Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лето. Полдень. Полное безветрие. Над Колымской автотрассой — скверной грунтовой дорогой в ухабах и рытвинах, на которой местами с трудом могут разминуться два грузовика, — висит густая пыльная пелена. Безоблачное небо над речной долиной, по которой причудливо петляет дорога, блекло-голубого цвета с примесью желтизны. Кажется, что жаркое солнце потускнело, и на нем, как и на чахлых лиственницах по обочинам, осела невесомая въедливая пыль.

Вдоль дороги, в сторону городка, который рассыпал по берегам речной излучины неказистые на вид, большей частью одноэтажные строения, шли двое: толстый небритый забулдыга в кургузом клетчатом пиджаке и скрюченный старик с красными слезящимися глазами. За плечами у толстяка висел латаный-перелатанный мешок, в котором позвякивали пустые бутылки. Старик держал в руках деревянную клюку, которой время от времени раздвигал невысокий кустарник и сухую траву. Его изборожденное морщинами лицо загорело до черноты, над беззубым впалым ртом уныло нависал длинный бесформенный нос, весь в сизых прожилках.

Толстяк устал, разомлел от жары. Он с трудом волочил ноги, обутые в добротные сандалии размера на два больше.

— Ишшо ешть одна! — радостно прошепелявил старик, поднимая с обочины пустую бутылку из-под лимонада.

— Д-давай, — оживился толстяк и жадно схватил короткопалой широкой ладонью теплое зеленое стекло.

Придирчиво осмотрев горлышко и попробовав пальцами края, он осторожно положил бутылку в мешок. Затем, подняв к небу круглые маленькие глазки, принялся что-то подсчитывать в уме, беззвучно шевеля губами. Старик, тяжело опершись на клюку, смотрел на него с надеждой.

Но толстяк скривился, будто у него разболелся зуб, и зло сплюнул. Напарник понял его без слов. Уныло кивнув, он побрел дальше. Толстяк с силой дернул козырек засаленной кепки, которая сидела на самой макушке его лысой круглой головы, натянул ее на лоб и двинулся следом.

После полудня припекло еще больше. Толстяк обливался потом, дышал часто, с хрипом. Старик жары словно не чувствовал. Только изредка, поплевав на ладонь, он приглаживал свои длинные седые волосы, серые от пыли. Дорога, круто свернув влево, повела их в густой подлесок.

* * *

У небольшого приземистого здания с линялой вывеской “Прием посуды” людей немного — день будничный, старательский сезон в разгаре, промывка золотоносных песков идет круглосуточно, да и стоять на такой жарище в очереди ради того, чтобы сдать пустые бутылки и банки, охотников мало. Толстяк долго и придирчиво пересчитывал мелочь, которую рыжеволосая приемщица в цветастой косынке небрежно швырнула на прилавок. В третий раз перещупав серебристые кругляшки, он с обиженной миной, молча, протянул ей раскрытую ладонь с деньгами.

Брезгливо поджав полные губы бантиком, приемщица покосилась в его сторону.

— Ну? — спросила она, будто гвоздь вогнала в стенку.

— М-мало… Д-деньги не все… — Толстяк заикается. Зная за собой этот недостаток, он старается говорить помедленнее, но от волнения слова и вовсе застревают в горле; его лицо багровеет, на лбу выступает испарина.

— Чего тебе?.. Мало? Вали отсюда, бичара! Считай лучше!.. Следующий! Подходите, граждане, подходите. Дергай, кому говорю! — с силой оттолкнула она руку толстяка с мелочью; деньги посыпались на землю.

— Т-ты… ты что?! — оторопело воскликнул толстяк; хотел еще что-то добавить, но не нашелся и стал сноровисто выискивать среди камешков и мусора оброненные монеты.

Старик ожидал его у магазина “Вино-водка”. Тут очередь была куда длиннее. Опираясь на клюку, старик неторопливо пошаркивал ногами и что-то пришептывал себе под нос. На толстяка он взглянул с надеждой. Тот, однако, лишь махнул рукой и направился к куче поломанных ящиков, сваленных как попало у забора.

— 3-зараза… — пробормотал он и погрозил кулаком в сторону приемного пункта. — Гидра… Опять обманула, — объяснил старику, — Не хватает… У-у! — пнул подвернувшегося под ноги одноглазого бродячего пса.

Пес безропотно, с ленивым достоинством уступил ему дорогу.

Приятели устроились на ящиках не в лучшем расположении духа. Толстяк гневно сопел, а старик с кислым видом неотрывно следил за очередью возле магазина.

— Э! — вдруг вскрикнул он и ткнул в бок приятеля.

Толстяк посмотрел в том направлении, куда старик указал клюкой:

— М-михлюшка… — в радостном изумлении растянул он губы.

— С “пушниной”. П-полный мешок. Вот это улов! Расколем?

И, не дожидаясь ответа, с неожиданной для его комплекции прытью толстяк поспешил навстречу низкорослому мужичку с остроносым птичьим лицом, одетому, несмотря на июльскую жару, в замызганную меховую безрукавку. Издали похожий на муравья, сгибаясь едва не до земли и пошатываясь на тонких кривых ногах, Михлюшка упрямо тащил свою ношу — чувал, набитый под самую завязку пустыми бутылками, — к приемному пункту.

— М-мишаня, привет! Д-давай помогу… — Толстяк подставил плечо под мешок, Михлюшка вздохнул с облегчением.

Сдали. Зажав в сухом кулачке рублевки, белобрысый Михлюшка гордо зашагал к магазину “Вино-водка”.

— Моя очередь! Моя… — штопором ввинтился старик в толпу возле двери. — Занимал, занимал, во те крешт!

Куда девались его апатия и покорность житейским невзгодам! Он стал похож на старого ерша, которого вытащили ранней весной на берег, — костлявый после долгой и голодной зимы, он угрожающе вертится, топорщит свои острые плавники-локти, шлепает беззубым ртом.

Мужики-северяне — народ покладистый, без той злобы, которую вливает в душу городская сутолока, — посмеиваясь, уступили такому азартному напору, пустили к прилавку.

— Угостишь? — робко шепнул Михлюшке толстяк и сунул ему в руку свои монеты. — Вот… М-мы тут п-подсобрали.

Михлюшка важно кивнул и с независимым видом сплюнул сквозь зубы. Он сознавал свое превосходство над приятелями, ему было приятно чувствовать себя покровителем и благодетелем. Выпятив узкую цыплячью грудь, он даже слегка приподнялся на носках, чтобы казаться выше ростом. В его душе, которая невесть каким чудом держалась в хилом теле, разлились приятное томление и умиротворенность…

* * *

Уединились в лозняке на берегу реки. Место было тихое, скрытое и давно освоенное. Посреди крохотной лужайки стоял большой деревянный ящик, покрытый куском полиэтиленовой пленки. Вокруг лежали четыре бревна. На них и расположились.

Толстяк, довольно кряхтя и поочередно подмигивая Михлюшке и старику, выудил из карманов своих широченных штанов, явно шитых на двухметрового дюжего молодца, две луковицы и половинку зачерствевшего батона. Старик, покопавшись, вытащил из-под корневища трухлявой лесины припрятанный там граненый стакан. Вытерев его полой рубахи, торжественно поставил посреди \"стола”.

Оба приятеля с нетерпением смотрели на Михлюшку, который бережно прижимал к груди, будто спеленатого младенца, завернутые в мешок бутылки с дешевым крепленым вином, “бормотухой”. Михлюшка, сознавая важность момента, не торопился — осторожно уложил сверток на ящик и жестом фокусника достал из мешка первую бутылку с невзрачной наклейкой.

Наконец выпили. Закусили. Михлюшка задумчиво грыз кусочек батона. В его редких коротких волосах запуталась соломенная труха, большие оттопыренные уши двигались в такт с нижней челюстью, глаза осоловели.

Один старик не прикоснулся к еде, жевать нечем — зуб спереди да несколько полуразрушенных кутних. Он с завистью смотрел на толстяка, который с хрустом грыз сочную луковицу.

Неподалеку затрещал лозняк.

— М-милиция! — всполошился толстяк и принялся проворно запихивать полные бутылки за пазуху.

— Наше вам с поклонником, люди добрые! — раздался хрипловатый голос со смешинкой, и из кустов на лужайку ступило существо неопределенного возраста и пола, в сером свитере, протертом на локтях до дыр, и узких темно-зеленых брюках.

— А, чтоб тебя… — погрозил старик клюкой. — Напугала…

— Здравствуй, Дарьюшка, — Михлюшка показал в улыбке желтые зубы.

Толстяк что-то недовольно буркнул себе под нос и отвернулся, однако спрятанные бутылки вернуть на место не спешил.

Дарья, фамильярно похлопав его по плечу, села рядом. Только Михлюшка по-прежнему улыбался мягкой, располагающей улыбкой. Дарья взяла пустой стакан, понюхала и игриво подтолкнула толстяка:

— Ну не жмись, плесни чуток, — и стала доставать из авоськи, которую держала в руках, какие-то кулечки и сверточки. — С закуской у вас, я вижу, туго, братчики. А у меня есть кое-что…

Дарья выложила на ящик подозрительные с виду котлеты, все в хлебных крошках, несколько кусочков хлеба, яблоко и вареные говяжьи кости с остатками мяса.

— В столовке разжилась, — сообщила она доверительно.

Михлюшка показал глазами на стакан, и толстяк, тяжело вздохнув, наполнил его до половины. И тут же быстро схватил котлету.

К Дарье они испытывали некоторое почтение, смешанное с завистью, — она была баба молодая, мужняя и имела свой угол. Несмотря на то, что эта, с позволения сказать, “квартира” находилась в колодце теплотрассы, под землей, жить там было можно. Даже в самые лютые колымские морозы толстые трубы центральной магистрали излучали вдоволь тепла, чтобы согреть камеру размером два с половиной на два метра, где ютилась Дарья со своим “мужем\", которого бичи за страсть к чтению прозвали Башкой. Сама Дарья величала его по имени-отчеству, почтительно — Борис Олимпиевич. В той, иной жизни, из которой его бесцеремонно вытолкнули винные пары, он и впрямь занимал видную должность в каком-то научно-исследовательском институте, но теперь это вовсе не мешало ему быть на полном иждивении у Дарьи, которая его боготворила и побаивалась — хватив лишку (такое случалось часто, почти каждый день), Башка вначале читал наизусть стихи Пастернака, а затем, видно от умиления, колотил сожительницу. При этом на его лице бывало такое выражение, будто он выполнял тягостную, но жизненно важную повинность. Дарья же, чтобы ему угодить, орала, сколько хватало голоса, а после скулила, пытаясь выдавить слезы, — по натуре Башка презирал физический труд, и потому его кулачки годились разве на то, чтобы выбивать пыль из подушки.

Выпили и с Дарьей. Толстяк, который уничтожил почти всю еду, припасенную молодухой, благодушествовал; старик, разомлев от выпитого, монотонно шамкал (его никто не слушал), а Михлюшка с потухшим окурком во рту клевал носом, изредка встревая в разговор толстяка с Дарьей,

Толстяк ударился в воспоминания;

— …Встречали как министра. “Волгу\" черную к поезду подавали. Первым делом — в баньку. Попаришься — и за стол. А там — чего только нет! И разносольчики, и п-пиво, и балычок. А шашлыки?! О-о… — закатил он глаза. — К-коньяк французский, водочка как слеза… Золотые времена. Уважаемый человек был. Ревизор…

— За что на Колыму по этапу и отправили, — ехидно вставила Дарья.

— Язык твой п-поганый, — обиделся толстяк и демонстративно отвернулся.

— Вот чудак, я же пошутила, — потянулась к нему Дарья, обняла за шею, замурлыкала кошкой: — Прости меня, дуру…

— Ладно, — смилостивился он. — Т-ты помнишь Маланчука? Н-начальником милиции был.

— Еще бы не помнить. Тот, которому жена рожки приставила с заезжим художником, — Дарья пьяненько захихикала.

— Эт-то был человек… — не слушая Дарью, мечтательно прикрыл глаза-пуговки толстяк. — Не то, что н-нынешний…

— Он тоже ничего, — встрепенулся Михлюшка. — Мне справку подписывал. Обходительный.

— Нет, М-маланчук — человек, — гнул свое толстяк. — Вот при М-маланчуке…

— Ты при нем на демонстрации хаживал? — спросила Дарья и снова захихикала.

— У-у… — застонал от избытка чувств, переполнявших его душу, толстяк. — Б-были времена…

Заслышав о демонстрациях, оживился старик.

— Шешьть раз, шешьть! — воскликнул он торжествующе. — Шешьть раз ходил…

Маланчук, предшественник теперешнего начальника райотдела милиции, сумел оставить неизгладимый след в памяти старых колымских бичей. Обычно накануне Первого мая и Октябрьского праздника милиция устраивала облаву на всех “деграндированных элементов”, как выражался Маланчук. А рано утром, до начала демонстрации, бичей увозили в тайгу, километров за двадцать от города. “Чтобы не портили картину”, — бодро рапортовал Маланчук районному начальству. Шествие колонны бичей назад в город было зрелищем впечатляющим…

К компании с голодным бесстрашием подошел одноглазый пес-бродяга. С независимым видом он уселся на примятую траву и, высунув язык, шумно задышал — по-видимому, чтобы таким образом привлечь к себе внимание. Его единственный глаз требовательно, без обычной собачьей умильности, глядел на одутловатую физиономию толстяка, в котором лохматый бродяга определил самую важную персону застолья.

— Пшел… — лениво цыкнула на пса Дарья и швырнула в нет яблочный огрызок; не попала.

Пес даже ухом не повел, только судорожно сглотнул слюну и несколько раз нетерпеливо переступил лапами.

— Иди сюда, п-паразит, — позвал его толстяк. Он несильно потеребил пса за лохматый загривок: — Н-на, возьми, отщепенец. — Толстяк сгреб с ящика кости и бросил их псу.

При этом он зацепил пустую бутылку, которая покатилась и упала на колени к старику. Тот сноровисто подхватил ее, повертел в руках и со вздохом сожаления поставил обратно.

— Эх, жизнь пошла… туда ее в печенку… — Он зло стукнул клюкой о бревно. — В шамый раз бы добавить, да где деньга взять? Раньше было: имеешь трешку в кармане — брюхо полно, пьян и клюв в табаке.

— Да-а, — протянул толстяк, жалобно скривившись. — Не мешало бы повторить… — вопросительно посмотрел на Михлюшку.

Тот поймал его взгляд и сокрушенно покачал головой.

Толстяк крякнул с досады и отвернулся к Дарье, которая пыталась с помощью обломка расчески привести в порядок свои волосы.

— Братцы! — вдруг подпрыгнул Михлюпжа. — Может, это, кур кому продадим. У меня их сколько хошь. А?

— Хи-хи-хи… — затряс жирным подбородком толстяк. — Уморил. Н-не у тебя, а у твоего хозяина. Т-тоже мне, злостный частник.

— Нет, у меня! — Лицо Михлюшки от обиды пошло красными пятнами. — Там моих полсотни, я заработал. Он мне это сам сказал. Продашь, говорят, деньга будет. На харч, значит. И прочее. Не веришь?

— П-полсотни? Всего-то? Стерва твой хозяин! Ты ему хлев строил? Строил! Дом штукатурил? А как же. И две печки сложил. И все задаром. Свиней три года кормишь. Поди, до сих пор два десятка в загоне хрюкает. И кур сотни две. Благодетель, язви его душу…

— Уходить тебе нужно от него. — Старик крутил “козью ножку”, старательно слюнявя газетный лоскут. — Кулацкая морда твой хозяин. Ишплуататор.

— Дык, это, куды ж я пойду? Без пачпорта. И денег нет.

— Куды, куды! — передразнил его толстяк. — Д-дите малое… В милицию, пусть новый паспорт дадут. А что справку потерял — невелика беда. Новую в к-колонии выпишут.

— Не, в колонию не пойду! — испугался Михлюшка. — Ни в жисть! Там строго насчет этого… В зону? Не! — Он беспомощно замахал руками, словно отгоняя неожиданно явившийся перед ним страшный призрак.

— Д-дурак! На кой ляд ты им теперь нужен? Срок отсидел? Отсидел. Амнистия тебе вышла? Вышла. Никто не имеет права вернуть тебя обратно. Подумаешь — справка. Напишешь заявление, п-получишь свои бумага — и домой.

— Чего боишься, чудак? — лениво потянулась Дарья. — Дальше Колымы все равно не пошлют. Некуда дальше. Разве что в Сочи… Он дело говорит, — кивнула на толстяка. — Получишь паспорт — и к жене под крылышко. Ты мужик еще справный, любую бабу заездишь, — игриво подмигнула.

— Не поеду домой. Кому я там нужен? Жена… — Голос у Михлюшки дрогнул. — Жена уже седьмой год замужем за другим.

— А сын? — Толстяк потянул с ящика последний огрызок хлеба и принялся жадно жевать. — М-м… Он тебе письма писал? Т-ты сам говорил. К себе звал? Звал. Вот и… дуй к нему.

— Что ты? — испуганно захлопал светлыми ресницами Михлюшка, — не могу к сыну. Он меня не таким помнит… Потому и на письма… не отвечаю… — Он низко опустил голову и зашмыгал носом.

— Эх! — Толстяк вскочил на ноги, перебежал к Михлюшке, склонился над ним, жестикулируя. — Чучело ты! Ну виноват был — человека спьяну машиной задавил. Так ведь прошлого н-не вернешь. Вину свою искупил. А жена что — живой человек. Ей жить нужно было по-человечески. М-мальца кормить. И всякое п-прочее… Боге ней! Но сын… Да если бы у меня был сын!.. Писал чтобы… звал к себе… — Он судорожно сглотнул слюну и медленно побрел на свое место. — Сын…

— Может, и вправду, поехать? А? — не поднимая головы, тихо спросил Михлюшка. — До осени доживу, стребую документ, продам кур… И поеду… Денег подсоберу…

— Держи карман шире, — покривила тонкие губы Дарья. — Чего захотел — полсотни кур у своего мироеда оттяпать. Так он их и отдаст, этот кровопивец. Ох, дурень ты, дурень… Думаешь, он тебя при себе держит да все обещает помочь документы новые выправить от доброты душевной, от щедрости большой? Как бы не так! Ему на материке “вышка” светила… Повезло, открутился как-то. А теперь гоголем ходит перед теми, кто не знает, что он за птица. Корчит из себя заслуженного: “Мы строили, мы поднимали…” Гад!

Дарья добавила еще кое-что позаковыристей и надолго умолкла. Молчали и остальные. Тихо плескалась река в берегах, шелестел лозняк, назойливо зудели комары.

* * *

Осень пришла злая, морозная. Мела колючая поземка, хмурое, низкое небо сеяло на тайгу и городок ледяную крупу. Река утихомирила свой быстрый бег, затаилась по заводям, покрылась пока еще тонким и хрупким “салом”, из которого волны строили на отмелях ледяные города. Промывку золотоносных песков в верховье уже закончили, и теперь грязно-рыжая речная гладь в радужных мазутно-бензиновых разводах просветлела, очистилась до первозданной студеной черноты, сквозь которую, как ни странно, ясно виднелось дно, усеянное серыми окатышами и мелкой разноцветной галькой.

Был обычный субботний вечер с короткими осенними сумерками. Запах горящей живицы витал вместе с белесым дымом из печных труб над новыми добротными домами и бараками, которые сгорбатила и вогнала в землю почти по окна коварная вечная мерзлота. Михлюшка сидел за столом, грубо сколоченным из неструганных досок, в своем, “жилом”, закутке хлева и писал заявление начальнику райотдела милиции.

Остаток лета и весь сентябрь он провел в почти полной трезвости и лихорадочной подготовке к дальней дороге. Даже сумел скопить малую толику денег. Свой основной капитал, полсотни кур, обещанных ему хозяином, все это время он холил с таким рвением и прилежанием, что хозяйка диву давалась. А потому грызла его меньше обычного.

По ночам Михлюшке теперь снились приятные сны, нередко цветные, чему он немало дивился, — такое случалось с ним только в детстве. Поутру он долго лежал с закрытыми глазами, пытаясь вспомнить волнующие видения, которые посещали его ночью, но перед глазами клубился только разноцветный дым и кружили мерцающие всполохи, похожие на новогодний фейерверк.

Сегодня Михлюшка наконец продал своих кур. Покупатель нашелся солидный, оптовый, не поскупился, и теперь Михлюшка с забытым сладостным чувством то и дело прикасался рукой к карману телогрейки, где хранились завязанные в узелок деньги.

И все же тревожно было у него на душе. Дело в том, что кур он продал, когда хозяева отправились навестить знакомых. С того памятного для Михлюшки дня, когда хозяин пообещал ему за труды полсотни кур, прошло немало времени. Больше к этому разговору они не возвращались, и теперь Михлюшка, который за три года достаточно хорошо изучил изменчивый нрав своего хозяина, с трепетом ждал объяснений.

“Что ему эти деньги? — думал он, в который раз пощупав заветный узелок. — Так, копейки, а я заработал. Сено косил — раз, крышу дома перекрыл — два… — принялся загибать пальцы. — Конечно, заработал…” — И, успокоенный, снова принялся за заявление.

\"…Обесчаю быть передовиком производства и строить коммунизм”, — добавил он в конце прочувствованно, вспомнив выцветший лозунг над дверью автомастерской в зоне.

“Работенка… Легче поленницу дров наколоть. — И, аккуратно свернув листок вчетверо, Михлюшка сунул его во внутренний карман ватника. — Все. Пьем чай — и…”

— Дебет-кредит сводишь?

Михлюшка от неожиданности едва не свалился со скамьи — хозяин, как всегда, появился внезапно, словно из-под земли вырос. Несмотря на преклонные годы и тяжеловесную фигуру, он ходил споро и бесшумно, как рысь в поисках добычи.

— Не… — Михлюшка поторопился встать.

— И что же ты там накалякал, раб божий Михаил? — Хозяин поднял тетрадный листок, прочитал его.

— Так… — протянул он и подошел к Михлюшке вплотную. — Паспорт, значит, понадобился. Коготочки точишь, на материк собрался… сволочь… — вдруг зашипел змеем и дохнул на Михлюшку водочным перегаром.

— Это… ну, в общем, того… — обомлел Михлюшка под тяжелым ненавидящим взглядом.

— Молчи, недоносок, пока я говорю. — Квадратное лицо хозяина с косым шрамом на правой щеке почернело. — Паспорт ему нужен… Ну как же — каждый гражданин Совдепии должен иметь “ксиву”, чтобы не перепутали его с кем другим. Но про то ладно… Твое дело. А теперь скажи мне вот что — зачем моих кур продал?

— Дык, это, сами говорили. Заплатить чтобы мне.

— За что? Кормлю, пою, одеваю, живешь у меня как у Христа за пазухой. И еще платить?

— Обещали ведь. Полсотни кур. Я и того…

— Обещал? Тебе? Ты что, меня за слабоумного держишь?! Где деньги? Ну!

— Косил я, сено. Крышу… водопровод… И это, как его… — Михлюшку трясло,

— Гони деньги, неумытая харя. — Хозяин шагнул к плите, взял топор. — Я тебя сейчас — на мелкие кусочки! — свиньям скормлю… И никто искать не будет…

“А ведь может… Ей-ей убьет, — мелькнуло в голове Михлюш-ки. — Отдам, пусть его\". Но, помимо воли, вырвалось у него:

— Ды-к, это, как же… мои деньга! Заработал я. Заработал! Три года… Не дам! Нет!

Михлюшка кричал еще что-то бессвязное. Из глаз катились крупные слезы, худые руки судорожно рвали некрепкую ткань застиранной рубахи. Михлюшка бросал слова прямо в лицо хозяину, смотрел ему в глаза, пожалуй, впервые за три года, но ничего не видел. Перед ним будто сверкали разноцветные всполохи.

Переложив топор в левую руку, хозяин спокойно, как бы с ленцой, без замаха, ударил Михлюшку под ложечку.

Сломавшись в пояснице, Михлюшка беззвучно осел на пол. Хозяин запустил руку в карман телогрейки, достал узелок с деньгами, неторопливо пересчитал. Затем плеснул водой из алюминиевой кружки в лицо Михлюшке.

— Очухался? Вставай… — помог подняться. — Одевайся… — швырнул Михлюшке ватник и шапку. — И чтобы духу здесь твоего не было. Я тебя не знаю, ты меня тоже. Вякнешь кому или вернешься — пришибу. Топай, топай, — больно ткнул Михлюшке под ребра увесистым кулаком. — Вас таких много на чужое добро…

Ветер сек лицо Михлюшки сухим, колючим снегом. К ночи похолодало, разыгралась настоящая метель. Но он вовсе не чувствовал леденящего дыхания стужи, шел, как механическая кукла, — бездумно, не спеша, мелким шагом. Ему было жарко. Сердце словно раскалилось добела и гнало по жилам не кровь, а кипяток. Широко открытым ртом хватал Михлюшка стылый воздух, загоняя его внутрь, чтобы остудить грудь.

Городок будто вымер — притих, затаился, пережидая ненастье. Редкие прохожие, которые попадались навстречу, тут же растворялись, тонули в снежной круговерти, будто бестелесные призраки.

Неожиданно режущая боль сжала сердце. Нелепо взмахивая руками, как подранок перебитыми крыльями, Михлюшка закружил на месте и медленно завалился в сугроб…

Очнулся он от тихого повизгивания. Что-то теплое и влажное прикоснулось к его лицу. Михлюшка с трудом поднял будто свинцом налитые веки. Одноглазый рыжий пес-бродяга сосредоточенно вылизывал ему щеки. Михлюшка застонал, повернулся на бок, сел. Пес довольно тявкнул.

— Болит… — Михлюшка принялся растирать закоченевшие руки. — Вот, бывает… упал. А тебе спасибо, — попытался погладить пса, но руки были еще непослушными. — Выгнали меня. Куды пойду теперь? А? Денег нет. Вот осталось всего-то… — Он нащупал в ватнике мятые трешки и рубли. — Тридцать четыре с копейками. Холодно. Сейчас встану. Ты погодь, я тебя накормлю. Вот только время-то позднее. Куды теперь… Мороз, поди, за двадцать… Может, к Дарье? А что — примет. Больше некуда… Мне бы ночь перебиться. И сердце… С чего бы?

Михлюшка долго искал люк колодца теплотрассы, где ютились Дарья с Башкой. Поверх чугунной крышки намело сугроб, и он минут десять рылся в снегу, пока добрался до нее.

— Эй! — постучал кулаком.

В ответ тишина. Тогда Михлюшка стал на люк обеими ногами и затопал.

— Кто там? Какого черта? — наконец послышался голос Башки, сиплый спросонья и недовольный.

— Это я, Мишка! Пусти, Борис Олимпиевич, замерзаю.

— Иди… к бениной маме! — выругался Башка; в глубине колодца что-то звякнуло. — Ах ты, господи! — вскричал он, словно его укусила оса. — Разбилась… Почти полная была… Вот беда, так беда…

— Открой, Борис Олимпиевич. Помру я, холодно.

— Уйди, зараза! Это из-за тебя все! Уйди по-хорошему, харю раскровяню!

— Дарья, а Дарья, ты меня слышишь? — Михлюшка понял, что Башка был сильно пьян, ноги его не держали, и поднять тяжелую крышку он был просто не в состоянии.

Дарья не отзывалась. То ли ее не было, то ли спала мертвецким пьяным сном. Михлюшка звал ее, пока не охрип. Но из колодца слышалась только ругань Башки. Тогда он в отчаянии попытался сковырнуть крышку совершенно закоченевшими руками, но мороз и теплый воздух изнутри припаяли тяжелый чугунный диск к металлической горловине люка намертво.

— Без лома… не получится. Никак… — Припал к крышке грудью, заплакал: — Башка, разбуди Дарью. Пустите, Христа ради. Замерзну. Да пустите же, вы! — ударил кулаком о толстый рифленый металл.

— Пошел к свиньям собачьим! Гостиницу нашел. Без тебя тошно… — И Башка снова запричитал над разбитой бутылкой.

— Ну что ты скажешь… — Михлюшка тяжело поднялся, стряхнул снег с ватника. — Совсем худо… Руки закоченели. Снегом надо… — принялся тереть негнущиеся пальцы. — В какой-нибудь подъезд пойду. Отогреюсь чуток. А там… это… видно будет…

Ржавая, невесть когда крашенная батарея отопления в подъезде трехэтажного дома сочилась горячими каплями. Сырой пар клубился над лестничным маршем, застывая на бетоне снежными сталактитами самых причудливых форм. Михлюшка, отогревая руки, присел на корточки. В голове шумело, сердце билось вяло, неровно, отдавая в руку тупой пульсирующей болью.

“Куды пойти? — тоскливо размышлял Михлюшка, чувствуя, что его начинает клонить в сон. — На чердак бани можно, там опилки насыпаны и трубы теплые. Ды-к, залезу-то как? Лестницу кто-то умыкнул… Худо… А может, к ним?” — оживился, вспомнив старика и толстяка.

Приятели в конце августа присмотрели на городской окраине брошенную развалюху, где и расположились на зиму.

“Уж они-то не откажут… — думал с надеждой Михлюшка, покидая отогревший его подъезд. — Ребята хорошие…”

Непогода разыгралась не на шутку. Небо будто прохудилось, и сквозь невидимые во тьме дыры обрушивались на землю тяжелые снежные заряды. Михлюшка, которому ветер дул в спину, семенил бодро, спешил: только теперь он почувствовал, как здорово проголодался.

На взгорке ему вдруг почудилось, что земля вздыбилась, ушла из-под ног. Он упал, затем сгоряча встал на четвереньки и пополз вперед, оставляя глубокую борозду в снегу. И только когда в груди полыхнуло пламя и сердце рванулось наружу так, что, казалось, затрещали ребра, Михлюшка понял — на ноги ему не подняться. Он покорился нестерпимой боли и лег на правый бок, подтянув колени к животу. Совсем рядом светилось крохотное оконце невзрачной хибарки, которая приютила старика с толстяком. Меркнущими глазами Михлюшка вглядывался в желтое пятнышко окна — и улыбался. Оттуда, из трепещущей жаркой глубины, робко ступил в метельную темень босоногий мальчик с круглой, как одуванчик, русой головкой. Он недоверчиво, исподлобья смотрел на Михлюшку.

— Сынок! Вот я и дома. Приехал… Погодь, сейчас вста…

* * *

— Н-намело… т-туды ее!.. — Толстяк пытался застегнуть ватник, который был явно маловат для его брюха.

Он стоял возле своего жилища и недовольно щурился от яркого солнца. Рядом кряхтел старик, расчищая дорожку к поленнице.

— Т-ты глянь! — потянул его за рукав толстяк. — Нет, ты посмотри! Опять заявился. Вот я т-тебя!

Старик разогнулся с хрустом и приставил ладонь к глазам. Неподалеку от них, возле забора, рылся в сугробе одноглазый пес. В ответ па окрик толстяка он только злобно заурчал.

— П-поганец… — Толстяк забрал из рук старика лопату и решительно двинулся к одноглазому бродяге. — Ей-ей, пришибу…

Причина такого недружелюбного отношения к псу у толстяка была веская — два дня назад тот стащил копченые бараньи ребра, которые толстяку всучили в качестве платы за разгрузку фургона с продуктами.

Пес нехотя отступил, скаля зубы и рыча.

— Иди… иди сюда! — вдруг всполошенно позвал своего приятеля толстяк: он наконец увидел, что так усердно выкапывал из-под снега пее.

— Михлюшка?! — старик отшатнулся в испуге.

Толстяк вытащил скрюченное тело Михлюшки из сугроба.

— Амба… — угрюмо сказал он, глядя куда-то в сторону. — Преставился…

— 3-закрой, з-закрой ему лицо! — взмолился старик.

— П-постарался, сын блудливой суки… Шустрый, как электровеник… П-пошел вон, обжора! — Толстяк со зла швырнул в пса лопатой. — Погрыз… — Он прикрыл обезображенное лицо Михлюшки его же шарфом. — П-помоги…

— Куда его?

— Бери за ноги! Куда… Ну не в хлев же. У нас полежит, пока не заберут в морг…

Тело Михлюшки свободно поместилось на ящиках из-под аммонита, в которых хранился немудреный скарб приятелей.

— П-пошли в милицию, — решительно направился к двери толстяк. — Заявим…

— Э! — Старик обшаривал карманы покойника. — Шмотри, во! — расплылся он в щербатой улыбке, показывая толстяку найденные деньги.

— Везучий ты… — Толстяк был радостно изумлен. — Ну, шельмец… — жадно схватил скомканные бумажки и принялся считать.

— Идем! — Старик напялил шапку. — Попервах в милицию, а потом…

— Балда! — негодующе посмотрел на него толстяк. — Ему, кивнул на Михлюшку, — не к спеху. — Выглянул в окошко. — Время-то в самый раз… П-помянем…

Приятели ушли, подперев дверь толстым колом. Одноглазый пес, осторожно ступая по их следам, подошел к хибаре. Долго, с вожделением принюхивался он к струе теплого воздуха, которая пробивалась сквозь щель над порогом, потом уселся на задние лапы, поднял морду вверх и тихо, с подвыванием заскулил.

БЛАЖНОЙ

Сумерки обволакивали глубокие распадки, речную пойму, постепенно вползали на крутобокие сопки, которые щетинились чахлым лиственничным редколесьем. Только заснеженные пики горного хребта на востоке светились в лучах заходящего солнца мягкими розовато-малиновыми отблесками.

Стояли последние августовские дни, самая середина золотой колымской осени. Еще зеленели мари, и стланик шуршал длинными вечнозелеными иголками у подножья сопок, а речная долина и таежные урочшца уже окрасились в желтые с багрянцем тона, и холодные быстрые ручьи играли на перекатах опавшей листвой.

Вдоль берега изрядно обмелевшей за лето реки шагал Егор Зыкин с тяжелым рюкзаком за плечами. Его круглое, добродушное лицо с рыжеватой щеточкой усов было усталым и отрешенным, узкие глаза цвета болотной воды — зеленоватые со ржавчиной — смотрели угрюмо и сосредоточенно. Изредка он останавливался и поддергивал рукав стеганого ватника, оголяя широкую кисть руки, которую туго охватывал ремешок старых, безотказных часов “Победа”. Взглянув на циферблат, Егор морщил крупішій, чуть вздернутый нос, что у него означало недовольство.

— Плетешься, будто кляча… — ворчал он, прибавляя ходу. — До зимовья добрых четыре километра, а вечер — вот он, ужо на загривок взгромоздился… — Егор заметно “окал”.

Но надолго прыти у него не хватило — рюкзак, в котором помещался двухнедельный запас продуктов и кое-что из одежды, весил килограммов сорок, а топал Зыкин почти без отдыха с утренней зари. И опять, сбившись на медленный, равномерный шаг, Егор хмуро смотрел за тропой. Протоптанная таежным зверьем и еще невесть кем, она петляла среди вековых лиственниц, терялась в упругих зарослях низкорослой северной березки, выводила на прибрежные отмели, где празднично белели на сером крупнозернистом песке тщательно окоренные, отполированные галечником и водой стволы лесин, оставленных там весенними паводками.

Куропачий выводок с громким квохтаньем стремительно взмыл из кустов речной смородины и, протаранив густой подлесок, рассыпался среди кочек обширной мари. Егор от неожиданности ахнул, отпрянул назад и незло ругнулся. Поправив ремень двустволки, которая висела стволами вниз на правом плече, он решительно ступил на осклизлые камни мелководною речного переката. Крупные хариусы, сверкая чешуей, порскнули из-под ног во все стороны, попрятались в круговерти глубоких промоин, которыми изобиловало русло.

— Едрена корень! Сколько рыбы… — Егор присел на корточки, чтобы лучше видеть.

Дно реки шевелилось. Это не была игра бликов, отражений и полутеней, которые щедро сеяла на светлый донный галечник быстрая волна. Десятки, сотни рыбин с непостижимым упрямством продирались через мелководье, густо усеянное валунами, преодолевая сильное встречное течение. Их темные узкие спинки образовывали длинные жгуты, которые вились, постоянно меняя толщину, меж камней. Часто в какой-нибудь узости жгут вспухал, разрастался и взрывался радужными брызгами. И тогда выброшенные на камни хариусы устраивали танец с невероятными прыжками и кульбитами, стремясь снова очутиться в привычной для них животворной стихии.

Куда они направлялись, зачем? Что заставляло бурлить их холодную рыбью кровь в преддверии долгой и жестокой зимы? Инстинкт? Или мгновенное безумие (если предположить, что у рыб есть нечто наподобие ума), которое в наше время все чаще стало поражать существ бессловесных, соприкоснувшихся с неудержимым напором цивилизации?

Ошеломленный увиденным, Егор не замечал, что от брызг намокли брюки и в “болотках”, голенища которых были подвернуты, хлюпала вода.

— Дела-а… — почесал он затылок. — Сколько живу на Севере, такого видеть не приходилось. Чтобы хариус осенью, да в верховья… — И вздохнул с сожалением: — Сюда бы сеть. Мешков пять отборной рыбы за полчаса, ей-ей. Не меньше, — посмотрел на красные гребешки, которые обрамили круглые тучки у горизонта, и поспешил перебраться на противоположный берег. — Елки-моталки, гляделки выпялил… Теперь впору галопом. А рыбка, эх! Да-а…

Егор Зыкин собрался поохотиться на косолапого. Этим летом на Колыме их была прорва. С июня горела тайга в Якутии и Хабаровском крае, и, изгнанные из своих угодий всепожирающей стихией, медведи едва не стадами преодолевали горные перевалы и прочесывали в поисках пищи долины рек, богатые на ягоды и дичь.

Но в природе все отмерено и взвешено. Накормить досыта такую ораву даже богатейшие охотничьи угодья Колымы не могли. Напуганные нашествием хищников, поднялись на горные пастбища лоси, откочевали из тайги в тундру стада северных оленей-дикарей. В истоптанных медведями брусничниках и смородинниках не могли найти пропитания пернатые. Приветливая осенняя тайга оскудела, стала для зверья мачехой.

Оголодавшие медведи начали рыскать по поселкам. Кое-где забирались в кладовые, а то и домашнюю живность таскали. Притом беспрепятственно — охотиться на них было строго запрещено. По ночам редко кто отваживался выходить на улицу: неровен час, столкнешься с медведем — быть беде. Едва белая северная ночь сгущала тени, как умолкало терпеливое собачье племя. А это означало, что таежные хозяева вышли из зарослей в поселок на прокорм. Даже самые злые псы-волкодавы забивались от страха в такие узкие щели, что по утрам хозяевам приходилось вытаскивать их оттуда.

Егору это медвежье нашествие принесло большие неприятности. Его жена работала в детском садике ночным сторожем. На Крайнем Севере с работой для женщин туго, больше мужики в цене. Поэтому место сторожихи с довольно скромной зарплатой было для семьи Зыкиных манной небесной, тем более что садик располагался напротив барака, где они квартировали. Однажды среди ночи Егор проснулся от воплей, которые и мертвого бы подняли. Кричала жена — это он сообразил сразу. И причину ее испуга понял. Схватил двустволку, патронташ и как был в исподнем, так и выскочил во двор.

Картина, которую Егор увидел, в другое время и при других обстоятельствах ничего, кроме смеха, у него не вызвала бы. Жена с обезумевшими глазами карабкалась на телефонный столб, а внизу стоял огромный бурый медведь и пытался достать ее лапой. Столб был новенький, хорошо окоренный, а потому скользкий, и супруга Егора помалу съезжала вниз. Но, как только медведь дотягивался до ее ног, обутых в старые полусапожки, она с невероятной прытью забиралась почти до фарфоровых чашек-изоляторов.

Егор долго раздумывать не стал — прицелился моментом и всадил зверю под левую лопатку два жакана. Медведь все же отбежал от столба метров на пять, но глаз у старого таежника был верен, прицел точен, и косолапый брякнулся на дорогу, где вскоре и затих. Обеспамятевшую жену Егору пришлось снимать с помощью соседей. На расспросы она не отвечала — не могла.

Жена потом рассказала Егору, как было дело. Медведь ухитрился забраться в кухонную пристройку и лакомился там помоями. Тем, что туда зашла хозяйка, он, ясное дело, был недоволен, и пришлось Зыкиной вспомнить молодость, когда она брала призы по спринту на школьных спартакиадах. Но вот каким образом ей удалось вскарабкаться на столб, да еще так проворно, что медведь остался с носом, — неизвестно. Тут в памяти женщины зиял провал.

Егор своей нежданной добычей распорядился по-честному, как человек не жадный и порядочный, — шкуру оставил себе, а мясом одарил всех жителей поселка. И все было бы хорошо, тихо-мирно, да подвела его излишняя откровенность с корреспондентом районной газеты, который приехал в поселок выискивать очередного героя трудовых будней, чтобы написать о нем очерк. Молодому журналисту, который работал в районке всего ничего, ночное происшествие показалось достойным его пера.

С фантазией и молодым напором, заслуживавшими лучшего применения, он так живописал приключение Зыкиных в ту злосчастную ночь, что на второй день после публикации его статьи в поселок заявился сам начальник охотоинспектора района. Не слушая робких объяснении Егора, он быстро составил по всей форме протокол о незаконном отстреле зверя и изъял медвежью шкуру, которую незадачливый охотник не таил — она висела, засоленная и свернутая в скатку, под потолком каморки, дожидаясь вычинки.

И пришлось Егору за свой опрометчивый поступок заплатить солидный штраф. Чтобы добыть необходимую сумму, Зыкины продали кабанчика и заняли у соседей сто рублей.

Вот и получилось, что осталась семья Зыкиных в зиму без мяса. На магазин надежда была малая: туда изредка привозили только замороженные туши новозеландской баранины, которую колымчане окрестили кенгурятиной, — одни кости и жир. И тогда Егор, обозленный на вся и всех, испросив у начальства отгулы, отправился в тайгу, чтобы поправить положение, подстрелить медведя — теперь у него к косолапому был особый счет…

До зимовья оставалось не больше километра, Когда Егор вдруг резко остановился, будто натолкнувшись на невидимую в сумерках стену. Он стоял неподвижно, как каменное изваяние, и, раздувая ноздри, глубоко вдыхал стылый воздух. А руки тем временем медленно и осторожно делали свое дело — сначала с плеча сполз ремень ружья-бескуровки, затем послышался легкий щелчок предохранителя, и стволы двенадцатого калибра уставились в небольшую лощину впереди.

Там, шагах в двадцати от Егора, в густом листвяке, что-то шевелилось. Он еще не видел зверя, но этот резкий кисловатый запах опытный таежник мог различить среди десятка других — легкий низовой ветерок тянул его в сторону. Медведь — у Зыкина почти не было сомнений. “Повезло…” — мельком подумал он, но радости от такой встречи не ощутил — сумерки быстро сгущались, а в темноте со зверем шутки плохи. Однако отступать Егор не стал — в голову ударил хмель охотничьего азарта. Стараясь не делать резких движений, он освободился от рюкзака, передвинул на живот широкий охотничий нож в кожаных ножнах — чтобы был под рукой на всякий случай — и скрадком, пригибаясь и прячась за стволами лиственниц, двинулся к шевелящейся темной массе впереди: если бить, то наверняка; зверь промаха не простит.

Зыкин осторожно раздвинул ветки, перенес тяжесть тела на левую ногу, неуловимо быстрым движением прижал приклад к плечу, затаил дыхание и… опустил ружье.

На небольшой поляне, у противоположного края которой росли разлапистые лиственницы, лежал медведь. Что-то не понравилось Егору в его позе: зверь тяжело, сдавленно вздыхал, ворочаясь с богу на бок, передними лапами вяло шлепал по загривку, будто отгоняя назойливого гнуса, и временами тихо, по-собачьи, поскуливал.

“Что с ним?” — недоумевал охотник, с тревогой прислушиваясь к шуршанию веток и вглядываясь в заросли. Он разобрал, что перед ним пестун-двухлетка. А значит, где-то поблизости может быть и его мать-медведица, встреча с которой при таких обстоятельствах в планы Егора не входила, — за своего мальца она спуску не даст. Ее не испугаешь, не отгонишь пальбой, будет драться до последнего вздоха. Не дай бог промахнуться…

Тут Егор заметил рядом со зверем полуразрушенное сооружение, отдаленно напоминающее двухскатный шалаш. “Удавка… — догадался он и тут же рассвирепел: — Какая же это стерва по моему участку пенки собирает?! Да я его…”

Зыкин всей душой ненавидел этот варварский способ добычи медведя — охотой его нельзя было назвать. Соорудить ловушку особого труда не представляло: между толстыми лесинами или столбами крепилось бревно-перекладина, из жердей устраивалась крыша шалаша, на открытых входах настораживались две петли-удавки из тонкого, но очень прочного стального троса, а посредине подвешивался кусок протухшего мяса. Любопытный и нередко голодный зверь, который мог играючи, одной лапой, разрушить ловушку, тем не менее, пытаясь добраться к мясу, лез внутрь через один из входов, где его и подстерегала коварная петля-удавка. Этот жестокий, недостойный настоящего охотника способ редко приносил пользу даже в случае “удачи”. Ведь каждый день не будешь посещать ловушку, и несчастный зверь погибал в страшных мучениях, превращаясь летом за два-три дня в кучу гниющего мяса.

“Попадешься ты мне… — поминал недобрым словом Егор неизвестного, который самовольно забрался на его охотничьи угодья. — Но что делать с мальцом? Добить?”

Немного поколебавшись, все же решился: тая в глубине души страх, с тревогой посматривая по сторонам и держа ружье наизготовку, он подошел к пестуну почти вплотную. Медведь открыл влажные глаза и посмотрел на Егора. И столько тоски было в них, столько страдания, что Егор снова разозлился донельзя на человека, соорудившего ловушку: “Ну и гад!”

Зыкин уже почти без опаски склонился над медведем. Туго затянутая петля кое-где сорвала шкуру на шее медведя, и кровь густеющими струйками стекала на землю, взлохмаченную когтями полузадохнувшегося пестуна. В сердцах матюкнувшись, Егор выдернул из-за пояса небольшой топорик и, нимало не задумываясь о последствиях, перебил туго натянутый трос. Затем, осторожно прислушиваясь к хриплому дыханию молодого медведя, длинной жердью немного ослабил петлю. На большее не решился: кто знает, что взбредет в голову пестуну, когда он придет в себя. Потом Зыкин подцепил жердью трос и привалил другой ее конец бревном, которое валялось неподалеку, — в расчете на то, что, поднимаясь, медведь стряхнет удавку.

“Живи, курилка… — с облегчением вздохнул Егор, поторопившись удалиться от зверя на безопасное расстояние. — Красивый, однако…” Такой окрас шкуры у медведя он, пожалуй, видел впервые: светло-коричневый подшерсток, ярко-желтый пушистый волос, а на груди темно-коричневое, почти черное треугольное пятно.

Некоторое время медведь лежал неподвижно, как бы прислушиваясь. Затем медленно встал, покачивая головой, как пьяный. Егор довольно улыбнулся — петля упала на траву. Шатаясь и неуклюже переставляя лапы, пестун сделал несколько шагов и остановился, уставившись на Егора. Тот невольно положил палец на спусковой крючок ружья. С минуту медведь стоял неподвижно, как бы присматриваясь к своему освободителю, затем довольно миролюбиво заворчал и, с шумом втягивая воздух, не спеша пошел в заросли…

* * *

Четыре года спустя, в начале сентября, воскресным погожим днем, случилось Зыкину в тех местах рыбачить. Конечно, того рыбного изобилия, которое ему довелось нечаянно увидеть в реке, теперь не было и в помине. Но все же к полудню в садке у Егора трепыхалось несколько хариусов, хорошо нагулявших за лето жирок, и два крупных налима, на которых он ставил удочки накануне вечером.

Расположившись на песчаной косе, Егор стряпал обед — тройную, “царскую”, уху с налимом. Солнце светило неярко, ласково, гнуса и комаров, надоедающих летней порой, не было, потому как поутру трава стояла седая от первых заморозков, и он благодушествовал, помешивая в небольшом котелке ароматное варево. Костер уже едва тлел, когда Егор, разомлевший от приятного тепла, которое изливалось из небесных глубин на осеннюю тайгу, спохватился и, быстренько подхватив топорик, пошел в заросли за сушняком — припасенных дров оказалось маловато. Рубить не пришлось — неподалеку от берега, в редколесье, хватало поваленного сухостоя. Положив на плечо две тонкие к сухие до звонкости лесины, Егор двинулся обратно к костру.

И тут же замер на месте, словно его столбняк хватил — из кустов, на чистое место, совсем близко от Зыкина, возбужденно повизгивая и по-поросячьи хрюкая, клубком выкатились два медвежонка-сосунка. Не обратив на него никакого внимания, медвежата принялись кувыркаться, а затем устроили веселую потасовку.

“Едрена корень…” — охнул втихомолку Егор и стал, как рак, пятиться назад, подальше от веселых братцев — уж он-то знал, что вряд ли их мамаша могла отпустить далеко от себя таких крошек.

Не успел Зыкин спрятаться в зарослях, уйти подальше от греха: огромная туша, словно замшелый камень из пращи великана, проломила просеку в молодом листвяке, и угрожающий рев разорвал тишину речной долины.

Медведица была старая и немного хромала. Ее маленькие глазки запылали дикой злобой, Когда она, припадая на правую переднюю лапу, быстро поковыляла к Егору. Перепуганные медвежата тем временем мигом забрались на дерево и оттуда заверещали в два голоса, что еще больше разъярило мамашу.

“Пропал!” — бросив на землю сушины, Егор заячьим скоком махнул напрямик по кустарникам в сторону реки, не выбирая дороги. Но разве убежишь от зверя, который при своей внешней медлительности и неуклюжести может в несколько прыжков догнать лошадь? Потому Зыкин, который, несмотря на смертельный страх, обуявший его, все же сохранил способность кое-что соображать, едва услышал медвежий рык близко сзади, крутанулся юлой и спрятался за толстую лиственницу. Медведица этот неожиданный маневр проморгала и проскочила мимо, не сумев остановиться вовремя. Егор не стал ждать, пока она сделает поворот кругом, и полез на дерево.

Но, увы, забраться повыше ему было не суждено — сухо хрустнул сук под тяжестью тела, и Егор, уцепившись за него, как утопающий за соломинку, шлепнулся на все четыре прямо перед носом медведицы. Она по-кошачьи цапнула его лапой, но Егор оказался проворней — молниеносно ткнув ей в пасть злополучный сук, снова ринулся к своей стоянке, где было ружье. Мощные челюсти разъяренного зверя вмиг превратили сук в щепу, и медведица опять приударила вдогонку.

Зверь и человек метались среди листвяка, словно играли в пятнашки. Будь медведица помоложе и не хромая, эта смертельная игра уже давно закончилась бы. И, конечно, не в пользу Егора. Раза два-три ей все же удалось пройтись когтями по его спине, от чего у Зыкина только прибавилось прыти. Наконец, совершенно отчаявшись, он рванул из последних сил по дну пересохшего ручья, который вел к косе, где стыл на потухшем костре его обед.

И едва не столкнулся с медведем, который, как почему-то ему показалось, смотрел на него с недоумением. Силы враз оставили Егора — ноги, утратившие упругость, подогнулись, и он медленно, будто во сне, опустился на колени. Медведь злобно заурчал и двинулся на Зыкина. Тот упал и обхватил голову руками. Странное оцепенение сковало вдруг все ею тело; он даже крикнуть был не в состоянии, только шептал быстро и почти беззвучно: “Господи, Господи, Гос…” Егору показалось, что он начал врастать в землю, растворяться в ней, стекая песчаной пылью на мелкий галечник.

Страшный рев. который вырвался из двух медвежьих глоток, придавил Зыкина стопудовым грузом, помутил сознание, и он провалился в небытие…

Солнечные лучи упрямо пробивались сквозь плотно сомкнутые веки. Какая-то букашка ползала по лицу, неторопливо ощупывая крохотными лапками морщинки и бугорки на коже. Егор с усилием открыл глаза и некоторое время лежал неподвижно, уставившись в безоблачное небо. Где он, что с ним? Вспомнил. Жив?! Рывком приподнялся, сел. Сильно болела израненная спина, ладонь левой руки ободрана в кровь.

— Елки-моталки… Живой. Бывает же такое… — тихо бормотал Егор, глядя прямо перед собой, — боялся лишний раз пошевелиться, посмотреть назад…

“Где же медведи? И кто меня перевернул на спину? Не приснилось ли мне все это?” Но кровь — его кровь — на галечнике ясно свидетельствовала, что сновидения тут ни при чем. “Была не была…” — в конце концов решился Егор и, цепляясь за кустарник, выбрался на берег ручья.

И зацепенел — шагах в четырех-пяти от него, под мохнатым корневищем вывороченной лиственницы, сидел медведь с необычайно ярко-рыжей, а местами охристо-желтой шкурой и темно-коричневым пятном треугольной формы на груди. Зверь, склонив голову набок, наблюдал за ним с добродушной хитрецой…

Только теперь Егор узнал его! Это был тот самый пестун, которого охотник вызволил из ловушки. На шее медведя до сих пор сохранились шрамы от удавки — проглядывали темной полоской сквозь густой подшерсток.

— Ну, курилка, ну, спасибо… — в радостном изумлении шептал Зыкин. — Кто бы мог подумать?..

Несмотря на то, что зверь был совсем рядом, рукой подать, в душе Егора уже не было опаски. Удивительное чувство овладело им — будто проснулся в нем младенец — светлый, чистый и, как все дети, доверчивый и добрый ко всему живому.

Медведь, шумно вздохнув, грузно потопал по густой высокой траве вдоль берега ручья. Уже возле деревьев, которые стеной стояли на взгорке, он повернул голову, еще раз посмотрел на Зыкина долгим, как бы вопрошающим взглядом и скрылся в чаще.

А Егор беззвучно шевелил губами:

— Спасибо… Спасибо тебе, брат…

О своих злоключениях на рыбалке он не рассказал никому. Даже жене. Опыт — великое дело. Неровен час, дойдет слух до того ушлого корреспондента из районки… Но с той поры что-то в Зыкине изменилось. Сядет, бывало, долгим зимним вечером на кухне, уставится на замерзшее окно и сидит молча до полуночи, улыбается задумчиво. Скучно супруге Зыкина в такие вечера, не с кем словом перемолвиться.

Однажды, как опытному охотнику, предложили Егору лицензию на отстрел медведя — расплодилось их в окрестностях поселка больше нормы. Он наотрез отказался, чем немало удивил друзей-приятелей, а особенно свою половину. “В доме мяса — шаром покати! А ему хоть бы что… — плакалась Зыкина своим товаркам. — Картошку на маргарине поджарит и трескает. И рыбу, будь она неладна. От фосфора рыбьего скоро светиться по ночам будет, как прожектор. А тут мясо, можно сказать, само идет в руки, притом законно. Так куда там, сидит сиднем, уперся: “Не пойду, не хочу…” В ружейных стволах уже тараканы гнезда свили! Какая-то блажь ему в голову втемяшилась, обухом не вышибешь… Чудит. И все молчком, молчком…”

ПРИБЛУДА

Когда мари и болота, из которых короткая, сухая осень выпила всю без остатка воду, укроются невесомым, неслеживающимся снегом, когда вечнозеленый стланик покорно склонит свои гибкие ветви перед неудержимым напором зимнего ненастья и спрячет их в сугробы, на колымские просторы приходит мороз. Светлый день постепенно сгорает, укорачивается, и в ноябре над тайгой зависает тяжелой глыбастой массой мертвящий туман. Сизые волны сглаживают провалы распадков, растворяют сопки, неслышно плещутся среди деревьев, разбрызгивая по утрам сверкающий иней. Солнце, утомленное борьбой с туманом, показывается совсем ненадолго в редкие погожие дни и, прочертив над горизонтом торопливую короткую дугу, спешит укрыться за высокими хребтами водораздела. И тогда приходит длинная северная ночь — часы безраздельного господства свирепого мороза, который с несокрушимым упрямством терзает землю.

В одну из таких ночей, на исходе ноября, в охотничьем зимовье, срубленном на берегу реки Аян, притоке Колымы, и началась эта история.

Неказистая на вид бревенчатая избушка по крышу утонула в сугробе, и только длинный черный ствол дымоходной трубы с тонкой, призрачной струйкой дыма да узкая тропинка, протоптанная к темному прямоугольнику двери, указывали на то, что внутри находится живая человеческая душа.

В избушке было жарко. Небольшая железная печка-“буржуйка” накалилась докрасна; на ней с краешку стояла кастрюля с остатками незамысловатого ужина и рядом мирно ворковал чайник. По другую сторону от входа, напротив печки, лежали аккуратно сложенные в поленницу дрова, а на них — унты и меховые рукавицы для просушки. Здесь же висели видавший виды полушубок и малокалиберная винтовка. Чуть поодаль, у стены под крохотным оконцем, стояли нары, на которых лежал полосатый тюфяк, застеленный грубошерстным солдатским одеялом. Был в избушке и стол, сколоченный на скорую руку из сучковатых досок, по которым лишь вскользь прошелся рубанок. Посреди стола, на залитом стеарином чурбане, стояла толстая свеча.

Возле стола сидел охотник-промысловик Алексей Малютин, коренастый мужчина лет сорока пяти, белобрысый, немного конопатый, с чисто русским круглым и широкоскулым лицом. Хмуря светлые кустистые брови, словно выгоревшие на солнцепеке, он снимал с белок шкурки, ловко орудуя перочинным ножом, острым как бритва.

Уже больше двух недель Алексей белковал на отведенных ему охотничьих угодьях. В этом году белки было мало, и, чтобы добыть десяток серебристо-черных шкурок с белым пятном брюшка, приходилось бродить в снегу выше колен по распадкам, урочищам и старицам два, а то и три дня, тогда как обычно Андрей отстреливал такое количество белок за три-четыре часа. Мало того, что в этом году неурожай на шишки кедрового стланика и поэтому из-за бескормицы белка ушла в другие, изобильные места, так еще и соболь появился на участке. Юркий и хитрый зверек был грозным и беспощадным врагом для белок; он ни ночью, ни днем не прекращал опустошительные набегов на беличьи гнездовья. Алексей часто встречал его следы. Однажды он убил полдня, распутывая замысловатые петли, проложенные аккуратными лапками пришельца среди бурелома. Но, судя по всему, соболь был старый, опытный, и Малютин в конце концов признался себе, что тягаться с этим хитрецом ему просто не под силу. Да и времени было в обрез — в десять часов утра только-только проклевывался рассвет, а в четыре пополудни уже начинало темнеть. И за этот короткий промежуток нужно было не только белку искать, а еще и проверить капканы на горностая.

Алексей уже подумывал уйти из этих мест — у него было еще одно зимовье, километрах в тридцати отсюда, но пока не решался: мороз разыгрался не на шутку, и такой длинный переход по снежной целине был задачей небезопасной и нелегкой.

— А, чтоб тебя! — Малютин швырнул испорченную беличью шкурку на земляной пол, посыпанный речным песком. Видимо, пуля срикошетила от ветки и, вместо того чтобы попасть в глаз или нос зверька, пробила живот.

Алексей посмотрел на будильник, который стоял на полке, и вздохнул: спать ложиться еще рано, а работы больше не было — за день удалось добыть всего пять белок. Он не любил вынужденного безделья в эти нескончаемо длинные зимние вечера, когда минуты словно просачиваются сквозь плотный фильтр и ленивыми капельками скатываются в звонкую пустоту. Алексей подбросил дров в печку, заварил крепкий чай в эмалированной кружке, выпил вприкуску с фруктовой карамелью и от нечего делать принялся в который раз перечитывать толстый и скучный роман без начала и конца, спасенный им из костра, устроенного заведующей поселковой библиотекой из списанных книг. Оторвал его от чтения протяжный и тоскливый волчий вой. “Вышли на охоту, — подумал он, прислушиваясь. Густое вибрирующее эхо раздробилось на множество отголосков. — Стая. Окружают кого-то. Черти прожорливые. Чтоб вам ни дна ни покрышки!”

Малютин был неравнодушен к волчьему племени. В прошлом году, ранней осенью, он имел неосторожность оставить свою верную охотничью лайку возле избушки на ночь и утром обнаружил только изгрызенный ошейник да несколько клочков светло-рыжей шерсти. Утрату Алексей переживал болезненно — на его лайку не могли цены составить. Со всего района приезжали охотники, чтобы заполучить от нее щенков. Едва не дрались — она обладала прекрасным верховым чутьем, была неутомима и проворна, и в отличие от большинства других охотничьих псов безбоязненно шла на медведя; такими же качествами отличалось и ее потомство. До сих пор Малютин не мог отыскать ей замену. За год забраковал трех щенков, и теперь пришлось идти в тайгу без надежного друга и помощника. А без лайки выследить белку трудно, немало лишних километров снежной целины под ноги ляжет, прежде чем прицепишь к поясу добычи.

С той поры Алексей настораживал мощные капканы, по три раза вываренные в извести и настое из хвои стланика, в надежде поймать хотя бы одного хищника. Но все его потуги были тщетны — осторожный, недоверчивый зверь обходил ловушки стороной. А иногда, будто в насмешку, вожак стаи (так определил по следам Малютин) таскал капкан за крепкую цепь до тех пор, пока не срабатывала пружина, но и тогда хищники к приманке не прикасались. Только кропили капкан.

Вой начал приближаться, стал отчетливо слышен, нетерпеливый, хрипловатый: “У-ух-хр, у-в…”. Видимо, волки обложили жертву и теперь гнали ее в сторону зимовья.

Алексей не выдержал — быстро сунул ноги в унты, накинул полушубок на плечи, схватил мелкашку, горсть патронов и, потушив свечу, выскочил наружу.

В зыбком густом тумане словно кто-то рассыпал горсть светлячков. Они то роились кучно, то разлетались парами в разные стороны. Малютин с мстительной радостью неторопливо прицелился в ближайшую пару и плавно нажал на спусковой крючок… Хлесткие щелчки выстрелов вспороли тугой морозный воздух, и вслед за ними раздался яростный рык раненого зверя.

— Попал! — вскричал в восторге охотник. — Получи, фашист, гранату! Наконец-то…

При первых же выстрелах светлячки будто утонули в сугробах. Было слышно только похрустывание — волки во весь мах убегали кто куда. Пальнув еще раза четыре наобум, Малютин достал из кармана полушубка электрический фонарик с намерением пойти посмотреть на подстреленного волка, Но, поколебавшись чуток, передумал: волк — не заяц, а подранок — тем более.

— Шкуры, конечно, жалко, — размышлял он вслух. — Сожрет ведь стая с потрохами до светла. Ну да ладно, береженого бог бережет…

С тем и возвратился в изрядно остуженную избушку с дверью нараспашку — впопыхах забыл закрыть. Снова хорошо раскочегарил печку, выкурил папиросу и, завесив дверь старым ватным одеялом, чтобы подольше удержать тепло, лег спать.

Ночь прошла без приключений. Утром, плотно позавтракав, Алексей встал на широкие охотничьи лыжи, подбитые светло-серым сохачьим камусом, и отправился в очередной обход участка. Мороз по-прежнему немилосердно обжигал щеки и нос, но туманная пелена поднялась вверх и теперь висела над долиной, как туго натянутый шатер. Как и предполагал Малютин, от волка остались только дочиста обглоданные кости. Оголодалые хищники съели даже окровавленный снег.

День оказался удачным — он добыл восемь белок, а в капканы попали два крупных горностая-самца. Возвратился Алексей, когда было уже совсем темно. Наскоро испив горячего чаю, который перед уходом налил в термос, решил на ужин сварить суп с пельменями и стушить зайчатины. Поставив на печку кастрюлю, доверху наполненную прозрачным, как первосортный хрусталь, речным льдом, обернулся к поленнице, где лежал заяц-беляк — Алексей еще утром внес его в избушку, чтобы разморозился. Обернулся — и остолбенел. Заяц исчез! Не поверив глазам своим, он взял со стола свечку и тщательно осмотрел поленницу — не завалился ли куда?

— Что за наваждение? — бормотал Малютин, уставившись в полном смущении на поленья. — Точно помню — приносил. По-моему, зайчатину я ел позавчера… Значит… А, ничего не значит! — Рассердился и постучал себя по лбу костяшками пальцев. — Вот голова дубовая. Память отшибло…

Лед в кастрюле растаял быстро, и в кристально чистой воде уже роились воздушные пузырьки. Стараясь ни о чем больше не думать, Алексей бросил в кипяток замороженные пельмени.

Уже через час он спал крепким сном здорового человека, привычного к неудобствам кочевой жизни и большим физическим нагрузкам.

Утром первым делом Малютин достал из ящика-морозильника зайца и положил его на поленницу. Доев вчерашний суп и выпив две кружки чаю со сгущенным молоком, он поторопился на охоту — день обещал быть погожим, светлым, мороз пошел на убыль, а значит, белки раньше покинут гнезда; попробуй отыщи их потом без лайки. Гайна видны издалека, а искать белок по следам, которые зверюшки оставляют па снегу, перебегая от дерева к дереву, ох как нелегко и долго — маета.

Вечером, едва переступив порог, Алексей, не зажигая свечи, пошарил рукой в углу, где лежали поленья. И ахнул! Недаром на душе целый день кошки скребли!

— Да что это такое? Куда он запропастился?! — трясущимися руками он стал зажигать свечу; получилось только с пятой спички.

Поленница радовала глаз аккуратной кладкой. Но зайца и след простыл.

— Я же своими руками… вот сюда… Может, мне это снится?

Малютин ущипнул себя — больно. На сон непохоже. Тут уж он озлился. В нечистую силу Алексеи не верил, а значит, пока он отсутствовал, кто-то побывал в избушке. Вышел наружу, внимательно осмотрел окрестности. На тропинке только отпечатки подошв его унтов. И рядом россыпь заячьих следов: как он определил, вчерашних. Впрочем, в темноте, при неярком свете маломощного фонарика, можно было и ошибиться — зайцев в этом году расплодилась тьма-тьмущая, и они нахально прокладывали тропы едва не возле двери зимовья, как только начинало вечереть.

Возвратившись в избушку, огорошенный Алексей уселся на нары и попытался привести в порядок ералаш мыслей — что за дьявольщина?! Соображал и так, и эдак — все впустую. Выходило, что он просто-напросто рехнулся. Или же заяц ожил, и, сам отворив дверь, сбежал. Ничего себе — номер: получил пулю в голову, пролежал неделю в морозильном ящике… А дверь как ухитрился открыть?!

Вконец запутавшись, Алексей достал с полки бутылку спирта, которую берег на крайний случай. Налил полный стакан не разбавляя и, крякнув, одним махом осушил его. Пососал льдинку, закурил последнюю папиросу из пачки. Спирт пробежал горячей волной по жилам. С непривычки Алексей быстро захмелел и приободрился.

— Хрен с ними, с этими зайцами! Не было их. Померещилось. Посидишь тут бирюком еще месяц… не то покажется… Не было — и все тут! Баста! Поет морзянка за окном высоким дискантом… — запел во весь голос, перевирая слова песни и отчаянна фальшивя. — Четвертый день пурга…

Неуклюже дирижируя, пел до хрипоты минут десять. Выдохшись, потянулся за куревом. Вспомнив, что пачка пуста, полез под нары, где среди кучи всякого хлама стоял ящик с папиросами. Потянул его к себе, откинул крышку и, нечаянно скосив глаза, с перепугу икнул — в углу, за старым рюкзаком, туго набитым всякой всячиной, сидел заяц-беляк и таращил на него испуганные глаза! Живой заяц!

Алексея словно метлой вымело из избушки. Прислонившись к стене снаружи, он с минуту стоял столбом, бессмысленно глядя в темноту. Затем, неожиданно для себя, перекрестился пятью пальцами: “За что, Господи?!” Переборов страх, заглянул в избушку. Никого. Едва не на цыпочках подошел к нарам, встал на колени и посмотрел в угол. Пусто! С трудом поднялся на нога, потер грудь.

Сердце трепыхалось как заячий хвост.

— Все, брат, пора в больницу… Пусть лечат… — Осторожно, словно тюфяк был набит не сеном, а иголками, опустился на нары. — Совсем плох стал… Пусть лечат, иначе…

И содрогнулся — если он чего и боялся, так только медицины. Один вид шприца приводил его в трепет.

Больше шарить под нарами Алексей не стал. Готовить ужин у него желания тоже не было.

— Сыт по горло… — ворчал, укладываясь поудобней. — В больнице накормят…

Задул свечу, укрылся полушубком п забылся тревожным сном.

На следующий! день он опять внес в избушку закостеневшего на морозе зайца, положил его на ту же поленницу и на всякий случай привязал за задние лапы медной проволокой к здоровому гвоздю, который сидел в стене почти по самую шляпку.

— Пусть теперь попробует сбежать, пусть попробует… — приговаривал Алексей, сознавая, что несет несусветную чушь.