Поезд уже ждал ее на станции, но она отправилась на последнее свидание к Тони Моретти. Было темно, воздух утратил свою резкость. Хребет зимы сломался.
Чарли сняла трубку и успокоилась, услышав длинный гудок. Надо будет повесить на окна занавески или жалюзи, хоть что-нибудь. Бен без особого аппетита пережевывал ломоть мяса.
Кэтрин постучала в дверь Тони, ее колотило от знакомого гнева. Где же чудо? Почему она всегда оказывается посреди натянутого каната, между началом концом?
Она достала из сумочки кассеты с записью сегодняшнего сеанса, полученные от Эрнеста Джиббона, и положила их на кухонный столик. Ну что же, во всем есть свои плюсы, по крайней мере Том не увидит эти записи и не станет ругать жену за то, что она потратила деньги на ерунду.
Моретти был гибок, словно тигр, готовый к ночной охоте. Он ненавидел Кэтрин. Жалел ее. Нуждался в ней. Его потрясла ее спокойная простая красота, которой он раньше не замечал. Но было в ней и что-то еще что-то новое.
— Хочу сказать тебе кое-что. Кое о чем попросить
Чарли смазала порез антисептиком и заклеила его лейкопластырем. Бен вдруг кинулся в коридор и залаял. Глухо простучало дверное кольцо. Через цветную стеклянную панель входной двери Чарли разглядела на крыльце невысокую фигурку в желтом.
— Да ты прежде войди.
— Кто там? — крикнула она.
Это было так просто. Она мысленно подбирала нужные слова. Тони был самым близким ее любовником, она давно испытывала к нему нежность. Кэтрин увидела открытый шкаф, а в нем свои бесполезные украшения, шляпы, сумки, экстравагантные платья. Казалось, она носила их в другой жизни. В той, которая была для нее потеряна. Платья стали печальными напоминаниями, точно грязные тарелки после обеда.
— Это Виола Леттерс! — донеслось в ответ сквозь завывания ветра.
— Освободи меня от моего обещания. Я не могу его исполнить. Не стану.
Держа Бена за ошейник, Чарли открыла дверь. Пухлая маленькая фигурка соседки была упакована в блестевший от воды желтый непромокаемый плащ и высокие красные боты. В руке она держала большой фонарь и вообще выглядела так, словно только что сошла со спасательной шлюпки.
— Что не исполнишь?
— Я очень извиняюсь, что беспокою вас на ночь глядя, да еще в такую погоду, — пролаяла Виола Леттерс голосом, напоминавшим противотуманную сирену, — но вы, случайно, не видели Нельсона?
Антонио откинулся на спинку кресла, такой тонкий, мускулистый и прекрасный, в элегантных блестящих ботинках.
Сквозь брызги дождя Чарли учуяла в дыхании старухи алкогольные пары.
Сначала два мотоцикла с колясками, из которых торчали только автоматы и каски сжимающих их солдат, потом танк и грузовики с солдатами, сидящими на лавках вдоль бортов лицом друг к другу; потом показались прицепы с пушками, затем две машины с пулеметами на крыше, потом снова грузовики, и бесконечное мелькание касок без лиц, неумолчный гул, задавивший все кругом — так что я даже не слышала, дышу ли я. Может быть, я и не дышала, потому что воздуха не осталось ни для кого, кроме них. Но я расслышала, как всхлипнул Еспер, тоненько и резко, он побелел и тер руками горло, будто отдирая руки душителя. Потом у него из глаз потекли в два ручья слезы. Он вытирал нос и все всхлипывал, всхлипывал, ничего не мог с собой сделать, как маленький ребенок. Я смотрела на колонну, которая раскручивалась внизу, четко и неостановимо катилась к нашему городу, и понимала, что время No pasaran! уже прошло, что именно это увидел Еспер: слишком поздно. И тогда я тоже зарыдала. Я прислонилась к велосипедному сиденью, потому что ноги меня не держали, от гула они начали дрожать, от него ходила ходуном вся земля.
— Я не стану убивать Труита.
— Нельсона? А, вашего кота? Нет, к сожалению, не видела. — Чарли отступила назад. — Входите, пожалуйста.
Еспер положил велосипед на землю и стал говорить, сперва тихо, а потом все громче и громче:
— Нет, станешь, — Тони улыбнулся, — Послушай меня, Кэтрин. Ты, конечно, много для меня значишь, но не так много, как думаешь. Были времена, когда ты была для меня луной и звездами. Помнишь? Приходила на рассвете, спала до полудня, на закате мы занималась любовью. Наши тела в лучах заходящего солнца и китайских фонариков. Ты нашла меня в том баре, грубого маленького мальчика. Сделала грациозным, и сходящим с ума от любви. Между нами это может повториться. И так будет всегда. Мы выберемся из отвратительного города, избавимся от сквернословов, от мрачных людей. Устроим жизнь, наполненную музыкой, роскошью и бесконечным восторгом. Ты обещала. Ты сдержишь слово.
— Спасибо, но не хочется пачкать вам пол в прихожей.
— Я не могу. Он хороший человек, Тони.
— Проклятие! Чертово вонючее проклятие! Адское говно! — Я посмотрела на него: он запускал руки в верхний, подмерзлый слой навоза, вырывал куски дерьма и кидал их, и хотя они лишь немного скатывались вниз по склону, я перепугалась, что солдаты оглянутся, увидят нас и застрелят, потому что мы были полностью на виду, а Еспер вдобавок крикнул:
— Может, выпьем чего-нибудь?
— То есть теперь ты любишь его?
— Нет. Не знаю, люблю ли я вообще кого-нибудь, но если люблю, то тебя. Кажется, я всегда любила тебя.
— Ну, если вы так любезны… — Соседка широко шагнула вперед. — Ну и буря — такие ночи всегда напоминают мне о короле Лире. Черт бы побрал этого проклятого кота! Ушел куда-то на целый день и даже поесть не вернулся. Нельсон, вообще-то, никогда далеко не уходит, поскольку мало что видит единственным глазом. — Бен примчался к гостье, держа в зубах изжеванную резиновую куклу, изображавшую Нила Киннока. Старуха ласково потрепала пса. — Спасибо, дружок. Ужасно мерзкий он мужик, этот Киннок, но все равно это очень мило с твоей стороны.
— Будущее — дерьмо! Такое же говенное говно, как это! — орал он со слезами на глазах. — Слышите меня, свиньи нацистские! Вот вам дерьмеца, угощайтесь! — И он выдернул мерзлый ком и швырнул его далеко, как только мог, но они его не услышали. Ни один шлем не шелохнулся, и все автоматы торчали так же строго вертикально. Тогда Еспер сдался. Он стоял с поднятыми руками, навозная жижа стекла почти до локтя. Он никак не мог отдышаться и все смаргивал, поэтому я сама подошла к нему, несколько шагов всего, и стерла ему грязь со щеки своим носовым платком.
— Тогда почему?
— Что вам налить?
— У него честное сердце, он не заслуживает смерти. Возвращайся домой. Труит будет замечательно к тебе относиться. Ко мне он хорошо относится.
— И все-таки мне так неудобно отрывать вас от дел, — произнесла Виола Леттерс, начиная расстегивать плащ.
— Бот бы, — помечтала я вслух, — их автомобиль сошел с дороги и исчез! — И не успела я это сказать, как внизу раздался шум. Одна из машин не вписалась в дорогу, задние колеса повисли меж ледяных валунов, и одна скамейка с солдатами вывалилась, а колеса продолжали вхолостую крутиться в воздухе — этот шум мы и услыхали. А потом машина исчезла, перевалившись через зад с кручи на пляж, и из нее с криками повыскакивали солдаты.
— Плевать. Его дом и деньги не имеют для меня значения. Я не собираюсь ждать, пока он умрет. Не собираюсь ждать, пока ты спишь в его постели. Он убил мою мать. Ты что же, отряхнешь руки и забудешь? Ты не посмеешь этого забыть.
— Не беспокойтесь, я ничем таким не занята. Виски? Джин? У нас тут много всего есть.
Никто, видно, не пострадал, но одно кольцо в цепи разомкнуло.
— Мы сами построили свою жизнь. Я проиграла. Ты проиграл. Та память, которая у тебя осталась… Мы плохо себя вели. По отношению друг к другу. По отношению к миру. Все угасло. Пора положить этому конец.
— А я вот в воскресенье ходила в церковь, слушала проповедь Эвенсонга, — сказала старуха, входя следом за Чарли в кухню. — Вы не знакомы с этим молодым священником? По-моему, уже пора написать о его выходках епископу. Он в прошлый раз совсем с катушек слетел. Я уж подумала, не пьян ли он. Мне джин с тоником, дорогая, только без льда.
— Вот это да, сестренка, — выговорил Еспер между двумя глубокими вздохами, — качественно сработано! — И улыбнулся впервые за весь этот день.
— Конец будет. Все и завершится, когда Труит умрет. Как только ты сообщишь мне, что Труит умер, сегодняшняя жизнь станет историей. Я буду нежен, точно ягненок. У нас все будет.
Она стянула с себя мокрый дождевик, и Чарли повесила его на перекладину у газовой плиты.
— У меня уже все есть. У меня есть больше, чем я
— Он нес какую-то околесицу об органическом сельском хозяйстве, говорил, что если бы Христос сегодня вернулся, то непременно создал бы ферму нового типа. Уверял, что лучше съесть какого-нибудь экологически чистого червяка — брр, ну и мерзость, — чем употреблять в пищу нитратные овощи. И еще проводил какие-то аналогии с изгнанием торговцев из храма. Нет, это выше моего понимания.
заслуживаю.
Чарли налила Виоле Леттерс большую рюмку джина. И призналась:
В ярости Антонио соскочил с кресла и схватил ее за запястья.
— Откровенно говоря, мы с Томом не ходим в церковь.
11
— Да мне плевать на то, что у тебя есть. Явилась сюда такая покаянная, словно деревенская дурочка, разглядевшая в картофелине лик Христа. Надеешься, что поедешь в Висконсин и будешь милой женушкой в городе, названном в честь моего деда? Ничего подобного! Решила, что купила себе свободу? Пока я жив ты никогда не будешь свободна, и сделаешь, что обещала. Сделаешь то, что я прикажу. И знаешь почему?
Она отвинтила колпачок на бутылке с тоником.
Два немецких солдата стоят на причале и плачут. Они стоят врозь, по разные стороны трапа военного корабля. Один повернулся лицом к горе Пиккербаккен, другой — к верфи, но видят ли они там что-то, не знаю. Они молоденькие, не старше Еспера, и их перебрасывают в Норвегию. А там война. В Норвегии война, а в Дании все спокойно. И в Дании им было хорошо.
— Что ж, я не имею никакого права осуждать вас за это: каждый сам выбирает. Так вот, этот священник явно сумасшедший. Натуральный псих. — Гостья взяла рюмку. — Ваше здоровье!
— Тут они масло сливками заедают, — говорит мой отец, имея в виду, что они спокойно заходят в лавку и дуют сливки прямо из ведра. У отца появилась седина в бороде и побелели виски, по-моему, это стильно; он дымит сигаретой, ветер сдувает вонючие клубы мне в глаза — они слезятся. Так что мир я вижу сквозь ту же пелену, что и солдаты; серо-зеленые формы расплываются, меня это раздражает, я крепко зажмуриваюсь и резко открываю глаза: тот, что повернулся к верфи, шевелит губами.
Кэтрин знала. Но не желала этого слышать. Она высвободила запястья из его изящных рук, сделала несколько шагов по комнате и зачем-то потрогала свои платья, ткань своей старой жизни, словно экспонат в японском павильоне. Она не могла на них смотреть.
Себе Чарли налила белого вина.
— Что он говорит?
— Ваше здоровье, — ответила она, усаживаясь напротив.
— Потому что если ты не убьешь Труита, я пошлю ему письмо. Вот и все. Одно письмо. Думаешь, он захочет узнать правду? Узнать о том, что его жена спала с его сыном? Со всеми отвратительными подробностями? Думаешь, захочет узнать о том, что его жена — обыкновенная шлюха, которая делает одно и то же с тех пор, как ей исполнилось пятнадцать? Куда подевается его доброта?
— Mutti — \"мама\".
— Я не смогу это вынести. Я умру.
— Я бы такого в жизни не сказала! Мне б в голову не пришло так плакать по мамочке, — заявляю я и вытираю глаза рукавом пальто.
Виола Леттерс осмотрелась.
— Пока не умерла. И не умрешь. Тебе не суждено умереть от стыда.
— Может, и не сказала бы, а может, и сказала, — отвечает отец. Он только что сообщил мне, что я не буду учиться в гимназии. Для этого мы и вышли пройтись. Я закончила среднюю школу первым номером. У меня \"отлично\" по всем основным предметам.
— А вы изрядно потрудились, — заключила она.
— Тогда я останусь здесь, с тобой. Никуда не поеду.
— Ну, тут еще работать и работать.
Старуха отхлебнула джина с тоником.
— Чтобы жить в этой грязи? Влачить жалкое существование? Ты мне будешь не нужна. Ни сейчас, ни потом. Нет, Кэтрин. Ты вернешься, притворишься другой женщиной. Девственницей, если ему угодно, герцогиней, верующей. Будешь добавлять яд в его пищу, как и собиралась. Он умрет. Ничего, я подожду. Я всю жизнь ждал. Я презираю тебя, ты потеряешь все и подохнешь под забором.
— Мы обсудили это, и таково наше решение, — говорит он якобы про них с матерью, но я знаю, что это она постановила. А он не стал с ней спорить.
Кэтрин встала на колени; при этом висевшее в шкафу платье потянулось за ней.
— Я последний раз видела моего бедного котика утром, он позавтракал и… — Она замолчала посреди фразы, когда ее взгляд упал на пластиковый держатель для фотографий, стоящий на подоконнике.
— Я могу работать по вечерам и выходным. Я выдержу, я сильная.
— Прошу тебя.
Там было несколько снимков, сделанных на отдыхе в самые разные годы. Вот они — Том в замшевой куртке, а Чарли в пальто из верблюжьей шерсти — запечатлены на фоне Берлинской стены. Это было, дай бог памяти, в самом начале семидесятых. Том в темных очках в каком-то уличном кафе. Они оба в кабине яхты в гавани Пула на побережье Ла-Манша. А здесь Чарли совершает полет на дельтаплане, первый и единственный в своей жизни. Том с аквалангом на пляже. Они вдвоем в какой-то пьяной компании, за столом в ресторане.
— Садись в свой красивый вагон, отправляйся к богатому мужу и избавься от него. Он должен умереть. Он нужен мне только мертвым.
— Наверняка. Но дело не только в деньгах. К тому же идет война.
Прищурившись, Виола Леттерс наклонилась поближе, потом показала пальцем на фотографию Чарли и Тома перед Берлинской стеной:
— Умоляю тебя.
— Это вы?
— Война? Да в этой стране никто не собирается воевать! — Я поворачиваюсь к одному из солдат и ору:
— Некоторые обещания нельзя нарушить. Все зашло слишком далеко. Мы почти у цели. Встань с пола и выметайся. Не желаю тебя слышать, пока он не умер.
— Да, — кивнула Чарли. — Не узнали? С тех пор я немного изменилась.
— В ЭТОЙ СТРАНЕ НИКТО НЕ СОБИРАЕТСЯ ВОЕВАТЬ!
— Я…
Старуха уставилась на собеседницу, потом запустила короткие толстые пальцы за вырез своей блузы и, вытащив оттуда очки, зажмурила один глаз и стала внимательно рассматривать фотографию. Потом она снова посмотрела на Чарли. В ее крабьих глазках появилась загадочная настороженность.
— Цыц, дура! Ты что? — отец не знает, что ему делать, и зажимает мне рот рукой. От нее пахнет стружкой и полиролью. Я убираю его руку, и он мне не мешает.
— Больше ни слова, Кэтрин. Ты не заслужила права просить. У тебя нет свободы. Деться тебе некуда. Ты губишь все, к чему прикасаешься. Мне пора. Чтобы к моему приходу тебя здесь не было. Не хочу видеть тебя в Сент-Луисе.
— Это невероятно, дорогая. Совершенно невероятно.
Кэтрин поднялась с пола. Разумеется, Тони прав. Другого пути нет.
— На самом деле так! — Он никак не понимает, что я хочу сказать. Немцы у нас уже два года, а не знают по-датски ни полслова. Единственное их занятие — маршировать, рыть окопы и купаться во Фруденстранд. У меня щекочет в животе, тогда я подхожу к тому, который звал мамочку, и говорю:
Перед дверью он обернулся. Голос его снова стал почти добрым.
Чарли почувствовала раздражение. Ну до чего странная старуха! А соседка вдруг засобиралась домой:
— Я любил тебя. Это правда. И снова могу полюбить. Мы оба понимали, во что ввязываемся. Мы придумали план из-за любви. Ты знала все с самого начала.
— Kommst du von Magdeburg? Heisst du Walter? Ist Helge die Name deiner Schwester? — Он медленно оборачивается, его взгляд полон доброты, у него покраснело под носом, и он вытирает слезы рукавом, как ребенок.
— Я… если вы не возражаете, дорогая, пожалуй, пойду. Я в самом деле не… Боюсь, я не очень хорошо себя чувствую.
Тони ушел, а она бродила по его комнатам. В голове крутились давние мысли. Кэтрин размышляла о смерти от яда. В ее распоряжении были мышьяк, опийная настойка, соляная кислота. Подойдет и шелковый шнур, укрепленный на балке. Она может, словно черный лебедь, вылететь из окна тихого номера отеля «Плантерс». Только надо выпустить ее птичку на волю. Еще есть вариант погибнуть под колесами поезда. Или воспользоваться шприцем, бритвой, пулей
— Не-ет, — говорит он и качает головой.
Но можно и жить. Продолжить существование, как она всегда делала. Без радости, против воли, против инстинктов, но продолжать и продолжать, без облегчения, без освобождения, без поддерживающей руки. Без добра и утешения. Только вперед.
— Идиот, — роняю я, и это он понимает. Я вижу, как высыхают его слезы. Как он хватается за автомат и как меняется выражение его глаз. Отец вцепляется мне в плечо и тяжело шепчет в ухо:
Виола Леттерс поставила наполовину опустошенную рюмку на стол и мельком взглянула на потолок, словно он невесть чем привлек ее внимание.
В такой бедности и таком отчаянии единственное что Кэтрин могла, — это жить.
— Хватит с ума сходить, ясно? Иди тихо! — Он больно сжал мне ключицу, и все время, что мы шли, я физически чувствовала солдата сзади, его руку на ремне автомата, деревянную походку отца, его кряжистое тело. Мне в лицо било солнце, перед глазами плыли круги и растекались мокрые блики, но я не отдергивала руку, а только все моргала, моргала — но это не помогало. Спиной, хотя дело происходило в июне, я ощущала такой холод, будто все море до мола покрылось толстой коркой корявого льда; он снова сковал гавань, и выхода нет.
Часть третья
Едва мы поравнялись с гостиницей у пристани, я вырвалась, и отец один побрел вверх по Лодсгате доложиться матери, которая наверняка ждет у окна. Лавка сегодня закрыта, с верфи разъезжаются на велосипедах рабочие в синих робах. Отец просто позвал пройтись, и я согласилась, потому что давно уже не слышала его голоса так, чтобы его не перекрывали другие в тесноте нашей квартиры.
— Может, вам нужно какое-нибудь лекарство? — спросила Чарли. — Хотите, я вызову врача?
ВИСКОНСИН КОНЕЦ ЗИМЫ — НАЧАЛО ВЕСНЫ 1908 ГОДА
У Шкипергате я останавливаюсь и гляжу назад: мой отец стоит, опустив руки по швам, с потухшей сигарой во рту. И не может решить, куда податься. У него вид бедняка, бездетного, неприсмотренного старика, одинокого как перст, и я думаю, что надо бы вернуться, подойти к нему, сказать, что мне все равно, что это все яйца выеденного не стоит. Хотя это ложь.
— Нет-нет, не беспокойтесь, со мной все будет нормально.
Немецкий корабль загораживают портовые краны, я вижу также, что нет никакого льда ни в гавани, ни на море, но с того места, где я стою, не видно разрыва мола. Только две длинные-предлинные руки тянутся одна с юга, другая с севера и сцепляются в замок, опоясывая наш город кольцом и никого не выпуская.
Глава 17
— Я отведу вас домой.
Отец долго стоит внизу. И я стою и смотрю на него. Он знает, что я тут, но не идет в мою сторону. Мы ждем друг друга. В конце концов, он снова раскуривает сигару и медленно уходит вдоль отеля и вверх по Хавнегате в противоположную от дома сторону. Может, зайдет в рюмочную или в одно из тех заведений на Сёндергате, где он теперь пристрастился играть в бильярд. С тех пор, как мы переехали из северной части города к порту, в \"Вечернюю звезду\" он больше не наведывается. Тогда я тоже разворачиваюсь и почти бегу по Лодсгате. Еще издали я вижу у окна мать; она стоит и следит за улицей, как я и думала, но я не поднимаю на нее глаз, а только беру во дворе велосипед и уезжаю прежде, чем она успевает сбежать вниз.
Перед сном Ральф любил выпить стакан чистой холодной воды. Стакан был высоким, прямым, с выгравированной виноградной кистью. По утрам миссис Ларсен мыла его, каждый вечер наполняла холодной водой и ставила подле кровати. Это был красивый стакан, привезенный из Италии. Свет проникал через его стенки, и Ральфу это нравилось. В одиночестве — а Ральф был один двадцать лет, ночь за ночью, в пустой постели — он порой садился на безупречно белых простынях и отпивал глоток чистой холодной воды. Держался прямо, потому что боялся захлебнуться. Один, в большом старом доме, ночью, где его никто не слышал.
— Нет… благодарю… — Она встала. — Думаю, это просто… я немного озябла.
Я еду по Розевей прочь из города, к мореходке. У забора отец Лоне подстригает живую изгородь. Я смотрю прямо перед собой и норовлю проскочить мимо так, чтоб он меня не заметил, но нет, он оборачивается и кричит:
Чарли тоже взглянула на фотографию.
Иногда он с грустью смотрел на другую сторону кровати, на подушку, где не лежала ничья голова. Простыни на его постели миссис Ларсен меняла дважды в неделю, и он стыдился, что его простыни не смяты — одна из примет того, что его одиночество заметно миру.
— Вечер добрый, барышня! До осени!
Стакан воды утешал Ральфа, он привязался к этой привычке. Сама по себе вода ничего не значила. Он редко испытывал жажду. Главным был ритуал, момент окончания дня. Жидкость на сухих губах была подобна мягкому поцелую.
Раньше он был директором начальной школы, а теперь стал ректором гимназии и, конечно, уверен, как и все кругом, что я-то уж непременно буду там учиться. Мои отметки были напечатаны в газете — так принято чествовать лучшего выпускника; Еспер самолично набрал текст. Он взял мое имя и отметки в рамку, которая сразу бросается в глаза, стоит открыть газету на второй странице. Меня это страшно смутило, я три дня не выходила из дому. Еспер говорит, что на сегодня это его самая лучшая работа, он собирался набрать все готическим шрифтом, чтобы подчеркнуть важность сообщения, да не оказалось некоторых букв, потому что немцы их совсем затерли. Теперь мне кажется, что сообщение выглядело как некролог.
Ральф чувствовал аромат чистых белых рубашек в шкафу. Пахло мылом, синькой и крахмалом. Дневная одежда была аккуратно сложена на стуле, дожидаясь когда миссис Ларсен сбрызнет ее и выгладит, а к утру принесет свежую. Все то, чем он пользовался, было чистым. В неподвижном ночном воздухе стоял запах трудолюбия миссис Ларсен, запах прачечной, средства для полировки мебели, воска для пола. Ральф был ей благодарен за то, что она так хорошо за ним ухаживала. Дарила комфорт. Хотя он и платил ей, и заботился, миссис Ларсен делала все от чистого сердца. Ральф платил многим людям, но ни один из них не был к нему расположен.
Лонин отец остался теперь отцом одного Ханса, и непонятно, с чего вдруг он заговорил со мной, если несколько лет меня как будто не существовало. Наверно, у него не так много приятелей. Ведь он вступил в Датскую национал-социалистическую рабочую партию, а там, говорит Еспер, собрались те еще рабочие:
Никогда он не называл свою служанку по имени. Прежде знал, как ее зовут, но по прошествии лет забыл. Миссис Ларсен была еще девочкой, когда он впервые ее увидел. Джейн или Джанет, незамужняя, не отличавшаяся красотой, стареющая потихоньку. За долгие годы она изучила привычки Ральфа и делала его жизнь удобной. Наверное, Эмилия ей никогда не нравилась. Служанка ничуть не опечалилась, когда та уехала.
— Граф Бент Хольстейн, граф Кнут Кнутхенборг, граф Ратлоу и егерь Его Королевского величества Сехестед, это я называю только самых неутомимых тружеников.
Они даже и не датчане, а иноземная зараза, проникшая к нам с юга, как ящур. Он прошелся по многим хозяйствам. Во Врангбэке порезали всех коров, и бабушке пришлось продать усадьбу и сдаться в дом для престарелых в Себю: теперь сидит там день-деньской на стуле и поносит дурными словами каждого, кто рискнет к ней приблизиться.
Труит думал о бесконечных блюдах, которые миссис Ларсен стряпала и подавала. О рубашках, брюках и туфлях. С подошв она тщательно соскребала грязь, чинила обувь, начищала до блеска. Ральф ценил служанку за доброту, за неустанную заботу о чужом, в сущности, человеке. Она была свидетелем его ужасной тоски и предательства и относилась к нему со всей душой, причем так, словно его прошлого не существовало. Служанка с пониманием относилась к его ужасному одиночеству. Каждый вечер она готовила на четверых-шестерых, потому что вид еды ему нравился. Сами Ларсены ели позже, когда по окончании трапезы Ральф уходил в кабинет. Он приглашал их к столу, но они всегда отказывались. Считали, что это неправильно, что они будут чувствовать себя неловко.
Так что от Врангбэка мы отделались навсегда, о чем никто не печалится, кроме матери, которая знай талдычит:
Ральф мог стать кем угодно. Например, поэтом или знатоком и собирателем искусства. Он мог поощрять молодых художников и собирать их вокруг себя. Мог жить в разгуле чувственных наслаждений, соблазняя и привлекая. Мог стать отцом, передать детям свою любовь к искусству и сексу. На деле ничего подобного не случилось: он утратил все свои страсти, однажды проснулся и понял, что они исчезли. Их раздавили смерть его маленькой дочки и неверность жены. Он ощущал в себе непреодолимый гнев к сыну-бастарду. Страсти сменились чистыми рубашками, белоснежными простынями, блестящими ботинками и прозрачными супами. Мир тела с его удовольствиями закрылся, словно рана, затянувшаяся коркой.
— Вот ведь! Нет бы нам дом отдать!
Кэтрин Лэнд вышла из поезда, прибывшего из Сент-Луиса. Лицо ее стало мягче, теплее и еще красивее. Затянувшаяся рана снова открылась и наполнила Ральфа болью: сына рядом с женой не было. И они не сказали об Антонио ни слова.
Все это уже прошлое, мы больше не наяриваем наши велосипеды в ту сторону, но по ночам я люблю проскакать на Люцифере по длинной дорожке через китайский садик за домом. Он разросся в настоящий лес с упирающимися в небо деревьями, и в нем одновременно и солнце, и луна. Подковы впечатываются в деревянный настил; я потная, горячая, а ветер обдувает грудь, и Люцифер ходуном ходит у меня меж ног, вот; и я свожу бедра, вытягиваюсь вперед и намертво вцепляюсь в гриву, чтоб не грохнуться.
На перроне Ральф чувствовал, что, если не притронется к Кэтрин, что-то в нем безвозвратно исчезнет. Он робко потрогал воротник ее пальто. Вот и все. Этого было достаточно. Он потерялся в надежде и желании. Такое состояние у него было в его первые дни с Эмилией. Кэтрин стала для него всем. Даже не женщиной, а Целым миром. Она могла ранить его, солгать, но он сделал бы все, лишь бы услышать одно ее доброе слово, слетевшее с губ, лишь бы просто, без унижения, прикоснуться к ее телу. Кэтрин вернулась с маленькой алой птичкой в клетке. Привезла с собой трепещущую жизнь. Горожане видели, что жена мистера Труита вернулась. Кэтрин улыбнулась ему, и он подумал, что умрет за нее.
Правда, китайский садик давно сровняли с землей и превратили в гравийный карьер, чтобы втридорога продавать немцам песок и щебенку, которых им нужно тьму-тьмущую, чтобы строить бункеры, противотанковые рвы и заграждения Южной батареи рядом с Унерстед. Но это все не играет никакой роли для отца Лоне, которому нравится чужая страна, не наша, поэтому я кричу ему, проезжая мимо:
Кожа Ральфа была мягкой, словно чистая замша Он был силен, строен. Но он не был молод. Его сердце многие годы было исполнено горечи и сожаления а теперь распахнулось навстречу физической страсти, которая долго была похоронена и вдруг вспыхнула с прежней силой.
— Wir sehen uns niemals, herr Oberhauptbahnhof, — и думаю: \"Ага, получил?!\" Но никакой радости от этого я не испытываю, куда лучше было бы увидеться с ним осенью в гимназии, а теперь, когда я оглядываюсь, на дороге маячит с садовым секатором в руках грустный коллаборационист, который поддерживает немцев за их научный подход к жизни и видит муравьиную потенцию в людском сообществе.
Лицо Кэтрин было очень серьезным. Птичка заливалась веселой трелью. Кэтрин поцеловала мужа в щеку. Ну вот и все. Она дома.
Марианна живет в кирпичном доме в том месте, где начинаются за городом крестьянские хутора, сюда едут мимо богатеев за белыми заборчиками, мимо мореходки и через насквозь продуваемый ветрами пустырь за Северной Страндвей. Если смотреть по карте, старая хижина Еспера в двух шагах отсюда, но, чтобы попасть в нее, надо отклониться вдоль Эллингова ручья в противоположную от моря сторону до моста на Скагенсвей, а потом тащиться по проселочной дороге через все поле по ту сторону моста. С хижиной это было здорово. До такого мало кто додумается.
В машине они молчали. Вокруг все еще лежал снег. Сердце Ральфа бухало в груди. Он безумно желал Кэтрин. Ему не терпелось узнать о сыне, но он не мог ни говорить, ни двигаться. Он был бы рад поделиться с ней мыслями о том, что между ее первым странным появлением и этим, таким спокойным и мирным, есть большая разница. Ему хотелось быть любящим и раскованным, но он не мог вымолвить ни звука. Лишь трогал слабый шрам на лбу и смотрел вперед.
Дома они уселись друг против друга возле камина. На ней было новое платье. Ее волосы и лицо смягчились. Для него главной новостью было то, что Антонио не приехал, а выражение лица жены давало понять, что она этому не рада.
У Лоне в доме был клавесин, у меня — таперское пианино, а у Марианны — губная гармошка. У нее четверо бешеных младших братьев, мать-покойница и отец-телеговожатый. Это он так представляется: телеговожатый Ларсен. Всю зиму он колесит по пляжам и вылавливает топляк, рубит деревья, сломанные осенними штормами, а по темноте иной раз наведывается в Ваннверкский лес за сухостоем, а это уже не то чтоб законно. Все это он рубит, режет и раскладывает штабелями по всему двору сохнуть и вонять так, что душа вон. По осени этот товар он сбывает мешками и вязанками в городе, где большинство каминов топятся углем, а теперь, из-за торгового бойкота Англии — торфом. Не самый доходный промысел.
— Этот молодой человек клянется, что он не твои сын.
Сначала у него была лошадь с телегой, потом — маленький грузовичок, который стоял в конюшне, а теперь вот снова лошадь, потому что бензин по карточкам. Лошадь делит конюшню с грузовиком. Тот бок машины, в который дует соленый ветер с моря, проржавел, а в другой колотит копытом лошадь, когда ей становится тесно. Так я и помню этот двор: воняет преющее на солнце дерево, в конюшне беснуется лошадь и вдруг с грохотом лягает кузов подкованным копытом. Коня зовут Иеппе по той причине, что он вечно рад промочить горло, а ни его, ни машину не забирают из стойла потому, что телеговожатый Ларсен, слава богу, понимает своего коня и считает, что у того есть полное право лягаться.
— А какое твое мнение?
— Живность он любит, этого не отнять, — говорит Марианна и замолкает.
Когда ей было тринадцать и умерла мать, Марианне пришлось занять ее место и доказать всем, что ей это по силам, а то бы вмешалась опека, отняла мальчишек и растасовала их по всей округе, как чернобурок. Так говорят, поскольку для крестьянского двора сироты — такой же приварок, что и разведение лис.
— Его утверждения — это все, что у нас есть. Более ничего Он заверяет, что его фамилия — Моретти. У его родителей есть ресторан в Филадельфии. Он никогда тебя не видел и не слышал, Висконсин не посещал Самое близкое место, где он был, это Чикаго. Мэллой и Фиск считают, что он плохой человек, у него нет ни малейшего понятия о морали и порядочности. Я… мне не удалось ничего сделать, хоть я и пыталась.
У Марианны есть сигареты и пиво. Я одалживаю у нее купальник, и мы едем на пляж севернее Фруденстранд. Немецкие солдаты сколотили там из бревен мостки, которые выдаются дальше третьей береговой отмели, на глубину. Мы устраиваемся на берегу за дюной, попыхиваем тонкими сигаретками, которые Марианна раздобыла неведомо где, потягиваем \"Туборг\" и смотрим, как солдаты ныряют, как плавают. Они поглядывают на нас, пробегая мимо, и трудно хоть чуточку не пококетничать. Они ведут себя, как мальчишки в летнем лагере. К тому же без формы они кажутся менее опасными. Я улыбаюсь им, хотя я их ненавижу.
— Как он выглядит?
Я тушу сигарету о песок и отхлебываю большой глоток пива. Оно теплое и неприятное.
— Он выглядит как итальянец, — Кэтрин осторожно подбирала слова. — Экзотически. Похож на аристократа.
— Чего петушатся-то? — спрашивает Марианна.
— Вот пошлют их в Норвегию. Там будет не до смеха.
Пробегающий мимо высокий светловолосый парень улыбается и машет рукой, но на сегодня я уже наулыбалась.
— Прямо обидно. У этого солдатика потрясающие бедра, — сокрушается Марианна и машет рукой.
— Прекрати! Это наши противники, будь они неладны.
— Да помню я. Но ведь какой красавчик! И наверняка в Германии его ждет молодая женушка. Сидит себе в гостиной, слушает по радио Сару Линдер и вяжет теплые носки, а в животе поспевает белесый младенчик. А папу зачем-то переводят к бешеным норвежцам, так что носки могут и опоздать. Бедняга.
Марианна явно пытается загладить собственную глупость, но меня все равно бросает в бешенство. Однако сейчас Марианна моя лучшая подружка, поэтому я ограничиваюсь коротким замечанием:
— На что он живет?
— Играет на фортепьяно… в ночном клубе, дешевом месте. Я там не была. Ему нравится это занятие. Я ходила к нему домой, уговаривала вернуться. Он ответил, что вообще не понимает, о чем я толкую. Его комнаты выглядят, как цирк шапито. Одевается он как денди. Щеголь.
— Как только война кончится, я отсюда уеду.
— А какой у него голос?
— К тому времени ты, может, еще и гимназию не закончишь. Ты — наша общая надежда, и единственная.
— Если верить агентам, этот парень — бесполезный пустой красавчик, ни на что не годный. Они искали его несколько месяцев. И сетуют, что он не стоил таких усилий.
Осенью Марианна начнет работать помощницей продавщицы у Дамсгорда. Это стоило многих мешков бесплатных дров, но теперь дело слажено. Только меня, единственную из не выпестованных за белым заборчиком, ждет, вернее, ждало \"большое будущее\".
— А что думаешь ты?
— Я не буду учиться в гимназии. Мне не разрешили.
— Думаю, что он сын твоей жены и Моретти. Не знаю. Полагаю, он обманывает. Наверное, не может тебя простить, а потому отказывается вернуться. Ни сейчас, ни когда-нибудь. Скорее всего, он пропащий. Мне жаль…
— Что-о?
— Чего тебе жаль, Кэтрин?
— Родители не разрешают. Да Бог с этим, я все равно уеду.
— Мне жаль, что я не смогла сделать больше, я пыталась, ходила к нему. И я заметила, как дрогнуло его лицо, когда он впервые услышал твое имя. Это его выдало. Ну, или мне показалось. Я понимала, что о лжет, а потому пошла к нему и предложила деньги. Мы общались несколько часов. Я сказала, что ты сожалеешь и тоскуешь. Что не простил себя. Ему это безразлично. Я сняла для него кольцо с пальца. Твое кольцо Он его попросил, и я отдала с радостью, сразу, но он рассмеялся и вернул. Его не переубедить. Даже если…
— Куда?
— Даже если что?
— В Сибирь.
— Даже если он твой сын.
— В Сибирь? А как ты туда доберешься? Это же невозможно.
— Так ты и говоришь, что он мой сын.
— Я поступлю в коммунисты, поеду в Советский Союз, и там мне разрешат прокатиться по Транссибирской железной дороге.
— Я, но не он.
— Но ведь в Сибири концлагеря, разве ты не знаешь?
— Энди.
— Это нацистская пропаганда, — отвечаю я и слышу, что звучит это неубедительно, потому что я сама в этом не уверена. Я больше ни в чем не уверена. — Слушай, не сердись. Я вовсе не хотела сказать, что ты веришь нацистам. У тебя сигареты не осталось?
— Он называет себя Тони.
Сигарета находится, а Марианна и не думала сердиться. Я закуриваю, хотя на самом деле мне не хочется, горло и так пересохло. Зря я сморозила это про Сибирь. Непонятно, что это на меня нашло, я давным-давно о Сибири не мечтала. Теперь надо задурить Марианне голову, чтобы она думала про что-нибудь другое, а про Сибирь забыла.
— Он попросил у тебя кольцо?
— Видела бы ты Еспера вчера ночью! — приманиваю я.
— И я отдала. Он издевался.
Все известные мне девушки давно положили глаз на Еспера, некоторые повсюду трещат о своей влюбленности. Без всякого стыда они фантазируют о нем, лежа по вечерам в кровати, а потом пересказывают свои фантазии мне и хохочут. Он считается общей собственностью, а я пропустила, когда это началось.
Кэтрин видела страдание на лице мужа. Он хотел почти несбыточного, и его душевная боль была ужасной, хуже, чем рана на лбу, зашитая ее руками. Кэтрин надеялась, что Ральф ей поверил. Рассчитывала на это.
Марианна поднимает голову и просит:
— Мы поселимся в большом доме. Переедем на следующей неделе. Здесь будут жить Ларсены.
— Расскажи!
— Зачем нам это? Теперь для этого нет причины.
И я рассказываю, но не все.
— Много лет дом ждал моего сына. Мэллой пишет, что Тони жаден, что у него никогда не было денег. Мои сын появится, когда не останется выбора. А мы переедем и будем ждать.
К десяти, когда начинается комендантский час, Еспер домой не пришел. Он заходил после работы, поужинал и ушел. Мы не стали беспокоиться. Потому что решили, что он заночует у приятеля и пойдет на работу прямо от него. Он так часто делал, и в одиннадцать я легла спать. Мне снилось, что в окно стучат. Это был знакомый позывной, и я во сне подошла к окну комнаты во Врангбэке и выглянула в китайский садик. Я знала, что это Еспер стучит, что он свесился с крыши, и боялась, как бы он не сорвался вниз, ведь он висел в такой позе уже несколько лет. Я распахнула окно, и наступил день. В солнечном свете я увидела, как бульдозеры ломают садик. Перед ковшом одной из машин катился по земле Еспер в солдатской форме. На лице у него зияла рана.
Кэтрин представила тайный сад, суливший ей радость и восторг, высокие залы, хрустальные светильники и портреты незнакомых людей. Думая о себе, о платьях со шлейфами и о галереях, она поняла, что в этом не нуждается, и муж способен удовлетворить ее желания.
— Еспер! — завопила я, и он улыбнулся мне и помахал забинтованной рукой.
— Мы могли бы жить по-прежнему.
— No pasaran, сестренка, — сказал он так уверенно и спокойно, что я сразу поняла, что все в порядке, что он владеет ситуацией и что все это — часть не известного мне плана, и я захлопнула окно, потому что устала и хотела еще поспать. Снова наступила ночь, я лежала под одеялом, но стук продолжался. Я разлепила глаза и спустила ноги на пол. Стало еще темнее, и до меня не сразу дошло, что дело в темной тряпке, занавешивавшей окно. Я отодвинула ее в сторону и прямо за стеклом увидела лицо Еспера с заплывшим глазом и кровящим порезом на щеке. Он улыбнулся точно как в моем сне и громко прошептал:
— Открой уже окно, чуча!
— Мне нужен ребенок. Не хочу умереть бездетным. Так что если Господу будет угодно и если ты будешь так добра — я был бы рад.
Я рванула шпингалет, распахнула створки, ухватила Еспера за куртку и потянула изо всех сил. Он был тяжелый и не мог мне помочь, потому что прижимал руки к груди, так что он просто перевалился через подоконник. Из-под куртки что-то выпало и со стуком грохнулось об пол, а следом упал сам Еспер с по-прежнему прижатыми к груди руками. Это должно было быть больно. Я быстро нагнулась и подняла то, что он выронил. Пистолет, немецкий люгер. Не похожий на ощупь ни на что другое и еще теплый от Есперова тела, тяжелый, настоящий. Еспер отполз к стене между кроватями и сел, прислонившись к ней. Он протянул руку, я вложила в нее пистолет, он прижал его к груди и, покачивая нежно, как ребенка, сказал в ответ на мой испуг:
— Да, конечно.
— Не бойся, во-первых, он не знает, что пушки у него уже нет; во-вторых, нас было много, и больше я никогда его не увижу. — Он вытер щеку рукой, она окрасилась кровью, и Еспер смотрел на нее как на что-то, чего он никак не ожидал увидеть, а потом вытащил пистолет и с таким же точно удивлением стал его рассматривать. Потом прижался затылком к стене, прикрыл целый глаз и, сжимая в руках пистолет, заявил:
— Большой дом для детей. Дворец приключений и тайных лестниц. Я был юнцом, когда его строил, испорченным, упрямым и глупым. Мы, как ты выражаешься, будем жить по-прежнему.
— То-то. Ясно? Скоро начнется.
Ужинали они в молчании. Миссис Ларсен приносила и убирала тарелки. Съели немного. После долгого путешествия на поезде Кэтрин умеряла свой аппетит, уважая разочарование Труита. Ее сердце не могло не сопереживать. Кэтрин знала больше, чем ее муж, и была полна решимости.
Я не стала рассказывать Марианне ни про пистолет, ни про мой сон, только сказала, что Еспер подрался с немцем и какой у него был видок, когда я распахнула окно и он ввалился в комнату лицом вперед, стукнувшись с размаху об пол. Рассказ произвел впечатление. Ни о чем другом Марианна больше и думать не могла.
Ральфу было сложно поделиться своей печалью. За двадцать лет — ни одной радости, а сейчас отчаяние прихлопнуло его, безжалостно, без объяснений. Он потерял сына. Мечта его жизни — спасти Тони из ужаса, вызванного собственным безобразным поведением — окончательно рухнула.
А Кэтрин, сидя за остывающим кофе, не удержалась и заговорила, несмотря на сильное сочувствие к мужу.
— Ой, бедный Еспер. Ты хорошо обработала его раны?
— Мы его видели. В ресторане. Слышали, как он выступает.
— И как тебе его выступление?
— Что ты спрашиваешь? Конечно, — отвечаю я, и это истинная правда, но когда я вижу лицо Марианны, то начинаю жалеть, что вообще завела разговор про это.
— Очаровательно. Грустно. Впрочем, не мне судить.
— Ты прекрасно играешь.
Задул ветер, довольно холодный. Был такой приятный, а теперь сменился на северный бриз и крепчает; я чувствовала, как ноги и спина покрылись мурашками. Я укутываю плечи полотенцем, опускаюсь на корточки и выкуриваю последнюю сигарету; песколюб пластается по земле в такт порывам ветра, песчинки скребут лицо и засыпают волосы, поэтому я поворачиваюсь на пятках и говорю, сидя к Марианне спиной:
— Купаться будем или как?
«Я потерял все, — хотел сказать Ральф, — Во всем себе отказывал, мучил себя, делал то, чего от меня ожидали. И напрасно. У меня чистые рубашки. Мое поведение безупречно. И это ничего не значит». Его поразили в самое сердце, он смотрел на лицо жены и чувствовал нежность, потому что она вернулась домой. Он был рад видеть ее, был рад птичке, распевающей в клетке На память ему приходила собственная жестокость которую он проявлял по отношению к сыну. И вот теперь тот отрицал его существование. Это было слишком тяжело. И Ральф молчал, точно немой.
Солдат на мостках уже нет, все ушли в кабинку переодеваться. Из-за дощатых стенок доносятся их разговоры и смех, и у меня голова гудит от чужого языка, который я понимаю, но не принимаю. Я поднимаюсь и начинаю ходить кругами. Марианна изучает небо, по-прежнему идеально голубое.
Кофе остыл. Ужин закончился. Было поздно. Когда они поднялись по лестнице, Труит осторожно спросил, не желает ли Кэтрин спать в своей комнате.
— Я бы не стала ничего обещать, — выносит она диагноз.
— С чего вдруг?
На мостках еще холоднее. Мы натираем плечи и, как цапли, вышагиваем по дощатому настилу, причем Марианна ойкает и вздыхает через каждый шаг. Она движется в двух шагах впереди меня, недовольная и нахохленная; она очень раздражает меня. День вышел совсем бессмысленный и неправильный.
— А мы его вычеркнем, — сказал бы Еспер. — Вырвем из календаря и все.
— Возможно, ты устала после путешествия.
— Он не вычеркнется, — возражаю я громко.
— Ты ведь мой муж.
— Кто?
Возле кровати на тумбочке стоял стакан с водой, привет от миссис Ларсен. Ральф скрылся в ванной, дав жене время переодеться, там встал на колени и прижался лбом к холодному комоду, остужая жар. Затем вернулся в спальню, снял одежду и аккуратно сложил ее, чтобы миссис Ларсен о ней позаботилась. Обернувшись к кровати, Ральф изумился: его тронуло, что Кэтрин впервые легла в постель обнаженной, она поджидала его, понимала его потребность.
— Сегодняшний день. Его вычеркнуть нельзя.
— А зачем его вычеркивать? — оборачивается Марианна. Я останавливаюсь, от холода меня трясет так, что клацают зубы. А она смотрит мне в лицо, склонив голову набок.
Ральф занялся любовью со страстью, которая удивила его самого. По спине и груди стекали ручейки пота. Он прижимался губами к губам жены, держал ладонь на мягком изгибе ее бедра. Его пальцы были повсюду. Секс с ней напоминал купание в теплой воде. Кэтрин была уступчивой и предупредительной, не брала на себя инициативу. Он радовался, что доставляет ей удовольствие. Чувствовал собственную активность, страсть, пот, способность к управлению ощущениями женщины. Под конец он превратился в чистое движение, чистое желание и позабыл о своем теле, о бизнесе и даже о лице и теле жены, пока его тело, его потребность и его немое горе не стали единственными значимыми вещами на свете. Слушая тихий стон Кэтрин, он на мгновение, на единственное мгновение, испытал удовлетворение. Дышал он медленно и глубоко его руки успокоились, страсти развеялись. Он улегся на нее всем своим весом. Отвел с ее лба прядь волос.
— Э, да ты в расстройстве. Как я сразу не поняла? — с этими словами она подходит ко мне и обнимает, отчего ее полотенце соскальзывает на мостки, и пусть. Она сухая, теплая и от ветра заслоняет. Я закрываю глаза. А когда потом снова открываю их, то из-за ее плеча вытарчивает голова того белобрысого солдата. То ли он из воды вылез, то ли под мостом прятался, но теперь он стоит на краешке мостков лицом к нам. Может статься, он поджидал нас. Кроме нас троих на мостках никого нет.
— Спасибо, — произнес он.
Кэтрин отвернула голову и ничего не ответила. Он понял, что не надо было этого говорить. Эти слова много лет назад он обращал к развратным женщинам в гостиничных номерах. Это было не то, что он хотел сказать. Он хотел сказать, что его сердце разбито, и его нельзя восстановить и утешить. Осталось лишь горе да гнев, позволявший держаться. Но Ральф Труит не мог так открыться, это было не в его характере. Поэтому он поблагодарил ее и тут же пожалел об этом, пожалел и о слезах, не пролитых по сыну. Ему бы заплакать. Но, не уронив в жизни ни слезинки, он и сейчас не мог заплакать. Ни по себе. Ни по Антонио. Ни по жене, которой придется нести ужасное бремя — человека, которым он станет. Она уснет подле него, она все узнает, станет беспомощной, и он возненавидит ее за эту беспомощность.
— Марианна, посмотри-ка назад, — предлагаю я.
Его, конечно же, накрыла тоска по мальчику, который даже не был его плотью и кровью. Ральф удивлялся: почему сейчас, рядом с женой, под крышей собственного дома, ему так хочется снова обрести Энди. Просто он так долго лелеял эту мечту, и ничто не могло ее заменить, ничто не могло восполнить его потерю. Этот мальчик, ребенок, которого он предал, которого возможно, полюбил, ушел, но ведь мог и вернуться, как когда-то вернулся сам Труит. Здесь Тони мог бы заняться бизнесом, научиться делу и способам управления людьми, которые работали на Ральфа. Познакомился бы с их жизнью, их трудностями, их маленькими победами. Антонио. Энди. Тони Моретти. Незнакомец ставший красивым беззаботным мужчиной. Ральф пытался его представить. Вообразить того, кого не знал, кого когда-то избивал. Сына первой жены. Его блудного сына, для которого двери дома распахнуты.
Она оглядывается:
— Ой, красавчик с носками. Пиво и сигареты уже кончились — дело пахнет изнасилованием. Похоже, пришел наш последний час.
Кэтрин подле него заснула. Ее медленное дыхание наполнило воздух очарованием. Их окружала темнота. Она лежала на половине кровати, что пустовала двадцать лет. Миссис Ларсен увидит следы их соития — запачканные простыни. Поймет, что он уже не один. Улыбнется. От мысли при этом Ральф смутился. С помощью мелких деталей можно так много выяснить.
— Не думаю, — отвечаю я.
Бесполезно. Он сел, спустил ноги на пол. Задрожал от холода. Каким бы сильным ни было его тело, какой гладкой ни была бы кожа, он уже не молод. Он не может все изменить. Позади уже слишком много, а впереди — мало. Вдруг Ральф почувствовал конец своей жизни. Почувствовал сердцем. Костями. Затрудненным дыханием. Кровь бушевала от удовольствия, а мозг сосредоточился на смерти. Его положат в землю, рядом с родителями. Он окажется в аду, будет вечно терпеть боль от материнской иглы.
Он свешивает пятки в воздух и, балансируя на цыпочках, разводит руки в стороны. Он готовится к прыжку, он хочет покрасоваться перед нами, но он не учел местных условий. Мы пришли на пляж в прилив, а теперь начался отлив, за полчаса уровень воды падает на метр, и в это время нельзя нырять, спиной-то уж точно нельзя. Но он сводит руки в стрелку над головой, приседает, отталкивается, изгибается дугой и исчезает за краем мостков. Затаив дыхание, мы ждем, пока он вынырнет. Он не выныривает.
Поняв что Антонио потерян навсегда, Ральф ощутил как в нем. что-то умерло, исчезла надежда, помогавшая преодолеть годы одиночества. Он имел так много и сам не понимал, почему так сосредоточен на одном. Объявление и жена, притворявшаяся не той, кем была на самом деле, детективы, деньги, надежда, ожидание — все это было ради одной цели, ради мечты об Антонио. И теперь Ральф думал, что никогда не увидит сына.
Марианна смотрит на меня, прикусив губу.
— Сейчас слишком мелко, — говорит она.
В окна глядела луна. Бледно-голубой свет упал на стакан с водой подле кровати, и он вдруг испытал такую жажду, что, казалось, вот-вот погибнет. Он протянул руку, взял стакан, немного подержал его. Понюхал и секунду поколебался. Потом выпил сразу всю воду. С первым глотком, при слабом запахе и горьком привкусе, Ральф понял, что в воду что-то добавлено. Он изучил дно красивого итальянского стакана. Посмотрел на красивую жену, спавшую, точно ребенок, и освещенную лунным светом. Вспомнил Флоренцию, свои праздные дни. И догадался, что его отравляют.
И мы идем к краю мостков. Они длинные, метров сто, а мы идем не быстро.
Но ему это было безразлично. Теперь ему все стало безразлично.
— А если он убился? — канючит Марианна. Я не отвечаю, потому что всей моей силы воли едва хватает, чтобы идти. Вот мы стоим у края и смотрим в воду. Его распростертое тело дрейфует близко к поверхности в подводном потоке от Эллингова ручья, который проходит тут вдоль пляжа до слияния с морем. Тихо-тихо. Белые волосы колышутся в воде.
— Утоп, — тоненько говорит Марианна. И не может стоять спокойно. Она с силой обхватывает себя обеими руками, потом сжимает в ладонях подбородок, будто у нее схватило зуб, поднимает ногу и опускает ее, потом поднимает другую и тоже опускает.
Глава 18
— Утоп, все-таки утоп, — причитает она.
— Еще нет, — отзываюсь я.
Он в сознании, у него открыт рот и из него поднимаются пузырьки. Я думаю о сигнальных колечках пара, посланиях издалека, которые мне нужно расшифровать, и я заставляю себя собраться: надо разгадать эти сообщения; я опускаюсь на колени, нагибаюсь вперед, смотрю на пузыри и вслушиваюсь.
Мышьяк. Порошок наследства, как его называли в старину. Он был в пище, в воде, на одежде, на щетке для волос, Ральф чувствовал его, когда причесывался по утрам. Он улавливал его запах. Ощущал на языке и в горле. Не все время, не каждый день. Поначалу эффект был тонизирующим. Ральф казался себя сильнее. Кожа его стала румяной и чистой. Сердце крепко стучало в груди. Волосы были блестящими, голубые глаза — чистыми и пронзительными. Многие обращали внимание на его вид. Люди, которые раньше никогда не высказывались по поводу его внешности, уверяли теперь, что Ральф Труит помолодел лет на десять. Они думали, что причиной тому новый брак.
— Он враг, — говорит Марианна у меня за спиной.
Несмотря на душевные муки, Труит жил как прежде. Он был любезен с рабочими, держался с ними ровней, но умирал и знал об этом. Доброта — вот и все, что у него осталось.
Чистая правда. Я снова поднимаюсь на нош. Наверно то, что солдат сейчас утонет, тоже часть войны. Хотя в нашей стране никто не воюет, пока, во всяком случае. Пузыри выплывают все реже, потом прекращаются совсем, и тогда я прыгаю в воду.
Кэтрин была с ним исключительно нежна. Она внимательно его выслушивала, когда он говорил, а говорил он часто — о своих делах, о планах. Однако ни разу не обмолвился, как тяжело у него на душе, никогда не упоминал о сыне или о том, что хотел смерти, но боялся долгого болезненного процесса угасания. Ральф хотел сказать, что Кэтрин поступает правильно, что когда все закончится, деньги перейдут к ней. Он написал завещание, пока она была в Сент-Луисе. Он не верил, что Антонио когда-нибудь приедет и заявит свои права на наследство. Ральф не сказал всего этого: не смог. Он бы в шоке от того, что делает Кэтрин, но молчал. Он был ее единственным сообщником.
Я оказываюсь рядом с его рукой, я стою, и вода доходит мне до груди. Во мне росту 1.62, а в нем все 1.90, и я сначала отшатываюсь, потому что тело отвратительно белое — как Данцигман на дне морском, пугаюсь я; но потом я хватаю его за волосы, вытягиваю голову на поверхность и беру его под подбородок, чтобы рот был выше воды. Он не дышит, но я все равно тяну его на берег. Тяжело, да еще сопротивление воды, получается слишком медленно. Тогда я ложусь на спину и плыву, по-прежнему поддерживая его под голову. Я смотрю в высокое синее небо, которое раскинулось над всем миром и не движется, и я тоже не двигаюсь, поэтому я поворачиваю голову вбок и начинаю считать столбы мостков, чтобы не растерять решимости. Слышно, как Марианна мечется на мостках, она что-то кричит, но что, не слышно. Матерится, наверно. Плевать. Я перестаю грести, когда спина проскребает по дну. Откидываю голову, чтобы шею отпустило, и мечтаю полежать так еще, но в живот мне упирается его голова. Тяжелая голова фрица; я отталкиваю ее, беру его под руки и вытягиваю из воды. У меня дрожат ноги, мокрое тело леденеет на ветру, и я думаю, что я не думаю ни о чем. Марианна или еще кто стоит за спиной; я слышу тяжелое дыхание, но не оборачиваюсь, а укладываю солдата на бок, засовываю два пальца ему в рот и жму на язык, сильными толчками надавливая ему на живот коленом, пока вода не начинает течь изо рта и растекаться на белом песке темным кругом. Тогда я снова кладу его на спину, прикрываю его рот своими губами, зажимаю нос и начинаю ритмично накачивать его легкие воздухом. Я стараюсь до боли в груди и потемнения в мозгах, и тут он кашляет. Я поднимаю голову: жизнь ему я спасла. Он тонул в море, а теперь жив — как Еспер в тот день на молу, когда я вырвала его из клешней Данцигмана. Но я была ближе с этим вражеским солдатом, чем с собственным братом, я чувствую это губами, и, когда я осознаю это, я со всей силы бью его по лицу.
Голос жены звучал для него музыкой.
— До сих пор у меня не было ни минуты покоя, — заметил Труит, — Двадцать лет. Ни минуты счастья. Ты дала мне это, и я благодарен. Ты даже не представляешь, насколько!
Марианна окликает меня по имени. Я медленно поднимаюсь на ноги. Солдаты прибежали из раздевалки и теперь тихо стоят вокруг меня; они уже в форме, и они смотрят на мою руку.
Они сидели за длинным столом после ужина.