– Потребуется немного арифметики. Я не отрицаю, что стрелял, не отрицаю, что был на судне «Медведица», хотя по причинам, не относящимся к контрабанде. Я стрелял… У меня было семь патронов в револьвере и девять винтовочных патронов; я знаю это потому, что, взяв винтовку Утлендера, немедленно зарядил магазин, вмещающий, как вам известно, девять патронов, – их мне дал сосед по лодке. Итак, я помню, что бросил один оставшийся патрон в воду, – он мне мешал. Таким образом, девять и семь – ровно шестнадцать. Я могу взять на свою ответственность шестнадцать таможенников, но никак не двадцать четыре.
– Я сфотографирую.
– По-видимому, вы хороший стрелок, – заметил следователь, оканчивая записывать показания. – Что было причиной вашего участия в вооруженном столкновении?
– Делай, что хочешь. Правда, я в таком виде… – небрежно бросил скульптор, высовывая из-под кожаного фартука босые ноги, перепачканные глиной.
Давенант ничего не ответил.
– Теперь объясните, – сказал следователь, весьма довольный точностью ответа о стрельбе, – объясните, какие причины заставили вас присоединиться к контрабандистам?
– Так даже здорово, – сказала журналистка и принялась нажимать на кнопку.
– Об этом я скажу на суде.
Следователь попытался выведать причины отказа говорить, но Давенант решительно воспротивился и только прибавил:
Вспышка заставляла скульптора недовольно морщиться, прикрывать глаза. А Болотова обходила его то справа, то слева, то приседала перед ним на корточки и фотографировала.
– На суде станет известно, почему я не могу сказать ничего об этом теперь.
– А это можно снять?
Чиновник окончил допрос. Давенант подписал свои признания, и следователь удалился, чрезвычайно заинтересованный личностью арестанта, так не похожего ни на контрабандиста, ни на преступника.
– Снимай, – бросил Хоботов.
Надзиратель, выпустивший следователя, запер камеру, но через несколько минут опять вставил в замок ключ и, сунув Тиррею небольшой сверток, сказал:
– Курите в форточку.
Журналистка развернулась к скульптуре и только сейчас смогла толком ее рассмотреть. Месиво глины производило удивительное впечатление. Она даже содрогнулась. Наталья, несмотря на незавершенность работы, уже почти видела скульптуру законченной. Даже если бы Хоботов больше ничего не сделал, оставил все так, как есть, главная мысль читалась – от смерти не уйдешь, она настигнет и заберет. А мысль – главное, все остальное форма.
Он поспешно вышел, отрицательно качая головой в знак, что некогда говорить. Тиррей увидел пять фунтов денег, трубку и горсть табаку. Спрятав под подушку табак, он отвинтил мундштук. В канале ствола была всунута записка от Тергенса: «Держитесь, начал осматриваться, сделаем, что будет возможно. Торг.»
– Боже… – прошептала Болотова.
Палец нажал на кнопку, фотоаппарат не сработал и зажужжал, сматывая пленку.
– Вот так всегда, пленка кончается в самый нужный момент и кажется, что главный кадр ты так и не сняла.
Глава VII
– Выпить хочешь? – спросил Болотову скульптор.
– Выпить? Нет. Я не пью с утра.
С наступлением ночи лавочник закрыл дверь изнутри на болт, после чего вышел черным ходом через маленький двор, загроможденный пустыми ящиками и бочонками, и повесил на дверь снаружи замок, но не повернул ключа. К лавочнику подошел высокий человек в соломенной шляпе и накинутом на плечи коломянковом пиджаке. Из-за кожаного пояса этого человека торчала медная рукоятка ножа. Человек был худой, рябой, с суровым взглядом и в отличном расположении духа, так как выпил уже две бутылки местного желтого вина у инфернальной женщины по имени Катрин Рыжая, жившей неподалеку; теперь он хотел угостить Катрин на свой счет.
– А что, разве уже утро?
– Дядюшка Стомадор, – сказал контрабандист, нежно почесывая лавочника за ухом, а затем бесцеремонно кладя локоть ему на плечо и подбоченясь, как делал это в сценах с Катрин, – повремените считать кассу.
– Удивительная работа, удивительная… Может быть, ее так и оставить? – произнесла женщина.
– От вас невыносимо пахнет луком, Ботредж. Отойдите без поцелуев.
– Нет, так она ни к черту не годится. Мысль не читается до конца, она не закончена.
– Что? А как мне быть, если я роковым образом люблю лук! – возразил Ботредж, однако освободил плечо Стомадора. – У вас найдется для меня лук и две бутылки перцовки? Луком я ее закусываю.
– А не пора ли спать? – в раздумье спросил лавочник. – Еще я думал переварить варенье, которое засахарилось.
– Помоги подняться.
– Нет, старый отравитель, спать вредно. Войдем, я выпью с вами. Клянусь этим зданием, что напротив вашей лавки, и душой бедняги Тергенса, – мне нравится ваше таинственное, широкое лицо.
Стомадор взглянул на Ботреджа, трогательно улыбнулся, как улыбаются люди, любящие выпить в компании, если подвернется случай, и решительно щелкнул ключом.
Болотова сперва не поверила, что сильный мужчина не может встать сам.
– Зайдем со двора, – сказал Стомадор. – Вас, верно, ждет Катрин?
– Подождет, – ответил Ботредж, следуя за Стомадором через проход среди ящиков к светящейся дверной щели. – У меня с Катрин прочные отношения. Приятно выпить с мужчиной, особенно с таким умным человеком, как вы.
– Это серьезно?
Они вошли под низкий потолок задней комнаты лавки, где Стомадор жил. В ногах кровати стоял стол, накрытый клеенкой; несколько тяжелых стульев, ружье на стене, мешки в углах, ящики с конфетами и макаронами у стены и старинная картина, изображающая охоту на тигра, составляли обстановку этого полусарая, неровно мощенного плитами желтого кирпича.
– Да, руку подай.
– Но только, – предупредил Стомадор, – луком закусывать я запрещаю: очень воняет. Найдем что-нибудь получше.
Наталья подала руку. Хоботов поднялся, лишь прикоснувшись к ней.
Лавочник пошел в темную лавку и вернулся оттуда, ударившись головой о притолоку, с двумя бутылками красной перцовки, коробкой сушеной рыбы и тминным хлебцем; затем, сложив принесенное на стол, вынул из стенного шкафчика нож, два узких стакана с толстым дном и сел против Ботреджа, дымя первосортной сигарой, каких много покупал за небольшие деньги у своих приятелей контрабандистов.
– Я, честно говоря, не люблю показывать не законченные работы, – Хоботов намочил огромный кусок мешковины, набросил на скульптуру, и она сразу же стала бесформенной, напоминая горную гряду, темную, серую, тяжелую, мрачную, только что освободившуюся от снежной лавины. Но ощущение у Болотовой было такое, что там, под грудой мешковины, пульсирует жизнь, змея изгибается, гибнут и никак не могут умереть люди.
– Можно я сфотографирую?
Красный с голубыми кружочками платок, которым Стомадор имел привычку обвязывать дома голову, одним утлом свешивался на ухо, придавая широкому, бледному от духоты лицу старика розовый оттенок. Серые глаза, толстые, с лукавым выражением губы, круглый, двойной подбородок и тупой нос составляли, в общем, внешность дородного монаха, как на картинах, где монах сидит около бочки с кружкой пива. Передник, завязанный под мышками, засученные рукава серой блузы, короткие темные штаны и кожаные туфли – все было уместно на Стомадоре, все – кстати его лицу. Единственно огромные кулаки этого человека казались отдельными голыми существами, по причине своей величины. Стомадор говорил громко, чуть хрипловато, договаривая фразу до конца, как заклятие, и не путал слов.
– Фотографируй, – равнодушно произнес скульптор, сбрасывая фартук, и, не обращая внимания на женщину, элегантную и молодую, зашлепал босыми ногами, давя кусочки глины, в душ. На полу осталась цепочка грязных следов.
Когда первые два стаканчика пролились в разинутые белозубые рты, Стомадор пожевал рыбку и заявил:
Хоботов стоял под горячей водой, но весь дрожал.
– Если бы вы знали, Ботредж, как я жалею, что не сделался контрабандистом! Такой промысел мне по душе, клянусь ростбифом и подливкой из шампиньонов!
Его знобило. Все силы, которые были в организме, ушли на борьбу с глиной, не помог даже алкоголь. Он был опустошен до последней степени. Скульптор был пуст, как бутылка, из которой вылили все содержимое.
– Да, у нас бывают удачные дни, – ответил, старательно очищая рыбку, Ботредж, – зато как пойдут несчастья, тогда дело дрянь. Вот хотя бы с «Медведицей». Семь человек убито, остальные сидят против вашей лавки и рассуждают сами с собой: родит в день суда жена военного прокурора или это дело затянется. Говорят, всякий такой счастливый отец ходит на цыпочках – добрый и всем шепчет: «Агу!» Я не знаю, я отцом не был.
«.., или, как добротный кожаный чемодан, из которого вытряхнули вещи. Вещи же, выброшенные из чемодана, – это гора мешковины, скрывающая незаконченную скульптуру», – подумал Хоботов.
– Действительно, с «Медведицей» у вас крах. Я слышал, что какой-то человек, который ехал на «Медведице» из Гертона, перестрелял чуть ли не всю таможню.
Он стоял, запрокинув голову, даже не закрыв дверь в душевую. Из маленькой комнатки валил густой пар серыми клубами. Казалось, что облака вплывают в мастерскую, и вот уже над тяжелыми облаками виднеется лишь пик из серой мешковины.
– Да, также и сам он ранен, но не опасно. Это – знаете кто? Чужой. Содержатель гостиницы на Тахенбакской дороге. Джемс Гравелот.
– Это тоже надо снять! – Болотова судорожно перезаряжала пленку, но никак не могла начать съемку, линзы покрывал конденсат. – Как что хорошее, никогда не снимешь!
Стомадор от удивления повалился грудью на край стола. Стол двинулся и толкнул Ботреджа, который удивленно отставил свой стул.
Эта ситуация почему-то ей напомнила сцену, кочующую из фильма в фильм, когда солдат судорожно пытается перезарядить автомат, а на него надвигаются враги.
– Как это вы красиво скакнули! – произнес Ботредж, придерживая закачавшуюся бутылку.
– Будь вы все неладны!
– Джемс Гравелот?! – вскричал Стомадор. – Бледный, лет семнадцати, похожий на серьезную девочку? Клянусь громом и ромом, ваш ответ нужен мне раньше, чем вы прожуете рыбку!
В душе шумела вода. Наконец вода стихла, и через минуту появился хозяин мастерской. Волосы его были мокрые, на нем – банный халат, из-под которого торчали босые волосатые ноги.
– Если бы я не знал Гравелота, – возразил опешивший Ботредж, – то я подумал бы, что у Гравелота есть сын. С какой стороны он похож на девочку? Можете вы мне сказать? Или не можете? Позвольте спросить: могут быть у девочки усы в четыре дюйма длины, цвета сырой пеньки?
– Ну что, сняла?
– Вы правы! – закричал Стомадор. – Я забыл, что прошло девять лет. «Суша и море»?
– Да вот, все что-то… – попыталась объяснить Болотова.
– Да, ведь я в ней бывал.
– Так всегда, – произнес Хоботов.
– Ботредж, – сказал после напряженного раздумья взволнованный Стомадор, – хотя мы недавно знакомы, но если у вас есть память на кой-какие одолжения с моей стороны, вашей Катрин сегодня придется ждать вас дольше, чем всегда.
К чему это относилось, женщина не поняла.
Он налил, в помощь соображению, по стакану перцовки себе и контрабандисту, который, отхлебнув, спросил:
– Работа будет продолжаться?
– Вы тревожитесь?
– Сегодня нет, – выдавил из себя скульптор, – силы кончились, руки стали мертвыми. Скульптор, как пианист или как снайпер, пальцы должны быть теплыми, чувствительными и сильными, иначе все усилия – напрасный труд.
– Я отдам лавку, отдам доход, какой получил с тюрьмы, сам, наконец, готов сесть в тюрьму, – сказал Стомадор, – если за эти мои жертвы Гравелот будет спасен. Как впутался он в ваши дела?
Подобного искусствовед Болотова никогда не слышала, чтобы скульптор сравнивал себя со снайпером.
– Это мне неизвестно, а впрочем, можно узнать. Что вас подхлестнуло, отец?
Она посмотрела на руки Хоботова, на огромные сильные кисти с угловатыми пальцами и короткими ногтями.
– Я всегда ожидаю всяких таких вещей, – таинственно сказал Стомадор. – Я жду их. Я ждал их на Тахенбакской дороге и ждал здесь. Не думаете ли вы, что я купил эту лавчонку ради одной наживы?
– В самом деле у вас нет силы?
– Да нет, сила есть, – Хоботов взял кусок ржавой арматуры толщиной в палец, повертел его в руках, словно бы примеряя, а затем легко, двумя движениями, завязал его на узел, даже не поморщившись. – Вот такое дело. Сила есть, но кому это надо? А вот с глиной работать силы нет. Есть, значит, два вида силы…
– Как я могу думать что-нибудь, – дипломатично возразил заинтересованный Ботредж, – если всем давно известно, что вы Стомадор, – человек бывалый и, так сказать, высшего ума человек?!
Уже наступила вторая половина дня.
– Вот это я и говорю. Есть высшие цели, – серьезно ответил Стомадор. – Я передал девять лет назад дрянную хижину юному бродяге. И он справился с этим делом. Вы думаете, я не знал, что в скором времени откроются рудники? Но я бросил гостиницу, так как имел другие планы.
– Если хочешь, можешь снимать и дальше, но а сейчас уйду из мастерской.
Говоря так, Стомадор лгал: не только он, но и никто в окрестности не мог знать тогда, какое открытие будет сделано в горах случайной разведкой. Но, одолеваемый жаждой интриги, творящей чудаков и героев, лавочник часто обращался с фактами по-дружески.
– И я останусь одна?
– Ты боишься, что ли?
– Этот мальчик, – продолжал Стомадор, – ужасно тронул меня. Итак, начнем действовать. Что вы предлагаете?
– Да нет, просто непривычно. Да и ключа у меня нет. Неудобно…