Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Главу семейства звали Анхель. Он был не очень высоким, но хорошо сложенным, с сильными волосатыми руками, курчавой головой и ласковыми карими глазами. В латиноамериканских фильмах такие играют танцоров и певцов — кстати, и пел, и танцевал Анхель отлично, как и большинство кубинцев. Поговаривали, что он — дальний родственник Серхио Дель Валье, кубинского министра внутренних дел, который руководил и спецслужбами. Сам он никогда этого вопроса не касался, а я не спрашивал — я понимал, что в любом случае это был человек проверенный и надежный. Для того чтобы по-настоящему с кем-то подружиться, мне всегда была необходима интеллектуальная близость. С Анхелем этого быть не могло, но от него — от них от всех — исходило столько тепла, что не полюбить их было невозможно.

Его жена, Белинда, была не только на пять лет старше Анхеля. При том что фигура у нее была неплохая, по крайней мере, до первых родов, красивой и даже привлекательной назвать ее было нельзя. «Закон природы — красивых мужиков всегда прибирают к рукам дурнушки».

Так говорил наш местный куратор от Конторы, раньше служивший в ГРУ (почему так случилось, не знаю, это был единственный случай на моей памяти). Еще раньше он был морским офицером и навсегда утвердился в мысли, что ВМФ — элита не только армии, но и общества вообще. Он был молодцеватый, подтянутый, кривоногий. Ему было под шестьдесят, и его коротко стриженая голова и усы — редкость для советских офицеров того времени — были совсем седые.

Он сам встречал нас в гаванском аэропорту и представился так:

— Мои имя, отчество и фамилию вы не забудете никогда. Меня зовут Петр Ильич…

— Чайковский? — не выдержала Рита.

Он расплылся в улыбке — было ясно, что этот трюк он проделывал не раз.

— Некрасов.

У Некрасова было два высших образования: Высшее техническое военно-морское училище в Ленинграде, а потом Военно-дипломатическая академия в Москве, которую заканчивают все грушники, готовящиеся работать под прикрытием. Но по сути своей он был самоучкой. В разговорах с ним никогда не всплывали знания, получение которых было заверено дипломами, зато постоянно проскакивали присказки, поговорки и цитаты из классических и никому не известных авторов, одним из которых, как мы подозревали, был он сам. Среди его любимых выражений было одно, абстрактность которого позволяла использовать его при любых обстоятельствах: сублимация духа.

Из Москвы ему прислали соленую черемшу — редкий и вожделенный деликатес для всех русских, кто подолгу живет за границей. Некрасов — он был вдовцом — разворачивает перед нами пакет с царским приношением и с закрытыми глазами втягивает ноздрями запах, ощутимый в радиусе ста метров: «Сублимация духа!»

Нам с Ритой принесли кубинские удостоверения личности на наши новые имена. Некрасов придирчиво рассматривает, как приклеены фотографии, прищурившись, изучает печати, оценивает состояние удостоверений: не новые, уже потертые. Не найдя, к чему придраться, удовлетворенно кивает головой: «Сублимация духа!»

У тропинки на территории базы — сменим регистр — мы натыкаемся на свежую кучку, оставленную каким-то солдатиком, не добежавшим до туалета или просто любителем природы: «Сублимация духа!»

Некрасов числился советником и жил на территории посольства в Гаване, на 13-й улице. Он наезжал к нам примерно раз в две недели, после работы, чтобы убедиться, что всё в порядке и выпить с нами «мохито» или «Куба либре». Правда, сам Некрасов пил ром не разбавляя — он был единственным из моих знакомых, способным на такой подвиг. Всё остальное время мы проводили с Анхелем и Белиндой.

Это надо понимать буквально. Цель нашего совместного проживания состояла в том, чтобы через год-другой мы с Ритой — пардон, тогда уже Розой — стали неотличимы от кубинцев. Каждое утро к нам на три часа приезжал местный преподаватель испанского языка, переучивавший нас с кастильского на кубинский и разрешавший наши филологические недоумения и сомнения. А остальные тринадцать часов ежедневно были сплошными практическими занятиями. За эти два года я наговорился, наверное, больше, чем за всю остальную жизнь.

Метод был простой — мы всё делали вместе. Поскольку и я не мог проколоться, говоря, например, о стирке или приготовлении креветок под томатным соусом, мы каждый день проводили несколько часов с Белиндой. Она постоянно пела и смеялась — всё остальное, что она делала — вся тяжелая домашняя работа, — казалось только фоном. Уже через пару дней я понял, почему Анхель полюбил ее и был с нею счастлив. У Белинды было потрясающее, как у буддистских монахов, ощущение настоящего момента — здесь и сейчас, hic et nunc. Она была живая. И в поле ее обаяния ты переставал замечать, что у нее слишком длинный нос, большие уши, а попа в неполные тридцать уже была неоспоримым центром тяжести.

«Белинда такая красивая, — как-то вздохнула Рита. — Я бы хотела быть, как она!» Она посмотрела на меня, и мы расхохотались. Рита поняла, что подумал я, а я понимал, что имела в виду она.

Однажды — только однажды за два года — Белинда и Анхель поссорились, мы так и не узнали, из-за чего. Ссора длилась день и проходила следующим образом. Анхель взял кассету, оставил на ней буквально несколько сантиметров ленты и записал на обе стороны одну фразу: «А я говорю да!» Наш кассетник, который стоял в общей гостиной, автоматически менял направление воспроизведения, когда кассета подходила к концу, так что каждые пять секунд голос Анхеля возвещал: «А я говорю да!» Белинда выключать кассетник не стала — просто отнесла его из гостиной на их половину (нам всё равно было слышно). Ее контраргумент был оформлен следующим образом. Она взяла десяток листов бумаги, написала на них крупными буквами «А я говорю нет!» и развесила по всему дому.

К вечеру, когда супруги помирились, Рита припрятала один из листков, и мы даже привезли его в Америку. Рита выставляла его на видное место, когда мы были в ссоре. Только у нас он означал не продолжение спора, наоборот — это было сигналом к примирению.

Какое-то время мы каждый день играли с детьми — сначала как задание, потом — по необходимости, для удовольствия, как часть жизни вообще. Старший сын Анхеля и Белинды был молчуном, незаметным, даже имя его я сейчас вспомнить не могу. Когда мы приехали, ему было семь. Он полюбил Риту: подходил к ней и молча смотрел, что она делает. Но когда Рита наклонялась, чтобы приласкать его, он убегал и возвращался, только когда она снова уходила в свои дела или делала вид, что не замечает его. Верховодила детьми шестилетняя Хуанита — живая, неугомонная, постоянно выдумывающая новые проказы. По всему, что она говорила и делала, будь она соответствующего роста, все бы принимали ее за взрослую. Бывают такие дети — по моим наблюдениям, исключительно девочки. У младшего, Рамона, тоже был гвоздь в заднице. Он был драчливым и часто задирал старшего — вспомнил, его звали Лестер! Возрастной разрыв с нашими детьми в первый год был слишком велик для совместных игр — соседские дети, главным образом, следили, чтобы Кончита и Карлито не напоролись на скорпионов и не тащили себе в рот всякую дрянь.

А всё остальное время мы говорили со своими друзьями-соседями о семьях Анхеля и Белинды, об их друзьях и близких, о жизни на Кубе и событиях в мире. Говорили, говорили, говорили — ради этого все и затевалось.

Но для нас с Ритой жизнь с этим семейством означала не только погружение в языковую среду. И Анхель, и Белинда, и их дети были очень колоритными — глядя на них, мы всё время хохотали.

Простой пример из повседневной жизни. Белинда с Ритой стирают в нашей хозяйственной комнате. Рита берет таз и готовится выплеснуть воду в заднюю дверь, в кусты. Но там всё время пробегают играющие дети.

— Осторожно! — оборачивается Белинда. — Тут Карлито только что промелькнул.

— Карлито, ты где? — кричит Рита, застывая с готовой выплеснуться водой.

— Да, Карлито, выходи! — вмешивается Хуанита.

Карлито действительно появляется в дверном проеме, Рита выливает воду перед собой на пол, а мальчик обиженно смотрит на нас, умирающих со смеху.

В моей семье говорили в основном по-русски. Но поскольку родители Риты оба были испанцами, она освоилась очень быстро. Да и я через пару месяцев уже и сны видел на испанском. Под разными предлогами нас стали вывозить в Гавану — в магазины, на рынок, в гостиницу, в университет, в котором я якобы учился, и я даже иногда сидел там на лекциях. То есть ездили в основном мы с Ритой и Анхель, а Белинда занималась нашим общим выводком детей.

Однажды я даже съездил на сафру, рубку сахарного тростника. На нее в организованном порядке возили всех студентов, и не знать какого-нибудь специфического термина мачетерос я не мог. А закончилось мое образование трехмесячным заключением в тюрьме — я должен был освоить местные порядки и уголовный жаргон, а также завести себе знакомых, у которых этот факт могли проверить. Это был такой госэкзамен, который я сдал с честью. Мои сокамерники остались в уверенности, что я был сыном бывшего владельца ресторана в Ведадо, района Гаваны, который я облазил вдоль и поперек. Я считался студентом университета (настоящих студентов всех переместили в другой блок, чтобы меня никто не мог раскрыть), который писал антикастровские статьи и был осужден на пять лет.

…Однако сейчас, сидя в засаде в гостинице «Феникс», я вспоминал не это. Ко мне почему-то вернулся один из наших редких выездов в полном составе, со всеми пятью детьми. Это было уже к концу нашей жизни на Кубе, перед самым моим заключением в тюрьму Сантьяго.

В воскресенье Некрасов приехал за нами на «рафике», как обычно, сам за рулем, и повез в Старую Гавану. Тогда почти всё отпускалось по карточкам, и в городе было не так много кафе, где можно было посидеть за наличные. Одно из таких мест было в переулочках за собором, под аркадой большого здания, выходящего на знойную, без единого деревца, мощеную булыжником площадь. Детям взяли мороженого, мы впятером пили «Куба либре», ром с кокой и лимонным соком, и слушали музыкантов, которым аркада заменяла и микрофоны, и усилители, и динамики. Гитары, бонги, маракасы, деревянные палочки, отбивающие ритм. Молодой негр стучал по звонкой железяке, похожей на кусок выхлопной трубы. Другой, старый, с глубокими морщинами и соломенной шляпой на голове, сидел на небольшом деревянном чемодане и перебирал закрепленные на нем дребезжащие стальные пластинки. Название этого инструмента я тогда спросил и почему-то запомнил — марибула.

Некрасов говорил по-испански неважно, но понимал очень много — он сидел на Кубе уже шестой год. Мы вместе с Белиндой и Анхелем изображали кубинцев, которых прогуливал советский специалист. Я, конечно, не помню, о чем мы говорили, да это и не имело значения. Важно было ощущение покоя, безмятежности, отсутствие каких-либо мыслей о будущем, спокойная уверенность в собственном благополучии, которое ничто не могло нарушить. На самом деле, — по крайней мере, в моей жизни, — такие моменты я мог бы пересчитать на пальцах одной руки.

Удобные плетеные кресла под аркадой, отгородившей нас от зноя и резкого полуденного света. Орхидея в вазочке, которая покачивалась от движения воздуха. Музыканты, поющие кубинские песни, в которых к внешней веселости всегда примешана грусть. Липкие от мороженого пальчики Карлито, вцепившегося в мою руку — он хотел еще. Рита, то есть Роза, нагнувшаяся поцеловать Кончиту в макушку, — та тоже хотела еще. Анхель и Белинда — кубинский темперамент не чета нашему, нордическому — танцующие в одиночестве на пятачке между столиками. Их дети, с криками носящиеся по пустынной площади с не желающим взлетать воздушным змеем — мы купили ребятам змея. Некрасов с сигарой в зубах, которую он не стал зажигать из-за детей. Он молча смотрел на меня, на Розу, и в его взгляде было какое-то чувство, которое я тогда не распознал, но выражение его лица запомнил. Потом, когда всё уже случилось, я понял, что это было сочувствие. Он знал, какая жизнь нам предстоит, и заранее жалел нас. Странно, что в моей памяти из множества кубинских впечатлений — одна тюрьма чего стоит! — одним из самых ярких остался этот, казалось бы, ничем не примечательный день.

Почему я вспомнил об этом сейчас? Возможно, — поскольку наше бессознательное знает то, что еще только должно случиться, — эта пасторальная картинка должна была подготовить меня к моменту, интенсивность которого я мог бы сравнить только с тем обедом на Рыбацкой пристани. Хотя вру! Там, несмотря на весь ужас происходящего, я был лишь пассивным свидетелем. Сейчас судьба делала меня главным действующим лицом.

Я говорю про Метека, которому, если он еще был в своем номере в «Бальморале», жить оставалось совсем немного.

5

Токката Баха застала меня в уже привычной позе охотника, подкарауливающего зверя у открытого окна. Телефон был в кармане пиджака, брошенного на кровать, и пока я шел к нему, я взглянул на свой «патек-филипп»: без десяти час. Из Штатов так рано звонить не могли. Я в очередной раз вспомнил про Жака Куртена, с которым так и не связался.

Но это был теплый сонный голос Джессики.

— Солнышко, извини, что так рано. Ой, у тебя же уже день! Я еще не проснулась.

В Нью-Йорке еще не было семи. Я испугался.

— Что еще случилось? Что-то с Бобби?

— Нет-нет, ничего не случилось. Просто я долго не могла заснуть, а сейчас проснулась, и мне тревожно.

Тревожно стало и мне. У Джессики депрессия — в Америке это считается нормальной полноценной болезнью, как колит или воспаление среднего уха.

— Точно ничего не произошло? А Бобби что делает, спит?

— По крайней мере, из комнаты своей пока не выходил. Мы проговорили с ним допоздна.

— Его больше не тошнило?

— Нет, его нет. Это передалось мне!

Я представил себе, как Джессика сидит сейчас в постели, подложив под плечи подушку — она проводит в этой позе около часа каждое утро, читая рукописи или делая деловые звонки. Протуберанцы рыжих волос на голубой наволочке, белая шея в прорези футболки — она с детства спит в футболках, длинные пальцы пианистки, сжимающие трубку радиотелефона, веснушчатое лицо женщины-ребенка с припухшими со сна губами и ясными зеленовато-голубыми глазами.

— Знаешь, солнышко, я всё-таки хочу приехать к тебе в Париж.

— Когда?

— Прямо сейчас, первым рейсом. И Бобби с собой возьму. Ты как?

Как я? У меня всего-то дел — ливийцы, убитый Штайнер, еще живой Метек!

— Я бы был счастлив, — протянул я. — Но, понимаешь, может случиться так, что я уже сегодня освобожусь.

Все свидетели — это была чистейшая правда!

— Ну и что? Тем лучше, если ты освободишься сегодня! Мы пару дней проведем все вместе в Париже, сводим Бобби в какой-нибудь музей.

— Например, в Диснейленд, — съязвил я.

Сын наш тягой к прекрасному не отличался.

— Ты не хочешь? Мы тебе помешаем?

Голос Джессики теперь звучал обиженно. Радость моя, если бы ты знала!

— Нет, я бы очень хотел, чтобы вы приехали. Просто может случиться так, что я всё воскресенье буду занят.

Это, конечно, я уже плел. Но я никак не был готов к такому повороту событий!

— В воскресенье?

— Мы еще не поговорили с Жаком Куртеном. Ему завтра лететь в Гвинею, — к счастью, вспомнил я.

Но я осознавал, что все это звучит не очень убедительно.

— Мы можем пообедать с ним вместе. Или у вас секреты?

Жак Куртен готовит для нашего агентства сафари в африканских странах. Это не вульгарное убийство крупных животных — такими вещами я не занимаюсь принципиально. Мы устраиваем индивидуальные экологические туры. Последняя мода сейчас — наблюдение в бинокль за экзотическими птицами и запись звуков дикой природы. Мы сделали абсолютно счастливой супружескую пару производителей поп-корна из Кентукки, которой в Кении удалось записать брачные крики бабуинов. А теперь для семьи одного театрального продюсера мы подготовили речное путешествие по притокам Нигера на двух катерах, и Жак должен завтра улететь в Конакри, чтобы сопровождать их в поездке.

— Какие у нас могут быть секреты?

— Ну и хорошо, — поспешно сказала Джессика, пока разговор пребывал в таком благоприятном русле. — Я сейчас позвоню в аэропорт, подниму Бобби и вечером мы у тебя.

Это, я и не подумал раньше, немного меняло дело. Действительно, при самом быстром раскладе — самолет часа через три-четыре плюс шесть часов полета — они доберутся до Парижа только поздней ночью. А к этому времени я действительно могу освободиться ото всех дел, включая Жака Куртена.

— Вот и прекрасно! — бодро сказал я. — Действительно, давайте проведем несколько дней в Париже все втроем. А что ты скажешь в школе?

— Дети болеют, — отрезала Джессика.

В принципе, она терпеть не может врать. Значит, ей действительно плохо и нужно поскорее оказаться рядом со мной.

— Ты права! К тому же неизвестно, что для Бобби будет полезнее — идти в школу, где детям предлагают наркотики, или оставаться с родителями. Кстати, надо подумать, не поменять ли нам школу.

— Солнышко, других школ уже нет. Они были в нашем детстве и исчезли вместе с ним. Но мы обсудим всё это при встрече, — Джессика уже пришла в радостное возбуждение, которое, как говорит ее психоаналитик д-р Гордон, лучший антидепрессант. — Всё, я звоню в аэропорт и перезвоню тебе, когда возьму билеты. Целую тебя!

— Целую, моя радость.

Я прямо видел, как она, нажав кнопку отбоя на телефоне, кричит «Бобби!» и ищет ногами тапочки. На тапочках, положив на них морду, обычно спит наш пес мистер Куилп. В такую рань растолкать его будет не просто.

Американцы — самая здоровая и самая больная нация на Земле.

Здоровая телесно. Я не забуду, как в Вашингтоне я встречался с агентом на Моле перед Национальной галереей. Был конец ноября, температура была градусов 6–7 по Цельсию. Тепла, тепла — но всё равно это холодно! Крапал холодный дождь, за пеленой которого и обелиск, и Капитолий казались скрытыми за полупрозрачной, как в ванной, занавеской. На мне была майка, пуловер, шерстяной пиджак, плащ, и, хотя дождь был не сильный, я всё же держал над головой зонт. С такой экипировкой холодно мне не было. Тем не менее я думал, где бы поблизости выпить горячего глинтвейна.

И тут подошел автобус со школьниками, приехавшими на экскурсию в галерею. Дети лет от десяти до пятнадцати неспешной цепочкой шли по аллее ко входу. Большинство было одето в кроссовки, джинсы и хлопчатобумажные пуловеры с капюшоном или без. Двое-трое и вовсе были в футболках, а пуловеры у них были завязаны вокруг талии. Все они шли под ледяным душем не торопясь, весело болтая, многие в обнимку. Зонтик был раскрыт только над головой двух преподавательниц лет пятидесяти.

Это один пример, вот другой. В Калифорнии стандартная форма одежды — футболка и шорты или бермуды. В выходные люди выходят так на прогулку или за покупками, какая бы ни была температура. В Сан-Франциско как-то в декабре выпал снег, так множество народу и не подумали надеть брюки или куртку — только накинули пуловеры и повыше подтянули носки на голых голенях.

А вот с душой у американцев не так хорошо. Насколько они закалены, чтобы давать отпор атакам микробов, настолько у них исчез иммунитет на сложности жизни. Наверно, это плата за благополучие. Они разучились думать. Мысль возникает, когда она наталкивается на препятствие. Нет препятствия — нет и мысли! Но это всего не объясняет.

Где в мире есть еще такое количество наркоманов, маньяков, школьников, расстреливающих своих одноклассников, отце-, матере- и детоубийц? Где, скажите мне? Это всё люди, которые не умеют жить в реальном мире. Большинство американцев теряются, когда попадают в ситуацию, в которой не оказывался Микки-Маус или Терминатор. Американцы живут в одном мире, а что-то знают про совсем другой.

Среди благополучных людей — «upper middle class», то есть у тех, у кого остаются деньги после оплаты кредита за дом, машины и покупки необходимых вещей, — основной статьей расходов часто является психоаналитик. Как любые юридические вопросы американцы предоставляют адвокатам, малейшая проблема в отношениях в семье или на работе обсуждается не дома или с друзьями, а со специалистом. Психоаналитики (в Америке говорят headshrinkers или просто shrinks, то есть люди, которые уменьшают вам голову) — из тех профессионалов, которым, как булочникам, дантистам или автослесарям, не нужно волноваться. Они работой обеспечены до конца своих дней. Они постоянно ищут — и открывают — новые, неизвестные виды расстройств и работают над новыми методиками их лечения. Методики индивидуальны. Поэтому, если этот shrink вам не помог, от лечения вы не откажетесь — будете искать другого. Правда, первые полгода уйдут на то, что вы заново будете рассказывать о том, как в семилетнем возрасте вы увидели полоску голого маминого бедра, когда она застегивала чулок, и как вы почувствовали странное шевеление в нижнем этаже, когда читали, как мальчика вашего же возраста ремнем порол отец. Но следующие десять лет вы будете заниматься только вашими насущными проблемами. В сущности, на мой взгляд, заправилы этого бизнеса мало отличаются от наркодельцов — они создают в вас потребность, сажают на иглу и доят вас до конца ваших дней.

Джессика ходит к своему психоаналитику раз в неделю все те пятнадцать лет, которые мы знакомы. Раз в неделю — это признак необычайного психического здоровья (всего-то депрессия — ни психоза, ни невроза, ни мании, ни фобии!). Д-р Ребекка Гордон, кабинет которой находится в пятнадцати минутах ходьбы от нашего дома на Лексингтон-авеню, тоже среднего роста, тоже веснушчатая, тоже рыжая, тоже хорошо сложенная, только уже крепко пожилая и очень некрасивая. Джессика пробовала и меня уложить пожизненно на ее воздушно-мягкий черный кожаный диван — всё один и тот же, местами растрескавшийся, который д-р Гордон, зарабатывающая двести шестьдесят долларов в час, могла бы позволить себе заменить. Хотя, возможно, это ее фетиш.

Но у меня, как бывшего жителя страны, в которой сама ткань жизни сплетается из более или менее неразрешимых проблем, способность самому решать свои психологические трудности еще не утрачена. К тому же, для людей моей профессии неурядицы повседневной жизни представляют не больше сложности, чем для пилота сверхзвукового самолета — велосипедная прогулка по аллеям парка. Я даже не могу сказать, что у меня проблема с алкоголем, основным средством медикаментозного воздействия для тайных агентов. По крайней мере, как я уже говорил, пока я могу не только пить, когда могу, но и не пить, когда не могу.

Взгляд мой упал на бутылку, которую я между делом почти прикончил. Я вылил остатки вина в стакан и выпил его двумя большими жадными глотками. Итак, времени у меня оставалось только до вечера.

6

У Пэгги, матери Джессики, есть такая картина — она висит у меня в кабинете в офисе. Это то, что видит утка из только что взлетевшего выводка. Впереди — хвост летящей во главе матери, слева — край крыла сестры (у самок окраска немного в бежевые тона), а кто-то из братьев летит следом — мы видим его голову и шею в зеленых переливах. Внизу, метрах в десяти, земля, вернее, скошенный луг. У одного из снопов полусидит-полулежит, наполовину зарывшись в сено, светловолосый парень с мечтательным взглядом и какой-то былинкой в зубах. Он весь в своих грезах, и хотя и видит уток, иных переживаний, чем эстетические, они у него не вызывают. Хотя рядом с ним — ружье, прислоненное к снопу. Краски нежные, прозрачные, как на некоторых картинах Эндрю Уайета, даже еще легче. Картина называется «Охотник в засаде».

Почему-то я вспомнил ее, хотя общего у нас было только название.

Днем я из предосторожности сидел в глубине комнаты, но поскольку окно Метека было на этаж ниже, я взгромоздился на спинку стула, положив ноги на сиденье. Я не воробей! От сидения на жердочке в неустойчивом равновесии я не только отсидел задницу — подложенная под нее подушка помогала не особенно, — но и все мышцы у меня затекли от напряжения.

Окно было по-прежнему закрыто, и я уже потерял надежду когда-нибудь увидеть своего врага. Меня вчера не было слишком долго: он за это время мог сто раз съехать. И номер теперь стоял пустой — даже если новые жильцы включили кондиционер, ставни, проснувшись, они наверняка бы открыли.

Я готовился встать и походить по комнате, когда вдруг изученная мною до мельчайших подробностей занавеска дрогнула и отодвинулась. Заехал новый постоялец? Я на секунду зажмурился, заклиная, чтобы это оказался Метек. Послышался ровный скрипучий звук распахиваемых ставень. Я открыл глаза: это был он.

Метек явно только что проснулся: он был по пояс голый — дальше я не видел — и зевал во весь рот. Решив не терять времени, я бросился к своей закрепленной в боевом положении видеокамере. Но Метек дожидаться выстрела не стал: окинув взглядом окрестности — я быстро отшатнулся внутрь комнаты, — он исчез.

Я проверил прицел: прямоугольник, обозначенный по углам четырьмя квадратными скобками, стоял как раз на том месте, где мгновение назад была голова моего врага. «Теперь не уйдет!» — подумал я.

Как ни странно, в ту минуту у меня не было никаких сомнений. Появись его голова снова секунд на десять, мой указательный палец, не дрогнув, послал бы в нее стрелу с тяжелой пулькой на конце. Но тут снова зазвонил телефон. Это был Бах.

— Солнышко, нам так повезло! — закричала в трубку Джессика. — Были билеты на прямой Дельты. Даже в экономическом, а я была готова лететь и бизнес-классом. Правда, утренних прямых нет, я взяла на дневной. Но он всё равно прилетает раньше, чем тот, с пересадкой в Лондоне.

— Я очень рад, — сказал я. И обнаружил, что я и в самом деле рад. Ясно, что с Метеком можно будет разобраться в течение ближайшего получаса, а потом моральная поддержка мне не помешает. — Правда, ты молодчина!

— Бобби скачет по всей квартире и орет песни. Слышишь?

Откуда-то издалека действительно доносились нечленораздельные вопли.

— Бобби, собирайся! — крикнула мне в самое ухо Джессика и добавила уже нормальным голосом. — Рейс 118, вылет из Кеннеди в 17.05. Посчитаешь сам, когда мы прилетаем.

— Где-то завтра утром. Я встречу вас.

— Зачем, мы сами возьмем такси!

— Нет-нет, я встречу.

И тут зазвонил второй телефон, Моцартом.

— Что это звонит? — тут же спросила Джессика. — Ты с кем?

Я нажал на кнопку, чтобы принять звонок, и продолжал говорить с ней по-английски. Я надеялся, что Николай сообразит, что я не могу сразу взять трубку.

— Я обедаю в ресторане на террасе, это у соседа звонил, — соврал я.

— Ну, мне некогда с тобой болтать, — к счастью, заторопилась Джессика. — Такси уже скоро придет, а я еще не собрана.

— До встречи, солнце мое! Счастливого полета!

— Я еще позвоню из аэропорта. Целую!

Я нажал на кнопку и поднес к уху французский мобильный.

— Завтра рано утром, — по-французски произнес Николай.

Слово «завтра» означало запасную явку, «рано утром» — немедленно. Черт бы их всех побрал! Я не мог срываться сейчас, когда Метек, наконец, был у меня на мушке.

— Я не могу, — вырвалось у меня, правда, как и положено, на английском. — Через два часа, — добавил я уже не заботясь о кодовых фразах, клером.

— Просили рано утром, — мягко повторил Николай.

— Ненавижу вас всех! Ну, кроме тебя! — в сердцах выпалил я и отключил телефон.

Нет, правда! Я работал на этих людей уже 23 года. Из-за них я потерял свою семью и постоянно рисковал жизнью сам. В свои сорок четыре года я всё еще себе не принадлежал. Преуспевающий бизнесмен, зарабатывающий столько, сколько, наверное, целое управление Конторы, я по-прежнему был на побегушках у людей, которых я никогда не видел, с которыми меня уже давно не связывали ни общие ценности, ни общие цели. В глубине души я уже давно был американцем. Разумеется, не таким, как большинство моих сограждан, воспитанных на волшебнике из страны Оз, гамбургерах и звездно-полосатом флаге. Но какое мне было дело до всего, что сейчас происходило в России? До всего этого передела собственности, войны кланов, до медленного, но верного восстановления страны, из которой я был так рад уехать? Вечная Россия! Да кто о ней сейчас думает в той же России?

Нет, сказать правду? Я продолжал работать на них по одной-единственной причине — они могли одним словом разрушить мою жизнь навсегда, полностью и бесповоротно. Это с Эсквайром я был, как за каменной стеной! А не будет его — и что?

И знаете, что самое главное? Два года назад я мог положить этому конец. В январе 99-го, перед поездкой в Афганистан, я, будучи в Москве, воспользовался случаем и выложил всё Бородавочнику. И эта хитрая лиса предложила мне самому решить, хочу ли я положить конец работе на Контору или всё же буду иногда помогать ему. «Когда от этого будет зависеть жизнь человека». Я в тот момент никак не ожидал, что эти клещи могут для меня когда-нибудь разжаться. И раз в мое положение входили, моим ответным душевным движением было войти в их положение.

Идиот! Идиот, да и только! Я и в Афганистан тогда поехал, чтобы получить там редкую привилегию раз пять реально сложить голову, да и с тех пор пару раз в году на призыв Эсквайра неизменно отвечаю: «Всегда готов!» Но сейчас-то чья жизнь в опасности? Штайнера? Уже нет! Метека? Несомненно, но это частное дело, это вне моих отношений с Конторой. Возможно, моя собственная, это да! Кто-то же рылся в моих вещах!

Я сделал несколько глубоких вдохов и выдохов. Ну, ладно. Завтра приедут Джессика с Бобби, и пошли они все к черту! Я положил в сумку свое оружие, объединяющее Средневековье и эру высоких технологий, проходя мимо зеркала, убедился в наличии парика, усов и бровей и вышел из номера.

Ходьба остудила мой пыл. И я вспомнил, что, вернувшись из Афганистана хотя и раненым, но живым, я был рад, что согласился тогда продолжать работать с Эсквайром. Адреналин!

Местом запасной встречи служил Музей д’Орсэ. В отличие от обязательного для посещения Лувра, где иногда народу бывает довольно много, искусством XIX века интересовались не все. Разве что импрессионистами, но они висели на самом верху этого переделанного под музей вокзала. В огромном холле под стеклянным колпаком каждый человек был на виду, а в залах первого этажа, образованных перегородками слева и справа, посетителей всегда были единицы. Ну, не единицы, конечно, десятки, но разбросанные по большой площади. Я заранее условился с Николаем, что мы проверим друг друга в холле, а потом сойдемся в одном из залов справа перед картинами Гюстава Моро.

Николай, одетый в белую майку с надписью на английском языке «В Австрии нет кенгуру», стоял, облокотившись о перегородку перед ониксовыми бюстами туарегов, и делал вид, что изучает план экспозиции. Или действительно изучал — он вряд ли был завсегдатаем художественных выставок. Я прошел мимо и занялся тем же. Николай, видимо, основательно проверился до прихода в музей. Убедившись, что за мной никто не следил, он сложил план и направился в зал Моро.

Я присоединился к нему через минуту. В зале никого не было. Служащий — парень лет тридцати — дремал на стуле за перегородкой. Я однажды разговорился с одним из них — такую работу по очереди предлагают безработным, чтобы на месяц-другой снять их с пособия.

— Извини, я наорал на тебя, — сказал я по-русски Николаю.

Николай внимательно посмотрел на меня и вытер пот со лба. Ему всегда было жарко.

— Ничего, бывает, — мягко сказал он. — К тому же, насколько я понимаю по-английски, ко мне это не относилось. А что случилось?

— Ничего! — соврал я. — По-английски совсем не надо понимать буквально, что я кого-то ненавижу. Это как «достали» по-русски. Я только что залез в ванную, хотел не спеша прийти в себя, пообедать, а потом уже вернуться к нашим играм.

— Ну, извини.

В зал вошла женщина, толкавшая перед собой инвалидное кресло с девочкой лет двенадцати. Мы с Николаем разошлись, как если бы мы просто оказались случайно перед одной и той же картиной. Но женщина, не останавливаясь, прошла в следующий зал — видимо, искала импрессионистов. Николай убедился, что путь свободен, и снова подошел ко мне.

— Тебя просят вернуться в «Клюни» и еще раз осмотреть его номер.

Положительно, нам давали указания полные кретины! Меня опять прорвало.

— Нет, это конец всему! Я же проверил всё очень тщательно! Да и туда наверняка уже вселился кто-то другой! К тому же, мне уже сказали, что свободных номеров на сегодняшнюю ночь нет. А я, кстати, уже должен быть в самолете по пути в Токио — я так сказал портье!

— Я помню. Ты же понимаешь: я просто передаю просьбу руководства.

Если бы Николай стал спорить и настаивать, типа Befehl ist Befehl, приказы не обсуждаются, я бы, наверное, уперся. Но против безоружных нет оружия.

— Ты-то хоть осознаешь, что это бессмысленно? — спросил я.

— Я-то да. Но сам знаешь, в жизни много непредсказуемого. Так что и их можно понять. Они, видимо, хотят полностью исключить гостиницу.

— То, что они хотят найти, давно уже в руках французской полиции!

— Скорее всего.

Николай был по-прежнему сама обходительность. Что же он только так потеет?

— Хорошо, — решил я. — Я позвоню в «Клюни». Если каким-то чудом у них окажется свободный номер, я заселюсь туда и попробую еще раз. Будем надеяться, что сегодня дежурит другой портье. Но если номеров нет, я из-за чужой глупости еще раз рисковать не буду.

— Как скажешь.

Я достал визитку отеля. Вот она, предусмотрительность! А кто думал, что мне когда-нибудь еще понадобится гостиница, столь не подходящая моему высокому представлению о собственном статусе? Трубку сняла женщина.

— Скажите, у вас есть свободные номера? Мне неожиданно приходится задержаться на один день.

— Мне жаль, но и у нас всё занято. Хотя… Да, вам повезло — один номер у нас освободился.

По ее голосу я понял, какой именно номер она имела в виду. 404-й — ввиду скоропостижной кончины его обитателя. Мне действительно повезло.

— Супер! — воскликнул я. — Никому его не отдавайте! Я буду у вас через полчаса.

— Хорошо, месье, не беспокойтесь. Ваша фамилия?

Моя фамилия! Действительно, мне же опять придется регистрироваться.

— Эрнесто Лопес! Я вообще-то у вас и ночевал прошлой ночью, в 401-м. Было бы здорово, если бы это был тот же номер!

— Нет, месье, это другой, но на том же этаже. А какая разница? Вы же свои вещи уже взяли! А освободившийся номер намного больше, чем ваш старый.

— Отлично, я еду!

Николай всё понял.

— Тебя поселят прямо в его номер?

Я кивнул.

— Отлично! Я тогда тебя прикрывать не буду. У нас тут еще один аврал случился.

Взгляд у него стал какой-то странный.

— Это как-то связано?

— Нет-нет! Совсем другая история.

Я настаивать, естественно, не стал. Но врать, по крайней мере, своим Николай не умел.

7

Я прогулочным шагом дошел по пустынной улочке до Сен-Жермен и остановил такси. В другое время я бы, пожалуй, пошел пешком по набережным — это минут двадцать хода, но мне хотелось поскорее разделаться со Штайнером и вернуться в «Феникс». Мы проезжали практически мимо «Де Бюси», и я вспомнил, что надо заказать еще один номер для Бобби и продлить мой до среды. Визитка этого отеля тоже предусмотрительно находилась в моем бумажнике, так что проблема была решена одним минутным звонком.

Машина свернула на Сен-Мишель и остановилась у пешеходного перехода. Только тут я обратил внимание, что таксист был белым и даже французом! Я оставил ему сдачу с десяти евро, что вполне компенсировало слишком короткий пробег.

За стойкой «Клюни» теперь была француженка лет тридцати пяти в строгой белой блузке. Губы у нее были накрашены в морковный цвет, верхние веки — в зеленый, щеки нарумянены, а остальные части лица покрыты толстым слоем светло-коричневого тона. Она нашла мое имя в компьютере, что-то добавила туда, и на этом процедура регистрации была закончена. Заплатить вперед, раз моя кредитка не работала, меня уже не просили — я считался старым клиентом.

Выйдя из лифта и включив свет в коридоре, я долго соображал, куда мне идти. «Де Бюси», «Феникс», теперь опять «Клюни» — в моей голове всё перепуталось. Как в том сне, где дверь справа оказалась слева. Мне пришлось сделать мысленное усилие, чтобы вспомнить, что сон этот снился мне лишь прошлой ночью и что провел я эту ночь как раз здесь, в «Клюни». Я прошел мимо своего старого 401-го и, описав дугу вокруг винтовой лестницы, остановился перед своим новым 404-м номером. Я так долго стоял у лифта, пытаясь понять, где я и куда мне идти, что свет погас. Я не стал зажигать его снова: сквозь замочную скважину сочился свет. Я заткнул его ключом, повернул замок влево и вошел внутрь.

Это снова был безликий, чисто убранный гостиничный номер. И мне даже нечем было отметить в нем свое присутствие — рубашки Николая я вернул ему после нашего пантагрюэлевского завтрака «У Леона», а купить еще один — третий — набор туалетных принадлежностей мне не пришло в голову. Так что я просто бросил свою сумку с видеокамерой на кровать и вытянулся рядом. Я вытащил из-под покрывала длинную, во всю ширину постели, подушку валиком, сложил ее пополам, припечатал головой и задумался. Что еще я мог здесь обследовать, чего не сделал в первый раз? Развинтить корпуса настольных ламп? Осмотреть весь подвесной потолок в ванной? Разобрать настенный фен? Мне нравится, когда ближайшее будущее можно разложить на ряд простых и легко выполнимых задач. Необходимость рассчитаться с Метеком ушла куда-то вглубь, стала мрачным фоном, этаким basso continuo. Вообще всё потеряло реальность — незаметно для себя я заснул.

Я вел машину, но с заднего сиденья. А спереди, на месте водителя, сидел высокий мужик, постоянно заслонявший мне дорогу. Он в управлении автомобилем никакого участия не принимал — ну, за исключением того, что загораживал мне обзор. Я ехал быстро, по левому ряду какой-то набережной, вдоль самого парапета. Мужик — я ненавидел его коротко стриженный затылок долихоцефала — в очередной раз заслонил мне дорогу. Я затормозил и остановился. Как раз вовремя — набережная здесь поворачивала, и не остановись я, мы, пробив парапет, полетели бы в воду.

Меня вырвала из сна ре-минорная токката Баха. В трубке звучал горячий влажный голос Элис.

Я уже говорил: это — мечта эротоманов. Хорошо, что даже по Манхэттену, где парковка в течение дня стоит не меньше двадцати долларов, она не ездит на метро — на нее бы совершали два-три сексуальных нападения ежедневно.

Она и сейчас была в машине: я слышал приглушенную музыку из радиоприемника и шум автострады.

— Пако, привет! Я не помешала?

Я пытался стряхнуть с себя сон — тяжелый, означавший, похоже, что-то важное.

— Нет-нет, конечно, нет! А сегодня разве не суббота?

Голос Элис стал ироничным — ей нравится, когда шеф думает, что проявляет незаурядный здравый смысл, а на самом деле он опять попадает впросак.

— Сегодня суббота. Но вы так и не позвонили Жаку Куртену. Он нервничает и снова связался со мной.

Прижав телефон плечом к уху, я прошел в ванную, включил холодную воду и свободной рукой обмыл лицо.

— Элис, мне очень жаль, что он дергает тебя в выходные — тем более, когда меня нет в Штатах. Почему он не позвонит мне? Я действительно в запарке и не отзвонил ему до сих пор. Но у него же есть мой номер!

— Он говорит, что не может до вас дозвониться.

— Ну, ты же дозвонилась!

Как я уже отмечал, когда Элис говорит мне «you», это скорее «вы», а когда я — это скорее «ты».

— Предоставляю вам самому решать свои загадки.

Это был тонкий укол, спровоцированный словом «запарка». Для Элис я поехал в Европу всего лишь для организации регулярного тура по средневековым аббатствам Франции с милейшим братом Эрве из Парижской консистории и для прощальных напутствий Жаку Куртену. А чем еще ее шеф заполнял свое время в одной из мировых столиц порока, для нее загадкой как раз не являлось.

— Надеюсь, звонок нашего французского друга никак не нарушил твою субботнюю жизнь?

По иронии в моем голосе Элис поняла, что я раскусил ее намек, и рассмеялась. Может быть, она действительно немного — я бы сказал, платонически — ревнует меня, как и я платонически немного ревную ее.

— Если вы хотите всё знать про мою личную жизнь, я сейчас еду к родителям по 95-му шоссе. Машин уйма, мы продвигаемся черепашьим шагом, так что звонок Жака Куртена опасности для дорожного движения не создал.

Родители Элис живут в Коннектикуте, в западной, черной, части Хартфорда, и самая образованная и благополучная из их дочерей регулярно ездит туда повидаться с ними. Мы с Джессикой и Бобби тоже как-то побывали у них, когда Элис подвернула в Хартфорде ногу и не могла сесть за руль, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Милые, еще не старые люди, немного медлительные и церемонные. Но это, возможно, оттого, что я ее шеф и что мы белые.

— Передавай им привет от меня, от нас всех. Джессика с Бобби прилетят ко мне завтра утром.

— Хм, вот как! Поздравляю! И когда вы вернетесь?

По моим наблюдениям, Элис не нравится, когда я меняю свои планы. Тем более, когда я делаю это, чтобы, как она считает, жуировать жизнь.

— Пока не уверен. Может быть, в среду.

— На понедельник, как мы и договаривались, я ничего не назначала, но во вторник у вас, если не ошибаюсь, три встречи: утром в Эйч-Эс-Би-Си, обед с Джеймсом Симпсоном и вечером собрание в Ассоциации туроператоров.

— Да? Тогда банк перенеси на четверг. Симпсону я позвоню сам, а коллеги посовещаются без меня.

— Что, даже не отзвонить им?

— Нет, конечно, позвони и принеси мои извинения и сожаления. Хотя… Пф, почему бы и нет? Ты можешь пойти туда вместо меня!

— Да?

Такого оборота Элис не ожидала. Эти собрания в Ассоциации были пустой тратой времени, но для нее мое предложение было своего рода повышением. Секретарши и ассистенты на них не ходили — только партнеры.

— Конечно, — небрежно бросил я. — Если, разумеется, у тебя есть время и тебе не лень.

— Мне не лень, — коротко сказала Элис, но я почувствовал, что мое высокое доверие было ей лестно.

— Я помню про сыр, — добавил я, чтобы усилить благоприятное впечатление.

— А я уже забыла, но мне приятно, что вы помните. У вас ко мне нет других дел?

Нет, мои другие дела были в Париже. Попрощавшись, я нажал отбой, прошел в ванную и сунул голову под кран, практически уткнувшись носом в сливное отверстие. Вода была теплая и ощущения свежести не принесла.

Мой тяжелый сон отпустил меня, и я сообразил, что именно мое бессознательное хотело донести до моего сознания. Я не был хозяином собственной жизни. Я вел машину, и на большой скорости, но не видел на достаточное расстояние вперед. Это были гонки вслепую. И достаточно было тупому затылку впереди меня качнуться влево или вправо, чтобы моя жизнь прервалась в тот же миг.

«Ничего, нормальный ход!» — сказал я себе. «Нормальный ход» — это еще одно любимое выражение бывшего командира торпедного катера Петра Ильича Некрасова. «Все исключительные, опасные, тяжелые события нужно рутинизировать, — сказал он мне как-то в самом начале нашего знакомства. — Понимаешь, что сейчас будет перестрелка, говори себе, как боец на передовой: „И че? И вчера стреляли, и позавчера, и завтра еще постреляем!“ Убили кого-то? Ты — как санитар в морге: „Сколько вчера этих жмуриков перетаскал, а вот и сегодня опять придется!“ Когда это обычное дело, возбуждение не мешает думать. А ты сам знаешь: потерял голову — всё потерял!»

Петр Ильич! Он был моим первым начальником, когда я был совсем юнцом, хотя и женатым. В сущности, он был моим первым учителем. Вторым был Сакс. Но поскольку у нас с Саксом профессии разные, а с Некрасовым была одна, я чаще мысленно обращаюсь к нему. Что бы он сделал в этой ситуации? Что бы сказал? Некрасов погиб на моих глазах в Югославии несколько лет назад, но я изучил его настолько хорошо, что на мои вопросы он по-прежнему отвечает. Как правило, в привычной для него образной форме, типа «потерял голову — всё потерял».

Я посмотрел в зеркало: моя голова пока была на месте. Я вытер лицо, закрыл кран и вышел из ванной.

Искать тайник в местах, которые я уже обследовал, смысла не имело. Штайнер заходил в гостиницу взять контейнер, а не спрятать его. Тем не менее, для очистки совести я всё же снова прошелся по всему номеру, не поленившись надеть те же тончайшие, но прочные перчатки. Насилие и методичность!

На этот раз я был методичен вдвойне. Я разобрал настольные лампы, отвинтил кожух радиатора-кондиционера и исследовал внутренности фена в ванной. Навесной потолок был набран из тонких алюминиевых пластин, заходящих одна на другую. Я убрал три первые и просунул голову внутрь. Там всё, как серым снегом, было покрыто многолетним слоем пыли, углы затянуты паутиной. Провода вмонтированных в потолок лампочек покрылись пушистыми волокнами, как зарастают водорослями трубы в отсеках затонувших кораблей. Кого здесь можно было поймать, мокриц?

У меня запершило в носу, я громко чихнул, чуть не упав со стула и больно ударившись лбом о тонкий край ближайшей пластины. Когда я слез, то увидел в зеркале, что кожа над правой бровью была рассечена, из раны сочилась кровь. Этого мне только не хватало!

Одеколона у меня здесь не было. Я достал чистый «клинекс» и прижал его к ране.

Вид головы в зеркале снова напомнил мне сон. Но ведь, в сущности, он не подсказал мне ничего, чего бы я уже не знал про свою жизнь. «Какой в нем был смысл? Что нового? А, парень?» — спросил я у своего бессознательного. И вдруг понял. Предупреждение содержалось не в маячившем перед глазами затылке, а в том, что я остановился.

И дальше смысл послания развернулся мгновенно во всю длину. Джессика и Бобби собирались лететь ко мне, когда я еще проводил операцию. И хотя мне лично ничто не угрожает… Я опять вспомнил, что мой номер обыскивали. Но, предположим, что за мной никто специально не охотится! Всё равно: моя жена и сын ехали ко мне, когда операция еще продолжалась, со всеми неожиданностями и неприятными сюрпризами, которые могут случиться. Я уже потерял так одну семью. А теперь — по нежеланию продумать этот вопрос, по безответственности, одним словом, по глупости — я подвергал их пусть даже теоретическому, но риску. Я должен их остановить — вот смысл сна!

Но как объяснить Джессике, которая мысленно уже сидит в самолете, что лететь ко мне в Париж нельзя ни в коем случае? Всё, что я мог сделать, это побыстрее разделаться со всеми делами.

Я набрал номер телефона, по которому связывался с Николаем.

— Завтра в три, — по-французски сказал я в трубку.

— Вы ошиблись, — по-английски ответил он.

Чтобы не путаться, мы не меняли условные фразы. Встреча была назначена через час в том же Музее д’Орсэ.

8

Когда делаешь много вещей сразу, нужно, как я называю это, задвигать ящики. Чтобы можно было сосредоточиться на разговоре с Николаем по поводу контейнера, я задвинул ящик с прилетом Джессики и Бобби. Я ведь всё равно сейчас ничего не смогу решить, а думать о ситуации со Штайнером это помешает. Закончу с Николаем — задвину этот ящик и вытяну ящик Метека. А уже потом, завтра утром, когда поеду в Руасси, смогу сосредоточиться только на том, чтобы обезопасить свою семью. Из Парижа надо было уезжать как можно скорее.

На часах было около шести. «Нормальный ход! — снова успокоил я себя. — Надо что-нибудь съесть». Но голоден я не был.

Я вышел на набережную, повернул налево и с приятным удивлением обнаружил ирландский паб, которого раньше не замечал — или он недавно открылся. Я устроился на застекленной террасе с открытыми окнами и заказал себе пинту красного «мёрфи». Первым я вытянул новый ящик: мне не понравилось, как в нашу последнюю встречу вел себя Николай.

Вообще, к людям, которых я вижу впервые, я отношусь открыто и непредвзято. Я заранее предполагаю, что все они добрые, порядочные, компетентные и умные, и это им, если они таковыми не являются, приходится доказывать обратное. Такая презумпция хорошести.

Ну, вот Николай. Безусловно, толковый, расторопный, неутомимый, на трудности не жалуется. Пороха ему, может быть, не изобрести, но к своей работе он относится серьезно. Это первый набор впечатлений. Дальше. Внушает доверие как товарищ, на такого можно положиться. И ведет себя по-мужски: немногословный, не стремится доминировать или выпячивать себя. А мне попадались связники, которые считали себя посланниками богов и ожидали поэтому, что их малейшее указание будет выполняться с благоговейным трепетом. И — иррациональные доводы самые сильные — Николай любит поесть. Я уже говорил, почему меня такие люди располагают к себе. Это плюсы.

Минусы! Хм, да минус, собственно, один. Николай всё время потеет, хотя мне жарко особенно не было. Обычно потеют люди, которым есть что скрывать, которые ведут двойную игру. Хотя и естественных объяснений есть масса: относительная полнота, бывший спортсмен, много пьет в жару, просто такой организм. Поэтому эта особенность моего связного меня сначала даже не насторожила. Но потом я спросил его, связан ли как-то с исчезновением Штайнера их второй случившийся в резидентуре аврал. Николай сказал мне «нет», и моя интуиция вдруг подсказала мне, что он врет. Вот и всё.

Я повторил «мёрфи» — у меня в запасе было еще четверть часа. А, может быть, странное смущение Николая было связано с чем-то другим? В принципе, он не должен был говорить мне про другой аврал — какое мое дело? Он прокололся и тут же понял это. Что ему оставалось? Предупредить меня? Типа: «Только ты никому не говори, что я тебе об этом сказал. А то мне попадет». Он не мальчик, чтобы обращаться с такими просьбами. Да, скорее всего, дело обстояло именно так: он сказал лишнее и тут же пожалел об этом.

Однако в нашем деле интуиция — одно из имен ангела-хранителя. Николая надо было проверить. Оставалось решить, как.

За соседним столиком послышалась английская речь.

— Вы не могли бы это всё теперь смешать? Если, конечно, это входит в ваши обязанности.

Я поднял голову. За соседним столиком, закинув ногу на ногу, курила блондинка в летнем платье. Над ней, чуть склонившись, стоял официант — курчавый молодой алжирец или тунисец, а, может, и марокканец с серьгой в ухе.

— Как-как? — спросил он по-французски и для ясности уточнил на свой счет: — Little English.

— Я вижу!

Как человек, достаточно свободно говорящий на нескольких языках, я считаю своим христианским долгом способствовать взаимопониманию между людьми.

— Я могу вам помочь? — громко спросил я по-английски.

Дама — это была привлекательная молодая именно дама, элегантно одетая, с минимумом украшений и, несомненно, англичанка, говорившая с оксфордским или кембриджским выговором, я не разбираюсь, — с готовностью вытянула шею, чтобы увидеть меня из-за стоящего между нами официанта.

— Даже не знаю! — засмеялась она. — Наверное, мне просто скучно, вот я его и мучаю.

— Вы говорите по-французски? — с надеждой повернулся ко мне официант.

— Говорю! Сейчас мы разрешим вашу проблему, — ответил я ему и снова перешел на английский. — Так перевести ему или вы еще не насладились его мучениями?

Дама снова рассмеялась.

— Я заказала «амаро» — знаете, это такая вкуснейшая горькая мерзость…

Я знал, потому кивнул.

— Потом «перье» со льдом, но, подумав, что всё равно получится слишком горько, еще гренадин. До тех пор мы друг друга понимали, но это очаровательное существо принесло всё это по отдельности, даже сироп. Я думала, он сообразит, что это всё для меня, а не для трех разных людей.

— Это паб, а не коктейль-бар, — встал я на защиту официанта, впрочем, совершенно миролюбиво, даже весело. — Дама хотела бы, чтобы вы всё это смешали, — пояснил я официанту.

— Всё это!?

Преодолевая ошеломление, парень вылил в стакан содержимое обеих рюмок, залил все пенящимся «перье» и, не поленившись сбегать к бару за длинной пластмассовой ложечкой, перемешал ингредиенты, насколько позволяли кубики льда. И — штрих, достойный настоящего мастера, — воткнул между ними принесенную соломинку.

— Хорошо бы теперь, чтобы это можно было пить, — с сомнением в голосе произнесла дама, глядя на красно-коричневую смесь.

Она все же решилась взять в рот соломинку. Мы с официантом с интересом наблюдали за опытом.

— И как? — спросил я, когда дама, ничем не выдавая своего удовольствия или неудовольствия, поставила стакан на стол.

— Не рекомендую, — коротко ответила она и с восхитительной улыбкой добавила по-французски для официанта. — C’est delicieux! Просто наслаждение!

Тот расцвел. Я воспользовался его присутствием, чтобы расплатиться, допил пиво и, помахав рукой даме, вышел на набережную.

9

Жара достигла своего пика — в воздухе даже у реки стоял запах размякшего асфальта. Наверное, к вечеру всё же будет гроза. Шагом туриста я побрел по набережной к музею — не у воды, а по другой стороне, вдоль домов, в тени. Я хотел расставить какую-то ловушку для Николая, но думать мне было лень. Я достал бумажный платок и вытер лоб и шею — пиво спешило вернуться на поверхность. Потею совсем как Николай. Что же я себя не подозреваю в неискренности? Я выбросил потемневший платок в урну и пошел дальше, гоня прочь всякие мысли. В нужный момент что-нибудь соображу.

Я всё же проверился. Сначала пересек проезжую часть, якобы привлеченный старыми афишами у одного из букинистов. Движение на набережных одностороннее — прежде чем сделать это, я, естественно, посмотрел направо, то есть назад. Потом, перед зданием Французской академии, вернулся на сторону домов, в тень, тоже осмотревшись, прежде чем пересечь улицу. Всё было чисто.

Мой связной стоял в холле музея на том же месте в той же майке. «В Австрии нет кенгуру» — спасибо, я уже знаю. Служащий в зале Моро мог запомнить нас утром, поэтому, убедившись, что Николай видел меня, я направился влево, где были выставлены предметы в стиле Art deco. Я остановился перед низкой витриной с гребнями, серьгами и браслетами. Николай подошел ко мне, как если бы он тоже просто осматривал зал.

— Что у тебя со лбом?

Я поднес руку к ранке. Кровь уже запеклась — следов на пальце не осталось.

— Ерунда! Чихнул в неподходящий момент.

Николай хрюкнул:

— Я даже могу себе представить, в какой.

Вот что еще я забыл прибавить к плюсам Николая — он был смешливым. Он смотрел мне прямо в глаза, и мне стало стыдно за себя. Я, наверное, всё-таки зря его подозревал. К тому же, в отличие от своих начальников, Николай не ждал чудес.

— Ну и что было обнаружено в неподходящий момент? — спросил он.

— Ничего. Хотя я разве что не оголил электропровода.

— Я был уверен. Ну ладно: нас попросили — мы сделали. Ты сделал! Теперь хорошая новость. Можешь располагать собой, как знаешь. Дело закрыто, руководство выносит тебе благодарность.

— А ливийцы? Вам что-то удалось узнать про эту женщину?

— Этим уже другие люди занимаются.

— Значит, всё? Я свободен? — Я рассмеялся. — По иронии судьбы, ко мне завтра утром прилетят мои жена и сын.

И тут вдруг Николай опять среагировал странно. Это его, похоже, как-то насторожило.

— Что? Твоя семья летит в Париж?

Я вспомнил, что со всеми нашими перепалками по поводу «Клюни» я не сказал ему об этом. Правильно, вспомнил я, это я Элис рассказал.

— Да. У нас небольшой подростковый кризис с сыном. Моя жена позвонила мне утром и взяла билеты на ближайший рейс.

— И надолго ты… вы задержитесь в Париже?

Сомнений не было, этот вопрос его интересовал не из вежливости. Я-то как раз решил уехать из Парижа как можно скорее, но какое дело до этого Николаю? Я включил режим крайней неопределенности.