Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

дивана и обозначала водораздел. Когда появилась

возможность отложить тебя в отдельную комнату, я ею быстро воспользовалась. Поначалу тебя это обижало, но потом ты привык и перестал спорить. Секса стало

меньше, но запас черных чулок с подвязками и кружевного

белья регулярно пополнялся.

С моим Сережей и нашей попыткой спать вместе

произошла похожая история, только на ускоренной

перемотке. Мне нравилось просыпаться рядом с ним, целовать его, слышать его сонное: “М-м-м”. Но сплю

я с ним плохо, тревожно, просыпаюсь рано. Он тоже

не спит, боится пошевелиться и меня потревожить, встает, бродит по квартире. В конце концов мы стали

спать в разных комнатах. Сережу это задело, он считает, что между близкими людьми возникает доверие, кото-

рое позволяет расслабляться и спокойно засыпать

в объятиях друг друга. Ох, не знаю ничего про доверие.

Зато знаю, что, когда есть возможность спать отдельно, удобнее спать отдельно. По крайней мере есть шанс

выспаться. А может быть, я просто нервная эгоистка.

Какое счастье было жить в квартире с телефоном!

Невероятно! Можно кому угодно позвонить, обо всем

договориться заранее. Никаких неожиданных визитов, никаких сюрпризов. Свобода или зависимость? Какая

разница. Удобно.

Жизнь потекла спокойно и предсказуемо. Мы оба

читали лекции, писали статьи — тебе их заказывали всё

чаще и чаще, ты становился знаменитым критиком. Ты

работал для “Коммерсанта”, я тоже понемногу начала для

него писать — о питерских театрах. Почти каждый вечер

к нам приходили гости — то Трофим, то Мурзенко, то

Макс Пежемский. Он, называвший тебя “Николаевич”

и делавший стремительную карьеру, подпитывался твои-

ми идеями и твоей энергией. Ты не пил. Мне казалось, ты не страдал от этого и не искал вазу, чтобы в нее

пописать. Мы превращались в нормальную семью.

Но я больше не могла забеременеть.

А ты в глубине души не выносил ничего нор-

мального.

61.

19

219

сентября 2013

Сначала мы всё делали вместе, всё. Не бывало такого, чтобы кто-то приходил в гости ко мне, а ты ретиро-

вался бы в свою комнату. Или наоборот. Даже

в магазин мы часто ходили вместе.

Но постепенно наши жизни обретали отдель-

ность. Ты долго сидел на кухне — с друзьями или

учениками (в твоем случае это было почти всегда

одно и то же), а я уходила к себе — читать. Я шла

в театр — ты оставался дома, ссылаясь на то, что

театра выносить больше не можешь. На “Ленфильм”

или в “Сеанс” ты отправлялся почти всегда один, в театральной библиотеке или в Публичке я тоже, конечно, сидела одна. Я любила библиотеки, ты — нет.

В архивах ты быстро начинал задыхаться, тебе

необходимо было слышать живые голоса и видеть

жадные глаза.

Иногда я играла по ночам в преферанс. Ко мне

в квартиру на Васильевском приходили Трофим, Лёнька Попов и его приятель из “Коммерсанта” Миша

Каган. Ты пытался играть вместе с нами, но вполсилы, неохотно — карты тебя не увлекали. Я испытывала от

игры удовольствие, хотя никогда не была хорошим

игроком. Мне нравилась не столько игра ума, сколько

игра случая. К тому же мы играли на деньги, это было

опасно и азартно.

Мы сидели за “пулькой” на кухне иногда

до самого рассвета. Пили кофе, Трофим и Миша

курили. Под утро ты, заспанный, выходил к нам:

— Господи, вы всё еще играете?! Не надоело?

— Поиграешь с нами?

— Правда, Николаевич, присоединяйтесь!

220

— Ох уж нет, вы как-нибудь без меня, ладно?

Давай, Иванчик, не проиграй наш дом. Я пойду

попишу.

Ты не поверил бы, но несколько раз в году я играю

в казино. Играю всегда, когда оказываюсь там, где оно

есть. В Монте-Карло, в Ницце, в Венеции, в Довиле.

Играю не в рулетку. Рулетку ты понял бы — так много

мифов вокруг нее. А за миф и за стиль ты прощал всё.

Но нет, я играю в тупых одноруких бандитов, потому

что меня не интересует выигрыш, мне интересен —

по-прежнему — случай. Я жду улыбки судьбы. Жду

какого-то загадочного контакта с бездушным

автоматом. Уверена, что игроки понимают, о чем

я говорю.

Не так давно мы с Сережей ездили на машине

в Довиль и зашли там в казино Barriere. Это было

первое казино в его жизни. Он, конечно, сразу

рванулся к рулетке, но, увидев, как я брожу между

автоматами, отыскивая свой, покорно пошел за мной.

За годы игры я выработала свою систему. Я не жду

выигрыша. То есть жду, конечно, но изначально

смиряюсь с проигрышем, на который в уме отвожу

определенную сумму, например триста евро. Эти

триста евро я расцениваю как адекватную плату за

несколько часов острого удовольствия. Мы же платим

деньги за острые удовольствия? Так почему бы не

в казино? Таким образом, я никогда не считаю эти деньги

потерянными. А если еще и выигрываю — совсем здорово.

Сережа быстро понял, что такое связь с одно-

руким бандитом, нашел свой автомат и надолго за ним

устроился. Программист и компьютерщик, он пытался

найти какую-то системную закономерность, но вскоре, отключив мозги, отдался случаю. Как многие начинаю-

щие, он стремительно выиграл. Коварство казино

состоит в том, что выигрываешь, как правило, в первые

несколько минут, когда еще не успел насладиться

и когда смертельно жаль останавливаться. Так что

он продолжил, проиграл и всю обратную дорогу

мучительно жалел о потерянных деньгах.

— Ну почему ты меня не остановила?

— Но ты ведь пришел не выиграть, а испытать

драйв, получить удовольствие. Разве ты его не полу-

чил? Если бы я тебя остановила, у тебя кроме денег

ничего бы не осталось.

— Деньги в руках — для тебя это, может, и ерунда.

Он надулся и замолчал. Деньги — больная тема, которой лучше не касаться.

А ты ходил бы со мной в казино? Мне кажется, что ты никогда не стал бы игроком. Может быть, сыграл бы рядом со мной несколько раз, за компанию, не втягиваясь. Ты меня, безусловно, понял бы — ты

уважал чужие мании. Но игры у тебя были другие.

Однажды ты написал про Че Гевару: “Романтик гери-

льи, тусовщик именем революции, он играл только

в опасные игры — в пятнашки с пулями и в прятки

со смертью.

Эти игры не знают правил, и победителей в них

не бывает”.

62.

222

25 сентября 2013

Привет! Сегодня мой день рождения. Встречаю его

в Венеции, всё утро бродила по павильонам Венециан-

ской биеннале, а потом по кладбищу Сан-Микеле. На

могиле Бродского лежит запечатанное письмо в кон-

верте с маркой и обратным адресом — Калуга, индекс

такой-то, улица такая-то, Наташе такой-то. Не одна

я пишу в никуда.

В Венеции, как, впрочем, и в других европейских

городах, мы с тобой никогда не были. То есть были, конечно — когда смотрели “Смерть в Венеции”, “Каза-

нову” или третьего “Индиану Джонса”.

Так получилось, что мы никогда не были в Венеции

Николаса Роуга. Его странная несовершенная картина

“А теперь не смотри” — самая близкая тебе по духу из

всех венецианских фильмов. Нарастающая атмосфера

липкого ужаса, это красное пятно, зловеще возникающее

на смрадных узких улочках, психоделический монтаж, разрывающий время и пространство на куски, — всё

это впитал в себя наш любимый Линч. Кино, атакую-

щее все органы чувств. Твое кино на ощупь. В этом

фильме Роуга — одна из лучших сексуальных сцен всех

времен. Дональд Сазерленд (брюки клеш, усы подковой

и кошмарные бакенбарды — разумеется, это ведь

начало семидесятых) и Джули Кристи (надменное

лицо, царственная осанка и обреченные затравленные

глаза — разумеется, это ведь Джули Кристи). Эта

сцена любви между мужем и женой такая реалистичная

и осязаемая, что стыдно смотреть на экран, но при

этом она полна привычной нежности, когда досконально

знаешь, как играть на теле любимого человека — на

теле, которое ты изучил до мельчайших подробностей

и содроганий. Но гармония эта мнимая — сцена

разбита монтажом. Сазерленд и Кристи еще вместе —

и уже не вместе, еще сцеплены в объятиях — и уже

разделены, наслаждение позади, а в настоящем

и в будущем — ужас от потери дочери, ужас от

караулящей их смерти в красном, ужас от невозмож-

ности никого воскресить.

Какая-то бесконечная прогулка по набережной

Неисцелимых.

Показывала недавно этот фильм Сереже. Когда

дошли до любовной сцены, он сказал: “Ну конечно, тогда ведь был расцвет порноиндустрии — и приемы

почти те же. А еще — похоже на «Эмманюэль»”.

Я обиделась за Роуга, за Сазерленда с его

дурацкой прической, за Кристи с ее шерстяными

юбками, за их мертвую дочь в красном плаще, за нас

с тобой, которые уже не вместе, но еще вместе.

Развернула его от экрана.

Don’t look now. А теперь не смотри.

63.

224

26 сентября 2013

Иван! Сегодня напишу тебе о том, о чем не могу

вспоминать без стыда и боли. О Груше и Боне. О чем

я вообще могу вспоминать без стыда и боли?

Ты не хотел заводить животных. Чувствовал, что при всей моей собранности и обязательности

заниматься ими придется тебе. Знал, что у меня

не хватит на них душевных сил. Что у меня их и на

людей-то не хватает. Так родители знают, что если

купят ребенку собаку, то гулять с ней придется им —

несмотря на все его страшные клятвы, — и до

последнего избегают груза ответственности. До тех

пор, пока их не загонят в угол. Или пока в них самих

не проснется ребенок.

— Обожаю голых кошек, они прекрасны, похожи

на Йоду! А давай возьмем датского дога? Полулошадь, полусобака. Посмотри, какой роскошный скотч-терьер, я назвала бы его Чаплином!

На все мои возгласы ты отвечал фразой, которую

мы однажды услышали на улице — мамаша волокла

завывающего ребенка: “Никаких хомяков!”

— Ни-ка-ких хомяков, Иван! — шутливо, но

жестко пресекал ты мое нытье. Но после моих выкиды-

шей ты смягчился, решив, что котенок или щенок

помогут мне смириться с болью. А может, ты просто

устал со мной спорить.

Так у нас появилась Груша. Кошка моих приятелей

родила котят — угольно-черного и голубовато-серого.

Беспородные, но красивые. Шла я за черным котом-

мальчиком, взяла серую девочку, крохотную, изящную, которую мы назвали Гретой. В честь Гарбо, разумеется.

Через несколько дней переименовали ее в Грушу, 225

Грушеньку — имя “Грета” было слишком претенциоз-

ным и парфюмерным.

Я обрушила на нее всю свою неизрасходованную

нежность. Она спала в нашей кровати, мы бесконечно

таскали ее на руках. Даже когда Груша выросла, она

осталась совсем миниатюрной, почти карликовой. Она

была красавицей, ее легко можно было принять за

русскую голубую. Ты ее обожал, восхищался ее

равнодушием ко всему и царственностью. Свое досто-

инство она теряла только весной, когда хотела кота. Ты

строго говорил ей: “Груша, проститутка! Не унижайся!”

Как ни странно, это помогало — но ненадолго.

Вскоре у нас появился Боня — огромный четы-

рехмесячный щенок-ньюфаундленд. Нашла я его по

объявлению в газете. Во внушительной родословной

его торжественно звали Джеймсом Бондом. Мне стоило

задуматься, почему он остался последним некупленным

щенком в помете, и вообще следовало с кем-то посове-

товаться, прежде чем брать в малогабаритную квартиру

собаку такой сложной породы. Но я — по обыкнове-

нию — действовала как одержимая. Ни ждать, ни сопротивляться своему страстному желанию

я не могла. Заплатив 350 долларов, я увезла огромного

ласкового щенка с медвежьими лапами домой, на улицу

своей правды.

Груша зашипела и выгнула спину. Они с Боней так

и не приняли друг друга. Боня, как конь, преследовал ее

по всей квартире, она бесстрашно шлепала его по морде

крохотными лапками. Боня мог убить ее одним ударом, но при этом испытывал к ней необъяснимую привя-

занность. Иногда они спали вместе — и это была

трогательная картина: ньюфаундленд-переросток

и кошка-карлица. Ты растерялся, увидев Боню, но не мог

226

сопротивляться его глуповатому добродушному обая-

нию. Его немыслимые размеры нас обоих восхищали.

Когда мы выводили его гулять и он мчался по лестнице, натягивая поводок и рискуя нас опрокинуть, соседи

отшатывались: “Собака соседских Баскервилей”.

Боня ел ведрами. Приходилось ежедневно таскать

ему мясо, собачий корм, молоко, пачки овсянки. С про-

гулки в парке вокруг ТЮЗа он приходил весь грязный, шлепал по комнатам, оставляя следы. Тыкался слюнявой

мордой нам в ноги. Мы одевались в черное, так что на

одежде всегда оставались следы его слюней. Боня бросал-

ся на гостей и валил их с ног. Попрошайничал, когда мы

обедали. Клал морду на стол, вокруг головы разливалась

лужица слюней. Но в нем было столько радостного

восхищения жизнью и столько безусловной любви, что

мы всё ему прощали. Ты ласково называл его Ибанько

или Ибаняном. А потом выяснилось, что Боня болен, как, между прочим, каждый второй ньюф в России. У него

была тяжелая форма дисплазии тазобедренных суставов.

Чем больше он становился (а рос он не по дням, а по

часам и весил девяносто килограммов), тем сильнее была

нагрузка на суставы. К моменту, когда Боне исполнился

год, он уже с трудом ходил, виляя задом и прихрамывая.

Я страдала. И не только потому, что мне до слез

было жалко Боню, но и из-за низменного желания,

чтобы всё у меня было самым лучшим, совершенным.

От мужа до собаки. Муж — отличный и любимый, но

такой маленький. А собака — породистая и преданная, но такая больная. Хромота, мучения, дурацкие советы

прохожих. Мелькала предательская мысль: “Лучше б

его вовсе не было”.

Сережа мечтает завести лабрадора — когда нако-

нец бросит свою нелепую кочевую жизнь и осядет на

227

одном месте. Порой он напоминает мне Боню —

огромный, неловкий, с мягкими руками-лапами, с надрывающим сердце взглядом, с вечной потребно-

стью в ласке и в сахаре. И с ним — как когда-то

с Боней, как когда-то с тобой — я ловлю себя на тех же

мыслишках: он, конечно, замечательный, красивый, высокий, любящий, отдающий... Но вот если бы был

пообразованнее, поуспешнее, поизящнее, поостроум-

нее, поувереннее... А ведь, казалось бы, столько лет

прошло — пора бы научиться принимать и любить то, что мне дано, во всем его несовершенстве. Понять, что

и собак, и людей совершенными делает только любовь.

За Боню мы упорно боролись. Нашли хирурга, который сделал ему операцию, как-то подтянул лапы.

Операция была долгой, тяжелой, под общим наркозом.

После наркоза мы волокли Боню, весившего почти

центнер, в одеяле в машину. Очнувшись, Боня смотрел