Западный склон Скагса не устоял под рвавшимся с глубины тысяч метров напором. Расплавленные камни белой массой вырвались на поверхность. От непомерного давления наверху западного склона образовалась рваная трещина, через которую поползло адово месиво грязи и пара, а потом грянул оглушительный взрыв, разбивший магму на миллион частиц.
– Но не только это?
Бенавидес поднялся и подошел к левой стене. И обеими руками снял единственное ее украшение – взятый в рамку плакат, выпущенный некогда в честь Хулио Гаравито, своего предка, больше ста лет назад вычислившего широту Боготы и придумавшего метод измерения лунной орбиты: густоусый человек на фоне Луны, на поверхности которой можно различить Море Спокойствия. Бенавидес вытащил плакат из рамки, и за ним, приклеенный к паспарту, обнаружился конверт авиапочты – конверт иных, давних времен: с красно-синими полосками. Бенавидес сунул в него два пальца и выудил какой-то поблескивающий предмет. Это был ключ.
Гигантским валом расплавленная лава устремилась по склону вниз. Огромное количество пышущей красным жаром магмы образовало бурлящую смесь раскаленных скальных осколков и горячего газа, которая поползла по почве наподобие жидкой патоки, только со скоростью больше ста шестидесяти километров в час. Обретя скорость, она с неумолчным ревом покатилась по склону вулкана, раздирая его боковину и бросая перед собой огненный смерч, воняющий серой.
– Нет, не только. И даже не самое ценное. Впрочем, ценность этих экспонатов измерить невозможно. Однако уверен, вы согласитесь со мной. Любопытно, что вы скажете об этом.
В перегретом пару потока уцелеть было невозможно. Река ревущего огня и обжигающей массы подминала под себя все. Плавилось стекло, каменные здания сравнивались с землей, любое органическое тело моментально обращалось в пепел. Местность, по которой проходил этот бурлящий ужас, делалась просто неузнаваемой.
Он всунул ключ в скважину ящика в своем письменном столе, механизм сработал, и ящик, будто вздохнув негромко, выдвинулся. Бенавидес пошарил в нем и протянул мне банку толстого стекла с плотно притертой крышкой. Самого заурядного вида банку, в которой можно держать что угодно: абрикосы в коньяке, сушеные томаты, баклажаны с душистым базиликом. Внутри, однако, плавало в какой-то жидкости нечто такое, что опознать мне не удалось – не абрикосы, не баклажаны, не томаты. Наконец я разглядел там фрагмент позвоночного столба и понял, что какие-то лоскутки, покрывающие его, – это человеческое мясо. При столь сильном впечатлении рекомендуется только молчание: любой вопрос покажется избыточным или даже оскорбительным. (И допустимо ли, спросим себя, оскорблять реликты?) Бенавидес и не ждал, что я облеку в слова все, что ворочалось у меня в голове. Посередине Гайтанового позвонка черное отверстие смотрело на меня как глаз галактики.
Но вот яростная магма достигла лагуны. Закипела вода, бешено забурлил пар. Некогда прекрасная лагуна быстро оказалась под жутким слоем серого пепла, грязи и измельченного мусора.
– Мой отец верил, что был и второй стрелок, – сказал Бенавидес. – По крайней мере, какое-то время он был в этом убежден.
Остров, ставший игрушкой в руках мужчин и женщин, охваченных жадностью, остров, который, как считали многие, заслуживал гибели, был уничтожен.
Доктор имел в виду одну из многих теорий заговора, которые сплелись вокруг гибели Гайтана. По этой версии, Хуан Роа Сьерра 9 апреля действовал не в одиночку: его сопровождал еще кто-то – он-то и произвел несколько выстрелов, из которых один оказался роковым. В пятидесятые годы эта версия набрала силу прежде всего благодаря следующему неоспоримому факту: одну из пуль, поразивших Гайтана, при вскрытии не обнаружили. «И, разумеется, остальное доделало воображение, – сказал Бенавидес. – Появлялось все больше свидетелей, убежденных, что видели второго стрелка. Кое-кто даже описывал его наружность. Кое-кто уверял, что пропавшая пуля и была смертельной; было решено, что ее выпустили из другого оружия, и, стало быть, Роа Сьерру нельзя считать убийцей». Поскольку все эти очевидцы были люди серьезные и уважаемые, а призраки 9 апреля косили наши ряды, дознаватель получил в 1960 году поручение рассмотреть со всем вниманием версию второго стрелка и либо подтвердить ее окончательно, либо отвергнуть решительно, чтобы заткнуть рты параноикам. Следователь по имени Теобальдо Авенданьо обладал редким качеством – к нему не питали ненависти ни либералы, ни консерваторы. В этой стране такое можно счесть высшей добродетелью.
– И прежде всего, – сказал Бенавидес, – он приказал произвести эксгумацию.
Джордино успел улететь на безопасное расстояние от Гладиатора еще до того, как град раскаленных камней обрушился на причал и яхту. Оценить масштаб разрушений Джордино не мог: все скрылось в чудовищном облаке пепла, поднявшемся на три тысячи метров над островом.
– Чтобы найти пулю? – спросил я.
Невероятное двойное извержение притягивало взгляд захватывающей дух красотой. Что-то в этой картине вызывало чувство нереальности происходящего. У Джордино возникло ощущение, будто он заглянул в преисподнюю.
– Потому что результаты вскрытия были очень скудны. Представьте себе, Васкес, что чувствовали врачи в 48-м году. Вообразите, каково им было склониться над телом великого либерального вождя Хорхе Эльесера Гайтана, народного героя и будущего президента Республики Колумбия. Как тут было не растеряться? Установив причину смерти, они решили не потрошить тело дальше, хотя так и не обнаружили другую пулю. Не исследовали спину – при том, что обнаружили там входное отверстие. Однако дело было под вечер, с момента убийства минуло уже шесть часов, и к этому времени единственная истина звучала так: Хуан Роа Сьерра застрелил Гайтана и был растерзан толпой. И все на этом, и какая разница, сколько пуль выпустил убийца? Все это стало важно впоследствии, когда появились версии, обнаружились противоречия, возникли вопросы без ответов и разнообразные спекуляции, где все годится и все идет в дело. Конспирологические теории, Васкес, – как вьюнки, как лианы, они хватаются за что угодно, чтобы лезть вверх, и лезут, пока есть опора. Для этого и надо было совершить повторное вскрытие и поискать пропавшую пулю. И кому же следователь Авенданьо поручил это? Кто мог бы справиться с этим? Правильно – мой отец. Доктор Луис Анхель Бенавидес Карраско.
Надежда загорелась в нем, когда он увидел, как яхта пришла в движение и устремилась через лагуну к протоке. Как ни тяжело был ранен Питт, а все же сумел привести яхту в движение, подумал он. Только вот как ни стремительно летело судно по воде, все же скорости ему не хватало, чтобы опередить газообразный клубок искрящегося пепла, который, сжигая все на своем пути, покатился по лагуне.
Всякая надежда вновь увидеть друга покинула Джордино. Он с нарастающим ужасом следил за неравной гонкой. Адское пламя катило по кильватерной струе яхты, быстро сокращая разрыв, и наконец настигло судно. Дальнейшее разглядеть с вертолета Джордино не смог.
Его терзала мучительная боль от сознания, что он остался в живых, а мать детей, которые жались друг к другу, пристегнутые вместе в кресле второго пилота, и друг, фактически брат, погибли в беспощадном пламени. Проклиная извержение, проклиная собственную беспомощность, Джордино отвел взгляд от страшного зрелища. Все краски сошли с его лица, вертолет он вел больше по наитию, нежели сознательно. Он знал: боль, засевшая в нем, не утихнет никогда. Бесшабашное его ухарство сгинуло вместе с островом Гладиатор. Они с Питтом прошли долгий путь, и всегда в час испытаний оставался один, который выручал другого. «Не тот Питт мужик, чтобы сгинуть», — бессчетное число раз говорил себе Джордино, когда казалось, что друг его уже в могиле. Питт был несокрушим.
– Эксперт в области баллистики и судебной медицины, – сказал я.
Искра веры затеплилась в душе Джордино. Он взглянул на приборы: топлива полные баки. Сверившись с картой, прикрепленной к планке, свисавшей над приборной доской, он решил лететь на запад, к Тасмании, в Хобарт — самое близкое и самое удобное место для посадки. Как только близнецы Флетчер окажутся на попечении властей, он дозаправится и вернется на Гладиатор — хотя бы для того, чтобы отыскать тело Питта и доставить его родителям в Вашингтон.
– Именно так. Сам факт и время эксгумации держали в тайне. Гайтан был похоронен неподалеку от своего дома, в парке Санта-Тересита. Вы ведь бывали в том квартале, у дома Гайтана? Ну вот, там его и похоронили. Вытащили гроб и поставили в патио его дома. Там уже был мой отец. Сколько же раз он рассказывал мне об этом, Васкес… Тридцать, сорок, пятьдесят… С самого детства помню. «Папа, расскажи, как выкопали Гайтана», – просил я бывало, и он с готовностью принимался рассказывать. Ну, он дождался, когда внесут гроб, и попросил открыть его в своем присутствии, и еще удивился, в каком состоянии тело Гайтана. Дело в том, что одни тела сохраняются лучше, а другие – хуже. А Гайтан через двенадцать лет после смерти выглядел так, будто его забальзамировали… Но чуть только попал на свежий воздух, сейчас же начал разлагаться. И дом наполнился запахом смерти. Отец уверял, что весь квартал пропитался тленом. Кажется, это было невыносимо. Присутствующие начали по одному выбираться оттуда. Еле сдерживая дурноту, побледнев, закрывая нос рукавом… А потом как ни в чем не бывало возвращались, свеженькие такие… Отец потом узнал, что Фелипе Гонсалес Толедо, единственный журналист, присутствовавший там, заводил их в лавочку по соседству и заставлял протирать ноздри анисовой водкой – после этого можно выдержать что угодно. Гонсалес Толедо знал все эти штуки. Не зря, не зря считался он в этой стране лучшим репортером «красных страниц» – уголовной хроники.
Покидать Питта в беде он не собирался. Так он никогда в жизни не поступал и не собирался поступать. Странно, но стало как-то легче. Рассчитав полетное время до Хобарта и обратно на остров, Джордино заговорил с мальчиками — те уже перестали плакать и с восторгом смотрели из окна кабины на море внизу.
Позади вертолета остров превратился в смутный силуэт, по очертаниям похожий на тот, который предстал взорам Джесса Дорсетта и Бетси Флетчер сто сорок четыре года назад.
– Он написал об этом дне?
– Ну конечно. Написал, черным по белому, изложил все как есть. С того момента, как отец и судебный медик извлекли пулю. Однако в подробности не вдавался, а вот я их знаю: знаю, что нашли пулю, застрявшую в хребте, знаю, что вынули фрагмент, а тело вновь захоронили. Не хватало только, чтобы какой-нибудь полоумный унес тело.
Убедившись, что Джордино с мальчиками благополучно улетел, Питт заставил себя подняться на ноги, намочил в раковине бара полотенце и обвязал им голову Мэйв. Потом он стал валить в кучу шторы, стулья и другие предметы мебели, возводя нечто вроде кургана, который вскоре совсем скрыл раненую женщину. Пытаясь хоть как-то защитить ее от накатывавшегося огня, он, шатаясь и оступаясь, добрался до рулевой рубки. Раны его были тяжелы. Одна пуля, прошив мышцу живота, продырявила толстую кишку и застряла в пояснице; другая отскочила от ребра, поразила легкое и вышла из спины. Изо всех сил стараясь не окунуться в черное, как ночной кошмар, пятно, застилавшее глаза, Питт оглядел приборы и рукоятки управления на приборной панели судна.
– А что с позвонком?
В отличие от вертолетных топливные приборы яхты показывали на «ноль». Команда Дорсетта не удосужилась заправиться топливом, не получив указания, что кто-то из членов семейства собирается отплыть. Отыскав нужные рычажки, Питт запустил большие турбодизельные двигатели. Едва те заурчали на холостых оборотах, как он подключил их к гребному приводу и до отказа двинул вперед рукоятку газа. Палуба у него под ногами содрогнулась, нос яхты поднялся из воды, а вода за кормой бурно вспенилась. Питт, вцепившись в ручной руль, направил судно к выходу в открытое море.
– Доставили в институт.
Горячий пепел сыпал сверху толстым слоем. Питт слышал, как трещит и рычит за спиной приближающийся ураган огня. Объятые язычками пламени камни градом падали, шипя, плюхались в воду, выпуская облачка пара, и скрывались в ней. Они непрестанно сыпались с небес, после того как чудовищный взрыв горы Скагс разметал их на огромное расстояние. Вал светопреставления пожрал причал и ринулся вдогонку за яхтой, разрезая воды лагуны, словно разъяренный зверь, вырвавшийся из самых огненных недр ада. И вот этот вал навис над яхтой вихрем крутящейся массы высотой двести метров прежде, чем Питту удалось выбраться из лагуны. Судно бросило вперед, словно оно получило ошеломляющий удар в корму. Радар и радиомачту сорвало и унесло прочь, а вместе с ними и спасательные шлюпки, ограждение и всю мебель с палубы. Пылающие камни посыпались на крышу надстройки и палубу, мигом превратив некогда прекрасную яхту в разбитую посудину.
– В Институт судебной медицины?
Жар в рулевой рубке был палящий. Питту казалось, будто кто-то втирал ему в кожу горячую красную мазь. Дышать стало мучительно трудно, особенно ему, с поврежденным легким. Он то и дело молился, чтобы Мэйв была все еще жива в кают-компании. Хватая ртом воздух, в одежде, которая уже начинала дымиться, со спаленными волосами, Питт стоял за штурвалом, отчаянно стараясь вести яхту. Перегретый воздух проникал в легкие, пока каждый вдох не превратился в сущую муку. Рев огненной бури в ушах слился с громкими ударами сердца и пульсирующим шумом крови. Единственной опорой его сопротивлению пылающему натиску было ровное подрагивание двигателей, прочная конструкция судна.
– И там подтвердили – ну, сужу по словам отца, ибо он знал об этом, – что пуля, застрявшая в позвоночнике, была выпущена из того же оружия.
Когда окна стали трескаться, а потом и лопаться, он подумал: теперь наверняка смерть. Все помыслы свои, каждый нервный импульс направил он на продвижение яхты вперед, как будто одна только сила его воли заставляла ее двигаться быстрее. И тут вдруг плотный слой огня уменьшился и ушел прочь: яхта вырвалась на морской простор. Грязная серая вода сменилась изумрудной, а небо над головой сделалось синим, как сапфир. Вал огня и кипящей грязи наконец-то обессилел. Питт вдыхал чистый солоноватый воздух огромными порциями, как пловец, насыщающий воздухом легкие перед тем, как нырнуть на глубину без акваланга. Он не знал, насколько серьезно ранен, да и не думал об этом. Изматывающую боль он переносил стойко.
И в этот момент взгляд Питта приковал к себе странный вид: впереди по правому борту из воды высунулась верхняя часть туловища исполинской морской твари. Она походила на гигантского угря. Пасть чудища слегка приоткрылась и обнажила острые как бритва зубы в виде закругленных клыков. «Если волнообразное тело выпрямить, — прикинул Питт, — оно вытянется метров на тридцать — сорок». В воде чудище передвигалось немногим медленнее яхты.
– Из пистолета Роа Сьерры?
— Стало быть, Бэзил существует, — пробормотал Питт, и слова эти будто наждаком прошлись по опаленному горлу.
– Да. Из того же пистолета, что и остальные пули. Вы наверняка знаете все это, потому что сюжет крутили по телевидению каждый день, так что я не стану вам объяснять, что такое канал ствола и что он оставляет на пуле единственные в своем роде следы. Вам достаточно знать, что отец сделал фотографии и анализ и пришел к заключению, что речь идет об одном и том же пистолете. Так что второго стрелка не было. По крайней мере, судя по баллистической экспертизе. Ну, как и следовало ожидать, позвонок не вернулся в тело Гайтана. Его поместили в надежное место. Вернее, мой отец и поместил, и на протяжении многих лет использовал как наглядное пособие на своих лекциях. Вот еще одна фотография моего отца, который едет в троллейбусе. Он не любил водить машину и потому ездил из дому в университет и обратно на троллейбусе. Вы ведь знаете, какие троллейбусы у нас в Боготе, Васкес? Тогда представьте себе картину – обычный рядовой гражданин (потому что мой отец был самым обычным и рядовым гражданином на свете!) садится в троллейбус с портфелем в руке. Никому и в голову бы не пришло, что в портфеле этом лежат кости Хорхе Эльесера Гайтана. Иногда он брал меня с собой и вел за руку, и тогда одной рукой держал за ручку живого ребенка, а другой – портфель с мертвыми костями. С костями, добавлю, за которые любой бы убил на месте. А отец, уложив их в кожаный портфель, ходил с ними и ездил в троллейбусе.
«И Бэзил, оказывается, хоть и морской змей, но что-то соображает», — подумал он. Громадный угорь покидал охваченное огнем место своего векового обитания. Одолев протоку, Бэзил нырнул в глубину и, взмахнув громадным хвостом, исчез. Питт кивком попрощался с ним и вновь обратился к панели. Навигационные приборы больше не действовали. Питт попытался подать сигнал бедствия и по радио, и по спутниковому телефону, но и то и другое бездействовало. Казалось, перестало работать все, кроме больших двигателей, которые по-прежнему несли яхту по волнам. Поставить судно на автоматический ход было невозможно, и Питт закрепил штурвал так, чтобы нос смотрел на запад, в сторону юго-восточного побережья Австралии, а ручку газа установил в положение чуть-чуть выше холостых оборотов, чтобы сэкономить ту малость топлива, что еще оставалась в баках. Спасательное судно, которое непременно направят в район катастрофы к острову Гладиатор, должно было заметить поврежденную яхту, остановить и обследовать ее.
– И так вот в конце концов позвонок оказался в этом доме.
Питт заставил свои непослушные ноги нести его обратно к Мэйв, в глубине души опасаясь, что она умерла. Сильно волнуясь, переступил он порог, отделявший кают-компанию от рулевой рубки. Кают-компания выглядела так, словно по ней прошлись громадной паяльной лампой. Толстая и прочная обшивка из фибергласа во многом сдержала напор жара, перекрыв ему путь в надстройки, но он ворвался туда через лопнувшие стекла в окнах. Удивительно, но горючая обивка диванов и стульев хоть и жутко покоробилась, но все же не воспламенилась. Питт бросил взгляд на Дейрдру. Ее когда-то великолепные волосы спеклись в почерневшую массу, остановившиеся глаза заволокла молочная пелена, кожа сделалась цвета вареного рака. Струйки дыма легким туманом поднимались от ее дорогостоящего наряда. Она походила на куклу, которую сунули на несколько секунд в топку, а потом вынули. Смерть спасла ее от мертвенной неподвижности.
– Из университета – в музей, из музея – в дом, а из дому – вам в руки. Благодаря любезности нижеподписавшегося.
– А жидкость?
Не думая ни о боли, ни о ранах, Питт разметал курган, который соорудил над Мэйв. «Она должна быть еще живой, — мысленно твердил он в отчаянии. — Должна дождаться меня, невзирая на боль, что снова потеряла детей». Он откинул последнюю подушку и с растущим страхом глянул вниз. Волна облегчения водопадом окатила его, когда Мэйв приподняла голову и улыбнулась.
– Это пятипроцентный раствор формалина.
– Нет-нет, я спрашиваю – это та самая жидкость?
— Мэйв, — прохрипел он, бросился к ней и заключил ее в объятия.
– Ну что вы. Я регулярно меняю ее. Чтобы не мутнела, понимаете? Чтобы ясно было видно.
И только тогда разглядел большую лужу крови, скопившуюся возле нее и растекшуюся по настилу. Губы Мэйв коснулись его щеки.
Есть люди, видящие ясно, – вспомнилось мне. Я поднял банку и посмотрел на свет. Мясо, кость, пятипроцентный формалин: да, останки человека, но прежде всего – обломки прошлого. Я всегда был по-особенному восприимчив к ним, можно даже сказать – уязвим перед ними, они околдовывали меня, и готов согласиться, что в моем отношении к ним были и некий фетишизм, и (невозможно отрицать это) какое-то первобытное суеверное чувство: знаю, что одной частью души всегда воспринимал их как реликвии, и по этой причине никогда не казалось мне непонятным, и уж подавно – экзотичным, поклонение верующих какой-нибудь щепке с креста Господня или некоему знаменитому покрывалу, где волшебным образом остался отпечаток человеческого лица. И вполне могу постичь ту самоотверженность, с какой гонимые и казнимые первые христиане начали когда-то сохранять и почитать бренные останки своих мучеников – цепи, которыми их сковывали, мечи, которыми их пронзали, орудия пытки, которыми их терзали долгими часами. И эти первые христиане, издали глядя, как их обреченные единоверцы погибают на аренах, как истекают кровью от львиных клыков и когтей, потом, рискуя собственной жизнью, бросались к их телам, чтобы омочить в свежей крови свои одежды; а в тот вечер, сидя в кабинете доктора Бенавидеса с позвонком Гайтана перед глазами, я не мог не вспомнить, что то же самое делали очевидцы преступления 9 апреля – они преклоняли колени на мостовой Седьмой карреры перед домом Агустина Ньето, в нескольких шагах от трамвайных путей, и собирали черную кровь своего мертвого вождя, пущенную четырьмя пулями Хуана Роа Сьерры. На эти отчаянные действия толкает нас атавистический инстинкт, думал я, держа в руке склянку с куском Гайтанова позвоночника.
— Твои брови, — прошептала она, слегка улыбаясь.
Да, этот позвонок стал реликвией. Я ощущал исходящую от него энергию сквозь формалин и стекло: наверно, так же, как чувствовали себя христиане – скажем, Блаженный Августин, – держа в руках останки мученика – скажем, Стефана Первомученика. Августин говорит (хоть мне и не вспомнить точно, где я это читал) об одном из камней, которыми побили Стефана, и этот камень тоже, если дожил до наших дней, сделался реликвией. А где же пуля, убившая Гайтана? Где пуля, которую я недавно видел на рентгеновском снимке, пуля, сплющившаяся от удара о ребра? Где пуля, которая вошла в тело Гайтана со спины и была извлечена и исследована доктором Луисом Анхелем Бенавидесом? Где пуля, которая, по его словам, больше не находится в позвонке? Бенавидес смотрел, как я смотрю сквозь стекло и формалин. Свет играл на густой жидкости, переливался разноцветными искорками на стекле: на фрагменте хребта их не было – эти манящие огни порождал свет, преломляясь в стекле. А я все думал о камне, которым убили Стефана Первомученика, о пуле, которая убила Гайтана. И наконец спросил:
— Что с ними?
– Где же пуля?
— Они все обгорели, да и волосы тоже.
– А-а, пуля… – сказал Бенавидес. – Да, пуля… О пуле ничего точно сказать невозможно.
— Не могу же я все время выглядеть красавцем.
– Ее не сохранили?
– Может быть, и сохранили, может быть, кто-то и озаботился этим. Может быть, где-то хранится и пыль собирает. Но вряд ли это сделал мой отец.
— Для меня ты всегда и был таким. — Глаза ее увлажнились. — Мальчики мои спаслись?
– Но ведь пользовался ею. В качестве учебного пособия, по крайней мере.
– Да, это так. Он демонстрировал ее на лекциях. Какого ответа вы ждете от меня, Васкес? Я тоже спрашивал себя. И, разумеется, по логике – по всей логике, сколько ни есть ее на свете – он должен был хотеть ее сохранить. Но я никогда ее не видел. Быть может, он хранил ее и использовал в ту пору, когда я еще был несмышленышем. Однако домой не приносил ее никогда, насколько я знаю. – Бенавидес помолчал. – Впрочем, тем, чего я не знаю, можно заполнить целые тома.
Питт кивнул:
– А кто еще видел это?
– С тех пор как они у меня, – вы первый. Ну, не считая моих домашних. Жена и дети знают, что эти вещи существуют и находятся здесь, в моем сейфе. Но для сына и дочери их как бы и нет. Для жены они – бирюльки, в которые играет слабоумный.
— Ал взлетел за несколько минут до того, как навалилась огненная буря. Думаю, они уже подлетают к безопасному берегу.
– А Карбальо?
Лицо Мэйв словно лунным светом омыло. Она стала похожа на хрупкую фарфоровую куклу.
– Он тоже осведомлен об их наличии. Более того – он узнал об этом раньше, чем я. Мой отец ему рассказал. О повторном вскрытии в 60-е и обо всем прочем. Не исключено, что он видел их и на лекции. Но о том, что сейчас они у меня, ему неизвестно.
– То есть как?
— Я тебе не успела сказать… Я люблю тебя.
– Он не знает, что они здесь.
— Я знаю, — выдавил он, одолевая удушливый комок в горле.
– Почему же вы ему не рассказали? Я видел, какое лицо было у него, когда мы заговорили о Гайтане. Когда упомянули имя моего дядюшки. Он прямо просиял, глаза широко открылись, как у ребенка, получившего гостинец. Очевидно, что его это интересует не меньше, чем вас, а, может, и больше. Почему не хотите поделиться с ним?
– Сам не знаю, – ответил Бенавидес. – Потому, наверно, что надо бы и себе что-нибудь оставить.
— А ты меня любишь хоть немножечко?
– Не понимаю.
— Я люблю тебя всей душой.
– Для отца Карбальо был не просто ученик. А ученик любимый. Наследник и последователь, продолжатель его дела. Все профессора падки на восхищение, Васкес. Более того – многие и преподают ради этого восхищения. Но Карбальо испытывал к моему отцу несравнимо более сильные чувства – он его обожал, боготворил, он сотворил себе кумира и фанатично поклонялся ему. Ну, так мне, по крайней мере, казалось. И кроме того, он был блестящим студентом. Когда мы познакомились, то есть когда отец стал привозить его к нам домой обедать, он был первым на курсе, но отец говорил, что курс – пустяки: лучшего студента у него не бывало за всю практику. «Как жаль, что он пошел в адвокатуру, – говорил он. – Его призвание – судебная медицина». У него к нему была слабость. Знаете, я даже иногда ревновал.
С трудом подняв руку, Мэйв легко погладила его по обожженному лицу:
– Ревновали к Карбальо? – рассмеялся я. Доктор тоже улыбнулся: углом рта – разом сообщнически и пристыженно. – Ревновали к этой, простите, глисте на ножках? Вот уж чего от вас не ожидал.
— Мой черничный друг, что ждет меня за любым поворотом. Крепче держи меня. Хочу умереть в твоих объятиях.
– Почему бы и нет? Во-первых и в‑главных, позвольте вам сказать, что он не такая уж, как вы выразились и как может показаться, глиста на ножках. При всех своих закидонах Карбальо – один из самых умных людей, какие мне попадались на жизненном пути. Блестящий, живой ум. Очень жаль, что у него не задалась карьера – он стал бы великолепным адвокатом. Думаю, просто юриспруденция ему не нравилась. А нравился ему предмет, который вел мой отец, и хотя был первым в своем выпуске, но вот не влекла его юриспруденция – и все: учился словно по обязанности. Впрочем, это не имеет отношения к делу. Или все это перестаешь понимать, когда становишься взрослым? Знаете, Васкес, ревность и зависть движут миром. Половина всех решений принимаются под влиянием таких основополагающих чувств, как зависть и ревность. Пережитое унижение, обида, неудовлетворенная сексуальность, комплекс неполноценности – вот, мой дорогой пациент, двигатели истории. Вот в эту самую минуту кто-то принимает решение, от которого пострадаете вы и я, и принимает его по этим самым причинам – чтобы отомстить за неудачу, чтобы унизить врага, чтобы произвести впечатление на женщину и переспать с ней. Так устроен мир, так он функционирует.
– Ну, хорошо, хорошо. Но все равно – почему? Почему вы ревновали? Потому что ваш отец уделял ему больше внимания? Вы ведь даже не были сокурсниками.
— Ты не умрешь, — сказал он, еле справляясь с волнением. — У нас с тобой впереди долгая-долгая жизнь. Мы будем вместе плавать по морям и заботиться о целой куче детишек.
– Куда там – мы, что называется, не из одного курятника: даже учились в разных университетах: я – в Хавьерианском, куда поступил, чтобы не думали, что меня приняли в Национальный по отцовской протекции
[23]. И потом, Карбальо старше меня лет на семь или на восемь, это смотря кого слушать. Да неважно… Я приходил домой обедать и заставал там его – он сидел за столом на моем месте и вел беседы с моим отцом.
– Минутку, Франсиско! – перебил я. – Объясните, как это?
— Двое сели на плот, чтобы мир посмотреть, — тихо прошептала она.
– Ну, иногда я приходил обедать, а за столом в столовой сидел Карбальо, стол же был завален раскрытыми книгами, тетрадями, рисунками, схемами, свернутыми в трубку бумагами…
— В мире столько всего, на что стоит взглянуть, — подхватил Питт слова песни.
– Да нет же, я не о том! Объясните мне разницу в возрасте.
– Что-что?
— Перевези меня, Дирк, через Лунную реку, перенеси меня через… — Казалось, ее охватывает радость.
– Вы минуту назад сказали, что у вас разница – «лет семь-восемь, смотря кого слушать». И я не понимаю, что это значит.
Веки Мэйв дрогнули и закрылись. Тело обмякло, словно дивный цветок под мертвящим дыханием холода. Лицо сделалось безмятежным, как у мирно спящего младенца. Она уже перебралась и поджидала его на другом берегу.
Бенавидес улыбнулся:
– Да, в самом деле. Я так привык к этому, что не замечаю, как странно это звучит. Но все очень просто: если спросите Карбальо, когда он родился, он скажет, что в 48-м. Если заглянете в его метрику, увидите, что это ложь – он родился в 47-м. Ну угадайте, откуда взялась разница? Даю вам шанс блеснуть сообразительностью. Угадайте, почему Карбальо уверяет, будто родился в 48-м.
— Нет! — взревел он, как раненый зверь, загнанный в ночи.
– Чтобы совпасть с 9 апреля.
Сознание Питта помутилось. И он больше не гнал от себя надвигающийся со всех сторон черный мрак. Он отрешился от действительности и отдался объятиям темноты.
– Бесподобно, Васкес! Теперь весь Карбальо у вас как на ладони. – Бенавидес снова улыбнулся, и я с трудом смог определить, чтó было в этой улыбке – чистый сарказм, немного ласки, смесь горькой насмешки с пониманием и терпимостью, той самой терпимостью, с которой относятся к детям или безумцам? Тут я кстати припомнил, что и Гарсия Маркес делал нечто подобное – на протяжении многих лет утверждал, что родился в 1928 году, хотя на самом деле это произошло годом раньше. По какой причине? Он хотел, чтобы год его рождения совпадал с тем, на который пришлась знаменитая «Банановая резня»
[24], ставшая для него настоящим наваждением, о нем он снова и снова рассказывал в лучшей главе «Ста лет одиночества». Я не сказал об этом Бенавидесу, чтобы не прерывать его.
– Вы начали рассказывать о столовой, – напомнил я.
– Да-да. Так вот, приходишь домой, а там – Карбальо сидит за столом, сплошь заваленным бумагами, и разговаривает с моим отцом. И все семейство должно ждать, когда отец закончит объяснять то, что он объясняет своему студенту. Своему ученику. А зависть, Васкес, – не что иное, как убежденность, что мое место занимает кто-то другой. Именно это я чувствовал, глядя на Карбальо, который заменял, замещал, вытеснял меня, лишая моего законного места за столом. Ладно бы отец задерживался после занятий, объясняя любимому ученику свои теории мироздания. Ладно бы он рассказывал ему то, чего никогда не рассказывал мне. Но прийти к себе домой и обнаружить все то же самое – как хотите, меня это задевало. Задевало, что отец разговаривает с ним, а не со мной. Он рассказывал ему, а не мне, если в университете происходило что-то из ряда вон. Да, Васкес, да! Меня это бесило. Отравляло мне жизнь. Я считал себя уже сложившейся, так сказать, личностью, зрелым мужем, как в старину говорили, и все-таки мне это отравляло жизнь, и я ничего не мог поделать. На самом деле я был еще очень незрел и юн. Хоть я и женился в двадцать четыре года, получил диплом хирурга и вроде вышел из возраста детских обид. И было о чем подумать, кроме этого… Я все это говорю к тому, что Карбальо не знает, что это – здесь. И очень бы хотелось, чтобы и дальше не знал. Посвящать его нет желания. Не знаю, понимаете ли вы, почему.
57
– Понимаю лучше, чем вы думаете, – ответил я. – Вы позволите вопрос?
– Смотря какой.
План Джордино быстро вернуться на остров Гладиатор почти с самого начала дал осечку. Связавшись по системе спутниковой связи с «Гломар эксплорером» и коротко доложив обо всем Сэндекеру, Джордино вышел на связь с воздушно-морскими спасательными службами Австралии и Новой Зеландии и стал первым, кто сообщил миру о катастрофе. Весь остаток пути его непрестанно донимали просьбами высокие правительственные чины и репортеры разных СМИ описать извержение вулканов и оценить нанесенный ущерб.
– Отношения между вашим отцом и Карбальо всегда были одинаковы?
– Всегда. Отношения наставника и ученика, ментора и подопечного. Отец как бы нашел себе наследника. Или – Карбальо как бы обрел отца. Можно и так сказать.
Диспетчер отправил Джордино на посадку в военную зону, расположенную в полукилометре от аэровокзала. Подлетая к месту посадки, он поразился, увидев на поле огромную толпу.
– А кто его родной отец?
– Не знаю. Кажется, погиб во время Виоленсии
[25]. Он был либерал, и его убили консерваторы. Карбальо ведь из простой семьи, Васкес: достаточно сказать, что он первый в роду поступил в университет. Ну, короче говоря, я ничего про отца не знаю. Он не любил об этом распространяться.
Как только он заглушил двигатель и открыл пассажирскую дверцу, все пошло своим чередом. На борт прибыли представители власти. Сотрудники иммиграционной службы оформили Джордино въезд в Австралию без паспорта, а социальной — забрали сыновей Мэйв, пообещав передать их на попечение отца, едва тот будет найден.
– Ну, разумеется. И не зря. И не зря присосался к доктору Бенавидесу и уже не отпускал его. Нашел в нем замену отцу.
– Мне не нравится этот термин, но соглашусь. Это многое объясняет, конечно. Они часто виделись, подолгу разговаривали по телефону. Давали друг другу книги, ну, то есть отец давал ему. По вечерам обсуждали судьбу страны, пытались установить поточнее, когда же у нас в Колумбии все накрылось, не скажу чем… И так прошли последние пять лет жизни моего отца. Или шесть. Так вот они прошли.
Когда Джордино, донельзя изнемогший, ступил на землю, на него накинулась целая армия журналистов. Ему совали микрофоны прямо под нос и целились в лицо телевизионными камерами. Всех интересовала судьба острова Гладиатор.
– А что за теории?
– Какие теории?
С улыбкой Джордино ответил всего на один вопрос. Он подтвердил, что первой жертвой ужасного бедствия стал Артур Дорсетт.
– Вы сказали, что ваш отец объяснял ему свои теории мироздания.
Бенавидес налил себе еще чашку кофе, сделал глоток и двумя шагами дошел до письменного стола. Открыл ящик-картотеку, заполненный красными папками с этикетками, на которых было что-то напечатано на машинке – но что именно, мне издали было не видно. Вытащил одну, вернулся к креслу, уселся, положив ее на колени, и принялся водить по ней рукой, то ли лаская, то ли успокаивая, как злодей из фильма про Джеймса Бонда – своего белого кота. «У моего отца не было увлечений: он относился к тем редким людям, которые делают то, что им больше всего нравится, и которым нравится то, что они делают. Лучшим развлечением для него была работа. Но если и существовало для него что-то вроде хобби, то это была реконструкция знаменитых преступлений с точки зрения современной криминалистики. Мой дедушка увлекался созданием гигантских головоломок – на две, на три тысячи элементов. Он собирал их на обеденном столе и, покуда не соберет, поесть в столовой семья не могла. Так вот, криминалистический анализ громких злодеяний служил моему отцу такими вот головоломками. По субботам и воскресеньям он поднимался очень рано и принимался за изучение давних дел так, словно они произошли вчера. Убийство Жана Жореса. Убийство эрцгерцога Франца Фердинанда. Вообразите, однажды дошло даже до Юлия Цезаря. Он несколько месяцев исследовал заговор и написал детальный очерк о нем, взяв за основу среди прочего и трагедию Шекспира. Одно время он увлекался тем, что доказывал криминальный характер нескольких знаменитых смертей, считавшихся естественными – пытался доказать, например, что Боливар скончался не от туберкулеза, а был отравлен своими колумбийскими недругами… Сами понимаете, все это было игрой, забавой. Серьезной игрой, как головоломки для того, кто их собирает, но все же игрой от начала до конца. Ох, вы бы вы видели, как взвивался мой дед, стоило кому-нибудь тронуть хоть один фрагмент его головоломки: злоумышленнику лучше было удирать со всех ног.
Наконец отвязавшись от журналистов и добравшись до службы безопасности аэропорта, Джордино позвонил консулу США и потребовал оплатить дозаправку вертолета. Консул неохотно согласился, предупредив, что полет должен иметь гуманитарную цель. Словно услышав это, директор австралийского агентства помощи при стихийных бедствиях попросил Джордино доставить на остров продовольствие и медикаменты. Джордино ничего не оставалось делать, как метаться вокруг вертолета, пока машину заправляли топливом, снимали пассажирские кресла, высвобождая место для многочисленных тюков, укладывали груз. Какой-то сотрудник агентства сжалился над ним и сунул ему пакет с бутербродами с сыром и несколько бутылок пива. Джордино от души поблагодарил доброго человека и лишь расположился перекусить, как подъехала легковушка, и водитель сообщил о прибытии Сэндекера. Итальянец уставился на водителя как на сумасшедшего: всего четыре часа назад Сэндекер находился на Гавайских островах.
– И эта папочка – одна из головоломок? – спросил я.
– Да, – кивнул Бенавидес. – Головоломка имени Джона Фитцджеральда Кеннеди. Эта забава – простите мой легкомысленный тон – сопровождала отца всю жизнь. Каждые пять-десять лет он вытаскивал папку из ящика и брался за дело. Взгляните на эти бумаги – это вырезки из колумбийских газет, имеющие отношение к убийству президента. Взгляните на даты: 4 февраля 1975 года. А вот другая – из «Эспасьо», 1983-го. Дату можно разглядеть здесь в уголке, это публикация приурочена к двадцатилетней годовщине убийства ДФК. Подумать только, мой отец читает желтую прессу, ибо «Эспасьо» была газеткой именно такого рода. Но любое упоминание о Кеннеди укладывалось в архив. Вот здесь не то двадцать, не то тридцать документов – важных и не очень. И все они занимали досуг моего отца. И потому я их храню, и потому они для меня драгоценны. Думаю, больше они никому не нужны.
Тем не менее вскоре над посадочной полосой показался сверхзвуковой двухместный истребитель ВМФ США. Джордино, торопливо уминая бутерброды, понаблюдал, как блестящий самолет, способный летать на высоких скоростях, приземляется и подруливает к вертолету. Когда Сэндекер в летном облачении выбрался на крыло, Джордино смахнул крошки с губ.
– Можно взглянуть?
– Я для того и вытащил, чтобы вам показать. – Он поднялся на ноги и выгнул спину – обычное движение для тех, у кого проблемы с позвоночником. – Полистайте, пока я спущусь и взгляну, что там у меня в доме творится. Принести вам что-нибудь закусить?
Адмирал заключил его в медвежьи объятия.
– Нет, спасибо, – сказал я. – А можно еще вопрос, Франсиско?
– Рискните.
— Альберт, ты даже не представляешь, как я рад тебя видеть.
– Почему именно эта папка, а не еще какая-нибудь? У вас ведь их вон – полный ящик. Есть причина, по которой вы решили показать мне эту, а не другую?
– Разумеется, есть. Это напрямую касается Карбальо. И мы здесь с вами говорим и все это время говорили о Карбальо, хоть вы этого и не заметили. Ну, ладно, бросьте-ка взгляд на эти бумаги. А я мигом вернусь и расскажу еще кое-что интересное.
— Жаль, что вас мы приветствуем не в полном составе, — печально выговорил Джордино.
— Бесполезно стоять тут и утешать себя. — На усталом лице Сэндекера резко обозначились морщины. — Давай отыщем Дирка.
С этими словами он прикрыл дверь, оставив меня одного.
— Не хотите переодеться?
Сидя в вертящемся кресле, я открыл папку. Но листки выскальзывали и падали на пол, и мне приходилось придерживать их неестественно вывернутой левой рукой, чтобы правой продолжать листать остальные, так что в конце концов я уселся прямо на пол, на ковер цвета некрашеной шерсти, и тут же рядком разложил бумаги. «Ли Харви Освальд не убивал ДФК», – крикнула мне с ковра самая древняя вырезка. Хотя доктор Бенавидес-старший пометил на полях дату, но не источник, мне тем не менее показалось, что я узнаю характерный шрифт газеты «Тьемпо». Заметка рассказывала о фильме, только что прошедшем в Чикаго и доказавшем как дважды два, что президента Кеннеди убили пули, выпущенные из четырех или пяти стволов. Фильм этот, – сообщалось далее, – снял Роберт Гроуден, «фотограф и специалист-оптик из Нью-Йорка», а политический активист по имени Дик Грегори заявлял, что эта лента «изменила судьбу мира». Эти два имени я встречал впервые, но из текста можно было сделать вывод, что речь идет о знаменитом фильме Абрахама Запрудера, 8-миллиметровой любительской ленте, снятой им в день убийства – и по сей день эта двадцатисемисекундная пленка остается самым прямым свидетельством трагедии и источником всех конспирологических версий, которые с тех пор возникали. Позже лента Запрудера вошла в массовое сознание людей ХХ века (кадры ее отпечатаны у нас на сетчатке, и мы узнаём их немедленно), но в заметке она еще не упоминается, она еще более или менее засекречена или известна ограниченному кругу лиц, так что журналист даже не решился указать авторство съемки, ныне известное всем – более того, он приписал его некоему Гроудену, хотя этот Гроуден – фотограф и специалист-оптик – виноват лишь в том, что увеличил ее, изучил и непререкаемым тоном подтвердил все, что увидел на ней, иначе говоря, несет ответственность за ужасающие выводы, которые изменили судьбу мира.
— В полете сброшу этот наряд из «Звездных войн». ВМФ получит его обратно, когда я загляну к ним, чтобы вернуть его.
Не прошло и пяти минут, как вертолет с двумя тоннами крайне необходимых припасов поднялся в воздух и полетел над Тасмановым морем к дымящимся развалинам острова Гладиатор.
«Эти кадры, – читал я, – запечатлели тот момент, когда президент Кеннеди получает пулю в голову. По мнению Гроудена, от удара Кеннеди отбросило назад и влево, что указывает на то, что выстрел был произведен спереди, а не сзади, не со спины, как принято было считать до сих пор». Поразительно, что в мире этой статьи, вернее, по состоянию мира на 4 февраля 1975 года, это еще звучало как откровение. А теперь сделалось общим местом: кто ж не знает, что движение головы Кеннеди противоречит официальной версии и, так сказать, главный камешек в башмаке тех, кто продолжает верить, будто Освальд действовал в одиночку. Далее говорилось: «На кадрах также видны двое мужчин, которые, по мнению Гроудена, вели огонь по Кеннеди. Один – из-за цоколя, обратившись лицом к кортежу, другой – высовывается из-за кустов, тоже лицом к кортежу, и держит в руках винтовку, как утверждает Гроуден». В этих трех последних словах, словно в окошко, видно, как осторожно и боязливо ведет себя журналист, как озабочен тем, чтобы подчеркнуть (от имени газеты, разумеется), что эти подрывные разоблачения остаются исключительно на совести главного героя статьи. Как изменились эти слова за протекшие тридцать лет: каким множеством новых смыслов они наполнились, когда бесследно сгинули недомолвки и колебания и воцарилась непреложная уверенность. Трудно, подумал я, читать документ иной эпохи глазами тех, кто читал его в момент появления. Многим это так и не удалось, и потому они никогда не смогут установить связь с прошлым и навсегда останутся глухи к его шепоту, невосприимчивы к секретам, которые он нам выдает, и страшно далеки от понимания его таинственной механики.
В другой вырезке были воспроизведены шесть кадров из ленты Запрудера. Доктор Бенавидес пронумеровал их, хотя я так и не понял, к чему относится эта нумерация. Он не позаботился о том, чтобы указать, откуда взята эта вырезка, а потому неизвестными остались источник и дата публикации, но я предположил, что состоялась она через какое-то время после заметки о Роберте Гроудене, поскольку лишь спустя несколько лет после демонстрации ленты Запрудера в Чикаго мировые СМИ получили право воспроизвести ее содержание. Эти кадры. Эту картину. И я, сидя на подушке в кабинете Бенавидеса, думал: никогда мне не привыкнуть к ним. Никогда не станут они обыденностью. Какое множество случайностей должно было совпасть, чтобы человек с хорошей кинокамерой оказался именно там, где нужно, и сумел запечатлеть на пленке одно из самых значительных событий нашего времени? В наш век планшетов и смартфонов у каждого в руках – или, верней, под рукой – камера, и нет такого скандального происшествия или публичного успеха, сколь бы ничтожны ни были они, которые смогли бы избежать всевидящего ока этих профессиональных свидетелей, этих вездесущих цифровых сплетников, усердных, но бессердечных, не скромных, а скоромных, моментально фиксирующих и тотчас выкладывающих все в социальные сети. Тем не менее в ноябре 1963 года было большой редкостью или удачей, если неожиданный житейский эпизод оказывался заснят личной кинокамерой человека из толпы. Именно таков был Запрудер: по природе своей, но и по желанию – человек безымянный, человек из толпы, один из множества. Человек, которому решительно незачем было оказываться там, где оказался он в полдень 22 ноября с кинокамерой в руках.
Запрудера запросто могло бы там не оказаться. Если бы его семья в 1920 году не эмигрировала с Украины, объятой пожаром Гражданской войны, если бы сам он сгинул в это лихолетье или выбрал себе другую родину. Если бы он не научился делать выкройки в портновских мастерских Манхэттена, если бы не подписал контракт с фирмой «Нардис», владевшей в Далласе фабрикой спортивной одежды. Если бы он не увлекся киносъемкой и не купил «Белл & Хоуэлл», последнюю прошлогоднюю модель, то и не снял бы то, что снял. Сегодня мы знаем, что еще совсем чуть-чуть – и его фильма не было бы. Знаем, что мистер Запрудер задумал заснять проезд президентского кортежа с самого начала, но утро выдалось дождливое, и он пошел на работу, оставив камеру дома; знаем, что помощница сообщила, что небо очистилось от туч, и предложила сходить домой за камерой, чтобы не пропустить столь важное событие. Событие-то, разумеется, было важное, но мистер Запрудер вполне мог бы отказаться из-за нехватки времени или простой лени, или из-за невозможности в это время отлучиться из офиса, или из-за других дел, спешных и неотложных… Почему же этого не произошло? Почему он все-таки поспешил домой и взял там кинокамеру?
Спасательные корабли австралийского и новозеландского военных флотов получили приказ немедленно следовать к острову, имея на борту медиков и все необходимое для оказания помощи. Все торговые суда в радиусе около четырехсот километров получили приказ изменить курс и оказать любую посильную помощь на месте катастрофы. Удивительно, но погибших оказалось значительно меньше, чем могло быть при столь масштабном бедствии. Большинство китайских рабочих уцелели потому, что огненный смерч и потоки лавы прошли мимо поселка. Выжила и половина служащих. Зато из восьмидесяти сотрудников сил безопасности Артура Дорсетта разыскать удалось всего семерых, и то сильно обгоревших. Проведенные позднее вскрытия установили, что люди погибли преимущественно из-за удушья.
К вечеру сила извержения вулканов существенно поубавилась. Кратеры по-прежнему извергали лаву, но растекалась она по земле уже ручейками. От самих вулканов остались разве что тени былого величия. Скагс превратился в широкую уродливую воронку, а Виклеман стал невысоким холмом. Слой пепла продолжал висеть в воздухе. Западная сторона острова выглядела так, будто по ней кто-то прошелся гигантской металлической щеткой, содрав почву до скального основания, на остальной части растительность была уничтожена полностью. Лагуна обратилась в болото, и по нему плавали осколки пемзы и всякий хлам. Горные предприятия «Дорсетт консолидейтед» напоминали руины древней цивилизации.
Я представляю себе Запрудера – застенчивого лысоватого человека лет пятидесяти с лишним, в черных роговых очках, который хотел только тихо трудиться в своем магазине спортивной одежды и чувствовать себя американцем. Нетрудно понять, что в те дни, когда на Кубе были развернуты советские ракеты и противостояние Кеннеди с Хрущевым достигло критической точки, Запрудер, выходец из Советской России, говоривший с характерным акцентом, чувствовал себя неуютно. Восхищение ли президентом Кеннеди привело его в толпу тех, кто ждал кортеж, или стремление выказать преданность Соединенным Штатам в эти крутые времена «холодной войны»? И когда он, последовав совету помощницы, вернулся домой за кинокамерой, не было ли это демонстрацией того, что и для него визит президента в Даллас – важное событие, что и он чувствует себя убежденным демократом и наравне со всеми участвует в патриотическом действе, которым стал проезд Кеннеди? Как повлияла его давняя и глубокая неуверенность в себе, столь свойственная иммигранту – пусть даже он переселился в Штаты сорок лет назад – на решение остановиться у Дили-Плаза, достать камеру и начать съемку? Да, но ведь он мог сделать это и по-другому: мы знаем, что поначалу Запрудер хотел снимать из окна своего кабинета и лишь в последний момент решил найти ракурс получше и спуститься на Элм-стрит, а там прикинул маршрут кортежа и сообразил, что идеальная точка съемки – бетонная колоннада в северной части улицы, возле виадука, на огороженном и ухоженном травяном холме. Туда он и направился, с помощью своей секретарши Мерилин Ситцман взобрался на контрфорс и еще попросил ее держать его, потому что с юности страдал головокружениями. Когда же на Хьюстон-стрит показалась голова кортежа, Запрудер позабыл и о своем головокружении, и о руке, поддерживавшей его сзади, забыл обо всем, кроме своей «Белл & Хоуэлл», и начал съемку, которая длилась 27 секунд: 486 кадров навсегда и впервые в истории человечества запечатлели тот миг, когда несколько пуль попадают в голову главы государства. «Как петарда, – скажет потом Запрудер. – Голова Кеннеди взорвалась, как петарда».
У Джордино на сердце похолодело, когда он не увидел в лагуне ни малейших признаков яхты. Причал сгорел и рухнул в воду, как и пакгаузы.
Вслед за этим началось настоящее столпотворение. Зазвенели истерические крики, мужчины, закрывая собой детей, бросались с ними наземь, женщины отчаянно рыдали, кто-то упал без чувств. И посреди всего этого Запрудера, который, сам не вполне еще сознавая, что произошло, возвращался со своей секретаршей в офис, взял на абордаж репортер «Даллас Морнинг Ньюс» по имени Гарри Маккормик. Он видел, как Запрудер снимал, и предложил представить его агенту «сикрет сервис» Форресту Соррелсу – тот, без сомнения, должен знать, как поступить с необыкновенным свидетельством, оказавшимся в руках кинолюбителя. Запрудер согласился передать отснятое агенту, но с одним условием: чтобы материал использовали исключительно для расследования убийства. Договорившись, они направились в телестудию, чтобы проявить пленку, но безуспешно: у техников не оказалось нужного оборудования. И Запрудер отнес свою пленку в фотоателье «Кодак» и до 6.30 ждал, когда ее обработают, а затем в «Джеймиэсон филм компани», где сделал две копии, и наконец вернулся домой, завершив, таким образом, самый изнурительный день своей жизни. А ночью ему приснилось, что он опять оказался на Манхэттене, где прожил первые двадцать лет в Америке, и на Таймс-сквер видит павильон, где обещают невиданное зрелище: «Вы увидите, как разлетается голова президента!»
Сэндекер пребывал в ужасе от размеров катастрофы.
И я видел это. И нас таких – миллионы: мы все видели, как, словно петарда, взрывается голова Кеннеди, и еще видели, что последовало за этим – те невероятные мгновения, когда Жаклин бросается собирать куски раздробленной – извините за подробности – головы; и среди вырезок доктора Бенавидеса нашлись фотографии элегантной и привлекательной дамы, которая в открытом лимузине «Линкольн» (такого же иссиня-черного цвета, что и костюм Гайтана) ловит осколки черепа или ошметки мозга своего только что застреленного мужа. Что искала Джеки? Какой инстинкт сподвиг ее на то, чтобы собрать фрагменты человека, которого она любила и который уже перестал существовать? Допустим умственные спекуляции: предположим, что сработал инстинкт, и назовем его за неимением более точного термина «инстинктом целостности» – страстным желанием не допустить разъятия на частицы того, что прежде было единым. Единое тело Джона Фитцджеральда Кеннеди жило и творило, это было тело отца и мужа (а также президента, друга, неразборчивого любовника), а потом от удара пули распалось, разлетелось по иссиня-черному автомобилю – и перестало существовать. Быть может, Джеки, сама не сознавая этого, хотела воссоединить эти фрагменты и возвратить телу целостность, сделать таким, как несколько секунд назад, в иллюзорной надежде, что, если вернуть утраченное, тело оживет. Не то же самое ли подумал профессор криминалистики, когда увидел эту газетную страницу и вырезал из нее кадры, снятые Запрудером? Но, вероятно, он смотрел на эти фотографии другими глазами, и, вероятно, имел веские основания полагать, что Джеки в эти мгновения уже оперировала понятиями криминалистики и собирала улики для того, чтобы помочь следствию установить и покарать виновного. Вероятно, так думал он, когда вырезал эту страницу из газеты и добавил ее в досье, в свою головоломку: вероятно, – сказал я, – потому что все мы холодно и отстраненно смотрим на кадры, снятые Запрудером, и логично предположить, что так же смотрел на них Бенавидес-старший, вырезая эти фотографии, но думать, что этими же соображениями руководствовалась Жаклин Кеннеди 22 ноября 1963 года, что именно из соображений целесообразности перебиралась она, позабыв обо всем, по сиденьям «Линкольна» в его заднюю часть, безнадежно пачкая свой отлично сшитый костюм в еще свежей крови мужа, пропитывавшей ткань – значило бы совершенно не понимать, какую власть имеют над нами атавизмы. Туалет Джеки – еще одна реликвия. Если бы Кеннеди обожествили (что вовсе не такой уж вздор), каждая, с кем он спал, тоже стала бы реликвией. И мы поклонялись бы им, да, поклонялись бы и возводили бы в их честь алтари или музеи, и хранили бы в веках, как сокровище.
— Все по моей вине, все по моей вине, — твердил он как заведенный.
За этими размышлениями застал меня, вернувшись, доктор Бенавидес. «Все спят», – сообщил он устало и повалился в кресло. Вялой замедленностью движений, тяжелым вздохом он как будто напомнил мне, что и я устал: побаливала голова, пощипывало глаза, и проснулась клаустрофобия, сопровождавшая меня с детства (ну да, как головокружения – сеньора Запрудера): мне захотелось простора, потянуло на свежий воздух боготанской ночи прочь из этой комнаты без окон, пропахшей кофейной гущей и лежалыми бумагами, захотелось в клинику, проведать М. и спросить, как там – еще в отдаленном и непостижимом для меня мире – поживают мои дочери. Я вытащил телефон: пропущенных звонков не было, а четыре черточки, ровные и параллельные, выстроившиеся по росту, как детский хор, свидетельствовали об устойчивости сигнала. Бенавидес показал на ковер, заваленный вырезками, и добавил: «Ну, вижу, вы всерьез занялись этим».
Джордино окинул адмирала понимающим взглядом:
– Я восхищен усердием и преданностью делу, – сказал я. – Замечательный человек был ваш покойный отец.
— На каждого погибшего здесь приходится по десять тысяч человек, которые вам обязаны жизнью.
– Да, это так. Но когда лихорадка придала ему нового рвения, он был уже стар. Это было в 83-м, в год двадцатилетия убийства, и в этот миг его увлеченность перешла во что-то иное. Однажды он сказал мне: не могу умереть, пока не разгадаю тайну этого покушения. Умер он, разумеется, не разгадав его, но оставил эти бумаги. Кстати, нет ли среди них… – наклонившись, он поворошил кипу и вытащил один лист. – А-а, вот он. Относится как раз к тому времени: там досконально анализируются гипотезы убийства. Прочтите, пожалуйста.
– Вы хотите, чтобы я прочел это?
— И все равно… — мрачно откликнулся Сэндекер срывающимся голосом.
– Да, будьте добры.
Я откашлялся:
Джордино пролетел над спасательным кораблем, бросившим якорь в лагуне, и начал готовиться к приземлению. Потоки воздуха от винта подняли огромные клубы пепла. Джордино потерял обзор и завис над площадкой, расчищенной саперами австралийской армии, которые первыми высадились на парашютах в районе бедствия. Кое-как выровняв вертолет, он приземлился, сильно ударив машину о площадку. Когда лопасти винта замерли, он с облегчением перевел дух.
– «Версия 1. Двое стрелявших, страница 95». Страница 95 – чего?
– Не знаю. Какой-то книги, в которой он справлялся. Дальше читайте.
Майор австралийской армии, пропыленный с головы до ног, в сопровождении помощника подбежал к вертолету и открыл бортовую дверь. Заглянув в грузовой отсек, куда из кабины перебрался Сэндекер, он с улыбкой до ушей представился:
– «Двое стрелявших, – послушно продолжил я. – Один – в окне шестого, второй – второго этажа. Примечание: на 12.20 пленка показывает два силуэта в окне шестого этажа. В скобках: в 12.31 был открыт огонь по президенту. Управляющий домом Рой С. Трули, немедленно поднявшись вместе с полицией, обнаружил в коридоре второго этажа Освальда, который пил кока-колу». Вроде все верно прочитал, почерк довольно неразборчивый.
— Майор О\'Тул. Рад вас приветствовать.
— Наша задача двойственная, майор, — сказал Сэндекер. — Помимо доставки припасов — розыск человека, которого в последний раз видели на яхте Дорсетта.
– Тоже мне новость. Дальше.
О\'Тул беспомощно пожал плечами:
– «Версия 2. Страница 97. Освальд стрелял из окна второго этажа, а второй стрелок, видимо, более опытный, – из окна шестого, используя карабин Освальда. Версия 3…»
– Нет, эту не надо. Она никуда не годится.
— Наверное, он утонул. Но понадобятся недели, чтобы очистить лагуну от мусора и начать поиски под водой.
– Тут сказано, что, может быть, Освальд хотел убить губернатора.
– Да, сказано. И очень неубедительно сказано. Важное содержится в других версиях, там есть его выношенные мнения.
— Мы надеялись, что судно успело выйти в открытое море.
– Выводы?
– Нет, не выводы, потому что он не успел сказать ничего окончательного. Но мнение – и более чем обоснованное – у него было. Мнение о том, что Освальд действовал не в одиночку. И, значит, версия lone wolf, как говорят американцы, не выдерживает критики. Это ложная версия. «Одинокий волк», так ведь? Само название абсурдно. Для меня совершенно очевидно – никто не смог бы сделать это в одиночку. Да не то что «для меня», а просто – очевидно! Только слепой такого не увидит.
— Вы связывались с вашим другом?
– Рассуждаете, как Карбальо, – заметил я.
Бенавидес рассмеялся:
Сэндекер отрицательно покачал головой.
– Может быть, может быть… Вы, сдается мне, видели материал Запрудера?
– Несколько раз.
— Тогда, как мне ни жаль, пережить катастрофу ему, скорее всего, не удалось.
– Тогда наверняка помните…
– Что?
— Мне тоже жаль. — Сэндекер устремил взгляд вдаль и, казалось, позабыл про стоявшего у двери офицера. Потом он взял себя в руки. — Не могли бы вы оказать нам услугу и разгрузить вертолет?
– Голову, голову! Что же еще, Васкес?!
— Поможем вам с удовольствием. Правда, большинство моих солдат разыскивают уцелевших островитян, но это не беда.
Оттого, наверно, что я не ответил в тот же миг, и после его слов возникла крошечная пауза, Бенавидес одним прыжком подскочил к своему столу и, стоя перед своим непомерно огромным монитором (стоя – потому что я сидел в его рабочем кресле, и он не попросил освободить его), с трудом нагнулся к нему, словно отвешивая поклон, двинул мышкой и застучал по клавишам. Через несколько секунд открылась страница Ютуба «Фильм Запрудера». На экране возникли эскорт мотоциклистов в белых шлемах и Кеннеди на заднем сиденье автомобиля, двигавшегося удивительно медленно. Президент сидел так близко к дверце, что мог облокотиться о нее, расслабленно помахивая в обе стороны рукой, пленяя окружающий мир своей рекламной улыбкой и безупречной прической, не растрепавшейся на ветру, президент, уверенный в своей жизни и своих поступках, или по крайней мере умело притворяющийся, что в броне его самонадеянности нет ни малейшей трещины. Кортеж частью уже скрылся за рекламным щитом или транспарантом – точнее сказать было нельзя, – а когда появился вновь, произошло такое, чего никто не мог понять: Кеннеди сделал движение, неестественное для кого угодно и особенно – для президента, на которого в этот миг обращены взоры всего мира. Он соединил обе руки, сжатые в кулаки, у горла – перед узлом своего галстука – и симметрично, как марионетка, выставил локти. Первый выстрел ранил его. Прилетевшая сзади пуля попала в него и прошла навылет, и президент, вероятно, потерял сознание, потому что закрыл глаза, словно засыпая, и стал клониться к Джеки. Ужасна та невозмутимая медлительность, с которой смерть вступала в свои права в президентском лимузине – на виду у всех, не таясь, не подкрадываясь ползком, как обычно, а ворвавшись средь бела дня. Супруга президента еще не знает о том, что случилось, но замечает нечто странное – ее муж склоняется к ней на плечо, словно ему внезапно стало плохо, и тогда она, повернув к нему голову (безупречная шляпка, прическа, ставшая приметой целого поколения), говорит ему что-то – или нам кажется, что говорит. Мы можем вообразить себе, как она произносит слова, полные участия, не подозревая пока, что тот, к кому они обращены, их не слышит: «Что с тобой?» – сказала, наверное, Джеки Кеннеди. Или может быть: «Что случилось? Тебе нехорошо?» И тут голова ее мужа взрывается – да, взрывается, как петарда. Это вторая пуля размозжила затылок и разбросала в стороны раздробленные кости – реликвии. Видео шло еще несколько секунд, а потом экран стал черным. Я не сразу вышел из своего ступора. Бенавидес вернулся в кресло и жестом (едва уловимым движением кисти) показал, чтобы и я занял свое место.
– Видите, а? – сказал он. – Первая пуля была выпущена сзади и прошла навылет. Отец считал, что Кеннеди умер именно в этот миг. Второй выстрел произвели спереди. Помните, как голова мотнулась назад и влево, потому что пуля летела спереди и справа. Ну, согласны?
С помощью одного из офицеров О\'Тула коробки с продуктами, водой и медикаментами были вынесены из грузового отсека и горкой сложены на площадке. Неудача и горе сделали свое дело: Джордино и Сэндекер ни словом не обмолвились, пока разгружали вертолет и снова усаживались в кабину.
– Согласен.
Когда винт набрал обороты, появился О\'Тул. Майор бегом припустил к вертолету, отчаянно размахивая руками. Джордино открыл боковое окошко и высунулся из кабины.
– Хорошо. Тогда ответьте мне – мог ли Освальд находиться позади президента во время первого выстрела и перед ним – во время второго? Если бы вторую пулю выпустил тот же стрелок, что и первую, пуля толкнула бы голову жертвы вперед. И Джеки не кинулась бы собирать осколки черепа в задней части «Линкольна», ибо они тоже полетели бы вперед, туда, где сидел губернатор, или к водительскому креслу. Нет, Васкес, невозможно, чтобы оба выстрела были произведены из одной точки. Это не я вам говорю и не теория заговора – это закон физики. Так утверждал мой отец: «Это – физика». И нам это давно было известно, хотя оно и противоречит официальной версии событий. И отец мой знал это. И считал, что стрелявших было минимум двое.
– В книгохранилище. Один на шестом этаже, второй – на втором.
— Я подумал, вы должны знать! — прокричал О\'Тул. — Мой радист только что получил сообщение со спасательного корабля. Матросы обнаружили поврежденное судно приблизительно в двадцати четырех километрах к северо-западу от острова.
– Именно так. Но это не объясняет, откуда взялась пуля, размозжившая череп Кеннеди. Отец был уверен, что стреляли не из окна этого книгохранилища, а откуда-то с той стороны, куда двигался кортеж.
– Об этом говорится в статье 1975 года. Это теория Гроудена.
Печаль мигом покинула Джордино.
– Да. Один или двое стреляли спереди. Гроуден утверждает, что один прятался за кустом, а второй – за бетонной колоннадой. И первый был вооружен винтовкой. Так, а вы знаете, что сказал Запрудер сразу после убийства? Спецагент снял с него показания, и Запрудер уверял, что убийца находился где-то позади него. Потом, на слушаниях комиссии Уоррена, он поправился: на Дили-Плаза якобы слишком гулкое и разнообразное эхо, и потому он не может быть вполне уверен. Однако же немедленно после убийства он был уверен, что называется, на все сто и даже более того. Не сомневался, не колебался ни секунды, не мямлил «мне кажется, что…». Нет! Он был непреложно убежден. И мой отец – тоже.
— Они обследовали судно?
– Однако в его записях об этом нет ни слова.
— Нет. Оно сильно покорежено. Капитан справедливо рассудил, что прежде всего следует доставить на остров группу врачей, а потом уже заниматься всем остальным.
– То, что я вам показал, – только часть его штудий. Есть еще целая кипа страниц, но они не здесь. А знаете, где?
– Да быть не может… Неужто у Карбальо?
— Спасибо, майор. — Джордино повернулся к Сэндекеру: — Слышали?
– Именно у него. У Карбальо. Откуда? Оттуда. Когда умер мой отец, он втихомолку забрал их. У Карбальо уже хранилось множество отцовских документов, отец сам ему их оставил. Вернее, он их отдал ему и не желал забирать назад. И я могу понять причину, хоть мне это и нелегко: в последние годы жизни никто не проводил с ним больше времени, чем Карбальо. Карбальо навещал его, сидел с ним, слушал его рассказы и его теории, и его общество сделалось для старика важнее всего на свете. Я допустил промах, Васкес, я допустил промах и никогда себе этого не прощу. Я уделял отцу мало внимания в последние годы его жизни. Я был слишком погружен в собственные дела и заботы. Я был занят семьей и карьерой, я наслаждался всеми прелестями взрослой жизни. И моим первенцем, родившимся в год моей женитьбы или чуть позже. Когда исполнилось двадцать лет со дня гибели Кеннеди, у меня родился второй ребенок. Девочка. Так что в 1983 году я был отцом двоих детей, мужем, хирургом, старавшимся проложить новые пути, и в довершение ко всему должен был заниматься отцом. И, разумеется, меня более чем устраивало постоянное присутствие Карбальо.
– Он занимал его и развлекал, не так ли?
— Слышал, — нетерпеливо выпалил адмирал. — Что мы тут торчим? Поднимай эту штуку в воздух!
– Да разве я один такой?! – воскликнул Бенавидес. – Все, у кого есть вдовый престарелый отец, благодарны тем, кто составит ему компанию. Карбальо идеально подходил на эту роль, он помогал отцу оставаться живым и активным, но главное – делал это, вовсе не считая, что совершает благодеяние. Наоборот, ему было лестно, что отец привечает его, принимает у себя, дарит ему свое время и свои мысли. «Как я завидую вам! – сказал Карбальо однажды. – Как бы я хотел быть сыном такого человека!» Так что все вышло просто идеально. Даже если бы я заплатил кому-нибудь, так славно бы не получилось… Впрочем, я платил, платил ему. Платил собственноручными заметками отца. Книгами и документами. И множеством вещей, драгоценных для меня, хоть я и осознал это слишком поздно.
– И среди них есть те, что должны лежать в этой папке?
Подгонять Джордино было незачем. Минут через десять после взлета они отыскали яхту почти в том самом месте, о котором сообщил капитан спасательного корабля. Судно вяло покачивалось на пробегавших волнах. Держалось оно низко в воде с креном градусов в десять на левый борт. У надстроек был такой вид, будто их смела какая-то гигантская метла. Некогда гордый сапфировый корпус обгорел дочерна, на палубах толстым слоем лежал серый пепел. Яхта словно побывала в аду.
– Конечно. Но для Карбальо они еще ценнее – это улики.
– Улики в деле об убийстве Кеннеди, – произнес я нечто вполне очевидное. Но, как сейчас же выяснилось, очевидное, да не вполне.
— Кажется, вертолетная площадка чистая, — заметил Сэндекер.
– Нет, – ответил Бенавидес. – По делу об убийстве Гайтана. Поймите одну простую вещь: Карбальо интересуется одним только Гайтаном. Он одержим девятым апреля и ничем больше. Убийство Кеннеди интересует его лишь постольку, поскольку может что-то прояснить в убийстве Гайтана. Карбальо утверждает, что в деле Кеннеди есть моменты, проливающие свет на обстоятельства гибели Гайтана – оно позволяет установить, кто его убил и как скрывали, что это оно результат заговора. Кеннеди ведет к Гайтану.
– Но ведь Кеннеди убили позже, – сказал я.
Джордино зашел на яхту с кормы и стал медленно, слегка наклонясь, снижаться. Ветер был слабый, но яхту качало и ее крен осложнял посадку.
– Думаете, я не говорил ему об этом? Тысячу раз и на все лады. Но ему все кажется, что можно найти улики. Он везде находит улики. А как увидит – набрасывается на них.
Убрав газ, Джордино завис над яхтой под углом, соответствующим крену, и дожидался, когда судно поднимется на гребень волны. В точно выбранный момент вертолет замер на несколько секунд и опустился на перекошенную палубу. Джордино тут же нажал на тормоза, чтобы не дать машине сползти в море, и выключил двигатель. Посадка совершилась благополучно, и теперь прилетевших охватил страх перед тем, что они могут увидеть.
Бенавидес, не вставая с кресла, нагнулся, взял красную папку и, вытянув свои длинные руки так, что запонки врезались в кожу, принялся собирать вырезки. Делал он это аккуратно и бережно, беря каждый листок двумя пальцами, как пинцетом. «Как пожелтели, бедняжки», – приговаривал он ласково, словно поглаживая новорожденных щенят. Я тоже наклонился и стал собирать бумаги, и вся сцена приобрела неожиданно домашний, семейный оттенок. Бенавидес отделил один листок, положил его на столик под лампой, а когда остальные бумаги были сложены в папку, протянул его мне с вопросом, знаю ли я, что это такое.
– Знаю, конечно. Джек Руби убивает Освальда. Все видели это фото, Франсиско. Так же, как и ленту Запрудера.
Джордино выскочил первым и сразу закрепил на палубе вертолетные стропы. Потратив некоторое время, чтобы дух перевести, они прошли по обугленной палубе и вошли в кают-компанию.
– Я не о том вас спрашиваю. А о том, видели ли вы эту репродукцию, напечатанную «Тьемпо» в 1983 году и подчеркнутую моим отцом. – Бенавидес указательным пальцем ткнул во вторую сверху фразу и продекламировал наизусть: «В этот миг и возникли сомнения в том, кто на самом деле совершил беспримерное злодейство в Далласе».
Один взгляд на две неподвижные фигуры в углу каюты — и Сэндекер скорбно покачал головой.
– Вижу, – сказал я. – И что же?
– Помню, Васкес, помню, как будто это было вчера. Помню тот день, когда Карбальо пришел ко мне в кабинет с воспоминаниями Гарсия Маркеса. Это было два года назад, быть может, чуть больше. В январе 2003-го – дату я запомнил, потому что дело было вскоре после Нового года. В первый рабочий день я пришел на работу, а там на диване среди других пациентов, ожидающих приема, сидит себе Карбальо. Он вскочил, увидев меня, и прямо кинулся ко мне с криком: «Вы видели? Вы читали?? Ваш папа был прав!» В последующие дни – да нет, какие там дни! в недели и месяцы – его одержимость только возрастала, и он беспрестанно сопоставлял два преступления, и, по его мнению, многое проявлялось. И он приносил мне список совпадений. Приходил ко мне на работу или домой и приносил список. Во-первых, убийца. Что общего между Ли Харви Освальдом и Хуаном Роа Сьерра? Обоих обвиняли в том, что они действовали в одиночку. Во-вторых, оба расправились с врагом в миг его торжества. Хуана впоследствии даже подозревали в симпатиях к нацизму, не знаю, помните ли – Роа служил в германском посольстве и приносил домой нацистские памфлеты, и все об этом знали. Освальд, само собой, был коммунистом. «Потому их и выбрали, – говорил мне Карбальо, – что оба не могли вызвать сочувствия, никто не был с ними солидарен. Оба – каждый в свое время – представляли и даже олицетворяли враждебную силу. В наши дни их бы объявили членами Аль-Каиды. Так гораздо проще заставить людей поверить». В-третьих, оба убийцы были ликвидированы практически на месте. «Чтобы не проболтались, – сказал мне по этому поводу Карбальо. – Разве не ясно?»
На мгновение он плотно зажмурил глаза, борясь с волной душевной муки. Увиденное им было столь чудовищно, что он пошевелиться не мог. Скорбь рвала ему сердце. В горестном удивлении недвижимо смотрел он в одну точку.
Питт обнимал Мэйв обеими руками. Одна сторона его лица превратилась в кровавую маску. Грудь и бок тоже были темно-красными от крови. Обуглившаяся одежда, сожженные брови и волосы, ожоги на лице и руках — все это говорило о том, что он умер в нечеловеческих страданиях.
А потом открыл мемуары Маркеса и прочел тот абзац, где элегантный господин подставляет толпе лжеубийцу, настоящий же остается в тени. Он наслаждался этой фразой, Васкес, он повторял ее снова и снова, и стоило посмотреть на него, ибо зрелище того стоило: оно несколько тревожило и вселяло с каждым разом все большее беспокойство, но было зрелищем! Со временем он смог соотнести эту фразу с подписью под фотографией Джека Руби: «В этот миг и возникли сомнения…» И он начал играть с ними, заменяя одну другой: «Разве не правда, что Джек Руби убил лжеубийцу, чтобы вывести из-под удара настоящего? Разве это не так, Франсиско? Разве в тот миг, когда элегантный господин натравил толпу у аптеки “Гранада” на Хуана, не возникли сомнения в том, кто на самом деле совершил беспримерное злодейство?» «Доктор понимал это, – повторял Карбальо. – Иначе зачем бы ему подчеркивать эту фразу? Иначе зачем бы он так упорно искал следы второго стрелка в деле Кеннеди и пули – в теле Гайтана? Быть может, он приблизился к разгадке, хоть и сам того не знал? Слишком много общего – и такого, что не может быть простым совпадением», – твердил Карбальо. Я насмехался над ним: «Что вы такое говорите? Что Гайтана убили те же люди, что и президента Кеннеди?» Он отвечал, что, разумеется, нет, что он с ума не сошел еще… но слишком уж велико сходство. «Здесь прослеживается метод. Убийцы Кеннеди, быть может, учились у тех, кто расправился с Гайтаном. Разве в Боготе 9 апреля не было американцев? Не было агентов ЦРУ? А люди, убившие Гайтана, должны были научиться этому у кого-то, а? Столь хитроумный заговор не по плечу любителю». Я повторял, чтобы он перестал нести чепуху, что это всего лишь совпадение. «Совпадений не бывает», – отвечал он и таращил глаза. Никогда прежде я не видел, чтобы так таращили глаза и так высоко вздергивали брови.
А у Мэйв вид был такой, словно она заснула, так и не узнав, что сон ее окажется вечным. Восковой налет на прекрасных чертах напомнил Сэндекеру о чистой белой свече, о Спящей красавице, которую никаким поцелуем не пробудить.
– Но ведь в деле Гайтана второго стрелка не было, – сказал я. – Вскрытие же проводил ваш отец.
Джордино опустился на колени возле Питта, отказываясь верить, что его друг мертв. Он нежно тронул Питта за плечо:
– И об этом я Карбальо сказал. Напомнил, что и баллистическую экспертизу тоже делал мой отец. И подтвердил выводы следствия 48-го года – все пули, попавшие в Гайтана, были выпущены из пистолета Роа Сьерры. Однако Карбальо отводил глаза или скраивал одну из своих гримас, обозначавших недоверие. Разумеется, потому что для него любые выводы, сделанные следствием в 48-м году, были заведомой ложью. «Вся беда в том, что 9 апреля рядом не оказалось Запрудера, – говорил он мне. – Будь у нас Запрудер, другой петушок пропел бы у нас в стране». Да, с ним трудно разговаривать. Думаю, вы сегодня вечером сами в этом убедились. Так или иначе, то, что произошло сегодня, было следствием его одержимости. Карбальо хочет знать, кем был тот элегантный господин, оказавшийся у аптеки «Гранада». Кто организовал убийство Хуана Роа Сьерры. Зачем? Затем, что – как мне думается – его можно будет сопоставить с Джеком Руби и увидеть, что у них общего. Но главное – он желает докопаться до сути того, что случилось 9 апреля, увидеть подоплеку. Задумайтесь, Васкес – а мы не того ли хотим?
– В общем, да… Но в разумных пределах… не знаю, как еще это назвать. Не выходя за границы разумного.
— Дирк! Скажи мне хоть что-нибудь, дружище.
– Людей вроде Карбальо можно назвать как угодно – сумасшедшими, параноиками, просто бездельниками, которые дурью маются. Но они посвящают жизнь поискам истины в неких очень важных делах. Может быть, они действуют ошибочными методами. Может быть, страсть застилает им глаза и толкает на эксцессы или заставляет верить в несусветную чушь. Но они делают то, чего не можем сделать мы с вами. Да, они зачастую не умеют себя вести в обществе, регулярно совершают глупости, бывают бестактны до наглости. Но, как мне кажется, они оказывают нам большую услугу, потому что всегда начеку, потому что ничему не верят до конца, сколь бы абсурдны ни были их собственные измышления. Но главное во всей этой теории, в этом поиске совпадений в убийствах Кеннеди и Гайтана, заключается вот в чем: если вы присмотритесь хорошенько, вы увидите – в ней нет ничего такого уж дикого.
Сэндекер попытался оттащить Джордино.
– Нет ничего дикого, потому что вся эта затея целиком – дикость, – сказал я. – Это как разговаривать с Безумным Шляпником.
– Это вы так думаете. Всяк имеет полное право думать, как ему заблагорассудится.
— Он мертв, — горестно прошептал адмирал.
– Но, Франсиско, не можете же вы принимать этот бред всерьез.
И тут произошло настолько неожиданное, что оба мужчины замерли: глаза Питта медленно открылись. Он посмотрел прямо перед собой, ничего не понимая и никого не узнавая.
– Неважно, что я принимаю или не принимаю всерьез. Не вязните, Васкес, зрите в корень. Учитесь не судить по первому впечатлению. Карбальо видит в этом свое предназначение. Он тратит не только время и силы, он тратит на это деньги. Тратит больше, чем имеет, и все потому, что верит в свое ви́дение. Он мне так и сказал – у меня, мол, есть свое ви́дение. А в другой раз – мое предназначение обусловлено моим ви́дением. Или наоборот, я уже не помню. Неважно. Для Карбальо истина заключается в следующем: в том и другом случаях нам не сказали правды. Только младенец или человек, напрочь не знающий историю, поверит, что Хуан Роа Сьерра действовал в одиночку, на свой страх и риск. И что Ли Харви Освальд со сноровкой опытного снайпера выпустил все пули, которые убили Кеннеди. И как прикажете поступать с этим знанием? Отбросить в сторону или все же попытаться что-нибудь сделать? Да, я понимаю, что для вас Карбальо – человек полупомешанный и безответственный. Но спросите себя, Васкес, взгляните в зеркало и серьезно спросите: вас воротит от Карбальо потому, что он несет чушь – или потому, что он опасен? Он бесит вас – или пугает? Спросите, спросите себя. Может быть, мне не следовало вас знакомить… теперь я это понимаю и, должно быть, совершил ошибку. Если так, простите меня. Я вам признаюсь, Васкес: он попросил меня об услуге. Он хотел познакомиться с вами и попросил, чтобы я вам его представил. Он был уверен, мне кажется, что вы расскажете ему что-нибудь полезное. Когда речь заходит о 9 апреля и Карбальо обнаруживает еще неисследованное улики или следы, он кидается на них, как ищейка. А вы, имея такого дядюшку… вы можете навести на след. Вероятно, и в том, что случилось сегодня вечером, я виноват… недооценил, не предусмотрел. В любом случае не беспокойтесь – больше вы его не увидите. Сегодня вы встретились в первый раз. Второго, судя по всему, не будет. Что было, то было, неприятное происшествие, что уж тут… Но будьте покойны, Васкес – не такую вы оба ведете жизнь, чтобы пересечься в скором времени.
Дай-то бог, подумал я, покидая дом Бенавидеса. Дай бог никогда больше не видеть Карбальо.
Губы его шевельнулись, и Сэндекер с Джордино услышали шепот:
— Господи, прости меня, я ее потерял.
Я думал всю ночь напролет и продолжил это почтенное занятие наутро, хоть уже и по иной причине – иной и для меня неожиданной: потому что ни за что не смог бы предсказать, какую противоречивую смесь отвращения и влечения, обольщения и отчуждения буду я испытывать при воспоминании обо всем, что я увидел и услышал у Бенавидеса – о Карлосе Карбальо и Хорхе Эльесере Гайтане, о Ли Харви Освальде, Хуане Роа Сьерре и Джоне Фитцджеральде Кеннеди. И с тех пор, как я покинул дом Бенавидеса, не проходило часа, чтобы я снова и снова не возвращался мыслями к этим людям с такой печальной судьбой, не предпринимая ни малейших усилий, чтобы изгнать из памяти эти образы и сведения – напротив, я как бы заигрывал с ними, дополнял их с помощью собственного воображения, мысленно сочиняя истории, то есть облекая в словесную форму. Во вторник рано утром я отправился в центр Боготы, в район Канделария, не имея иного мотива, кроме желания оказаться на том месте, где застрелили Гайтана, и вспомнить рассказ, подаренный мне Пачо Эррерой в 1991 году. И в точности повторил маршрут, каким я – в ту пору студент-юрист – шел тогда: от Чорро-де-Кеведо к Паломар-дель-Принсипе, от скамеек в парке Сантандер – к паперти собора Примада; прогулки мои были бесцельны, бессистемны и своевольны, подчинены только случайностям и прихотям дней (друг на друга непохожих), хотя с какой-то минуты я и начал упорядочивать их, выстраивать, и порядок этот креп год от года, пока не превратился в некую рутину. Если изобразить мой маршрут схематически, на карте Боготы возник бы параллелограмм, вершины которого, как в «Смерти и компасе», образованы убийствами, с той лишь разницей, что в рассказе Борхеса – это артефакт, порожденный чувством и разумом литературного разбойника, а у меня они всего лишь отвечают – нет, я бы даже сказал «ответствуют» – безжалостным превратностям истории.
ЧАСТЬ V
Я начинал обычно с кафе «Пасахе», выпивал там кофе с коньяком, потом через площадь Росарио шагал на восток по 14-й калье, минуя дом, где в 1896 году пустил себе пулю в сердце поэт Хосе Асунсьон Сильва; потом сворачивал к югу, шел вниз по 10-й калье, осторожно ступая по брусчатке мостовой, напоминавшей панцири бесчисленных дохлых черепах, и медленно приближался к тому окну, откуда в гнусную сентябрьскую ночь 1828 года выпрыгнул Симон Боливар, спасаясь от заговорщиков, которые вломились к нему со шпагами наголо и пытались убить его в собственном доме; потом входил на 7-ю на уровне Капитолия, и через двадцать шагов оказывался в 1914 году, перед двумя мраморными плитами, с чересчур многословным негодованием оплакивавшими гибель генерала Рафаэля Урибе Урибе
[26], павшего там жертвой преступников; потом одолевал еще четыре квартала к северу, пока не останавливался у исчезнувшего дома Агустина Ньето, вернее, на том месте тротуара, где застрелили Хорхе Эльесера Гайтана. Иногда (не всегда) делал еще несколько шагов туда, где в 1931 году помещалась съестная лавка и закусочная и где карикатурист Рикардо Рендон, чьи рисунки так восхищали меня в детстве, хоть мне и непонятно было, что на них изображено, сделал набросок простреленной головы, допил свою последнюю кружку пива и выстрелил себе в висок по причинам, оставшимся неизвестными. Весь этот маршрут я повторил во вторник 13 сентября, на этот раз с мыслями о доставшихся нам в наследство людях, которые столько лет переходили в разряд покойников на столь ограниченном пространстве, теперь же сделались частью нашего пейзажа, а мы об этом даже не подозреваем; и ужаснулся тому, как горожане, не сбиваясь с твердого шага, проходят мимо этих мемориальных досок и, вероятней всего, не уделяют им даже самой краткой мысли. На редкость жестокий народ мы, живые.