Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Господь, что происходит? — в панике спросил архангел Творца.

— Это действует человеческая вера, Гавриил, — печально ответил Бог. — Именно верой человек силен, именно вера способна двигать горы и даже планеты. Галилей очень сильно верил в свою правоту, и его вера стала действием.

— Что же теперь будет, Господи?

— Ничего особенного. Коперник выдумал жизнеспособную схему, мир даже не заметит, что что-то изменилось, — Творец тяжело вздохнул. — Я боюсь другого. Вдруг кто-то из людей сумеет так же сильно поверить, что Бога не существует.

Тула, Россия

Татьяна Томах

Удержать ветер

Утром, как обычно, мама Ирр принесла ему молока. Горячего, сладкого, с пушистыми пенками — как он любил. Он пил медленно, жмурясь от удовольствия и осторожно придерживая пальцами скользкую кружку. Мама Ирр расстраивалась, когда он обливался. А огорчать ее было нельзя. Потому что тогда самому становилось грустно, холодно и одиноко. И стыдно.

Держать кружку так, как мама Ирр, он пока не умел. Подрастет — научится. Приоткрыв один глаз, он осторожно покосился на маму Ирр — не сердится, что он еще до сих пор не научился? Нет, улыбается.

— Вкусно, Малыш? — спросила — как обычно, принимая у него из рук опустевшую чашку. Увидела, как он торопливо закивал и погладила его по голове. Малыш опять зажмурился и даже затаил дыхание — прикосновения мамы Ирр были вкуснее самого лучшего утреннего молока.

— Теперь будем рисовать? — предложила мама Ирр. Конечно! Она еще спрашивает! Малыш даже засмеялся от удовольствия и полез к ней на колени — обниматься. Утро начиналось замечательно. Вкусное молоко; мама Ирр не сердится и позволяет посидеть у себя на коленях; а потом еще — рисовать.

Для рисования мама Ирр приносила волшебные карандаши. У каждого — свой цвет, нажмешь пальцами посильнее — цвет получается ярче. Цветные линии пересекаются, запутываются, комкаются в невнятные клубки. Это у Малыша. А у мамы Ирр из этих линий получаются настоящие фигурки. Когда Малыш вырастет, он тоже так научится. Наверное.

Сегодня мама Ирр не показывала ему, как рисовать. Даже карандаш в его пальцах не поправляла. Просто сидела рядом и смотрела. И Малышу вдруг показалось, что под ее внимательным взглядом у него начинает получаться. Не так хорошо, как у мамы Ирр, а чуть-чуть…

Он так увлекся, что даже не заметил, как подошел дядя Леман. Дядя Леман темный и страшный, на Малыша смотрит всегда строго, как будто сердится, и почти никогда с ним не разговаривает. Рука дяди Лемана опустилась на плечо Малыша — Малыш вздрогнул, испугался, и красная линия от карандаша сразу же изогнулась не так, как надо, — испортила весь рисунок. Малыш попробовал ее зачеркнуть — получилось еще хуже, тогда он потихоньку стал поправлять ее пальцем, хотя мама Ирр всегда это запрещала — потому что так ничего не получается. Но теперь мама Ирр была занята — разговаривала, и на рисунок Малыша даже не смотрела.

Странно, когда мама Ирр разговаривает с Малышом, он ее понимает, а когда она начинает говорить с дядей Леманом — только некоторые слова знакомые. Вот как сейчас — понятно только, что про него, Малыша, говорят.

* * *

— Нам пора, Ира. Результаты эксперимента зафиксированы. Его нужно возвращать. Ты говорила, что тебе нужно еще одно утро. Утро закончилось.

— Да, конечно. Ему… Малышу будет трудно — там?

— Не думаю. Он просто вернется — туда, где должен быть. И где он бы находился, если бы не мы.

— Возможно, мы не должны были…

— Этичность подобных экспериментов над низшими существами уже обсуждалась. Это необходимая цена для развития науки — а значит, и для нашего дальнейшего развития.

— Я думаю, ему будет трудно… там. — Она вздохнула. Положила ладонь на лохматую головку, улыбнулась в ясные, вопросительно взглянувшие на нее глаза Малыша. — Рисуй, Малыш, рисуй, — обратилась она к нему.

— Ему было трудно здесь, Ира. Мы взяли новорожденного звереныша…

— Не называй его зверенышем.

— А как? Ну да, есть теория, что у нас с ним общие предки. Но кому как не тебе, Ира, знать, что если мы с твоим Малышом и родственники — то очень дальние. Его воспитали отдельно от сородичей. Ты учила его, как учила бы собственного ребенка.

— Малыш старался…

— Он остался таким же, как они. И, поверь мне, он будет рад встрече со своими соплеменниками. Что? Ну что, Ира? Ты хотела оставить его у себя — в качестве домашнего любимца?! По-твоему, это более этично?

— Он старался. Может быть, когда-нибудь…

— Не обманывай сама себя. Он никогда не научится разговаривать — не понимать твои отдельные слова, а полноценно разговаривать. Он никогда не научится рисовать — сколько бы ты ни показывала ему, как это делается. Определенный уровень развития, выше которого ему и его сородичам никогда не подняться — в каких бы условиях они ни были воспитаны. Да, он старался. Я знаю. Он хороший, привязчивый, сообразительный — звереныш.

— Дай мне еще немного времени попрощаться с ним. Пожалуйста. Он очень любит слушать музыку. Позволь мне поиграть ему. Немного.

* * *

Плохой дядя Леман расстроил маму Ирр и ушел. Малыш попробовал утешить ее — прижался к ее колену, погладил по безвольно опущенной теплой руке. Когда у мамы Ирр были такие грустные глаза, ему самому становилось плохо — даже начинало немного подташнивать.

— Хочешь музыку, Малыш? — спросила мама Ирр, перехватывая его ладонь своими тонкими пальцами. Хотел ли он музыки? Еще бы! Когда он станет взрослым, он научится делать музыку и ветер так же, как мама Ирр. Ну, почти так же.

Он попросил разрешения самому принести волшебный круг. Мама Ирр — сегодня она такая добрая — позволила. Волшебный круг был еще более скользкий, чем кружка с молоком, и Малыш нес его еще более осторожно — на напряженных пальцах, опасаясь уронить и сломать.

А потом было то, что ему нравилось больше всего. То, что он представлял себе по вечерам, пытаясь заснуть в пустой и темной комнате. Он боялся оставаться один в темноте. Может быть, он боялся не темноты и не одиночества, а только того, что уходила мама Ирр. Может быть — хотя он даже и не думал об этом — он боялся того, что мама Ирр больше не вернется. И ему придется остаться наедине с этим холодным, страшным, чужим миром, похожим на дядю Лемана. По вечерам этот страх становился особенно силен, и только одно-единственное воспоминание помогало Малышу справиться с ним. Воспоминание о том, как мама Ирр делает ветер.

Тонкие белые пальцы мамы Ирр дотронулись до волшебного круга, погладили его — легонько, так, как иногда гладили голову Малыша. Ростки золотистого ветра вспыхнули под ее руками и, вздрагивая, неуверенно потянулись вверх. Пальцы мамы Ирр засветились теплым и желтым. Сначала — самые кончики, осторожно постукивавшие по волшебному кругу, а потом — ладони целиком — тогда, когда набирающие силу и цвет ветви ветра взлетели выше, рассыпая вокруг ворох разноцветных искр. Малыш ахнул от восторга. Ветер толкался в уши, покалывал кожу, щекотал в ноздрях и сыпал в протянутые руки Малыша горсти вкусного разноцветного света. А потом подхватил Малыша и закружил — так, что не стало больше видно и слышно ничего, кроме нежного ласкового сияния. Мама Ирр умела превращать ветер в музыку.

* * *

Она обернулась — перед тем как уйти совсем — и посмотрела на Малыша, который ее уже не видел.

— Интересно, — спросила она — то ли сама у себя, то ли у того, кто стоял рядом с ней, — есть ли еще что-то, что мы не знаем о них?

— Вряд ли что-то существенное, — отозвался ее спутник.

— Ты уверен, что его нельзя было научить полноценно разговаривать. А знаешь, ведь он научил меня новым словам.

— Каким, интересно?

— Например, «волшебный». Когда он чего-то не может понять, он называет это «волшебным».

* * *

— Ты кто такой, дылда?

— Новенький, да?

Малыш испуганно отступил назад, покачнулся. Стоять было неудобно. Под ногами было неровно. Дышать тоже было неудобно — ноздри щипало, от воздуха во рту было горько. Перед ним топтались двое Малышей. Это было странно — то, что бывают еще Малыши кроме него. Такие же неуклюжие, лохматые и одетые почти так же, как он сам. Он растеряно заозирался вокруг — и с ужасом обнаружил неподалеку еще очень много Малышей. Больших не было — сначала ему было показалось, что есть — но потом оказалось, что это тоже Малыш, только вытянутый в высоту. Потому что этот высокий Малыш был тоже лохматым и одетым.

— Ты откуда взялся, дылда?

— Он из облака взялся. Белое прозрачное, пых — а потом он взялся.

— Ты опять придумал, Кирюшка. Иди отсюда со своими пришельцами. Иди-иди. — Маленький темно-лохматый Малыш толкнул светлоголового Малыша. Но тот не ушел, отступил — и опять подошел, сияя любопытными серыми глазами. Малыши разговаривали странно — открывали рот и пытались делать ветер. Но ветер не получался, вылетал бледными цветными пятнами, толкался в уши, гудел — и падал к ногам грязными обрывками. Мама Ирр огорчалась, когда Малыш попробовал так неправильно разговаривать. Мама Ирр! Малыш обернулся кругом — и долго звал ее, громко и отчаянно. А потом даже, кажется, забылся — и позвал ее неправильно. Так, как разговаривали чужие Малыши.

— Он маму потерял. Ты маму потерял, длинный? Ты че, немой?

— Он дух. Слышь, Колька, мы счас в шамана играли — и духа вызвали, да?

— Иди отсюда, Кирюшка. Иди со своими шаманами. — Темно-лохматый Малыш опять толкнул светлоголового, тот махнул руками — и Малыш вдруг увидел, как в его руке мелькнул волшебный круг. Мама Ирр! — опять вспомнил он. Я позову маму Ирр — и она меня услышит. «Дай, дай, пожалуйста», — попросил он у светлоголового, протягивая раскрытую ладонь.

— На, не жалко, — удивленно ответил тот.

— Ты че? Ты как — разговариваешь с ним, что ли? — темно-лохматый дернул за одежду светлоголового.

— Это бубен. С ним в шаманов можно играть, — объяснил Малышу светлоголовый, протягивая волшебный круг. Пальцы светлоголового были такие же, как у Малыша, — короткие, корявые, с жесткими пластинками ногтей. Не то что у мамы Ирр.

Малыш сразу понял, что это не волшебный круг — как только дотронулся до него. Его пальцы задрожали, и ему захотелось расплакаться. Он зажмурился, представляя, что у него в руках волшебный круг, а не этот… бубен — как сказал светлоголовый. А еще — что он умеет делать ветер и превращать его в музыку — как мама Ирр.

— Гля, Кирюшка — как это? Как это он, а? — Темноволосый Колька толкнул приятеля в бок. Тот не отозвался. Они оба, не отрывая глаз, смотрели на пальцы незнакомого мальчика, с волшебной легкостью скользящие по поверхности маленького игрушечного бубна. Пальцы, кончики которых сияли золотистым светом — ярче и ярче, по мере того как укреплялась и оживала музыка, — рождение которой казалось совершенно невозможным на этом грубом инструменте.

Малыш стоял, зажмурив глаза, и пытался удержать в своих маленьких неумелых руках ветер и бубен.

Мама Ирр услышит его музыку — и вернется. Малыш представлял, как открывает глаза — и просыпается в своей комнате. Сначала темно и страшно, а потом стены начинают светлеть, потому что входит мама Ирр. С кружкой горячего молока, как всегда по утрам. Кружка послушно плывет впереди, а мама Ирр только направляет ее кончиком пальца и улыбается Малышу. Когда Малыш вырастет, он тоже так научится. Он станет таким же тонким и высоким, как мама Ирр. У него будет гладкая голова и волшебные длинные пальцы — по семь на каждой руке; без уродливых ногтей. Такими легко рисовать живые разноцветные фигурки и удерживать скользкий волшебный круг. И превращать ветер в музыку.

Руки Малыша устали. Чужой круг и набирающий силу ветер вырывались из пальцев. Но Малыш не выпускал. Пытался удержать. Детский пластмассовый бубен и ветер, рожденный волшебными пальцами мамы Ирр. Удержать… удержать как можно дольше…

Санкт-Петербург, Россия

Константин Якименко

Абсолютное счастье

Открывается дверь — ну, вы знаете, символ начала новой жизни: по ту сторону остается все плохое, все, от чего хочется избавиться, отделаться и не вспоминать о нем больше, а по эту… что? Ну конечно же! — абсолютное счастье — так говорят. Сегодня моя дверь зеленая, как волны на поросшей водорослями реке поздним летом. Почему? Не все ли равно — может быть, мне просто так захотелось. И вот волны разбегаются в стороны, и в мой кабинет входит поэт.

На поэте — истрепанные нестираные джинсы и мятая бесцветная рубаха. Его волосы — цвета болотной грязи — длинные, непричесанные; виноватые серые глаза уткнулись в пол. Вчера он читал свое последнее творение девушке в сиреневых очках до тех пор, пока она не спросила: неужели он серьезно относится ко всей этой чепухе? Неужели, спросила она, ему нравится жить — вот так, перебиваясь чем ни попадя от случая к случаю, вместо того чтобы (как все нормальные люди в наше время!) подумать о будущем, устроиться на приличную работу и зарабатывать деньги (опять эти банальные, навязшие в зубах нравоучения…), деньги, а не жалкие гроши — а он предпочитает писать свои стишки: да, это забавно (забавно! — сказала она), но разве так трудно понять, что Пушкина из него все равно не выйдет, и даже Лермонтова, а в наше время (вот, снова!)… А потом он порвал перед ее лицом листок с только что прочитанным, и она хихикнула: рукописи не горят, да? — а он повернулся и пошел вон, уверенный: навсегда… И вот, день сегодняшний — и поэт здесь, в моем кабинете, явился за тем же, за чем приходили многие до него… за тем же, или?..

Он нерешительно шагает внутрь; отводит назад дверь и старательно прижимает ее; делает еще шаг, так и не поднимая глаз, будто его не интересует, кто перед ним, — но тут я говорю:

— Проходи. Присаживайся.

Да, теперь поэт видит меня, зато я будто бы оставляю его без внимания: конечно же, я занят, как всегда, и разные мелкие людишки — они в некоторой степени интересуют меня, но чтобы тратить на них много времени… так должен думать он, и он думает, но не только об этом, а еще и, например, о том, что, как обычно, забыл причесаться… Но все-таки плавно опускается на стул, будто боится, что тот не выдержит его (его! это тщедушное вместилище беспокойных мыслей!), но глаза снова уткнулись в пол, в загадочный сумрак под столом, где изредка пробежит таракан — городской хозяин вечности. Однако время идет, и, чтобы зря не терять его, традиционным вступлением я вырываю гостя из небытия:

— Я заберу твою жизнь, — так я говорю сегодня и точно так же говорю всегда.

В этот миг все и начинается — всегда, но не сегодня. Мы встречаемся, поэт и я; он полон усталости и тоскливой скуки: ну когда же, когда? — но не страха, его как раз и нет. Вчера здесь сидел крутой; в новом, отливающем синевой костюме, прилизанный — куда там поэту! — он занял тот же стул (вот вам и справедливость: некоторые так любят всюду ее искать!). У пришедшего было множество вопросов: кто я такой, чем занимаюсь и по какому, собственно, праву нахожусь в данном помещении; где и как зарегистрирована моя фирма и кто, черта лысого, разрешил мне это и, кроме того… Но прежде, чем из нетерпеливой глотки вырвался хоть звук, я произнес ту самую фразу — и крутой чуть вздрогнул: да, он привык обеими ногами ощущать под собой твердый камень реальности, однако сейчас камень дал трещину. Потом он попросил меня повторить — глупый, не в моих привычках озвучивать одну и ту же мысль дважды — и я сказал: «Не надо объяснять мне, зачем — как тебе кажется — ты пришел сюда. Ко мне приходят лишь за одним — ты знаешь, ведь ты читал объявления и видел вывеску».

«Меня не интересуют твои желания, — говорил я еще, — вернее, то, что ты думаешь о них; меня не интересуют подробности — я знаю их сам; ты здесь: этого достаточно. Ты пришел получить то, что хочешь — на самом деле хочешь, — и ты это получишь. Но взамен я заберу твою жизнь».

Крутой сказал, чтобы я прекратил издеваться, а его пальцы уже невольно нащупывали рукоять — и я улыбнулся. «Подумай сам, — произнес я мягко, — если ты сейчас это сделаешь, и если не промажешь, мои мозги будут на столе — классное зрелище, тебе всегда такое нравилось, разве нет? Их можно собрать, выплеснуть на сковороду и тут же поджарить — о, уверяю, ты не ошибаешься, это действительно вкусно! А потом тебе останется лишь сидеть и ждать, пока сюда не войдут двое или трое; они сгребут тебя в охапку и уволокут сам знаешь куда, где никто не станет с тобой церемониться, потому что доказательства, как говорится, на лице!»

Я держал его, как кобра мышь, но у крутого еще были силы, много нерастраченной энергии — и вот он, резво вскочив, вырвал из кармана мобилу и стал в спешке набирать номер — три раза, потому что дважды ошибся в одной цифре. Только через десять секунд он все понял и теперь, зачем-то продолжая вертеть пальцами бесполезный аппарат, глядел на меня широкими глазами, одинокими, как два острова посреди Тихого океана. И я, буравя острова аж до недр земных — но при этом само спокойствие! — сказал: «Ну, садись же», — но крутой бросился к двери, алой, как насытившийся плотью адский костер; схватил ее за ручку, сжал, насилуя толстыми пальцами — разумеется, безуспешно: дверь, путь в один конец, этот символ… вы еще помните, да? А потом он кричал, что когда уйдет отсюда, то обратится в кое-какие органы, а я — ну просто журчание ручейка — проговорил: «Ты наконец сядешь на место, чтобы я мог спокойно сделать дело?»

Мы снова встретились, и крутой — кстати или не совсем — вспомнил здорового азиата (которому так и не отомстил!), сломавшего ему ребро три года назад; а я сказал: «Не сомневайся: ты выйдешь отсюда бесконечно счастливым, — и, когда он окончательно ощутил себя чужаком в чужой земле, добавил: — Но ведь ничто в этой жизни не дается даром, не так ли?»

Крутой орал; он матерился через слово и называл имена. Эти имена должны испугать меня, считал он — ну, они ведь испугали владельца банка (кстати, за два квартала отсюда) — а ведь кто такой банкир и кто такой я? Да, правда, если подумать: кто такой я? А я только лишь глядел на него: вот еще одна минута напрасно потраченного времени — из таких минут можно сложить годы полноценной жизни, но где же они теперь? Затем я осведомился, закончил ли он уже; но крутой будто не слышал. Я откровенно заскучал; встал и повернулся к нему спиной: ну и что ты сделаешь? Он замолк на полуслове: блаженная тишина, наконец-то! «Когда сядешь на стул, дай мне знать», — сказал я, а крутой вдруг вежливо поинтересовался, кто у нас крыша, и если он конкретно не прав, то почему бы не сказать об этом прямо? И я ответил: «Ты можешь еще час торчать здесь; можешь торчать два и три, и больше; можешь грузить меня своей ерундой, одновременно трахая в мыслях новую молоденькую продавщицу из соседнего магазина; но пойми — не притворяйся глупее, чем ты есть, здесь все равно нет зеркала — пойми, что какой бы ты ни был крутой и сколько бы ни задолжал твоему боссу владелец той лавчонки, ты все равно сядешь на этот стул. Нет, ты ни в чем не виноват, и вообще — какая, к япона матери, вина? Просто потому, что ты здесь. И больше никаких объяснений».

Может быть, его доконала именно «продавщица». Впрочем, какая разница? То, что должно случиться — случается; звучит банально, но как еще об этом сказать?

За день до крутого здесь была трусиха — она воображала, что слишком толстая и поэтому никто никогда ее не полюбит. Трусиха носила узкие юбки, немилосердно затягивая талию; думала, что косметики обязательно должно быть много, и превращала себя в неправдоподобную подружку Барби. В понедельник она опять не пошла с однокурсниками в кафе, потому что (о, ужас!) они обязательно будут смеяться над ней. Глупые люди, которым неведомо, что нет более жесткого критика, чем внутренний — они, чтобы оправдать одну глупость, совершают следующую; а потом — еще одну, чтобы оправдать эту; и так — до самого конца… И вот, одна из великого множества неудовлетворенных дур, — она была тут; она сидела на стуле и, когда я пообещал забрать у нее жизнь, мне показалось, что сейчас она так и упадет — назад, вместе со стулом; чего доброго, помрет от инфаркта — но тогда ее жизнь, увы, достанется не мне.

Задавленное собственным страхом, истерзанное выдуманным совершенством создание — трусиха не упала, нет. Она сидела, здесь и не здесь, осторожно выглядывая из тесной одежды; ее рот подергивался, словно пытаясь озвучить вопрос, который она пока еще не осознала: зачем? «Зачем я тут и зачем я живу так, как живу», — но это где-то в глубине, очень глубоко, а снаружи — лишь страх и желание — все-таки — жить; и еще (внутренний самоконтроль, куда же без него!): только бы не заплакать, иначе потечет тушь. А потом я сказал, что она выйдет отсюда счастливой — ее рот раскрылся и больше не закрывался, и ей уже было все равно — не важно что, лишь бы поскорее и — ради всего святого! — без боли. Я заверил ее, что больно не будет, и в ответ — на Марианской впадине души — слабо и лениво шевельнулась мысль: а что, если быть толстой — не самое худшее в жизни? Но — страх! — трусиха не могла произнести ни слова, не могла издать ни звука: стоит заговорить, и она не выдержит, слезы рухнут водопадом, а тогда… нет, нельзя! И она молчала, ожидая моих приготовлений, — а я только глядел в беспомощные карие глазенки и вытряхивал из них последние остатки сопротивления, так и не нашедшего пути наружу.

Еще раньше ко мне приходили двое: идиот и стерва. Стерва прочитала объявление в газете, а идиоту было все равно — вернее, нет, не то чтобы все равно, но он так привык убеждать себя в этом, что уже перестал понимать, чего хочет на самом деле. Конечно, он ненавидел ее — всякий раз, когда она требовала от него признания в любви, а такое случалось не меньше десяти раз на день. И конечно, ему было проще верить, что, отвечая «люблю, дорогая, ну что за вопрос?», он говорит правду; зачем напрягать мозги рассуждениями над такими сложными темами: она (факт!) его жена, вот и все; она может ходить со своим красавчиком в оперу, ну и что: когда понадобятся деньги, никуда не денется — прибежит к мужу. Деньги — идиот так привык к ним, что уже давно не считал их наличие благом: они просто есть, их не может не быть, и ничего такого особенного, обычно думал он. Стерва была умна — достаточно умна для того, чтобы понимать все и не спешить делиться выводами с другими. Была ли она счастлива? Наивный вопрос: а чего бы она вообще оказалась здесь?

Осино-желтая дверь; они вошли в нее друг за дружкой, но я сказал, что принимаю только по одному. Осталась, разумеется, стерва — могло ли быть иначе? Она важно прошествовала вглубь кабинета, развалилась на стуле, будто в дорогом кресле… о, да ведь она уже оценивала меня как потенциальный сексуальный объект! Не скажу, что я был против, но мне ведь нужно от людей совсем другое. Я сказал то, что говорю обычно: про жизнь, которую заберу у нее, — и она заметила, что я, должно быть, оговорился (не она ослышалась, нет, ну что вы — я оговорился! только так).

«Ты уйдешь отсюда счастливой, — сказал я, — но за это отдашь мне жизнь».

Проще простого, верно?

«То есть вы собираетесь меня убить?»

«Не в том смысле, какой ты вкладываешь в это слово, — объяснял я. — Да, твоя жизнь останется у меня, но, когда ты выйдешь из кабинета, ты будешь счастлива. Всегда. До конца своих дней. Может показаться, что это — парадокс, но ведь, если на то пошло, и сама жизнь человеческая, сам факт существования вашего на Земле — тоже парадокс, который так просто не объяснишь с научной точки зрения. Разве нет?»

Стерва потребовала не держать ее за дурочку: она не верит в мистику и всякое такое. Она настаивает, чтобы я сначала объяснил ей, что собираюсь сделать, а если ей это не понравится — она повернется и уйдет, и я еще должен буду сказать ей огромное спасибо, если она не станет подавать на мою организацию в суд. О, я слушал терпеливо, я не перебивал этот неудержимый поток негодования. А когда он иссяк, сказал, что ей всего лишь надо никуда не двигаться с места. Если она будет спокойно сидеть на стуле, сказал я, то все пройдет быстро и безболезненно, она даже ничего не почувствует.

Ну, естественно, стерва вскочила. Она дергала дверь и барабанила по ней — а ведь говорила, что не дурочка! — она орала, чтобы ее выпустили, хотя я сказал, что за пределами комнаты никто ничего не услышит. Люди, они слишком часто не хотят принимать то, с чем можно только смириться… Принимать? — нет, она не думала об этом; она не думала вообще — лишь тратила силы и тратила время, свое и мое; эмоции расплескивались вокруг, некоторые взрывались, вспыхивали, как сверхновые, — и гасились бесчувственной толщью стен. Но наконец стерва повернулась — и я сказал, что если у нее (почти наверняка, да, так объяснял когда-то врач с наполовину поседевшей бородой; хотя ведь на самом деле — еще не факт) не будет детей — это, конечно, повод делать с жизнью окружающих все, что захочется; но вот вопрос: почему от таких действий она не становится счастливее? И непонятная опустошенность, и дикие желания хватать что попадется под руку, бить стекла и — даже — подняться на крышу и швырнуть оттуда что-нибудь потяжелее, например (вот если бы еще кто-то его туда дотащил!) телевизор, и посмотреть, как он будет лететь с такой верхотуры, и… Мы встретились: так происходит с каждым, и каждый раз я думаю: что увижу внутри? Но там — уже почти ничего: вначале обычная усталость, а затем — падение вглубь себя, как можно глубже, только бы прочь от того, чего не может быть, потому что не может быть никогда.

И вот та, которая минуту назад готова была загрызть меня живьем, оперлась о стену, чтобы не рухнуть на пол, и я сказал — шелест крыла голубки, — что ей правда не будет больно. А она, чуть пошатываясь, все стояла и стояла, не видя ни меня, ни моего скромного конторского стола, ни книжных полок справа — та, которая хотела меня растерзать; и все же она знала, зачем (или даже так: за чем) пришла сюда. Я подошел и взял ее под руку; стерва безропотно дала отвести себя, усадить на стул — тот самый! — а потом…

Всего одна минута — и она вышла прочь: труп, который дышит. Идиот поспешил поинтересоваться: ну как? — и когда она, ну просто воплощенный ангел, ответила, что все замечательно, спасибо, дорогой — то даже в его разжижившихся мозгах шевельнулось: так не бывает! Но — инерция: что бы он ни думал, однако тоже хотел (ну а кто, скажите мне, не хочет стать счастливым?) — и вошел. С идиотом было проще — так ведь сними всегда проще: нормальный человек по крайней мере старается воспринимать все как есть, идиот же видит лишь то, что укладывается в его куцую модель мира; прочее проходит мимо с клеймом: «невозможно». Забрать жизнь? — невозможно, просто фигура речи; и потом, она ведь вышла отсюда!

«И я в самом деле буду счастлив, да?» — «Что там счастлив, ты будешь абсолютно счастлив — так же, как и твоя жена теперь, ты увидел и понял это, разве нет?» — и микробы сомнения, только-только зародившись, подыхают под натиском иммунитета, воспитанного исковерканной истиной «деньги есть — ума не надо». Уговоры и убеждения — все лишнее: клиент готов, он жаждет, горит желанием — и сполна получает то, что хочет.

Они ушли, эти двое — бывший идиот и бывшая стерва, а ныне — ходячие мертвецы. Они вернулись домой, довольные собой и всем, что их окружает. Время идет — и скоро знакомые заговорят: что-то изменилось. Вежливые скажут: ну надо же, просто идеальная пара! — кто не привык церемониться со словами, заявит, что они куда-то сдвинулись по фазе. А потом идиот, послушавшись случайного совета, снимет деньги со счета и положит в другой банк; банк прогорит, неудачливый бизнесмен потеряет большую часть того, на что опиралось его самомнение, — однако пожмет плечами и скажет: подумаешь, велика беда! А после у них (вот и верь этим врачам!) будет ребенок, даже двое. И когда старшее чадо научится говорить, ему будут покупать все, что оно попросит; а еще позже лучшая — в прошлом — подруга стервы скажет ей, что не стала бы разрешать своим детям гулять в «таких местах», но та только отмахнется: нашим крошкам интересно, ну и пусть. И даже после того, как детки (о, разве можно их винить, ну что они могут понимать в таком возрасте?) наведут на дом грабителей, стерва, лишившаяся камешков и кучи зеленых, лениво откликнется: ну, подумаешь, с кем не случается? Потом идиот потеряет должность, а вслед за ней и работу; он примется искать новую — не очень-то старательно — а тем временем денежный запас будет неотвратимо иссякать, и они, снова по чьему-то не слишком мудрому совету, заложат квартиру. Конечно же, их надуют, они потеряют все и окажутся на улице; младшая дочка подхватит грипп, затем воспаление легких и умрет за несколько дней; старший сын найдет себе место в притоне среди наркоманов и будет потерян для родителей, для общества и для себя самого. Двое мертвецов — в прошлом состоятельные люди, ныне бомжи — скажут, что даже и в такой жизни можно найти хорошие стороны. Они будут ходить по городу, вяло прося милостыню и не жалуясь на то, что дают мало; они устроят себе лежбище под скамейкой в парке, где будут проводить ночи, упоенные друг другом и замечательнейшей штукой под названием «жизнь». И, наконец, отравившись какой-то дрянью на городской свалке, лежа среди экскрементов цивилизации, эти двое поцелуются в последний раз, по-прежнему убежденные: во всем мире нет никого счастливее их…

Толстая мертвая трусиха; она покинула кабинет в слезах — конечно же, это были слезырадости, и ее нисколько не интересовало, что штукатурка на лице течет вместе с ними. Она вернулась домой в восхитительном экстазе, и мама всерьез задумалась: а не пристрастилась ли доченька к какой-нибудь травке? На следующий день трусиха пропустила институт и до самой ночи (невероятно!) бродила по улицам, наслаждаясь всей гаммой красок и звуков. Вскоре она перестанет учиться — нет, первое время она еще будет заглядывать в книги, но все эти длинные сложносочиненные и сложноподчиненные предложения — их так долго читать и куда быстрее забыть! Она завалит сессию; ее со скрипом протащат на второй курс, но через полгода она вылетит совсем — радостная и свободная. Мать отчитает ее по полной, отец добавит ремнем — и трусиха согласится с каждым их словом; она даст кучу обещаний быть отныне прилежной и порядочной — но не сдержит ни одного, забыв о них на следующий же день. Она будет часто наведываться к знакомым в общагу, где вскоре потеряет девственность — просто чтобы узнать, «как это»; и она найдет, что «это» очень и очень здорово; чрезмерная полнота больше не будет ее беспокоить, и в конце концов она перестанет следить за внешностью (и правда, зачем тратить время на такую ерунду, если и без того в жизни есть столько суперских вещей?) Глупая трусиха, она будет есть все, что хочется, и спать с каждым, кому не покажется противной; скоро родители узнают о ее похождениях, отец снова и снова будет бить ее — но и от этого, кажется, неживая девушка получит только наслаждение. Отчаявшиеся предки найдут последний выход из столь запущенной ситуации — выдадут трусиху замуж; муж окажется алкоголиком и вдобавок садистом (ну а какому нормальному человеку нужна такая жена?). Каждый вечер он будет насиловать ее под взвизги отечественной попсы — и, как вы думаете: кто испытает большее удовольствие? Он будет хлестать ее плетью, а она — томно охать и рассказывать о том, как любит его. По пьяни он разобьет ей лицо, и, сплевывая кровь вместе с осколками зубов, сама захмелевшая — но вовсе не от алкоголя, — мертвячка-трусиха исторгнет: «Мамочки мои, как я счастлива!» В конце концов муж расшибет ей голову о ребро батареи; к слову, потом он попадет под суд, где его признают невменяемым и отправят в психушку, — но речь у нас совсем не об этом дуроломе, ведь так?

Крутой, который решил, что пришел ко мне совсем по другому поводу — вот глупый! — его труп вышел отсюда, прибыл к боссу и радостно сообщил тому, что здесь все схвачено до них и ничего поиметь с моей шарашки не удастся. Босс удивился, конечно, — но не стал заморачиваться на этом: были дела поважнее и актуальнее; крутой получил новое задание. Скоро он получит еще несколько, одного плана: собрать дань с подконтрольных точек. Трижды он все провалит: когда ему скажут, что денег сейчас нет, он мило улыбнется: ладно, никаких проблем! — повернется и уйдет. Босс сделает ему внушение: раскис ты что-то, нельзя так, надо быть жестче, особенно в нынешние времена; крутой охотно и радостно выслушает все, однако начальник, наблюдая за его дурновато-американоидной улыбочкой, сообразит: непорядок. Крутому предложат отдохнуть (на самом деле его решат отстранить совсем — но кто же ему об этом скажет?). Он выйдет на улицу, не зная, что уже выброшен за борт — обрадованный и безгранично довольный мертвец; он будет проходить через скверик, когда десятилетний пацан случайно залепит ему в задницу шариком из игрушечного пистолета. Мальчик извинится, крутой скажет: «Пустяки» — а затем вытащит из кармана настоящую пушку и покажет молодому поколению, как надо стрелять. Когда бабка на скамейке напротив клюнет носом — будто задремала, ничего особенного на взгляд со стороны, — он переживет адреналиновый оргазм куда посильнее, чем при сексе, и ему страшно понравится. Счастливый как никогда прежде, он успеет выстрелить две обоймы, прежде чем его возьмут; группа захвата проведет его к машине по парковой тропе, которую отныне назовут Дорогой Смерти, — а крутой, исходя слюнями, будет рассказывать им о своей любви ко всему миру. Ему дадут пожизненное, но счастье его не продлится долго: боссу не нужны лишние свидетели, тем более — такие. Скоро в камере найдут тело, повешенное на клочках собственной одежды; разбираться не станут — разве что для видимости, — но тот, кто это сделал, никогда не забудет два пронзительно глубоких, будто с иконы, глаза и последнее умиротворенное «спасибо…».

И так — изо дня в день: ко мне приходят люди, а уходят довольные трупы, продолжающие питаться и портить воздух. Вечером я спускаюсь в подвал; там темно и душно, потолок весь в паутине, а в углу, сразу за вторым шкафом, крысы прогрызли нору — мелкие глупости, в общем-то, но иногда эстетическое начало говорит во мне, что важно поддерживать правильный антураж. Здесь, в прозрачных сосудах, все те, кто решил с моей помощью осуществить мечты о счастье; кто верил, что счастье — в куче денег; в большой любви; во власти над другими; в новых впечатлениях; в том, чтобы стать лучше, чем ты есть; в том, чтобы сделать лучше мир; в том, чтобы доказать противникам, насколько они неправы, — или еще в какой-нибудь ерунде; те, кто не понимал, что в действительности все куда проще. Я разговариваю с ними. От стервы пока еще невозможно добиться ничего, кроме «пошел на х… маньяк-садист!», «верни меня назад, сволочь!» и «я не собираюсь терпеть это паскудство!», но через несколько дней или, может быть, недель она успокоится; мне некуда спешить. Идиот застыл в ступоре, но когда-нибудь эго неизбежно ему надоест, и я узнаю, скрывается ли за его внешней тупостью хотя бы пара-тройка стоящих мыслей. Трусиха пялится на все глазами-линзами и старательно шарахается от каждого движения. Крутой требует объяснений — и получает их в виде сакраментального «здесь вопросы задаю я». Со временем они станут полноценными членами моего избранного общества, пока же я оставляю их без внимания. У меня есть собеседники поинтереснее — те, кто давно привык к такому существованию; я могу сразиться с кем-нибудь в шахматы — или выслушать сюжет невероятного авантюрного романа; могу обсудить предполагаемые судьбы мира, человечества и Вселенной — или судьбу вполне конкретного слесаря Лени Пасечкина; всякая тема интересна по-своему — и потом, ведь в каждом человеке дремлет творческое начало, разве нет? Творчество, плодами которого пользуется лишь один — да, пускай это несправедливо, но с чего вдруг я должен быть справедливым?

И вот — поэт: он на стуле напротив, и, когда я сообщаю, что заберу его жизнь, он поднимает глаза — редкое сочетание робости с уверенностью — и спрашивает:

— Значит, абсолютное счастье — это смерть?

Он, конечно, далеко не Пушкин и отнюдь не Лермонтов; размер в его стихах хромает не на одну долю, ритм вечно норовит сделать шаг вперед, а затем два назад. Такую поэзию не напечатают ни в одном журнале, и он не получит за нее ни копейки; исполнителям популярных песен, может быть, плевать на скачки размера, но разве им нужна подобная муть? — нет, они хотят тексты, навязчивая бессмысленность которых в своей простоте доступна каждому. Самое большее, на что может рассчитывать поэт — стать своим в рок-тусовке, где со временем подсядет на наркотики; в стихах прибавится иллюзорных глубин, в которые он, может быть, поверит и сам. Или — страничка в Интернете и сомнительная популярность в узких кругах; но для начала неплохо хотя бы научиться отличать компьютер от телевизора. О да, из него получится замечательный собеседник (еще бы!) — мне даже не придется ждать, как это бывает с большинством, пока поэт смирится с тем, что… Но он спросил меня, и я отвечаю:

— Нет, неверно. И все же, когда ты выйдешь отсюда через минуту или две, ты будешь мертв. И будешь счастлив.

— Лучше через минуту, — говорит он. — Хотелось бы побыстрее.

— И тебя не пугает смерть? — зачем-то спрашиваю я, будто еще не понял.

И тогда поэт, чуть прищурившись (с легкой издевкой — так ему кажется), выдает:

— А вы не могли бы сделать все молча?

Пустота, думает он. Пустота жизни — вот что страшнее смерти. Пустота, когда вдруг понимаешь: ты устал просто оттого, что существуешь. Пустота, когда не ждешь от жизни ничего, потому что все новое кажется одинаково серым. Пустота, когда то, что нужно тебе, не нужно больше никому — а то, что нужно кому-то, совершенно не нужно тебе.

А я думаю: если у него, поэта — пустота, то что же тогда у всех прочих? И еще: разве есть на Земле хоть один живой человек, который на самом деле знает, что такое пустота?

В бесконечность первый раз: встреча, и… Его мертвое тело выйдет из кабинета, довольное и радостное, как все они. Нет, он не помирится с девушкой в сиреневых очках, но не станет печалиться из-за этого; да и вовсе не будет о ней вспоминать. Зато вскоре он познакомится с другой (нет, не совсем точно: она познакомится с ним, так правильнее), которая найдет в нем свой идеал — плевать на душу, все это глупые выдумки неудачников: идеал в смысле внешних данных, не более. Она — дизайнер интерьеров с именем; поэта она тоже подберет под интерьер, по форме и цвету, и он займет место в ее комнате среди других предметов мебели. Она — независимая женщина, сделавшая карьеру, а он… кто? Никто, в сущности: на работу он так и не устроится и в конце концов оставит эти никчемные попытки… поэт? Разве что в прошлом: сам не живой более, за несколько месяцев он не родит ни одной новой строчки. И все же по-своему она будет любить его. Часто выходя вместе в свет, они не раз услышат о том, как подходят друг другу — конечно же, в этом она будет видеть только свою заслугу. Любительница путешествий, она объездит весь мир: Мексика, Индия, Австралия, Центральная Африка — о Европе можно не говорить, там она посетит каждую страну и почти каждый более-менее известный город. Поэт — искренний глупыш, как наивный подросток всюду последует за ней (так захочет она — и разве он может поступить вопреки своему счастью?), получая массу впечатлений, одной пятой которых достаточно, чтобы воплотиться в шедевр. Его жена будет восхищаться местными красотами, а он — неизменно вторить ей; не раз он ощутит безумный телячий восторг — но ни одна из увиденных красот не откликнется в его душе (душе? полноте, о чем это я?) хоть какой-нибудь махонькой, плохонькой рифмой. Они будут вместе долго… так и хочется добавить: долго и счастливо, и умрут в один день! Последнее вряд ли верно — ведь он умрет здесь и сейчас, — но остальное… да, пусть поэт будет для нее вещью — может, немного более дорогой, чем зеркальный столик или двуспальная кровать в очередных апартаментах («дорогой» — не то слово: кровать определенно обошлась ей в большую сумму), зато он — вещь незаменимая, выбранная единожды и всегда находящаяся на своем месте: всегда под рукой, всегда готовая помочь и, главное, ни на что не жалующаяся — хотя, как и всякая вещь постепенно приходит в негодность, но разве бывает иначе? Кажется, со временем эта бизнес-леди полюбит его по-настоящему — или нет: скорее, просто привыкнет… а такая ли уж большая разница? Ведь они правда будут счастливы, он и она… она, разумеется, не настолько, как он — только куда уж ей понять? Счастье и любовь (любовь?) будут переполнять его, о да, но…

Такое странное маленькое «но»: поэт — юный старик, вообразивший, что уже открыл для себя смысл жизни и смерти, — пришел ко мне не за счастьем. Да, у него проблемы с рифмами и ритмами — пускай: это техника, которую можно развить и отточить, однако — мысли: сейчас они переполняют его безразмерный мозг, ищут выход и рождают вопросы — вопросы, на которые я не обязан отвечать, но которых не могу не слышать.

Я спрашиваю сам: что ты знаешь о пустоте? — но он молчит, а взгляд снова становится виноватым. И тогда я говорю… повышаю голос — и резко выплевываю:

— Пошел вон!

Удивленный, поэт смотрит: ему не понять почему тот, кому в силу положения надлежит завлекать людей, вдруг вот так, вроде бы без явных причин, дает от ворот поворот… Он вспыхивает:

— А если я хочу умереть?!

— Тем более — убирайся, — произношу устало — и тут мы снова встречаемся, а я думаю: лучше бы ты ушел поскорее, пока у меня не закончился приступ проклятой меланхолии… ну, или как это еще назвать? И пока я не решил, что ради новой интересной личности в моем собрании могу стерпеть некоторые вещи.

Но я вижу, как поэт гаснет, глядя — не на меня даже — в меня. И, кажется (почему — кажется? так и есть), именно сейчас он узнает о жизни что-то, чего не мог знать раньше. Что-то по-настоящему новое; ответ на незаданный вопрос.

Потом я беру его за руку, стаскиваю со стула и волоку к двери; нет, он не сопротивляется — он просто обвис, как мешок тряпья; как бездыханный труп, которым чуть было не стал. Я открываю дверь и выталкиваю его, и поэт едва не падает на грязный линолеум; успевает опереться на безжизненно-серую стену; встает, поднимает глаза…

И я захлопываю дверь.

Вспоминаю — ну, вы знаете, это же классика: «тот, кто вечно хочет зла и вечно совершает благо». Теперь пойти бы вниз, в подвал… взять первый попавшийся сосуд, не важно какой… и шандарахнуть со всей мочи о стену. Взять стерву, еще кричащую, что я, этакая сволочь, не имею никакого права держать ее здесь… приподнять немножко, ощутить в руках вес… подойти к идиоту, который провалился в сон и не ожидает никакого подвоха — и залепить с размаху! Осколки разлетятся по всему полу, и какая-нибудь задремавшая крыса с перепугу рванет к норе; истоптать в порошок (крысу — тоже, если попадется под ногу), потом прихватить крутого с его непрекращающимися расспросами — и размолотить о не успевшую ничего понять трусиху. Топтать, топтать и топтать!.. Потом взять еще кого-нибудь — как же их много, этих идиотов и стерв, этих дур и подонков, этих гадов и мегер, этих сучек и козлов! Бить, давить — и наслаждаться многократно отдающимся в ушах звоном (тоже часть антуража)…

Ну, ладно — ясно ведь, что я этого не сделаю.

И я спускаюсь вниз — но вначале иду не туда, куда обычно. Подхожу к древней, поросшей мохом бочке, открываю кран, и темная, как мое существование, жидкость неспешно наполняет бутылку. А потом я сижу за столом — не за тем аккуратно-деловым, что в кабинете, а за старым, но все еще прочным дубовым столом в подвале: без искусов, зато — настоящим. Они все здесь, вокруг: идиот и стерва, трусиха и крутой, и многие другие — некоторые по привычке продолжают возмущаться, а другие любопытствуют, что такого особенного в сегодняшнем дне; кто мудрее и опытнее, просто ждет продолжения. Напротив меня — пустой стул; беру два вместительных бокала и наливаю терпкое вино — последние капли едва не выплескиваются через край. Ставлю один перед собеседником, которого у меня никогда не будет; поднимаю свой и чокаюсь:

— За твое счастье, поэт!

Вокруг что-то бормочут голоса, сливаясь в невразумительный гул, — я не хочу их слышать и не слушаю. Медленно, сосредоточив все чувства на одном — вкусе, втягиваю в себя пьянящий напиток. Вспоминаю, о чем так и не спросил поэт, и думаю: неужели я не имею права хоть иногда почувствовать себя — ну, пускай не абсолютно — всего лишь немножко счастливым?

Киев, Украина

НИКАКИХ ПРОБЛЕМ

Кирилл Григорьев

Персональный Проводник

1

По истечении шести дней беспробудного алкоголизма к Алексею Савинову пришла Смерть.

Он сидел на полу в прихожей, завернувшись в мокрый халат и неторопливо прихлебывая пиво из бутылки, а уставшие от пьянства мысли его лениво, поскрипывая как качели, скользили от выбрасывания из окна до вскрытия вен в ванной. Давно не бритое, помятое лицо Алексея не выражало ничего, кроме надежды избавиться от изматывающей и непрекращающейся головной боли.

Он был совсем не плохой человек.

На работе его ценили, родители любили и гордились, а последняя жена вообще иногда называла Алексея ангелом. Он не курил, практически не пил, а все его знакомство с наркотиками сводилось лишь к многочисленным пересмотрам «Криминального чтива». Свободное время он отдавал работе, выходные проводил с любимой шестой женой, а летом исправно отвозил и привозил родителей с неблизкой от Москвы дачи.

Неделю назад Алексей потерял все.

Все без остатка.

Любимая шестая жена утром, за завтраком, вдруг объявила, что скоро их будет трое.

— Трое? — чуть не поперхнулся чаем Алексей. — Опять твоя мама с недельной инспекцией?

Таня загадочно улыбнулась.

— Я на третьем месяце, — немедленно разъяснила она, и безоблачный рай супружеской жизни навсегда кончился.

Жизненная трагедия Алексея заключалась в детях.

Он их ненавидел всеми фибрами своей молодой еще тридцатисемилетней души. Всех и всяких, маленьких и больших. Поэтому, наверное, бог, ради хохмы, наградил его сперматозоидами, способными настичь несчастную яйцеклетку даже в атомном бомбоубежище.

С первой женой он разошелся, когда не вовремя лопнувший презерватив возвестил о зарождении новой жизни. Она и появилась на свет через положенные девять месяцев, только уже без его, Алексеева, участия. Когда же вторая жена намекнула на вероятность подобного исхода, он не стал медлить. Все оказалось решенным в кратчайшие сроки, и возлюбленные расстались: Савинов — с холостяцким штампом в паспорте, а вторая жена — с пятинедельной задержкой.

С третьей Алексей сказал себе: «Стоп!» Стойко перенеся четыре месяца непрерывного женского токсикоза, он наконец не выдержал и дезертировал с поля боя, унося с собой крест вечного алиментщика.

Однако существовала еще одна проблема.

Он не мог жить один.

Поэтому следующую жену Алексей отбирал тщательно и долго. С Кларой они встречались почти полгода, гуляли, целовались под луной, и только когда она, наконец, расплакавшись, поведала ему о трагедии всей своей жизни — бесплодии, — началась напряженная половая жизнь. Через пару месяцев они поженились, через еще два у Клары начались приступы рвоты по утрам, а еще через два уже ставшая знакомой паспортистка в ЗАГСе привычно ставила в паспорте Савинова прямоугольный штамп.

В пятой попытке Алексей решил полностью положиться на медицину.

Витек из параллельного класса, которого еще с детства тянуло на острые ощущения и который превратился вдруг из сексуально озабоченного прыщавого подростка в чуть ли не светило современной гинекологии, как-то во время встречи у подъезда за бутылкой пива пообещал помочь. На следующий день он разложил перед онемевшим Алексеем, словно сложный пасьянс, несколько медицинских карт.

— Полностью безнадежны, — торжественно и даже с какой-то гордостью произнес Витек. — Хоть что с ними делай — ноль. Все не замужем или разведены. Выбирай.

Савинов с сомнением оглядел стол.

— Ты уверен? — осторожно поинтересовался он.

— Ну, знаешь… — оскорбилось светило. — Если ты сумеешь кого-то из них осчастливить, я… Во! Буду о Нобелевке орать на каждом углу. Тебе, естественно…

Правда, через полгода, когда взбешенный очередным анализом жены Савинов поймал его около памятного подъезда, Витек ничего не орал о Нобелевке. Он тихо и занудно просил отпустить его домой, к жене и детям с небольшими или, хотя бы, минимально по сроку излечимыми травмами.

— К детям… — прошипел сквозь зубы Алексей и в неистовстве запустил бутылкой, предназначавшейся светлой голове известного гинеколога, в мусорный бак. — К цветам жизни… Вали, семьянин…

Шестую жену он нашел с помощью гадалки. Ему точно сказали, как она будет выглядеть, как ее будут звать и сколько лет они проживут вместе. Только не сказали, когда, наконец, их станет трое…

— Значит, трое… — медленно произнес он, глядя на лучащееся лицо жены. — Это просто здорово…

Первое, что вконец расстроенный Алексей сделал на работе в тот день — устроил грандиозную аварию прямо у выезда из гаража с не выспавшимся шефом на заднем сиденье своего «мерседеса». Четыре машины — почти всмятку, шеф — в больницу с множественными переломами, а его самого — в ближайшее отделение как хулигана, оказавшего сопротивление представителям доблестной ГАИ.

Отец, благо бывший сотрудник, вопросы с органами на следующий день уладил, здоровый заместитель шефа поставил жирную печать в трудовой книжке, а знакомая паспортистка в очередной раз получила шикарный букет роз.

И через сутки родители, напоследок, внесли наконец свою лепту в нескончаемую череду несчастий.

— Мы уже старые, сынок, — задушевно начал батя. — Сколько у тебя уже детей по свету ходит-то, а?

— Пятеро, — буркнул Алексей разбитым ртом — в отделении ему долго и доходчиво рассказывали о непротивлении злу насилием. — А что?

— А то! — рявкнул отец так, что даже полуглухая болонка Клава подскочила со своего коврика в углу. — Когда же и мы с матерью, едрена вошь, дедом с бабкой станем?! А?

— Усыновите кого-нибудь, — не вовремя произнес Алексей и через секунду оказался на полу рядом с ничего не понимающей болонкой и звоном в ушах. Несмотря на свои пятьдесят восемь, у отца было много еще пороха в пороховницах.

— Значит, так, — словно Глас Божий, раскатисто сказал Савинов-старший. — Без внуков — на пороге не появляйся. Сходись, снова женись в двести сорок восьмой раз — мне без разницы. Я понятно объяснил?

— Ага, — кивнул Алексей, потирая правое ухо. — Полностью.

И вот теперь, по истечении шести дней всепоглощающего пьянства, кто-то занудно звонил в его дверь.

— Иду, иду, — произнес Алексей, чувствуя, как гулкая трель звонка, словно бомбардир на футбольном поле, стремительно отправляет сокрушительные мячи в «девятку» его размягченного мозга. — Иду, черт…

Опрокинув бутылку с пивом и тут же наступив в холодную липкую лужу, он, чертыхаясь, добрался до двери.

«Хорошо, если бы это были киллеры, — подумал он, возясь с замками. — Кто угодно, только не отец…»

На пороге стояла молодая девушка лет двадцати.

— Я пройду?

И через мгновение она оказалась у него в квартире.

— Так, — произнесла она, окидывая взглядом лужу на полу, опрокинутую бутылку и еще груду таких же, выстроенных неровными рядами, как солдаты на марше, в углу. — Все налицо.

— Э… Что налицо? — промямлил Алексей.

Она наконец повернулась к нему и быстро, с ног до головы, оглядела.

— Запой, — сказала она, пожав плечами.

Ему немедленно стало стыдно.

— Это почему же? И вообще, кто вы такая, что…

— Я — Смерть, — перебила она его. — И я пришла за вами, Алексей Петрович.

— Кто?

— Смерть. Нас еще иногда называют Костлявыми…

Алексей неуверенно гоготнул, оглядев аппетитные формы посетительницы.

— Во дает… — произнес он. — У кого-то из нас точно — белая горячка…

— Я на кухню пройду, — почти утвердительно спросила она. — Обувь снимать не буду.

Алексей провел пальцами по лбу и помотал головой.

— Допился, — пробормотал он, глядя ей в след.

— Идите сюда, — позвала девушка с кухни. — Садитесь рядом. Нам есть о чем поговорить.

— И о чем же?

— О вас, Алексей Петрович. И обо мне.

— Договорились, — хмыкнул он.


Старейшей по Первому Кругу
Реализации Сопровождения
Девяносто второго сектора
от Четвертого Исполнителя
СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА
Прошу Вашего разрешения на отправку моего Стажера для выполнения заключительных этапов тестирования. Считаю его полностью подготовленным для вступления в должность Младшего Проводника.
Заранее благодарна.
Ваша, Четвертая.



ПРИКАЗ № 1154
по Девяносто второму сектору Первого Круга
Реализации Сопровождения

Считаю целесообразным направить Стажера Четвертого Исполнителя на выполнение Первого Сопровождения с присвоением ему звания Младшего Проводника.
Ответственным за выполнение назначить Четвертого Исполнителя.
(За подписью Старейшей Сектора)


2

Все оказалось банально просто.

Пока Алексей принимал душ, брился и чистил зубы (неудобно все-таки, девушка как-никак), новая знакомая поведала ему краткую, но весомую историю.

Оказывается, Смерть на самом деле существовала.

Вернее, не Смерть даже, а огромные семейные кланы простых людей, которые выполняли ее тяжелую, но такую нужную всем работу. Каждый член такой семьи при достижении определенного возраста («Это какого же?» — поинтересовался Алексей из ванной. «Двадцатидвухлетнего», — застенчиво ответила гостья.) посвящался в Проводника — человека, сопровождающего умирающих в последний путь. На момент выполнения Сопровождения Проводник из разряда простых смертных становился существом прямо-таки необыкновенным. Он вроде бы получал полную неуязвимость, способность дышать под водой, короче, полный набор суперменских трюков. Поэтому жертве (вернее, Цели, как деликатно сказала новая знакомая Алексея) скрыться от своего Проводника становилось абсолютно невозможно.

— И что, никто не пытался? — сразу же спросил Алексей из ванной.

— Почему же… Пытались…

— И кому-нибудь удалось?

— Насколько я помню, Одиссею и Гераклу…

Алексей при этих словах чуть не подавился зубной щеткой, а потом, оправившись, хохотал несколько минут.

Девушка дождалась, когда он затихнет, потом невозмутимо продолжила.

Самым главным моментом в их работе, по ее словам, оказалась проблема наведения. Как с гарантированной вероятностью узнать точную дату и время гибели человека? В какой момент направлять к нему Проводника? Как сделать так, чтобы переход Цели в состояние вечного покоя был максимально безболезненным? Это на самом деле и составляло искусство Старейшей семьи. Именно она, Старейшая, назначала Цели и Проводников, руководствуясь одними ей известными причинами.

— Когда-нибудь, — произнесла гостья с оттенком мечтательности в голосе, — и я, может быть, стану Старейшей.

— Ну, до этого-то еще лет восемьдесят обождать осталось, — обнадежил ее Алексей, бодро вытирая голову. — Сколько годков-то вашей?

— Сто сорок два.

Он присвистнул и выглянул из ванной.

— Что-то я о таком не слышал.

— А про нас вы что-нибудь слышали?

Резонно.

— А звать-то тебя как?

— Мы уже на «ты»?

— Ну, знаешь… По-моему, смерть — дело настолько личное… Почти интимное… Тем более, если учесть, что ты — моя долгожданная белая горячка…

Она закусила верхнюю губу. Получилось мило.

— Зовут меня — Надежда, Надя. А насчет белой горячки… Я, может быть, продолжу, если уж ты меня так воспринимаешь?

— Давай, — кивнул Алексей с удовольствием. Все происходящее его чертовски забавляло. — И, кстати, отличное у тебя имя. Очень… обнадеживающее…

Перед первым Сопровождением Проводник обязан пройти длительное обучение, экзамен и Обязательное Суровое Испытание. Испытание это могло быть чем угодно; его назначала и утверждала Старейшая. Наде досталась недельная прогулка по тайге с плеером и маленьким перочинным ножом.

— Так ты на Севере живешь? — немедленно поинтересовался Алексей.

— Я живу от тебя через три подъезда, — даже вроде бы оскорбилась Надя. — А в тайгу меня Старейшая отправила.

— А родители как?

— Они же в Семье.

— А… Ну да… Раз в Семье… Слушай-ка… А эти ваши Старейшие… Они что, ни разу не ошибались? — он уже стоял с полотенцем на пороге кухни.

— В чем?

— Ну, в этом… Наведении на Цель.

Надя наморщила лоб.

— Нет, — ответила она. — Хотя… Ошибались… Верно… Когда тонул «Титаник», Проводников оказалось слишком мало…

Алексей хмыкнул и присел напротив нее.

— Хорошо. Только ответь, пожалуйста, на вопрос. Сразу. Ты тут про «Титаник» излагала. Как же ваши Проводники на него попали? Или они заранее закупили билеты оптом?

— Я же уже рассказывала, — с досадой произнесла Надя. — После того, как Проводник получает человека, способ доставки до него роли не играет. И, кроме того, любой, даже самый начинающий, владеет телепортацией.

— Ага, — кивнул Алексей удовлетворенно. — Значит, ты тоже?

— Да, — просто ответила Надя.

— Давай, — сказал Алексей. — Продемонстрируй.

— Зачем?

— Тогда я во все поверю.

Надежда усмехнулась и легко поднялась с табуретки.

— Значит так, Алексей Петрович, — торжественно произнесла она. — Убеждать вас в чем-либо совершенно не входит в мои задачи. Главное я вам сказала. Я — ваш Проводник. Ровно через два дня вы впадете в депрессию и в сильном алкогольном опьянении шагнете из окна вашего шестого этажа вниз. Все эти дни я буду присматривать за вами. Бежать от меня, отправляться к магам средней руки за защитой, даже пытаться убить меня — бесполезно. Я все равно буду рядом. Все произойдет точно и в срок, так, как и запланировано. И кстати, не пытайтесь покончить с собой раньше срока, — у вас, дорогой вы мой, абсолютно ничего не выйдет. А теперь, — она очень не по-доброму улыбнулась, — воспринимайте меня, как вашу долгожданную белую горячку.

И, с негромким хлопком, стремительно растворилась в воздухе.

— Э… — произнес Алексей, тупо глядя на покинутую ею табуретку.

Потом провел по еще теплому дерматину рукой.

— Ни фига себе похмелье, — тупо произнес он в гулкой и опустевшей кухне.


Четвертому Исполнителю
Первого Круга
Реализации Сопровождения
Девяносто второго сектора
от Младшего Проводника
ВЫПИСКА ИЗ РАПОРТА-ДОКЛАДА № 19
Первое собеседование прошло нормально.
Цель, как и ожидалось, проявила абсолютное недоверие к идее Сопровождения.
Надеюсь, особых проблем не будет, хотя очень сильно смущает факт неприятия Целью проблемы наведения. Цель высказала явные и недвусмысленные желания произвести Сопровождение самостоятельно, причем в не установленные для Перехода сроки.
Основываясь на всем вышеизложенном, в месте обитания Цели были проведены все необходимые процедуры в соответствии с регламентом № 18/34-бис.
С искренним уважением, Младший Проводник.


3

Холодное пиво обычно всегда проясняет разум до кристальной чистоты. В особенности, когда за плечами только что закончившаяся неделя беспощадного запоя.

— Все, оказывается, распланировано, — пробормотал Алексей, смакуя второй стакан. — Наведение, Проводники… Девочки, шляющиеся с плеерами по тайге… Кто это там планы строит на мою жизнь?.

Идея родилась моментально.

«Сейчас-то все и проверим, — подумал Алексей. — И про Смерть, и про планы. Сразу, раз и навсегда».

Хотя…

Если это все-таки утомленное алкоголем воображение преподнесло такой номер?

А собственно, что мне терять?

Жены нет, детей орава, работы тоже пока не предвидится… Вот только родители… А что — родители? Они, блин, тоже хороши… Дали пинка под зад, без внуков — ни ногой… Эх… К черту!

Он поднялся, большими глотками допил стакан и с размаху швырнул его в раковину.

— Счастья, тебе, кретин, — пробормотал он, слушая звон разбивающегося стекла.

Теперь оставалось дело за техникой.

Именно за ней, за «Сонькой», которая верой и правдой вот уже лет пять скрашивала семейные и не очень попойки. С магнитофоном наперевес он ввалился в ванную, оглядел поле боя и включил воду. Технологию самоубийства с помощью электричества и воды он представлял себе смутно, в основном по фильму «День сурка», где несчастный горемыка убивал себя каждый день и никак не мог убить до конца, однако был совершенно уверен в том, что такая комбинация сработает.

— А если все-таки горячка? — подумал Алексей с неожиданной тоской, глядя на свое затягивающееся паром отражение в зеркале. — Если сразу — и все?

Вода гулко билась в ванне.

— Тебе и вправду тут уже ничего не осталось, — ответил внутренний голос, с которым иногда у Алексея проходили редкие, но горячие дебаты. — Что тебе терять?

— Но жизнь…

— Хочешь успеть осеменить еще пятерых, не способных к деторождению?

— Но ведь, в принципе, они могут быть после этого счастливы.