Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Это выглядело бы забавно — она была маленького роста, отлично сложена, и ей едва исполнилось тридцать три.

— Постой, пожалуйста, — попросил я.

— Так сворачивайся. Деньги от твоей галереи нам больше не нужны.

— Иди ты… Тебе что-нибудь надо?

— Ах да, твое недавно обретенное богатство. Знаешь, Чаз, мне бы очень хотелось встретиться с твоим Креббсом и своими собственными глазами увидеть, во что ты ввязался. И только тогда, может быть, я поверю.

— Я немного приболел. Если меня спросят, я буду внизу, у Пита.

— Блаженны невидевшие и уверовавшие.[82]

— Хочешь выпить?

В трубке раздался смех.

— Я не пью в полдень, милая. Просто попрошу Пита приготовить мне лекарство от похмелья. — Я прочистил горло. — Не то чтобы я очень в нем нуждался…

— Еще бы, такой большой и сильный парень, как ты… — Она покачала головой.

— Ну, раз ты цитируешь Библию, наверное, мне следует обрадоваться. — Лотта вздохнула. — Ах, если бы только это было правдой! В Швейцарии есть клиники, где добиваются чудесных успехов с такими детьми, как Мило, но месяц лечения в них стоит столько, сколько я зарабатываю за целый год, без вычета налогов.

Я пошел к Питу, но меня задержали.

— Решено. Говорю тебе, Лотта, это совершенно новый мир. Послушай, есть еще одна причина, по которой я тебе звоню: я хочу, чтобы ты приехала сюда.

— Что, в Венецию?

Пит, кстати, умеет готовить лучшее в мире средство от похмелья. Он мне так и не открыл секрета, но, судя по вкусу напитка, это уорчестерширский соус, горькое пиво и толченый желчный пузырь. Главное — средство помогало безотказно.

— Нет, в Рим. Студия находится здесь. Я вышлю тебе билеты первого класса, ты прилетишь, и мы поселимся в какой-нибудь роскошной гостинице. Когда мы позволяли себе такое в последний раз? Да никогда, вот когда.

Бар Пита находится тут же, на Бродвее, немного западнее Гамильтона, и это весьма удобно. Я уже толкал дверь, когда с Четвертой улицы налево, на Бродвей, завернула машина и остановилась посередине квартала.

— Но как же галерея? И ребята…

Из машины выскочила девица с красивыми ногами и побежала, как спринтер, на высоких каблуках к входу в Гамильтон-Билдинг. Но заметив меня, она повернула в мою сторону.

— На несколько дней можно будет оставить галерею на помощницу, а ребята побудут с Евой. Ну же, Лотта, решайся, ты сможешь выкроить четыре-пять дней.

Какого черта, подумал я.

Она прыгнула на тротуар и побежала ко мне, тяжело дыша. Остановившись передо мной и глядя на меня снизу вверх, она выдохнула что-то вроде:

И она тут же согласилась, что показалось мне несколько странным. Лотта реагирует на нищету в классическом французском стиле: горечью, самоотречением, а также возмущением тем, какое наслаждение получают другие, тратя деньги. В свое время мы много ругались из-за этого: мы даже не могли сходить в приличный ресторан, а когда я все же куда-нибудь ее вытаскивал, она неизменно заказывала самое дешевое блюдо, выпивала один-единственный бокал вина и сидела как на похоронах. Когда я с ней познакомился, Лотта была совсем другой; нет, она умела повеселиться. Все изменилось после того, как заболел Мило. А может быть, все дело было во мне. Может быть, у меня есть особый дар делать женщин желчными.

— Помогите мне. Вы должны помочь мне, Шелл!



— Успокойтесь, — сказал я. — Какие проблемы? — Я не знал этой чокнутой и не имел понятия, о чем она говорит.

Два дня спустя мы с Франко встретили Лотту в аэропорту и отвезли в гостиницу «Сан-Франческо», не такую роскошную, как «Даниэли» в Венеции, но лучшую в Трастевере. Лотта была молчалива, замкнута, чего, наверное, и следовало ожидать, и, когда мы вышли из «мерса» перед гостиницей, пристально посмотрела на меня. Лотта, дочь профессионального дипломата, привыкла получать все самое лучшее, — точнее, так было до того, как она вышла за меня замуж, и ее взгляд красноречиво вопрошал: «Ты действительно можешь себе это позволить?» А я молча достал волшебную черную карточку и протянул ее дежурному администратору.

Тот взял ее двумя руками, почтительно поклонился и расплылся в улыбке. Администратор уже собирался поселить нас в забронированный номер, но тут Лотта взяла меня за руку и отвела в сторону.

Но тут снова раздался визг шин, и из-за угла вывернул в нашу сторону огромный черный лимузин.

— Я хочу отдельный номер, — сказала она.

Девица совсем обезумела:

— Ты что, боишься, как бы я не напал на тебя в приступе безумной похоти?

— Нет, но я приехала сюда не на прогулку. Всего несколько месяцев назад ты был обезумевшим маньяком и угрожал ножом владельцу художественной галереи, и мне бы хотелось, чтобы между нами была хотя бы одна дверь, на тот случай если этот маньяк вдруг вернется.

— Пожалуйста, Шелл. Вы должны мне помочь. Я не знаю, к кому еще обратиться. Поторопитесь! Спрячьте меня!

— Замечательно. Значит, это такой инспекционный тур, вроде санитарной комиссии?

Меня не отпускало оцепенение, но я распахнул дверь в бар «У Пита» и подтолкнул ее внутрь. К счастью, там было пусто, если не считать самого Пита. Дверь захлопнулась сама собой, а я спросил:

Лотта застыла в боевой позе, скрестив руки на груди и выставив подбородок вперед, и какое-то мгновение мне больше всего на свете хотелось рассказать ей всю правду. Но я этого не сделал. Я с ужасом представил себе, как у нее на лице появится выражение, с которым я успел слишком хорошо познакомиться на заключительной стадии нашего брака: шок, боль и бесконечное разочарование. Я понимал, что хитрое и подозрительное лицо, которое Лотта демонстрировала мне сейчас, не входило в ее репертуар. Это лицо создал я, словно написав его маслом. Кстати, такое лицо часто носила моя мать, и вот теперь я подарил его навсегда своей любимой. Жизнь просто прекрасна.

— Помочь вам? Но я даже не знаю вас!

— Если тебе так нравится, — сказала Лотта. — Ты говоришь, что денег у тебя полно, и кое-что из них я видела, но я хочу убедиться в том, что ты не пребываешь в некоем безумном заблуждении относительно остального. Речь идет о нашем ребенке, Чаз, о его здоровье, о будущем. Ты должен понять, почему мне так трудно тебе поверить…

— Прошлой ночью, — запыхавшись, произнесла она. — На вечеринке. В маске.

— Ну конечно. Все в порядке, никаких проблем. Два номера. Они могут быть смежными или ты хочешь отгородиться от маньяка капитальной стеной?

Она прикрыла глаза и нос руками, и я наконец сообразил: маленькая «Серебряная маска», сбросившая свою юбку рядом с убитым.

— Смежные подойдут, — холодно ответила Лотта, и я снова повернулся к администратору.

— А, — промямлил я через минуту. — Припоминаю. Вы так и не явились на свидание.

Пожилой портье с манерами посла проводил нас в наши номера и получил чаевые, соответствующие его импозантности. Когда он ушел, мы договорились встретиться через час и отправиться ужинать. Я бросил сумку на кровать, которой предстояло стать моим холостяцким ложем, и пошел в бар на крыше гостиницы, где выпил пару бокалов белого вина, глядя на то, как темнеет небо и тени наползают на светло-коричневые стены маленького монастыря на противоположной стороне улицы, поглощая их в бездонный мрак.

— Я не могла.

— Это вы…

Когда я вернулся и постучал в дверь номера Лотты, она уже собралась и была готова идти. На ней было розовое платье того самого оттенка, в который Фра Анджелико одевал своих ангелов, и поношенный бархатный жакет цвета позеленевшей меди, совсем в духе кватроченто. Одежда прекрасно гармонировала с ее светлыми волосами и темными глазами — необычное сочетание, которое, однако, часто можно увидеть на картинах той эпохи. Это наследие матери-итальянки. Лотта любит одеваться ярко, в то время как в Нью-Йорке в ее кругу все носят черное — как она говорит, в знак траура по умершему искусству.

Она не дала мне договорить. Я услышал звуки шагов снаружи. Кто-то пересекал улицу.

Мы прошли пешком до реки и повернули на север, к моему любимому ресторану на пьяцца ди Санта-Чечилия в Трастевере. Не сговариваясь, мы оба решили забыть все важные вопросы и напряжение дня, и очень мило провели время. После ужина мы возвращались по темным улицам медленно, держась за руки, и болтали о пустяках или молчали. В гостинице мы разошлись по отдельным номерам, после поцелуев в щеку в европейском стиле, очень целомудренных.

— Я его не убивала, — всхлипнула она. — Нет! Шелл! Помогите мне!

Я страшно устал, но не мог заснуть; некоторое время я расхаживал по комнате и смотрел итальянское телевидение с выключенным звуком, затем как-то незаметно для себя повернул ручку двери в соседнюю комнату. Дверь оказалась незапертой. Что это означает? Лотта забыла ее запереть? А может быть, так теперь поступают в итальянских гостиницах, когда супружеская пара предпочитает поселиться в смежных номерах?

Это была та самая девушка. Я разглядел ее губы и уже не сомневался. Остальные части ее тела были не менее привлекательны. Она была в туфлях на высоком каблуке и черном пуловере. Выглядела она обалденно, но лицо ее искажала усталость, словно она не выспалась. И она была близка к истерике.

Девушка держала меня за лацканы пиджака побелевшими пальцами и, глядя мне прямо в лицо, повторила:

Я прошел к Лотте в комнату и сел за маленький столик, глядя на нее спящую, а затем взял листы писчей бумаги с логотипом гостиницы и маленький карандаш для записи телефонных номеров и нарисовал спящую Лотту, густые рассыпавшиеся волосы, ухо, очаровательные линии шеи, подбородка, скулы. Потом я сходил к себе за коробкой фломастеров, купленной в подарок ребятам, добавил цвет, и вскоре меня захватила техническая проблема того, как добиться интересных эффектов с помощью этих резких химических красителей, и я поймал себя на том, что иду по дороге, давным-давно проложенной импрессионистами, создавая нужный оттенок за счет наложения друг на друга множества цветов, и это меня здорово позабавило.

— Я его не убивала. Помогите мне, Шелл.

Вернувшись к себе в комнату, я нарисовал по памяти портрет: мы с Лоттой сидим в кровати, что-то в духе Кирхнера,[83] но с более правильной и прорисованной анатомией, с более четкими линиями, по сути в духе настоящего Уилмота, и это меня обрадовало, несмотря на то что я постоянно проваливался в то странное состояние грез наяву, которое знакомо всем, и тотчас же снова пробуждался.

Чьи-то шаги слышались уже возле входной двери, и надо было что-то решать.

— Ладно, золотце. Идите за столик в нишу. Быстро!

Если подумать, все последнее время я спал плохо; я просыпался от кошмарных снов, в которых вдоль каналов с ревом носятся чудовища, а верхом на них сидят полуобнаженные женщины. И почти каждую ночь, даже когда мне удавалось заснуть, меня будили крики и звуки выстрелов. Все то время, что я живу здесь, в городе днем и ночью вспыхивают ожесточенные стычки, знатные венецианские семейства что-то выясняют между собой, и посол дает мне понять, что здесь это обычное дело. Кроме того, Венеция ведет очень опасную игру с Папой, Испанией и Священной Римской империей; мне это объясняли, но я ничего не понял, что-то связанное с герцогством Монферрат. По улицам разгуливают наемные убийцы; вчера у меня на глазах из канала вытащили труп. Моя работа над копией «Распятия Господа нашего» Тинторетто уже почти завершена, а затем я напишу копию его картины «Христос причащает своих учеников». Теперь, посмотрев на все те картины, что находятся здесь, я со стыдом вспоминаю композицию своих собственных работ, однако я списываю это на незнание, а не на недостаток мастерства. Насмотревшись на подобное, говоришь: «Ну конечно, вот как нужно располагать фигуры».

Опять ты попался, Скотт. Идиот. Сосунок, не можешь устоять перед дамой в беде. Но этой даме мне хотелось верить. Я шагнул к стойке бара и взобрался на табурет, как раз когда позади меня распахнулась дверь. Я громко сказал:

Думаю, лучшее из всего того, что я увидел, — это алтарное полотно, которое Тициан выполнил для семьи Песаро; в Испании нет ничего похожего. Тициан управляет вашим взглядом посредством цветовых масс, поэтому зритель видит различные части его работы в строго предписанной последовательности. Это подобно мессе, одно следует из другого, и все великолепно: святой Петр, Дева Мария, Младенец, знамя, пленный турок, святой Франциск, семейство Песаро и этот очаровательный мальчик, который смотрит на зрителя с картины, — одно его лицо уже является самым настоящим шедевром, а сколько в этом смелости! Но я тоже смогу так.

— Пит, приготовь твою убийственную смесь для моей бедной головы.

Теперь я слышу выстрелы и крики со стороны собора Святого Марка. Думаю, закончив копии, я сразу же покину Венецию и отправлюсь дальше, в Рим.



Пит прошел вдоль стойки, вытирая руки о белый фартук:

И тут я проснулся, обливаясь по́том, с бешено колотящимся сердцем. Как оказалось, я вышел на улицу; каким-то образом я натянул штаны, обулся и вышел. Жуть какая-то! Должно быть, это был первый приезд Веласкеса в Венецию в тысяча шестьсот двадцать девятом году. Мне самому всегда нравился этот Тициан Песаро. Странно, в моих галлюцинациях были воспоминания о кошмарных снах, снившихся Веласкесу, и, судя по всему, ему являлись видения о моей жизни в двадцать первом веке. Или же я, будучи им, каким-то образом вспоминал свою жизнь. Все это одновременно невыносимо жутко и прекрасно, если ты только можешь себе представить, наверное, это как затяжные прыжки с парашютом, точнее, как если бы можно было прыгать не в пространстве, а во времени, и ощущения приходили сами собой.

— Сию минуту, Шелл. Одинарный или двойной?

Так или иначе, это путешествие в пустоту здорово вышибло меня из колеи, я вернулся в гостиницу, удостоившись любопытного взгляда со стороны ночного дежурного, и поднялся к себе в номер. Подсунув рисунки под дверь в комнату Лотты, я упал на кровать и тотчас же заснул. Проснулся я уже поздно, после десяти. Умылся, оделся и постучал в соседнюю комнату. Ответа не последовало. Тогда я заметил, что один из рисунков просунут назад. К нашему общему портрету была приложена записка, на которой Лотта написала: «!!!», нарисовала сердечко с исходящими из него молниями и приписала: «Жду за завтраком. Л.».

— Одинарный, — заказал я, повернулся, взглянул на вошедшего и тут же передумал: — Пит, я имел в виду двойной.

Спустившись в кафе, я застал там Лотту. Она сидела за столиком вместе с Вернером Креббсом и разговаривала с ним.

Парня, заполнившего своими чудовищными плечами весь дверной проем, звали Гарви Мэйс. Он был всего лишь шесть футов ростом, но его плечи казались невероятными, а бугры мышц выпирали даже из-под его каштановых усов. Его длинные ноги переходили в плоский живот и во вздутую буграми грудь, покрытую — в этом можно было не сомневаться — густыми волосами, как водорослями. Смотрелся он недурно, если Кинг-Конг в вашем вкусе.

Я был настолько поражен, что застыл в дверях кафе и какое-то время таращился на них. Они болтали по-французски, как лучшие друзья. У Лотты на лице было то выражение, которое появляется всегда, когда она говорит на своем родном языке, строгое и в то же время расслабленное, если такое возможно, словно ей приходилось делать над собой усилие, чтобы соответствовать небрежному поведению американцев, и вот теперь она снова стала сама собой и при этом, как ни странно, более естественной.

Я был не просто удивлен; меня словно неожиданно сбило с ног волной, и я полностью потерял ориентацию в пространстве, не знал, где верх, не мог дышать.

Задержавшись в дверях, он бросил беглый взгляд на меня и повернул свою огромную голову в сторону девушки.

Я стоял в дверях как парализованный, ко мне подошел официант и спросил, не желаю ли я заказать столик. Это привлекло внимание Лотты и Креббса; Лотта обернулась и помахала рукой. Я подошел к столику; Креббс встал, слегка поклонился и пожал мне руку. Я задумался над тем, каким образом ему удалось все это подстроить, — наверное, он следил за мной, — и еще мне до смерти захотелось узнать, о чем они говорили.

Я подсел к ним за столик. Погода была прохладная, и дома напротив были затянуты бледной пеленой тумана, однако в зале были установлены высокие стальные обогреватели, гораздо более эффективные, чем облитые дегтем пылающие христиане, которых в зимнем Риме для тех же самых целей использовал император Нерон.

Она сидела за столиком в нише, уставившись в пространство и стараясь не замечать Мэйса.

Креббс сказал:

Он вздохнул и подошел к ней.

— Эта очаровательная дама как раз рассказала мне, что вы всю ночь рисовали, и с поразительным успехом. — Тут он указал на портрет Лотты на столе перед собой. — Просто замечательно для рисунка на дешевой бумаге дешевым карандашом и детскими фломастерами. Нет, на самом деле, рисунок замечателен сам по себе независимо от материалов: энергетика линий в сочетании с цветами дает подлинное ощущение массы и живого присутствия.

— Он нарисовал еще один портрет, даже лучше, — сказала Лотта.

— Не изображай невинность, куколка, — пророкотал он глубоким басом. — Не доставляй мне неприятностей.

— Правда? Мне бы хотелось его увидеть.

Она повернула голову и безуспешно попыталась выглядеть беззаботной.

— Если хотите, я поднимусь в номер и принесу, — предложила Лотта. — Чаз, будь добр, дай ключ.

Словно зомби, я протянул ей ключ, и она ушла.

— О, мистер Мэйс! — проговорила она так, словно ожидала увидеть кого-то другого.

— Что вы здесь делаете? — спросил я, стараясь, вероятно безуспешно, сдержать враждебность в голосе.

— Вижу, вы удивлены. У меня много дел в Риме, а эта гостиница расположена недалеко от студии. Почему бы мне не быть здесь?

— Почему ты убежала, куколка? От меня далеко не убежишь.

— И завтракать вместе с моей женой?

Небрежный взмах рукой.

— Я и не убегала. Я даже не знала, что… — Голос ее задрожал, и она умолкла.

— Ваша бывшая жена, если не ошибаюсь, разглядывала ваш рисунок, и я выразил свое восхищение, ну а уж дальше все получилось само собой. И даже больше того: как выяснилось, я немного знаком с ее отцом, мы встречались по делам.

Она была сильно напугана, и я мог ее понять. Газеты мало что писали о Мэйсе, но его знали как главу всего рэкета на солнечном берегу, среди пальм он был на «ты» с заправилами «Магны» и особенно близок с Вандрой Прайс, роскошной звездой этой студии.

— Он расследовал вашу деятельность.

Вандра Прайс? Я заморгал, глядя на чудовищно огромную спину Мэйса. Та самая девушка, что прошлой ночью в особняке Фелдспена упала в обморок. Что-то тут не так. Я знал, что Вандра быстро идет в гору и что «Магна» делает ей большую рекламу. Может, в этом замешан Мэйс? Однако я не понимал, чего он хочет в данный момент.

— По-моему, это слишком резко. Мистер Ротшильд работал в одной официальной международной следственной комиссии, и я с радостью помог ему своими знаниями и опытом. Если позволите, она очаровательная женщина.

— Вы рассказали ей о подделке?

Качая головой, он тихо сказал девушке:

— О какой подделке?

— О, не умничайте! О той картине Веласкеса, которую я подделываю недалеко отсюда.

— Поговорим о фотографии. Но, пожалуй, лучше сделать это не здесь.

— Уилмот, это начинает надоедать. Похоже, вы убеждены в том, что я преступник, однако я обычный торговец произведениями искусства, который нанял художника — вас, чтобы тот создал работу в манере Веласкеса, используя старинные материалы. И если какому-нибудь эксперту вздумается назвать эту картину подлинным Веласкесом, я не имею к этому никакого отношения.

Девушка облизала губы, отпрянув от него:

— Совсем как Лука Джордано.

— Я не знаю, о чем вы говорите. Оставьте меня в покое. Уходите.

Креббс рассмеялся, и его лицо просияло.

— В каком-то смысле, хотя, принимая в расчет современные технологии анализа, думаю, нам придется отказаться от подписи под слоем краски.

Он снова рассмеялся, и ситуация была настолько нелепой, что я тоже рассмеялся. Я понятия не имел, то ли Креббс завяз по уши в болоте самообмана, то ли он играет со мной. Это подделка, это не подделка — как скажете, ваше величество…

Затем его лицо изменилось, стало серьезным, даже угрожающим.

— С другой стороны, будет очень печально, если о том, чем вы занимаетесь, станет широко известно. Кажется, я уже говорил о том, что веду дела с людьми, которые не разделяют наше чувство юмора относительно этих вопросов. Вы меня понимаете? Мы существуем в параллельных мирах, в мире художественных свершений и мире денег и товара, который можно продать. Нам приходится иметь дело с новыми кондотьерами, подобно живописцам кватроченто. Они хотят получить прибыль на вложенный капитал, и любой, кто встанет у них на пути, скажем какой-нибудь принципиальный человек, который услышит о происхождении этого предполагаемого Веласкеса из безупречного источника и начнет говорить об этом на людях, окажется в большой опасности. Ваша бывшая жена, например. Так что, Уилмот, давайте будем очень и очень осторожными. Я ясно выражаюсь?

Я кивнул, потому что в горле у меня пересохло и я лишился дара речи, переполненный ужасом, однако, как это ни странно, я также был рад тому, что Креббс ни словом не обмолвился о моей работе Лотте.

Он гулко рассмеялся:

В этот момент вернулась она сама; должно быть, она увидела мое лицо, потому что спросила:

— В чем дело?

— Ничего не выйдет, куколка. Пойдем-ка со мной.

Креббс сказал:

Он протянул громадную лапищу и схватил ее за руку. Ее лицо исказилось от боли, и она бросила на меня испуганный умоляющий взгляд.

— Мы просто обсуждали текущее состояние искусства, тема печальная и наводящая тоску. Но теперь давайте обратимся к самому искусству.

На меня, на Шелла Скотта, так любящего выручать дам из беды.

Он взял рисунок у Лотты и изучил его. Я тем временем отпил глоток воды.

Ну что ж, пришло мое время действовать. Гарви Мэйс связан с воротилами «Магны», это верно. Но верно и то, что с ним связывали убийства, и не одно, людей он убивал как мух.

— Вы совершенно правы, — сказал Креббс, — этот портрет даже лучше, чем предыдущий, вероятно, благодаря потоку энергии между фигурами. Замечательно! Скажите, Уилмот, вы давно работаете в таком стиле?

Я не желал умирать как муха.

— Да, минут двадцать, — ответил я. — Он известен как мой период «волшебного фломастера».

Но я подошел к нему, вежливо похлопал его по огромному чертову плечу и ласково попросил убраться.

Они с Лоттой переглянулись, этакие добрые родители, чей избалованный ребенок сделал какую-то гадость. Я готов был придушить обоих.

— Мне бы хотелось взять оба рисунка себе, чтобы их матировать и вставить в рамку.

Я пожал плечами.

— Это решать Лотте. Я рисовал для нее.

— Убирайтесь, — произнес я не храбро, а скорее визгливо.

Последовала гнетущая пауза, которую Креббс наконец прервал словами:

Он отпустил руку девушки, но обернулся не сразу. Когда он выпрямился и повернулся ко мне, я заглянул сверху вниз в его изумленные голубые глаза. Именно вниз — я был, по крайней мере, выше его.

— Ну, не будем вдаваться в технические подробности, но, как я объяснил Лотте перед самым вашим приходом, если не ошибаюсь, наше соглашение заключается в том, что я распоряжаюсь всеми вашими работами.

Он склонил голову набок и спросил:

— Даже пустячными? — спросил я.

— Что вы сказали?

Изумление боролось с облегчением, потому что Креббс, не догадываясь об этом, поддержал мою легенду о богатом покровителе, и тем самым счастливая фантазия получила подтверждение.

— Прошу прощения, но это вовсе не глупости, и не сомневаюсь, Лотта вам подтвердит, что за последние несколько лет рыночная стоимость рисунков на бумаге взлетела до небес. Я даже затрудняюсь сказать, сколько сейчас стоят наброски Пикассо на салфетках.

— Убирайтесь, — вырвался у меня еле слышный писк.

— Но я не Пикассо.

Он расхохотался:

— Да, вы не Пикассо. Но вы обязательно станете знаменитым, а я предпочитаю вкладывать деньги в долгосрочные проекты.

С этими словами Креббс взял потрепанный кожаный портфель, открыл его, достал папку, вложил в нее рисунки и снова закрыл портфель.

— Парень, это смешно. — Потом спросил не очень-то вежливо: — Кто, черт побери, ты такой?

— Прошу прощения за эту непростительную грубость, — сказал он, — но, видите ли, когда я вижу какую-нибудь красивую вещь, мне хочется ее схватить, схватить…

Креббс проиллюстрировал это стремление движением правой руки, изображающей грабли, и скривил гримасу хищной алчности, на мой взгляд, гораздо более свойственную ему, чем то добродушно-покровительственное выражение, которым он очаровывал мою бывшую.

— Шелл Скотт.

Но теперь мы все были друзьями, поэтому мы с Лоттой вежливо рассмеялись, и я попросил официанта принести бисквиты и капуччино, и следующий час прошел в довольно милых разговорах о живописи, рынках и о том, что посмотреть в Риме. Затем Креббс откланялся, сославшись на важную встречу, и признался, в каком он отчаянии по поводу того, что не может пригласить нас на ужин, однако сегодня вечером ему нужно быть в Штуттгарте. Быть может, как-нибудь в другой раз. На прощание он поцеловал Лотте руку.

— Итак, ты Ш… Ах да. Тот самый шпик. Послушай, не серди меня.

— Ну, что скажешь? — спросил я, когда он ушел.

Он снова повернулся к девушке — я его уже не интересовал.

— Знаешь, я полагаю, что если выписанные им чеки будут и дальше обналичиваться без проблем, ты самый счастливый художник нашей эпохи. Этот Креббс в тебя просто влюблен. Мне уже приходилось видеть подобное: богатый ценитель искусства без ума от художника, он хочет сдувать с него пыль, обхаживает его, покупает его работы… и пока так продолжается, художник катается как сыр в масле.

Я сказал на целую октаву ниже:

— Но всему приходит конец?

— Увы, да. Художник меняет стиль, исследует новые темы, которые, возможно, не интересуют покровителя. Но, надеюсь, этот твой герр Креббс будет хранить тебе верность все то время, пока ты будешь творить. Можно предположить, что его недовольство вызовут, скажем, низкие темпы производства, точно так же как, продолжая метафору, богатый человек, имеющий красивую любовницу, будет недоволен, если эта любовница не отдаст ему все прелести своего тела.

— Я не шучу. Не приставайте к леди. Именно это я имею в виду, Мэйс.

— Ого, по твоим словам получается, что я старая шлюха.

— Вовсе нет. Если ты действительно начал писать то, что хочешь, нет никаких сомнений в том, что ты добьешься успеха, с Креббсом или без него. Я тебе уже тысячу раз говорила, но мне ты не веришь, а Креббс поверил, только потому, что у него есть деньги. Если он и выставит тебя за дверь по какой бы то ни было причине, ты все равно добьешься огромного успеха на свободном рынке, особенно если станет известно, что герр Креббс является почитателем твоего таланта.

Он резко обернулся ко мне, шевеля усами и поигрывая челюстями, похожими по размерам на мои бицепсы.

От слов Лотты веяло каким-то холодом, и я увидел на ее лице странное выражение. У нее всегда открытый, бесстрашный взгляд — это одна из ее главных отличительных черт, однако сейчас взгляд был словно затуманен, и ее черные глаза избегали встречаться с моими.

— Ты не одобряешь?

— Может, ты не понял, Скотт? У меня дело к леди. Частное дело. Так что катись отсюда, сынок. Пока я тебя не отшлепал.

— Я не имею права одобрять или не одобрять твой выбор. Но если ты действительно хочешь знать, я сожалею о том, что ты отдал себя на откуп этому долбаному Креббсу, а не мне!

— Извини.

«Сынок». «Отшлепал». Лучше он ничего не мог придумать. Разозли меня немного, и я становлюсь грубее любого грубияна.

— Да ты нисколько не жалеешь об этом. Но у меня нет ни малейшего желания ругаться по этому поводу. Мы в Риме. Веди же меня смотреть картины!

Он начал поворачиваться, но я схватил его за предплечье и развернул к себе. Эти было нелегко, но я добился своего, даже не порвав своих сухожилий.



— У меня тоже дело, Мэйс, — парировал я. — Леди — моя клиентка. Так что уходите, пока я вас не отшлепал.

Итак, мы встали и пошли. Должен сказать, что даже в период самых страшных размолвок, когда мы буквально не могли сесть вместе за стол без того, чтобы сразу не переругаться, мы всегда отправлялись смотреть картины. Как только в «Метрополитене» или Музее современного искусства открывалась крупная выставка, это являлось для нас сигналом о перемирии, и мы отправлялись бродить по запруженным народом залам и смотреть, восхищаться, подниматься в высшие миры, чтобы потом снова вернуться к разрывающей сердце действительности. То же самое произошло и сейчас, в несколько другом контексте, потому что я надеялся вернуться к чему-то другому, превратить ложь в твердую почву.

Я повел Лотту в галерею Дориа-Памфили, и мы, посмотрев, как Мемлинг[84] изобразил снятие с креста, а Караваджо — кающуюся Магдалину, насладившись восхитительными портретами Брейгеля и Рафаэля, пройдя мимо многих ярдов посредственности, всех этих маньеристов и последователей Караваджо, составляющих основную часть фонда музеев всего мира, наконец остановились перед портретом Папы Иннокентия.

— Клиентка? — изумился он. — Она наняла ищейку? — Он взглянул сверху вниз на девушку. — Он не шутит?

Я хотел постоять перед ним вместе с Лоттой, не могу сказать почему, быть может, ради какой-то чудодейственной силы, чтобы вера Лотты в меня перетекла мне в голову и оживила мою душу, и действительно мне стало лучше, я подумал: да, у меня получится, возможно, я этого и не изобретал, но теперь, когда это уже есть, я знаю, как он это сделал, я даже чувствую запах скипидара, исходящий от холста, и вот я уже стою, держа в руке кисть, обмакнутую в белоснежную смесь красок, и пишу белый rochetta Папы, и высокое camauro из красного шелка на фоне драпировки и трона, и само лицо, чуть повернутое в сторону, потому что слуга как раз принес письмо, но эти страшные глаза уже снова смотрят на меня.

И я полон страха, но и восторженного возбуждения; это самая важная картина в моей жизни, потому что, если она понравится Папе, он сделает для меня то, что больше не сможет сделать никто в мире, обеспечит исполнение всех моих надежд.

Во время нашей перепалки она не произнесла ни слова. Сейчас она посмотрела на Мэйса и кивнула.

Кисть летает, практически не повинуясь сознанию, — я накладываю тени на белую ткань, разумеется, на полотне она не белая, потому что белое никогда не бывает белым, и только глупцы изображают белое с помощью белил, — и мне приходится опираться на палку в левой руке, чтобы кисть не дрожала. Входит еще один человек и протягивает Папе какую-то бумагу; тот ее читает, произносит несколько слов, чуть пересаживается в кресле. Он уже устал позировать. Я опускаю палитру, кланяюсь и предупреждаю его слова: «Ваше святейшество, я смогу закончить работу и без вашего присутствия. Портрет уже почти готов».

Папа встает, подходит ко мне и изучает холст на мольберте.

Он снова оглядел меня, поджал губы и выдохнул:

— А вы не льстец, дон Диего.

— Вот это да!

— Нет, ваше святейшество, я изображаю правду такой, какой ее вижу. Правда от Господа.

— Мэйс, леди — моя клиентка. Она не желает говорить ни с кем, кроме меня. Поэтому убирайтесь.

И едва эти слова срываются с моих уст, я с ужасом думаю: «Пресвятая дева, я уничтожен, неужели я посмел учить Папу религии?»

На мгновение его взгляд становится колючим, но затем, слава Иисусу, на отвратительном лице Папы появляется кошачья усмешка.

Тут он действительно удивил меня, мягко произнеся:

— Портрет слишком правдив, — говорит он, — но все равно он мне нравится. А что это за бумага у меня в руке?

— Это мой каприз, ваше святейшество. Письмо от меня, прошение.

— Конечно, конечно, ищейка. — И он убрался.

— Да? И чего же вы просите?

— Вашей поддержки, ваше святейшество. Я хочу сделать слепки со статуй дворца Бельведер и других скульптур, принадлежащих Святому престолу. Это доставило бы радость моему королю.

Это было непонятно — не думаю, чтобы я его напугал. Я не слабак и поддерживаю хорошую форму. Я бывал в переделках и похуже и нокаутировал немало парней. Но из тех, с кем я сталкивался в Лос-Анджелесе и Голливуде, только трое, возможно, могли бы без труда уложить меня. И Гарви Мэйс был первым в троице. Этого я не мог не признать. Он был силен и ловок. Но я велел ему убраться, и он убрался.

Папа кивает.

— Я поговорю об этом с камерарием.[85] Ваш король — верный слуга Святой церкви.

Однако я знал твердо: в любом случае я предпочел бы связаться с двумя здоровенными, но тупыми парнями, чем с одним здоровенным и ловким вроде Мэйса.

Папа поворачивается, собираясь уходить, и я, сглотнув подкативший к горлу ком, говорю:

Знаете что? Я не ошибся.

— Ваше святейшество, с вашего позволения, у меня есть еще одно прошение, личного характера.

Он оборачивается, довольно нетерпеливо.

— Да?

— Мне бы хотелось стать рыцарем воинского ордена Сантьяго. В Испании по-прежнему считают, что живописец, какого бы благородного происхождения он ни был, не может и мечтать о подобной чести. Моя семья ведет свою безупречную родословную с древнейших времен, однако, боюсь, мое ремесло встанет непреодолимой преградой у меня на пути.

Молчание. Затем снова хитрая усмешка.

— В таком случае мы должны известить вашего короля, что в Италии дела обстоят по-другому.

Глава 5

Какое-то мгновение я смотрю на картину на стене, и трон пуст, затем портрет появляется снова, меня держит за локоть охранник, он озабоченно спрашивает у меня, что я делаю. Рядом с ним стоит Лотта, бледная как полотно.

Я с трудом держусь на ногах. Я спрашиваю охранника, что случилось, а он отвечает, что я бродил по музею, бормоча что-то себе под нос и натыкаясь на посетителей. Он советует мне отправиться домой и хорошенько выспаться.

Я не успел еще обменяться ни единым словом с девушкой, а дверь едва закрылась за Мэйсом, как вдруг она вновь распахнулась и вошли двое громил.

Я поворачиваюсь к Лотте, и она возбуждена, говорит, что я начал разговаривать сам с собой, затем, не сказав ей ни слова, развернулся и куда-то пошел, и охранник был совершенно прав, я вел себя как сумасшедший, так что же случилось?

Один из типов — тяжелый и неуклюжий — замер на пороге с тупым выражением лица. Другой проворно приблизился к нам. Выглядел он мощно, казалось, в нем не было ни одного слабого места, кроме разве что головы.

Глупо, но я сказал, что все в порядке, хотя это явно было не так, как в том старом анекдоте про того типа, которого жена застала в постели с другой женщиной, а он говорит: «Ну кому ты поверишь, мне или своим глазам?» А затем Лотта впала в истерику и заявила, что она так больше не может, что я болен и что я по собственной вине упущу возможность, предоставленную мне Креббсом, так же, как испоганил всю свою карьеру в живописи, но она не будет мне в этом помогать, с нее хватит, а мне нужно обратиться к психиатру, у меня уже давно не все дома, я загубил самого себя своим проклятым самовлюбленным отношением к своей драгоценной работе, и именно поэтому развалился наш брак, о нет, ну почему все великие художники продавали свои картины в галереях, но Чаз Уилмот слишком хорош для этого, и я спокойно смотрю на то, как умирает наш сын, ей меня жалко, но она клянется, что больше не скажет мне ни слова и не позволит видеться с детьми до тех пор, пока я не окажусь в чертовой психушке, где мне и место.

Даже не взглянув на девушку, он сосредоточился на мне. Это ему далось нелегко. Пяти футов десяти дюймов роста, крепко сложенный, он обладал плоским лицом и глазами, похожими на улиток.

Правда, я тоже не молчал, пока Лотта высказывала мне все это. Насколько я помню, я обозвал ее алчной сучкой, и мы орали друг на друга в окружении глупых мадонн работы маньеристов, молча взирающих на нас, а затем появились охранники и попросили нас покинуть музей. Лотта бросилась к выходу, а я не спеша последовал за ней, и когда я вышел на улицу, ее уже не было. Я остановил такси. Таксист, приняв меня за богатого туриста, поехал в гостиницу живописной дорогой, сначала на север, затем через безумное столпотворение запруженных ватиканских улиц, а я был в таком жалком состоянии, что не стал скандалить. Как оказалось, Лотта выехала из гостиницы, не оставив записки. Я попытался дозвониться ей на сотовый, но она не пожелала мне ответить. Когда раздался гудок, предлагающий оставить сообщение, я не нашелся что сказать.



Однако ни один из громил не был таким здоровенным, как Мэйс. Мало кто был ему под стать. К тому же оба не казались очень уж сообразительными. И вели себя как-то неуверенно, словно не привыкли работать при дневном свете. Мэйс, должно быть, просто велел им вывести девушку из бара, но не сказал, как это сделать. А ему следовало бы дать парням четкие инструкции: подойти к входной двери, переставляя одну ногу впереди другой, открыть дверь, повернув рукой ручку, и так далее, и так далее. Они вполне годились поднимать тяжести, но могли не сообразить, что делать с ними потом.

Так что я тоже выехал из гостиницы и вернулся в гнездо мошенников. София радостно встретила меня, когда мы с ней столкнулись в прихожей, как будто я никуда не уезжал, однако я подозревал, что здесь уже обо всем известно. Я вовсе не страдаю манией преследования и все такое, но я сам нередко подолгу наблюдаю за людьми и знаю, что, если сосредоточить на ком-нибудь свое внимание, этот человек рано или поздно это почувствует. На протяжении последних двух дней я постоянно чувствовал на себе чей-то взгляд.

Парень с улиточными глазами оглядел меня сверху донизу и произнес скрипучим голосом:

Странным во всем этом было то, что я не пустился в разгул презрения к самому себе, как это было бы раньше, произойди что-либо подобное. Моя настоящая жизнь — Лотта, ребята и Нью-Йорк — словно стала еще одной альтернативной жизнью, одной из нескольких доступных, поэтому разрыв не причинил такой боли, как прежде. Нет ничего реального и не за что держаться, как в свое время сказали «Битлз». И деньги, этот универсальный целебный бальзам. Раньше также говорили, что любовь поможет пережить отсутствие денег лучше, чем деньги помогут пережить отсутствие любви, однако это верно лишь отчасти. Да, деньги не всё, но они и не ничто.

И еще одно: мне очень нравилось быть Веласкесом. Я живо помнил, каково писать, как он, я действительно написал этот портрет, и мне пришла мысль, что, если когда-нибудь научатся превращать в порошок такие ощущения, никто больше не взглянет на крэк и кокаин.

— Извините. Вы должны извинить меня, но я…

* * *

— Обязательно, — вежливо отозвался я. — Разумеется.

Утро следующего дня я провел, уставившись на очищенный холст, установленный на мольберте. Бальдассаре его несколько уменьшил, отрезав по паре дюймов с каждой стороны, но я не стал спрашивать зачем. К кисти я не притрагивался, просто не отрывал взгляда от белой поверхности. Я изучил рентгеновские снимки, опубликованные в работе Брауна и Гарридо[86] и в различных монографиях, чтобы получить представление о том, как Веласкес накладывал на холст первый слой. Вся проблема в том, что в свой зрелый период он писал так совершенно, что ему практически не требовалось проводить подготовительную работу. За исключением нескольких набросков к портрету Папы, подлинность которых вызывает сомнение, после Веласкеса не осталось ни одного наброска. Ни одного. Сукин сын сразу писал. Он накладывал фон толстой кистью или мастихином, смесь белил с охрой и лазуритом, меняя соотношение в зависимости от композиции картины. Добившись нужного эффекта, Веласкес сразу рисовал фигуры, так называемая манера alla prima, а затем с помощью разбавленных пигментов раскрашивал их, так что проступал светлый фон, а иногда даже фактура холста, бесконечно самонадеянная техника, вот почему только полный идиот берется подделывать работы Веласкеса.

Такой оборот его удивил. Не очень сильно, но удивил. Он-то собирался повести себя круто и, вероятно, предвкушал это.

Вся та уверенность, которую я на мгновение испытал, стоя в галерее Дориа-Памфили перед портретом Иннокентия Десятого, исчезла вместе с Лоттой, как и радость по поводу новообретенного богатства. Разумеется, потому что для получения этого богатства мне нужно было наложить на холст краски, к чему в настоящий момент у меня совершенно не лежала душа. И по мере того, как дневной свет угасал, у меня было много времени задуматься о трусости Чарлза Уилмота-младшего, того самого Чаза всех моих воспоминаний, — именно в этом крылась истинная причина того, почему он так и не стал художником, получающим по миллиону за каждую свою работу, и дело тут было не в рынке, не в том, что никто больше не может оценить настоящее искусство, все это полная чушь, потому что сейчас, когда наконец открылась такая возможность, когда подвернулся заказ на миллион, Чаз куда-то пропал.

— Я заберу девушку, — проронил он. — Просто должен…

Так я впустую провел пару дней, просто глядя на чертов холст. Однажды в студию заглянул Бальдассаре и поведал о том, что пропитал старый холст каким-то секретным веществом, растворимым в воде. Суть заключалась в том, чтобы заполнить трещинки в грунтовке семнадцатого века, по которой я буду писать, чтобы новая краска в них не проваливалась. Когда подделка будет готова и краски высохнут, холст полностью погрузят в воду и пропитка растворится; после небольшой тряски и скрутки поверхность подстроится под старый растрескавшийся грунт, и дело сделано! Мгновенные кракелюры.

— Я знаю, — откликнулся я. — Хорошо.

Мой ответ показался ему странным. Он прищурился и спросил:

Я попросил принести мне пару новых холстов на подрамнике, такого же размера и фактуры, так как пришел к выводу, что будет лучше начинать работу постепенно, сделать пробу, освоиться с красками и стилем. И с натурщицей. Поэтому я стал смотреть на Софию, а она стала смотреть на меня, понимаешь, легкий безобидный флирт за обедом, улыбки, все более теплые, легкое подтрунивание. Как выяснилось, интерес Франко был не настолько сильным, не то чтобы он выставил Софию из своей кровати, да и я тоже не стал бы так делать, — просто его интерес закончился. Большего мне не было и нужно, учитывая то, что произошло с Лоттой. Я несколько раз звонил ей на сотовый, но она так мне и не перезвонила.

— Чего?

Это меня здорово разозлило, поэтому я после ужина пригласил Софию чего-нибудь выпить, и она отвела меня в бар «У Гвидо» на Санта-Мария, сейчас, зимой, после того как схлынули туристы, заполненный преимущественно местными. Софию здесь знали, она болтала со своими знакомыми на римском диалекте, который я с трудом понимал. Между собой мы говорили преимущественно по-английски, и София поведала мне свою историю. Она училась живописи в университете «Ла Сапиенца»; там она познакомилась с одним парнем, австралийцем; затем она забеременела, а парень смылся, и она осталась одна с маленьким Энрико на руках, ей пришлось бросить учебу, она была без диплома и без перспектив получить работу. София стала работать madonnaro — рисовать священные сюжеты на тротуаре перед церквями, собирая подаяние. Затем ее мать связалась с Бальдассаре, который, как оказалось, приходился ей cugino, двоюродным братом, и тот взял Софию в семейное дело.

— Хорошо, — повторил я. — Прекрасно и замечательно.

Она занималась в основном рисунком семнадцатого века — Кортоной, Карраччи, Доменикино — и помогала расписывать поддельный итальянский антиквариат. Я спросил, не беспокоит ли ее совесть, а она удивилась, с чего бы это? Римляне подделывали произведения искусства для babbuini[87] туристов с незапамятных времен. У нее хорошо получается, она использует только лучшие материалы, подлинную бумагу из старых книг и нужную тушь, и она точно передает стиль. София нарисовала «Христа на кресте» Кортоны, за которого на аукционе в Германии было выручено тридцать тысяч евро, о таких заработках не может даже мечтать какой-нибудь младший куратор провинциального музея.

— Чего?

Мне показалось, что она пытается себя защитить, однако затем выяснилось, что София нисколько не стесняется своего ремесла, а просто завидует. Я был для нее метким стрелком, которого пригласили ради серьезного дела. Бальдассаре рассказал ей все, но, призналась она, он не думает, что у меня получится. Я спросил, неужели он так прямо и сказал, и София ответила, что да, Бальдассаре сказал, что у меня нет le palle sfaccettate, граненого шара. Вот что нужно для нашего ремесла. Знаю ли я, что это такое? Я сказал, что нет. Это означает яйца с твердыми углами, как у кристалла. По-видимому, она хотела сказать, что у меня не хватит мужества.

Я сказал: «Посмотрим». Затем спросил, приходилось ли ей быть натурщицей, и София ответила, что не совсем, но Бальдассаре решил, что она как раз подходит для картины, и спросил, согласна ли она, и, разумеется, что она могла ему ответить? И мальчик тоже, Бальдассаре говорил, что ребенок тоже будет нужен. Я сказал, что ничего не имею против, и спросил, почему она думает, что подойдет как модель Венеры, а София ответила: «Ведь ты же хочешь что-то вроде „Венеры Рокеби“, разве не так?» С этими словами она встала, медленно прошлась, вернулась обратно и снова села, ухмыляясь как кошка. Как говорят, bellesponde — красивые очертания. Тонкая талия и зад в форме груши, длинные ноги. Лицо из тех, про какие говорят «интересное», черты слишком крупные для настоящей красоты, нос чересчур длинный, подбородок маловат, но у Софии была копна густых темных волос с медным отливом, и в любом случае мне предстояло лицо сочинять самому, по понятным причинам.

— Пока. — Я повернулся и подмигнул испуганной девушке, сидевшей в нише за столиком.

Мы еще выпили, а потом к нам подсели знакомые Софии и начали болтать на римском диалекте, а я достал папку и начал валять дурака, и, как обычно, каждый стал просить меня нарисовать его портрет. Как всегда, все были поражены. У меня мелькнула мысль, что, если из этой затеи ничего не выйдет, я всегда смогу зарабатывать на жизнь как madonnaro.

Мы задержались в баре допоздна и здорово набрались. Возвращались пешком через спящий Трастевере под легким дождем. Когда мы дошли до дома, не было никаких сомнений в том, что София готова мне отдаться, однако я с ней попрощался, и это вызвало поднятие бровей и пожатие плечами. Как скажете, синьор. И дело было даже не в Лотте, просто все это выглядело уж слишком спланированным, еще один способ завлечь меня в круг Креббса.

В ее глазах застыл страх, но лицо ее разгладилось, когда она увидела, как я подмигиваю. Она почувствовала себя немного увереннее, думаю, что увереннее меня.

Я сказал, что собираюсь начать завтра утром; София согласилась и отправилась спать, и я тоже. Я проснулся на рассвете. Точнее, меня разбудили, но это была не та кровать, в которую я ложился, и я был не я.



У парней не было никакого оружия, по крайней мере на виду. Все же мы были на Бродвее, в центре Лос-Анджелеса. И хотя мы находились внутри бара, лишь пять кварталов отделяло нас от управления полиции. Парни явно не отличались умом, но не были же они совсем тупыми. Конечно, можно было поспорить, что пушки у них есть, так, на всякий случай.

Я просыпаюсь в другой кровати, в огромном сооружении с четырьмя столбами и тяжелыми бархатными занавесками. Я чувствую запах кухни и аромат какого-то благовония, а сквозь него сладковатую неприятную вонь, наверное, сточной канавы, — вот как пахнет мир. Мне нужно сходить по малой нужде, и я пользуюсь горшком, который достаю из маленького ящичка у изголовья кровати. На мне белая вышитая ночная рубашка и колпак. Я раздвигаю занавески.

Может, Пит тоже хранит обрез под прилавком, но я этого не знаю. Он вполне миролюбивый парень. Сейчас он стоял посреди бара, положив руки на стойку и с большим интересом рассматривая какую-то точку на потолке.

Просторная комната с высоким кессонным потолком и расписанными стенами, в основном Цукки,[88] обычные для Рима обнаженные нимфы; они раздражают меня всякий раз, когда я их вижу. Спал я плохо. Мне снилось, что я в аду: огромные скалы с глазами, железные улицы, населенные химерами-горгульями, полуодетые гарпии и колесницы катятся сами по себе, испуская зловоние дегтя и серы.

Слуги помогают мне умыться и одеться. Пареха, как всегда, угрюм, хотя я и позволил ему писать красками — вопреки правилам, но почему бы и нет? Это же Рим, где дозволено все, особенно то, что запрещено.

Что же касается меня, то у меня есть пушка. Чудесный служебный кольт 38-го калибра с двухдюймовым стволом, требующий усилия в целый фунт, чтобы нажать на спусковой крючок. Я тщательно ухаживаю за ним и провожу немало времени в полицейском тире. Можете мне поверить: я мгновенно выхватываю его и считаюсь метким стрелком. Но как раз сейчас моя пушка лежала в верхнем левом ящике красивого письменного стола красного дерева в моем офисе.

Я ем — что именно, я забыл — в большом зале, выходящем окнами на знаменитые сады. Это вилла Медичи. Герцог позволил мне остановиться здесь, как и во время моего первого приезда в Италию, хотя в качестве почетного посла при Святом престоле мне следовало бы поселиться в Ватикане. Однако я не могу там жить; меня не устраивает еда — слишком обильная; кроме того, все трапезы очень торжественные и проходят в строго расписанное время. Здесь же я ем, что хочу и когда хочу, и здесь я могу работать.

Плосколицый парень все еще пялился на меня, пробормотав последнее «чего?», поэтому я сказал:

После трапезы я отправляюсь в церковь Троицы на мессу, затем возвращаюсь в студию и работаю над пейзажем, центральное место в котором занимает калитка в сад. Это небольшая вещица, но она доставляет мне особое наслаждение, поскольку работа никак не связана с моим покровителем; я пишу исключительно для себя, пейзаж во французском или в голландском духе. Я еще никогда прежде не писал ничего подобного, и после портрета Папы это является своеобразным очищением.

В полдень я снова ем, на этот раз за столом с другими гостями, все они люди благородные, и никто не считает для себя зазорным есть за одним столом с живописцем.

— Разумеется, приятель. Однако вы быстро добрались сюда.

Сейчас я приказываю Хуану Парехе вызвать экипаж, и мы покидаем виллу, чтобы отправиться к господину дону Гаспару де Аро, маркизу де Эличе, самому великому человеку среди всех испанцев, находящихся в Риме, который выделяет меня из прочих представителей моего ремесла. По дороге я листаю записную книжку, где фиксирую все свои хлопоты, связанные с выполнением заказа его величества: получить разрешение сделать слепки со знаменитых скульптур, проследить за тем, как мастера изготовят формы, убедиться в том, что формы будут надлежащим образом уложены в ящики, заплатить за перевозку морем, удостовериться, что извозчики ничего не украли, просмотреть картины, выставленные на продажу, договориться о портретах вельмож, благосклонных ко мне, дружбы с которыми желает его величество, — времени никогда не хватает, а денег нет совсем, совсем, совсем, одни работы Тициана стоили мне свыше тысячи дукатов, а мажордом посольства говорит, что денег нет. Судя по всему, денег нет во всей Испании, по крайней мере мне так говорят. Хотя король желает приобрести эти сокровища, каждый мелкий чиновник ставит мне палки в колеса. Как говорится, мяса на вертеле слишком много и что-нибудь обязательно подгорит.

— Еще бы. — Он хихикнул без особого восторга. — Мы были недалеко.

Во дворце докладывают о моем приезде, меня проводят в зал, увешанный картинами. Картины замечательные, но у меня нет возможности их осмотреть, поскольку появляется господин Эличе со свитой. Все в хорошем настроении, вокруг витает аромат вина и благовоний. В основном это римляне, из тех, кого отец маркиза, а уж тем более его дядя герцог не пустили бы даже на порог своего дома. Меня представляют, я кланяюсь, гости кланяются, маркиз берет меня под руку и мы вдвоем уходим осматривать его галерею. Мы говорим о живописи; для человека столь молодого у маркиза сносные познания в искусстве; он осуждает меня за то, что я своим приездом и привезенным из Мадрида золотом поднял цены, хотя на самом деле никакого золота у меня нет. Мы останавливаемся перед «Венерой с зеркалом», копией картины Тициана, висящей во дворце Алькасар. Маркиз говорит: «Я тоже хочу такую картину». «Копию, мой господин?» «Нет, картину, новую картину. Но об этом мы поговорим позже. Сначала я хочу показать вам одно чудо. Вы не поверите своим глазам, дон Диего, ничего подобного в Испании нет».

— Очень быстро, — похвалил я его. — Мне это нравится. Вас послал капитан Сэмсон?

Мы поднимаемся по лестнице и идем по коридору. В глубине его комната, откуда исходит знакомый запах скипидара. Маркиз подает знак лакею, тот беззвучно отворяет дверь, и мы останавливаемся на пороге. В комнате мольберт, перед ним человек в длинном рабочем халате и тюрбане, и натурщица, женщина, которая сидит и держит на руках запеленатую куклу. Человек пишет быстро, накладывает голубую глазурь. Венецианец, думаю я, или последователь венецианской школы.

— Какой капитан?

Маркиз тихим голосом спрашивает:

— Ну, что вы думаете, дон Диего?

— Сэмсон. Капитан из детективного отдела… Эй! — Я взглянул на него с преувеличенной подозрительностью. — Вы ведь копы, которых я вызвал?

Я отвечаю:

— Неплохая работа. В формах есть определенная сила, краски сочные и гармоничные. Наверное, это еще юноша и у него мало опыта. Композиция слаба.

Он вдруг почувствовал себя счастливым: ему предстояло провести самую ловкую игру за всю свою жизнь. Про этот подвиг он будет рассказывать потом лет двадцать.

Тем же самым тихим голосом маркиз продолжает, хитро усмехаясь:

— Копы? — весело проговорил он. — Конечно же мы копы.