Вот в каком виде представляется это дело по изображению «потерпевшей»:
Он обнаружил выключатель, щелкнул им, и повсюду сразу же вспыхнули десятки светильников. Эдвард поспешил обратно в зал, где теперь ярко горела большая люстра.
Около 6 часов вечера в типографию газеты явились трое молодых людей… Случайно в это же время туда зашел управляющий типографией. Ему доложили о пришедших, и он пригласил их в контору типографии.
Диван был пуст — Лючия исчезла.
– Удалите всех, – обратился один из них к управляющему, – нам необходимо с вами переговорить наедине.
Эдвард бросился в другой конец зала, где заметил невысокую деревянную дверь. Она была заперта с другой стороны на защелку. Эдвард не раздумывая плечом выбил створку и оказался на небольшой лестничной площадке. Это была совсем крохотная площадка на деревянной винтовой лестнице. Несколько ступенек вели вниз. Эдвард перескочил их и оказался перед плотной шторой. Отдернув ее, он попал в темное помещение. Сердце у него оборвалось, когда он увидел перед собой силуэты нескольких застывших фигур.
– Вас трое, я один, – ответил управляющий, – и я предпочитаю говорить при свидетелях.
В полумраке они выглядели особенно жутко.
Выключатель находился возле двери. При ярком электрическом свете фигуры оказались манекенами, облаченными в костюмы разных эпох. Эдвард понял, что попал в театральную мастерскую — манекены стояли тут повсюду, даже висели на крюках под низким потолком. И на всех были надеты костюмы ушедших столетий.
– Мы просим удалить посторонних в соседнюю комнату, нам всего два слова вам сказать надо.
Управляющий согласился. Тогда пришельцы объявили ему, что они явились по приказанию Исполнительного Комитета и что им предписано захватить типографию «Нового Времени» и напечатать в ней N 7 «Известий».
Осматривая костюмерную, Эдвард с ужасом заметил, что параллельно ему движется еще кто-то. И вдруг понял, что это его собственное отражение в огромном зеркале. Облегченно вздохнув, он отер со лба пот. Театральная пошивочная мастерская была идеальным местом для мистификаций.
– Я не могу вам ничего сказать по этому поводу, – заявил депутатам управляющий. – Типография не моя: я должен переговорить с хозяином.
Внезапно прозвучал громкий мелодичный звон колокольчика. Эдвард подошел к двери и услышал по ту сторону ее легкий стон или приглушенный плач. Он распахнул дверь — на небольшом крыльце, ведущем на улицу, никого не оказалось.
– Вы не можете выйти из типографии. Вызовите хозяина сюда, раз он вам нужен, – ответили депутаты.
На стене у двери висела вывеска — «ТЕАТРАЛЬНОЕ АТЕЛЬЕ ПАЗЕЛЛИ». В двух десятках метров от этого места, дальше по переулку, он увидел ту калитку в ограде, через которую входил. Возвращаться в страшное здание ему больше не хотелось.
– Я могу передать ему о вашем предложении по телефону.
Растерянный, ошеломленный, Эдвард стоял в пустынном переулке Понтоначчо. Гроза кончилась, безоблачное, умытое небо сияло звездами, которые трудно было чем-то удивить. Пройдя несколько шагов по слабо мерцавшей от влаги мостовой, Эдвард обернулся на дом. И в ту же секунду там погас свет.
– Нет, вы можете лишь вызвать его по телефону в типографию.
* * *
– Хорошо…
Далеко за полночь Эдвард допивал в баре третью порцию виски. Он был обескуражен и разбит. Он пытался понять подоплеку происходящего и не находил ответов на мучившие его вопросы. Но какой-то смысл во всей этой неразберихе должен ведь быть. И кто же из окружавших его людей был вовлечен… во что?
Управляющий направился к телефону в сопровождении двух депутатов и вызвал Суворина (сына). Тот отказался, ссылаясь на нездоровье, и прислал вместо себя члена редакции Гольдштейна. Этот последний описывает дальнейший ход событий довольно правдиво, лишь с легкими подчеркиваниями, которые должны в выгодном свете представить его собственное гражданское мужество.
Он вздрогнул, услышав голос портье:
— Синьора Оливия и синьор Салливан просили передать вам, что вынуждены были неожиданно уехать.
\"Когда я подошел к типографии, – рассказывает он, – газовые фонари не горели, вся улица была почти совсем погружена в темноту. У дома типографии и рядом я заметил несколько кучек народу, а у самых ворот на панели человек восемь-десять. Во дворе у самой калитки было человек три-четыре. Меня встретил десятник и проводил в контору. Там сидел управляющий типографией и три неизвестных молодых человека, – по-видимому, рабочие. Когда я вошел, они поднялись мне навстречу.
Эдвард резко повернулся к нему:
– Что скажете, господа? – спросил я.
— Когда?
Вместо ответа один из молодых людей предъявил мне бумагу с предписанием от Совета Рабочих Депутатов печатать следующий номер «Известий» в типографии «Нового Времени». Предписание было написано на клочке бумаги, и к нему была приложена какая-то печать.
— Незадолго до вашего появления. Синьора плохо чувствовала себя, но синьор Салливан настоял на том, чтобы немедленно ехать.
– Дошла очередь и до вашей типографии, – заявил мне один из посланцев.
– То есть, что это значит: «дошла очередь»? – спросил я.
— И не оставили мне записки?
– Мы печатали в «Руси»,,
[50] в «Нашей Жизни»,
[51] в «Сыне Отечества»,
[52] в «Биржевых Ведомостях», а теперь вот у вас… Вы должны дать честное слово за Суворина и за вас, что не донесете на нас, пока мы не кончим работу.
— Нет, профессор.
– Я не могу отвечать за Суворина и не желаю давать честное слово за себя.
Портье вернулся к себе за стойку. Эдвард допил виски и направился по коридору к лифту. Тут его внимание привлек женский голос. Кто-то довольно громко напевал мелодию песенки про колокола — той самой, которая звучала в столь памятную для него ночь в таверне «У Ангела». Эдвард осторожно заглянул в приоткрытую дверь.
– В таком случае мы вас отсюда не выпустим.
Синьора Джаннелли в длинном бархатном халате, накинутом поверх ночной сорочки, сидела перед зеркалом и, казалось, не замечала, что за ней наблюдают. Продолжая напевать, она расчесывала свои длинные черные волосы.
– Я выйду силою. Предупреждаю вас, что я вооружен…
Комната была освещена только большим торшером у кровати. На стене висел гобелен со сценой королевской охоты.
– Мы вооружены не хуже вас, – ответили депутаты, вынимая револьверы.
Вдруг синьора Джаннелли прервала пение и, не оборачиваясь, произнесла:
– Позовите сторожа и десятника, – обратились к управляющему депутаты.
— Входите же, профессор. Кажется, вы хотите что-то спросить у меня. — Она повернулась к Эдварду с загадочной улыбкой. — А приоткрытая дверь намекает на ответы, не так ли?
Он взглянул на меня вопросительно. Я развел руками. Позвали сторожа. Потребовали, чтоб он снял полушубок. Десятника пригласили в контору. Мы все были арестованы. Через минуту по лестнице послышались шаги подымающейся толпы: в дверях конторы, в передней стояли люди.
Он вошел в комнату и закрыл за собой дверь.
— Медиум, — решительно заговорил Эдвард. — Этим медиумом была Лючия, девушка, которую, если вам верить, вы не знаете.
Захват состоялся.
Черные глаза женщины сверкнули.
Трое депутатов куда-то выходили, входили, проявляли весьма энергичную деятельность…
— Но я и в самом деле не знаю, кто был медиумом. И никогда не посмела бы выяснять это. Я ни разу не видела ее без покрывала на лице. — Синьора Джаннелли тряхнула головой, и черные волосы взлетели у нее за спиной.
– Позвольте спросить, – обратился я к одному из депутатов, – вы на какой машине соблаговолите работать?
В этот момент зазвонил телефон. Джаннелли посмотрела на аппарат, но не двинулась с места. Видно было, что она испугалась. Телефон продолжал звонить. Эдвард не сдержался:
– На ротационной.
— В чем дело? Почему вы не отвечаете? Чего боитесь?
– А если испортите?
– У нас прекрасный мастер.
Джаннелли подошла к аппарату и сняла трубку:
– А бумага?
— Алло…
– У вас возьмем.
Неожиданно Эдвард зажал ей рот рукой, вырвал трубку и стал слушать, что говорят на том конце провода.
– Да ведь это – квалифицированный грабеж!
Потом отпустил Джаннелли, и та рухнула на кровать. Не извиняясь, он бросил уже от двери:
– Что делать\"…
— Кто-то искал синьора Салливана. И сообщил, что полковник Тальяферри скончался.
В конце концов, г. Гольдштейн смирился, дал обет молчания и был отпущен.
* * *
\"Я спустился вниз, – рассказывает он. – Под воротами стояла непроглядная тьма. У самых ворот в полушубке, снятом со сторожа, дежурил «пролетарий» с револьвером. Другой зажег спичку, третий вставил ключ в скважину. Щелкнул замок, калитка открылась, и я вышел…
Сквозь светлые шторы в комнату проникал рассеянный солнечный свет. Воскресный благовест, плывущий над Римом, вплетался в разговор. Джулиана, племянница полковника, сидела за столом перед Эдвардом. В траурной одежде она казалась еще бледнее. Наконец последние звуки перезвона погасли за окнами.
— Уверяю вас, профессор, абсолютно ничего таинственного в его смерти нет. Это ужасный удар для меня, но, признаюсь, его следовало ожидать. Уже много лет жизнь дяди висела на волоске и могла оборваться в любую минуту.
\"Ночь прошла спокойно. Управляющий типографией, которому предложили отпустить его на честное слово, отказался уйти. «Пролетарии» его оставили… Набор шел сравнительно медленно, да и рукописи поступали чрезвычайно медленно. Ждали текущего материала, который еще не поступал в типографию. Когда управляющий давал советы торопиться с работой, ему отвечали: «Успеем, нам спешить некуда». Уже к утру, к пяти часам, появились метранпаж и корректор, по-видимому народ очень опытный…
Эдвард избегал ее взгляда.
— Это вы обнаружили его?
«Наборная работа окончилась в 6 часов утра. Начали выколачивать матрицы и отливать стереотип. Газа, которым согревали печи для стереотипа, не было (из-за забастовки). Послали куда-то двух рабочих, и газ появился. Все лавки были заперты, но в течение ночи провизия добывалась беспрерывно. Для пролетариев лавки открывались. В 7 часов утра приступили к печатанию официальной пролетарской газеты. Работали на ротационной машине, и работали удачно. Печатание длилось до 11 часов утра. К этому времени типографию очистили, унося с собой пачки отпечатанной газеты. Увозили ее на извозчиках, которых собрали в достаточном количестве из разных концов… Полиция обо всем узнала на другой день и сделала большие глаза»…
— Консьержка. У нее есть ключ от квартиры, она приходила сюда убирать. Дядя лежал на полу возле книжного шкафа. Она сразу же вызвала врача, и его отвезли в больницу. Сначала казалось, что еще есть надежда, а потом вдруг…
Девушка замолчала, и еще громче стало слышно тиканье старинных часов. Словно стучали десятки маленьких сердечек.
— Я не знаю, чем вам помочь, — снова заговорила Джулиана. — А тот ключ… Я даже понятия не имела, что он существует. Дядя хранил его при себе. Он сказал незадолго перед смертью, что этот ключ предназначен для вас, что вы непременно вернетесь сюда, и он будет рад вас видеть. Поэтому я и позвонила вам в гостиницу.
Уже через час после окончания работ большой полицейский наряд в сопровождении роты пехоты, казаков и дворников ворвался в помещение Союза рабочих печатного дела для конфискации N 7 «Известий». Полиция встретила самый энергичный отпор. Ей заявили, что имеющиеся в наличности номера (всего 153 из отпечатанных 35 тыс.) добровольно выданы не будут. Во многих типографиях наборщики, узнав о вторжении полиции в помещение их Союза, немедленно приостановили только что возобновленные после ноябрьской стачки работы, выжидая дальнейшего развития событий. Полиция предложила компромисс: присутствующие отвернутся, полиция выкрадет «Известия», а в протокол запишет, что конфискация произведена силой. Но компромисс был решительно отвергнут. Применять силу полиция не решилась – и отступила в полном боевом порядке, не захватив ни одного экземпляра «Известий».
— В котором часу он скончался?
— Около полуночи.
После захвата типографии «Нового Времени» градоначальник объявил по полиции, что полицейские чины, в участке которых будет произведен новый захват подобного рода, подвергнутся самому строгому взысканию. Исполнительный Комитет ответил, что «Известия», выходящие только во время общих забастовок, будут в случае надобности и впредь издаваться в прежнем порядке. И действительно, во время декабрьской стачки второй Совет Рабочих Депутатов (после ареста первого состава) выпустил еще четыре номера «Известий».
«Во время спиритического сеанса», — подумал Эдвард и, подойдя к небольшому столику, принялся рассматривать часы.
Подробное сообщение «Нового Времени», о произведенном на его типографию набеге имело совершенно неожиданный результат. Революционеры провинции воспользовались готовым образцом, – и с этого времени захват типографий для печатания революционной литературы широко распространяется по всей России… Впрочем, о захвате в данном случае можно говорить лишь с большими оговорками. Мы уже не говорим о типографиях левых газет, где администрация хотела только одного – избежать ответственности, и потому сама выражала полную готовность быть арестованной. Но и в наиболее громком эпизоде с «Новым Временем» захват был бы невозможен без пассивного или активного сочувствия всего штата служащих. После того как руководивший захватом провозглашал «осадное положение» и тем снимал ответственность с персонала типографии, грань между осаждающими и осажденными стиралась, «арестованный» наборщик брался за революционный оригинал, мастер становился у своей машины, а управляющий подбадривал и своих и чужих к более быстрой работе. Не строго рассчитанная техника захватов и уж, разумеется, не физическое насилие обеспечивали успех, а та революционная атмосфера общего сочувствия, вне которой немыслима была бы вся деятельность Совета.
— Его часы… Я обещал ему, что вернусь полюбоваться ими. Тогда он обиделся на мое невнимание и был прав. Часы действительно редкой красоты. И все старинные…
— Для дяди его часы были чем-то гораздо большим, чем просто увлечением. Это было фатальным наваждением. — Эдвард вздрогнул. Джулиана продолжала: — Он верил: если хотя бы одни из этих часов остановятся, то перестанет биться и его сердце, а теперь… Часы идут, словно какая-то частица его все еще продолжает жить… пока не кончится завод.
Эдвард подошел к книжному шкафу. На полках возле книг тоже повсюду лежали часы. Но его внимание привлекли самые старые, в массивной золотой оправе. Он осторожно взял их в руки.
На первый взгляд может, однако, показаться непонятным, почему собственно для печатания своей собственной газеты Совет выбрал рискованный путь ночных набегов. Социал-демократическая пресса выходила в это время совершенно открыто. По тону она мало отличалась от «Известий». Постановления Совета, отчеты об его заседаниях она печатала целиком. Правда, «Известия» выходили почти исключительно во время общих забастовок, когда вся остальная пресса молчала. Но ведь от самого Совета зависело сделать изъятие для легальных социал-демократических газет и тем освободить себя от необходимости набегов на типографии буржуазной прессы. Он, однако, этого не сделал. Почему?
— Это самые ценные часы в его коллекции, — заметила Джулиана. — Восемнадцатый век. Исключительная редкость.
Если поставить этот вопрос изолированно, на него нельзя ответить. Но все становится понятным, если взять Совет целиком, – в его возникновении, во всей его тактике, как организованное воплощение верховного права революции в момент ее высшего напряжения, когда она не может и не хочет приспособляться к своему врагу, когда она идет напролом, героически расширяя свою территорию и снося прочь препятствия. Во время всеобщих стачек, когда замирала вся жизнь, старая власть считала для себя вопросом чести непрерывно печатать свой «Правительственный Вестник», и она делала это под охраной солдат. Совет противопоставлял ей свои рабочие дружины и выпускал в свет орган революции.
Эдвард нажал на кнопку. Верхняя крышка поднялась. Эмалевый циферблат украшали римские цифры. Золотые резные стрелки стояли на одном месте. Тиканья слышно не было.
«1905».
— Я понял, почему умер ваш дядя, — сказал Эдвард, протягивая Джулиане часы. — Они остановились.
— Верно, но тогда…
Эдвард улыбнулся:
— Нет-нет, мистика, я думаю, здесь ни при чем. Скорее — самовнушение. Он верил, что его жизнь каким-то мистическим образом связана с этими часами. И вдруг обнаружил, что они остановились. Тогда у него случился сердечный приступ. Можно сказать, что он умер от испуга.
Л. Троцкий. НОЯБРЬСКАЯ СТАЧКА
И тут вдруг Эдварда словно осенило. Он взял часы из рук Джулианы и перевернул их. На внешней стороне нижней крышки он увидел то, что и ожидал увидеть, — вензель «И. Б.».
Две сплетенные буквы, точно такие же, как на медальоне Лючии.
От опасности к опасности, среди тысячи подводных рифов, пробиралось октябрьское министерство. Куда? Оно этого не знало само.
— Это инициалы Иларио Брандани, — пояснила Джулиана, — лучшего ювелира восемнадцатого века.
Эдвард еще раз нажал кнопку. Теперь поднялась нижняя крышка. На ее внутренней стороне была выгравирована сова, и под нею стояло: «Сант Онорио».
26 и 27 октября вспыхнуло в Кронштадте, на расстоянии трех пушечных выстрелов от Петербурга, военное восстание. Политически сознательная часть солдат удерживала массу от вспышки, но стихийная ярость прорвалась наружу. Не остановив движения, лучшие элементы армии стали впереди его. Им, однако, не удалось предупредить провоцированных властями хулиганских погромов, в которых главную роль играли банды известного чудотворца Иоанна Кронштадтского,
[53] увлекшие за собой наиболее темную часть матросов. 28-го Кронштадт был объявлен на военном положении, и несчастное восстание было подавлено. Лучшим солдатам и матросам грозила казнь.
12
В день взятия Кронштадтской крепости правительство сделало решительное предостережение стране, объявив всю Польшу на военном положении: это была первая крупная кость, которую министерство манифеста выбросило петергофской камарилье на одиннадцатый день своего существования. Граф Витте взял на себя целиком ответственность за этот шаг: в правительственном сообщении он лгал о дерзновенной попытке (!) поляков к отложению и предостерегал их от вступления на опасный путь, «не в первый раз ими испытываемый». На второй день уже ему, чтоб не оказаться в плену у Трепова, пришлось ударить отбой: он признал, что правительство считалось не столько с действительными событиями, сколько с возможными последствиями их развития – ввиду «чрезмерной впечатлительности поляков». Таким образом военное положение было своего рода конституционной данью политическому темпераменту польского народа.
Машина Эдварда выехала на маленькую уютную площадь, укрытую в глубине старого квартала. О существовании таких уголков знают обычно только старожилы. Эдвард притормозил у стены, поросшей плющом до самого верха. По другую сторону площади, почти скрытая от глаз старой разросшейся смоковницей, стояла скромная средневековая церковь с невысокой колокольней в позднеготическом стиле.
29 октября был объявлен на военном положении целый ряд уездов Черниговской, Саратовской и Тамбовской губерний, охваченных аграрными волнениями. «Чрезмерная впечатлительность» оказывалась и у тамбовских мужиков.
К железной ограде была прикреплена табличка: «Сант Онорио аль Монте». Потянув на себя тяжелое кольцо, Эдвард вошел в тишину и сумрак церкви.
Либеральное общество защелкало зубами от страха. Оно могло сколько угодно строить презрительные рожи в ответ на заигрывания Витте, – в душе оно крепко надеялось на него. Теперь же из-за спины Витте уверенно выступил Дурново, у которого оказалось достаточно ума, чтоб из афоризма Кавура:
[54] «осадное положение есть способ управления дураков» сделать обратную теорию для собственного руководства.
Немногочисленные прихожане уже разошлись после службы. Только молодой священник, круглолицый, с румянцем во всю щеку, быстро преклонил колени у алтаря. Затем он поднялся и заметил вошедшего.
Революционный инстинкт подсказал рабочим, что оставить безнаказанной открытую атаку контрреволюции – значит поощрять ее наглость. 29-го, 30 октября и 1 ноября происходят на большинстве петербургских заводов массовые митинги, которые требуют от Совета решительных мер протеста.
— Приветствую вас, святой отец, — негромко поздоровался Эдвард и, достав из кармана блокнот, огляделся по сторонам.
— Рад видеть вас. — Судя по манере выговаривать слова, падре был венецианцем. Проследив за взглядом Эдварда, он продолжил с воодушевлением: — К сожалению, сюда не часто заглядывают туристы. Верите ли, я без конца повторяю его святейшеству, что нужно что-то предпринять. Столько Божьей благодати у нас, и никто не видит ее! Только редкие знатоки приходят сюда, ученые вроде вас… Вы, похоже, изучаете историю искусств? — Падре с уважением посмотрел на блокнот Эдварда.
1 ноября после горячих дебатов Совет на многочисленном и бурном заседании принял подавляющим большинством следующее решение:
— Нет… Историю английской литературы. — Заметив удивление на лице своего восторженного гида, Эдвард поспешил добавить: — Но в Рим я приехал, чтобы провести исследование, касающееся именно итальянского искусства. Скажите, святой отец, нет ли в этой церкви какого-нибудь изделия Иларио Брандани?
\"Правительство продолжает шагать по трупам. Оно предает полевому суду смелых кронштадтских солдат армии и флота, восставших на защиту своих прав и народной свободы. Оно закинуло на шею угнетенной Польши петлю военного положения.
— Иларио Брандани? — Священник покачал головой. — Никогда не слышал. А кто это?
— Ювелир середины восемнадцатого века.
\"Совет Рабочих Депутатов призывает революционный пролетариат Петербурга посредством общей политической забастовки, уже доказавшей свою грозную силу, и посредством общих митингов протеста проявить свою братскую солидарность с революционными солдатами Кронштадта и революционными пролетариями Польши.
— Середины восемнадцатого века…
— Я подумал, может быть, здесь есть что-то связанное с ним. В одном доме я видел часы, на крышке которых выгравировано название вашей церкви.
«Завтра, 2 ноября, в 12 часов дня рабочие Петербурга прекращают работы с лозунгами: Долой полевые суды! Долой смертную казнь! Долой военное положение в Польше и во всей России!».
— Любопытно… Подождите… Дайте вспомнить… Нет-нет, что касается гравировки… У нас есть только дохристианская чаша, но она украшена росписью, и есть миниатюрная Библия четырнадцатого века. Они хранятся в ризнице. — Священник перевел дыхание и продолжал: — В ризнице у нас есть истинные сокровища. Подлинные болгарские иконы… Один бронзовый канделябр — просто чудо… Рукописи всех сочинений композитора Бальдассаре Витали… Была статуя одного святого с серебряными накладками… но ее, видите ли, увез Наполеон, да так и не вернул… — Он посмотрел на Эдварда, быстро записывающего за ним. — Что вы делаете? Эх, да тут до ночи можно писать, потому что церковь наша — настоящее чудо… А это вы видели?
Успех призыва превзошел все ожидания. Несмотря на то, что после прекращения октябрьской стачки, поглотившей столько сил, не прошло и двух недель, петербургские рабочие с поразительным единодушием бросали работу. До 12 час. 2 ноября бастовали уже все крупные фабрики и заводы, имевшие своих представителей в Совете. Многие средние и мелкие промышленные заведения, еще не принимавшие участия в политической борьбе, примыкали теперь к стачке, выбирали депутатов и посылали их в Совет. Областной комитет петербургского железнодорожного узла присоединился к решению Совета, и все железные дороги, кроме Финляндской, прекратили свою деятельность. По общему числу участников рабочих ноябрьская стачка превзошла не только январскую, но и октябрьскую. Не бастовали почта и телеграф, извозчики, конный трамвай и большинство приказчиков. Из газет выходили только: «Правительственный Вестник», «Ведомости Петербургского Градоначальства» и «Известия Совета Рабочих Депутатов» – первые две под охраной солдат, третья под охраной боевых рабочих дружин.
Они остановились возле холста с изображением какой-то великомученицы.
— Святая великомученица Улива, работа голландского художника, — объяснил священник. — Это копия, но, уверяю вас, она гораздо лучше оригинала. А вы как считаете?
Граф Витте был застигнут совершенно врасплох. Две недели тому назад он думал, что, раз власть в его руках, ему остается лишь поощрять, вести, останавливать, угрожать, руководить… Ноябрьская стачка, этот возмущенный протест пролетариата против правительственного лицемерия, совершенно сбила великого государственного человека с позиции. Ничто так не характеризует его непонимания смысла революционных событий, его ребяческой растерянности пред ними и, вместе с тем, его надутого самомнения, как та телеграмма, которою он думал утихомирить пролетариат. Вот ее текст во всей неприкосновенности:
Эдвард улыбнулся наивности молодого падре:
«Братцы-рабочие, станьте на работу, бросьте смуту, пожалейте ваших жен и детей. Не слушайте дурных советов. Государь приказал нам обратить особое внимание на рабочий вопрос. Для этого Его Императорское Величество образовал министерство торговли и промышленности, которое должно установить справедливые отношения между рабочими и предпринимателями. Дайте время, – все возможное будет для вас сделано. Послушайте совета человека, к вам расположенного и желающего вам добра. Граф Витте».
— Не знаю. Я не видел оригинала.
Эта бесстыдная телеграмма, в которой трусливая злоба с ножом за пазухой корчит гримасы высокомерного дружелюбия, была получена и оглашена в заседании Совета 3 ноября и вызвала вихрь негодования. Тут же был с бурным единодушием принят предложенный нами ответ, опубликованный через день в «Известиях».
— Эта лучше, уверяю вас, гораздо лучше. Пойдемте, пойдемте в ризницу, посмотрите…
\"Совет Рабочих Депутатов, выслушав телеграмму графа Витте к «братцам-рабочим», выражает прежде всего свое крайнее изумление по поводу бесцеремонности царского временщика, позволяющего себе называть петербургских рабочих «братцами». Пролетарии ни в каком родстве с графом Витте не состоят.
По существу Совет заявляет:
— Охотно… А не скажете ли вы мне… Я ищу сведения об одном римском художнике прошлого века — Марко Тальяферри…
\"1. Граф Витте призывает нас пожалеть наших жен и детей. Совет Рабочих Депутатов призывает в ответ всех рабочих подсчитать, сколько вдов и сирот прибавилось в рабочих рядах с того дня, как Витте взял в свои руки государственную власть.
Возведя глаза к сводам церкви и секунду посоображав, священник ответил с прежним воодушевлением:
\"2. Граф Витте указывает на милостивое внимание государя к рабочему народу. Совет Рабочих Депутатов напоминает петербургскому пролетариату о Кровавом Воскресенье 9 января.
— Нет, у нас ничего нет из работ Тальяферри.
\"3. Граф Витте просит дать ему «время» и обещает сделать для рабочих «все возможное». Совет Рабочих Депутатов знает, что Витте уже нашел время, для того чтобы отдать Польшу в руки военных палачей, и Совет Рабочих Депутатов не сомневается, что гр. Витте сделает все возможное, чтобы задушить революционный пролетариат.
— Он пейзажист. Писал виды Рима…
«4. Граф Витте называет себя человеком, расположенным к нам и желающим нам добра. Совет Рабочих Депутатов заявляет, что он не нуждается в расположении царских временщиков. Он требует народного правительства на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права».
— Виды Рима… У нас есть панорама Венеции. Работа одного из учеников Тициана. Жаль, что не закончена, а то это была бы прекрасная картина. Вот сюда… Я проведу вас.
Осведомленные люди передавали, что с графом приключился припадок удушья, когда он получил ответ от бастующих «братцев».
Они вошли в узкий коридор, ведущий к ризнице.
5 ноября Петербургское телеграфное агентство сообщало:
— Боюсь, что злоупотребляю вашим временем, — извинился Эдвард.
«Ввиду распространившихся в провинции (!) слухов о применении военно-полевого суда и смертной казни к нижним чинам, участвовавшим в беспорядках в Кронштадте, мы уполномочены заявить, что все подобные слухи преждевременны (?) и лишены основания… Полевым судом участники кронштадтских событий судимы не были и не будут».
— Нет, что вы, нисколько… Я рад, что могу показать вам ризницу. Жаль, что нет ничего из работ тех двух мастеров, о которых вы говорили. Но не важно, тут у нас хранятся подлинные сокровища! Пойдемте, пойдемте…
* * *
Это категорическое заявление означало не что иное как капитуляцию правительства перед забастовкой, и этого факта не могла, конечно, скрыть ребяческая ссылка на «слухи в провинции», в то время как протестующий пролетариат Петербурга приостановил торгово-промышленную жизнь столицы. По вопросу о Польше правительство пошло на уступки еще раньше, объявив о своем намерении снять военное положение в губерниях Царства Польского, как только там «уляжется возбуждение»
{12}.
Барбара снимала квартиру в самом центре старого Рима, неподалеку от Замка Святого Ангела. Каждое утро, просыпаясь, Барбара прежде всего здоровалась с бронзовым легкокрылым ангелом, уже несколько веков парящим в римском небе. Она любила и этот вид из окна, и свою уютную, не загроможденную лишней мебелью гостиную, и главное очарование — маленькую террасу над Тибром, всю уставленную цветами.
Вечером 5 ноября Исполнительный Комитет, считая, что высший психологический момент достигнут, внес на заседание Совета резолюцию о прекращении стачки. Для характеристики политического положения в тот момент мы приведем речь докладчика Исполнительного Комитета:
Эдвард сидел за столом и просматривал в небольшой диаскоп один из своих микрофильмов.
\"Только что была оглашена правительственная телеграмма, в которой говорится, что кронштадтские матросы предаются не военно-полевому суду, а военно-окружному суду.
За тонкой перегородкой, на кухне, Барбара готовила кофе.
— Ну как? — громко спросила она. — Удается рассмотреть что-нибудь?
— Да-да, очень хорошо.
\"Опубликованная телеграмма представляет не что иное как демонстрацию слабости царского правительства, не что иное как демонстрацию нашей силы. Мы снова можем поздравить пролетариат Петербурга с огромной моральной победой. Но скажем прямо: если бы это правительственное заявление и не появлялось, мы все равно должны были бы призвать петербургских рабочих к прекращению стачки. По сегодняшним телеграммам видно, что везде в России политическая манифестация идет на убыль. Наша настоящая забастовка имеет характер демонстративный. Только под этим углом зрения мы можем оценивать ее успех или неуспех. Нашей прямой и непосредственной целью было показать пробуждающейся армии, что рабочий класс – за нее, что молчаливо он не даст ее в обиду. Разве мы не достигли этой цели? Разве мы не привлекли к себе сердце каждого честного солдата? Кто станет это отрицать? А если так, можно ли утверждать, что мы ничего не добились, можно ли смотреть на окончание забастовки, как на наше поражение? Разве мы не показали всей России, что через несколько дней после окончания великой октябрьской борьбы, когда рабочие еще не успели омыть кровь и залечить раны, дисциплинированность масс оказалась настолько высокой, что по одному слову Совета все снова забастовали, как один человек. Смотрите! – к забастовке примкнули на этот раз самые отсталые заводы, никогда раньше не бастовавшие, и здесь, в Совете, заседают теперь вместе с нами их депутаты. Передовые элементы армии устроили митинги протеста и таким образом приняли участие в нашей манифестации. Это ли не победа? Это ли не блестящий результат? Товарищи, мы сделали то, что должны были сделать. Европейская биржа снова салютовала нашей силе. Одно сообщение о постановлении Совета Рабочих Депутатов отразилось крупным падением нашего курса за границей. Таким образом каждое наше постановление – было ли оно ответом гр. Витте или правительству в целом – наносило абсолютизму решительный удар.
— Диаскоп старый, но единственный, какой удалось найти. Вот и кофе готов. Ваша история, профессор, потрясла меня. Даже при том, что вы рассказали только половину. Я уверена, что самое главное вы почему-то скрываете. — Барбара внесла в гостиную поднос с кофе. — Отчего? Это слишком личное?
Эдвард помедлил с ответом.
— Не знаю, как и сказать вам. Боюсь выглядеть смешным. Взрослый, серьезный человек, и вдруг такая мистическая чепуха.
Он достал из диаскопа микропленку, вложил ее в небольшой футляр и повернулся к Барбаре:
\"Некоторые товарищи требуют, чтобы забастовка продолжалась до передачи кронштадтских матросов суду присяжных и до отмены военного положения в Польше. Другими словами – до падения существующего правительства, ибо против нашей забастовки – в этом нужно отдать себе ясный отчет, товарищи, – царизм выдвинет все свои силы. Если смотреть на дело так, что целью нашего выступления должно быть свержение самодержавия, то, разумеется, мы не достигли цели. С этой точки зрения нам нужно было затаить негодование в груди и отказаться от демонстрации протеста. Но наша тактика, товарищи, вовсе не построена по этому образцу. Наши выступления – это ряд последовательных битв. Цель их – дезорганизация врага и завоевание симпатии новых друзей. А чья симпатия для нас важнее сочувствия армии? Поймите: обсуждая вопрос – продолжать забастовку или нет, мы, в сущности, обсуждаем вопрос: оставить ли за забастовкой демонстративный характер или обратить ее в решительный бой, т.-е. довести до полной победы или поражения. Мы не боимся ни сражений, ни поражений. Наши поражения – это только ступени нашей победы. Мы это уже не раз доказывали нашим врагам. Но для каждого боя мы ищем наиболее благоприятных условий. События работают на нас, и нам не к чему форсировать их ход. Я спрашиваю вас, для кого выгодно оттянуть решительное столкновение – для нас или для правительства? Для нас, товарищи! Ибо завтра мы будем сильнее, чем сегодня, а послезавтра – сильнее, чем завтра. Не забывайте, товарищи, что только недавно для нас создались те условия, при которых мы можем устраивать тысячные митинги, организовывать широкие массы пролетариата и с революционным печатным словом обращаться ко всему населению страны. Необходимо возможно более использовать эти условия для самой широкой агитации и организации в рядах пролетариата. Период подготовки масс к решительным действиям мы должны затянуть сколько можем, сколько успеем – быть может, на месяц-два, чтобы затем выступить возможно более сплоченной и организованной армией. Правительству, конечно, было бы удобнее расстрелять нас сейчас, когда мы менее готовы к окончательному сражению. У некоторых товарищей возникает сегодня, как и в день отмены похоронной манифестации, следующее сомнение: ударив сейчас отбой, сможем ли мы в другой момент снова поднять массу? Не успокоится ли она? Я отвечаю: неужели же нынешний государственный строй может создать условия для ее успокоения? Неужели у нас есть основания беспокоиться, что впереди не будет событий, которые заставят ее подняться? Поверьте, их будет слишком много, – об этом позаботится царизм. Не забывайте далее, что нам еще предстоит избирательная кампания, которая должна будет поднять на ноги весь революционный пролетариат. И кто знает, не окончится ли избирательная кампания тем, что пролетариат взорвет на воздух существующую власть? Не будем же нервничать и обгонять события. Мы должны больше доверять революционному пролетариату. Разве он успокоился после 9 января? После комиссии Шидловского? После черноморских событий? Нет, революционная волна неизменно нарастает; и недалек тот момент, когда она захлестнет собою весь самодержавный строй.
— Странно, я думал, они заберут хотя бы одну пленку. Но все на месте. И — никаких посланий.
Он принял из рук Барбары чашечку с кофе.
\"Впереди – решительная и беспощадная борьба. Прекратим сейчас забастовку, удовлетворившись ее огромной моральной победой, и приложим все наши силы для создания и укрепления того, что нам нужнее всего – организация, организация и организация. Стоит оглянуться вокруг, чтобы увидеть, что и в этой области каждый день приносит нам новые завоевания.
\"Организуются сейчас железнодорожные служащие и почтово-телеграфные чиновники. Сталью рельс и проволокою телеграфа они свяжут в единое целое все революционные очаги страны. Они дадут нам возможность поднять в нужный момент всю Россию в двадцать четыре часа. Необходимо подготовиться к этому моменту и довести дисциплину и организованность до высших пределов. За работу, товарищи!
— Честно говоря, я совсем не собирался столько времени посвящать здесь работе. Я думал, это будут… римские каникулы… — Он улыбнулся и покачал головой. — А получилось совсем наоборот — ни минуты покоя. Не верится, что я всего пять дней в этом городе. Столько всего произошло.
\"Сейчас же необходимо перейти к боевой организации рабочих и их вооружению. Составляйте на каждом заводе боевые десятки с выборным десятским, сотни – с сотским и над этими сотнями ставьте командира. Доводите дисциплину в этих ячейках до такой высокой степени, чтобы в каждую данную минуту весь завод мог выступить по первому призыву. Помните, что при решительном выступлении мы должны рассчитывать только на себя. Либеральная буржуазия уже начинает с недоверием и враждою относиться к нам. Демократическая интеллигенция колеблется. Союз Союзов, так охотно примкнувший к нам в первую забастовку, значительно менее сочувствует второй. Один член его на днях сказал мне: «Своими забастовками вы восстанавливаете против себя общество. Неужели вы рассчитываете справиться с врагами только собственными силами?». Я напомнил ему один момент из французской революции, когда Конвент сделал постановление: «Французский народ не вступит в договор с врагами на своей территории». Кто-то из членов Конвента крикнул: «Неужели вы заключили договор с победой?». Ему ответили: «Нет, мы заключили договор со смертью».
Барбара указала на коробочку с микрофильмом:
«Товарищи, когда либеральная буржуазия, как бы кичась своей изменой, спрашивает нас: вы одни, без нас, думаете бороться? Разве вы заключили договор с победой? – мы ей в лицо бросаем наш ответ: нет, мы заключили договор со смертью».
— Думаю, вы единственный человек в мире, способный расшифровать эти страницы.
Подавляющим большинством голосов Совет принял решение: прекратить стачечную манифестацию в понедельник 7 ноября в 12 часов дня. Печатные плакаты с постановлением Совета были распространены по фабрикам и заводам и расклеены по городу. В назначенный день и час стачка была прекращена с таким же единодушием, с каким началась. Она длилась 120 часов – в три раза меньше, чем военное положение в Польше.
— Вы мне льстите, Барбара. На самом деле есть немало других ученых, которые в состоянии это сделать. Просто им понадобится больше времени — месяцы исследований в библиотеках и архивах. А у меня жесткие сроки. Надо понять все до тридцатого марта. Значит, остается всего несколько дней.
— В таком случае нужно не мешкая приниматься за работу. Я готова помогать вам. — Барбара взяла со стола блокнот и карандаш.
Эдвард поднялся и, расхаживая по комнате, принялся рассуждать:
Значение ноябрьской стачки, разумеется, не в том, что она отвела петлю от шеи нескольких десятков матросов, – что значит это в революции, пожирающей десятки тысяч жизней? – и не в том, что она заставила правительство поспешно ликвидировать военное положение в Польше, – что значит лишний месяц исключительных законов для этой многострадальной страны? Стачка в ноябре была криком об опасности, обращенным ко всей стране. Кто знает, не воцарилась ли бы дикая вакханалия реакции во всей стране немедленно после удачного эксперимента в Польше, если бы пролетариат не показал, что он «существует, бодрствует и готов отвечать ударом на удар»
{13}. В революции, которая по солидарности разноплеменного населения страны представляет прекрасную противоположность австрийским событиям 1848 года,
[55] пролетариат Петербурга, во имя самой революции, не мог и не смел молча выдать в руки нетерпеливой реакции своих польских собратьев. И если он заботился о своем завтрашнем дне, он не мог и не смел молча пройти мимо кронштадтского восстания. Стачка в ноябре была кличем солидарности, брошенным пролетариатом через голову правительства и буржуазной оппозиции пленникам казармы. И клич был услышан.
— Я уже сделал заметки о некоторых фразах, требующих критической оценки. Байрон называет в дневнике места, где бывал, и людей, с которыми встречался в Риме. Многое из этого мне еще не удалось найти. — Каждый раз, проходя мимо окна, Эдвард видел Замок и парящего над ним Божьего посланца. — Главная проблема сейчас — понять, был ли я действительно прав, утверждая, что площадь, упоминаемая Байроном, — плод воображения, поэтический вымысел.
Корреспондент «Times»\'а в своем отчете о ноябрьской стачке писал со слов гвардейского полковника: \"К сожалению, нельзя отрицать, что вмешательство рабочих, заступившихся за кронштадтских бунтовщиков, имело печальное моральное влияние на наших солдат. В этом «печальном моральном влиянии» – главное значение ноябрьской стачки. Она одним ударом встряхнула широкие круги армии и уже в ближайшие дни вызвала ряд митингов в казармах петербургского гарнизона. В Исполнительный Комитет, даже на заседания самого Совета, стали являться не только отдельные солдаты, но и солдатские делегаты, произносили речи, требовали поддержки; революционные связи среди солдат упрочились, прокламации находили широкий сбыт.
— Похоже, не вымысел, раз художник написал ее. Ах, если бы найти эту картину!
— Я нашел ее. — Барбара удивленно вскинула голову. — Но ее увели у меня прямо из-под носа.
— И где она теперь находится? — Глаза Барбары потемнели от волнения.
Возбуждение в рядах армии поднялось в эти дни до ее аристократических верхов. Автору пришлось во время ноябрьской стачки участвовать в качестве «оратора от рабочих» на военном собрании, единственном в своем роде. О нем стоит здесь рассказать.
— Картина находится на корабле с веслами… если верить информации с того света. Я не шучу. И нахожусь в здравом уме. А может быть, и не в здравом. Но тогда безумие мое состоит именно в том, что я не хочу с ним согласиться. Барбара, вчера я присутствовал на спиритическом сеансе…
Барбара приготовилась услышать что-то необычное. Громкий телефонный звонок заставил обоих вздрогнуть. Девушка сняла трубку.
С пригласительной карточкой баронессы Х
{14} я явился в 9 час. вечера в один из самых богатых особняков Петербурга. Швейцар, с видом человека, который в эти дни решил ничему не удивляться, снял с меня пальто и повесил в длинном ряду офицерских шинелей. Лакей ждал визитной карточки. Увы! – какая может быть визитная карточка у нелегального? Чтобы вывести его из затруднения, я вручил ему пригласительную карточку хозяйки дома. В приемную вышли сперва студент, затем радикальный приват-доцент, редактор «солидного» журнала и, наконец, сама баронесса. По-видимому, ожидали, что «от рабочих» явится более грозная фигура. Я назвал себя. Меня любезно пригласили войти. Приподняв портьеру, я увидел общество из 60 – 70 душ. На рядами расставленных стульях сидели с одной стороны прохода 30 – 40 офицеров, в том числе блестящие гвардейцы; с другой стороны – дамы. В переднем углу видна была группа черных сюртуков публицистики и адвокатского радикализма. У столика, заменявшего кафедру, председательствовал какой-то старичок. Рядом с ним я увидел Родичева,
[56] будущего кадетского «трибуна». Он говорил о введении военного положения в Польше, об обязанностях либерального общества и мыслящей части армии в польском вопросе, говорил скучно и вяло, мысли были коротенькие и вялые, и по окончании его речи раздались вялые аплодисменты. После него говорил вчерашний «штуттгартский изгнанник», Петр Струве, который по милости октябрьской забастовки получил доступ в Россию и воспользовался им для того, чтобы сейчас же занять место на крайнем правом фланге земского либерализма и открыть оттуда разнузданную травлю против социал-демократии. Безнадежно плохой оратор, он, заикаясь и захлебываясь, доказывал, что армия должна стоять на почве манифеста 17 октября и защищать его от атак как справа, так и слева. Эта консервативная змеиная мудрость казалась очень пикантной в устах бывшего социал-демократа. Я слушал его речь и вспомнил, что семь лет тому назад этот человек писал: «чем дальше на Восток Европы, тем в политическом отношении слабее, трусливее и подлее становится буржуазия», а затем сам перебрался на костылях немецкого ревизионизма в лагерь либеральной буржуазии, чтобы на собственном политическом опыте показать правильность своего исторического обобщения… После Струве говорил о кронштадтском восстании радикальный публицист Прокопович;
[57] далее – опальный профессор, колебавшийся в выборе между либерализмом и социал-демократией, говорил обо всем и ни о чем; затем видный адвокат (Соколов) приглашал офицеров не препятствовать агитации в казармах. Речи становились все решительнее, атмосфера – горячее, аплодисменты публики – энергичнее. Я, в свою очередь, указал на то, что рабочие безоружны, что вместе с ними безоружна свобода, что в руках офицеров ключи к арсеналам нации, что в решительную минуту эти ключи должны быть переданы тому, кому они принадлежат по праву – народу. В первый и, вероятно, в последний раз в жизни мне пришлось выступать перед такого рода аудиторией…
— Алло! — Выслушав невидимого собеседника, она взглянула на Эдварда: — Да, сейчас позову его.
«Печальное моральное влияние» пролетариата на солдат побудило правительство к ряду репрессий. В одном из гвардейских полков произведены были аресты, часть матросов под конвоем перевели из Петербурга в Кронштадт. Солдаты со всех сторон обращались к Совету, спрашивали: что делать? На эти запросы мы ответили воззванием, ставшим известным под именем «Манифеста к солдатам». Вот его текст:
Она передала трубку Эдварду и прислонилась плечом к косяку двери, ведущей на террасу.
\"Совет Рабочих Депутатов отвечает солдатам:
— Алло! — произнес Эдвард.
В трубке зазвучал мужской голос, несколько искаженный аппаратом.
\"Братья-солдаты армии и флота!
— Добрый вечер, профессор! Извините, что я позволил себе позвонить вам по этому номеру. Надеюсь, не оторвал вас ни от чего важного? — В голосе звучала ирония.
— Кто это говорит?
\"Вы часто обращаетесь к нам, Совету Рабочих Депутатов, за советом и поддержкой. Когда арестовали солдат Преображенского полка, вы обратились к нам за помощью. Когда арестовали учеников военно-электротехнической школы, вы обратились к нам за поддержкой. Когда флотские экипажи высылались под конвоем из Петербурга в Кронштадт, они искали у нас защиты.
* * *
\"Целый ряд полков посылает к нам своих депутатов.
Человек, звонивший Эдварду, находился в гостиной первого этажа некой виллы, расположенной на окраине Рима. Держа трубку возле уха, он скосил глаза на часы, которые имел привычку носить на внутренней стороне запястья.
\"Братья-солдаты, вы правы. У вас нет другой защиты, кроме рабочего народа. Если за вас не вступятся рабочие – вам нет спасения. Проклятая казарма задушит вас.
— Я ваш друг, профессор. У вас много сочувствующих в этом городе, но думаю, я — тот единственный, кому вы действительно можете полностью доверять.
— Ах, это вы, Салливан? Что вам нужно?
\"Рабочие всегда за честных солдат. В Кронштадте и Севастополе рабочие боролись и умирали вместе с матросами. Правительство назначило военно-полевой суд над матросами и солдатами в Кронштадте. Тотчас же петербургские рабочие повсеместно прекратили работу.
\"Они согласны голодать, но не согласны молча глядеть, как истязают солдата.
— Хочу извиниться за скоропалительный отъезд, но уверяю, у меня были на то свои серьезные причины.
\"Мы, Совет Рабочих Депутатов, говорим вам, солдаты, от имени всех петербургских рабочих:
— А где Оливия?
\"Ваше горе – наше горе; ваши нужды – наши нужды; ваша борьба – наша борьба. Наша победа будет вашей победой. Одни и те же цепи сковывают нас. Только дружные усилия народа и армии разорвут эти цепи.
— Оливии здесь нет. Она, что называется, покинула корабль. Думаю, это была ошибка… Очень грубая ошибка…
\"Как освободить преображенцев? Как спасти кронштадтцев и севастопольцев?
Раскрытое окно за спиной Салливана выходило в сумрачный сад. Спрятавшись в зарослях кустарника, в нескольких метрах от окна стоял британский атташе по культуре и прислушивался к разговору. Потом Пауэл медленно опустил руку в карман пиджака.
\"Для этого нужно очистить страну от царских тюрем и военных судов. Отдельным ударом нам не освободить преображенцев и не спасти севастопольцев и кронштадтцев. Нужно общим могучим натиском смести с лица нашей родины произвол и самовластие.
— Послушайте меня, профессор, — решительно продолжал барон Россо. — Механизм заработал. Один покойник уже есть. Думаю, вы поняли, о ком я говорю. Даже если им удастся заставить всех поверить, что все произошло естественным образом. И для вас тоже уже заготовлено свидетельство о смерти. И дата уже проставлена. Тридцать первое марта 1971 года.
\"Кто может сделать это великое дело?
* * *
Стоя спиной к Эдварду, Барбара внимательно следила за ходом телефонного разговора.
— Послушайте, Лестер, если вы хотите сообщить мне что-то важное, очень хорошо, но не лучше ли это сделать при встрече? Где вы сейчас находитесь?
\"Только рабочий народ вместе с братскими войсками.
— В одном укромном месте, куда буду рад пригласить и вас. — Салливан поднес трубку ближе к губам и понизил голос: — Я знаю, профессор, нечто такое, чего не знают другие. И это может оказаться весьма полезным для вас. Могу только сказать, что у меня в руках одна половина банкноты, а другая ее половина — в дневнике Байрона. Нужно только соединить эти две половины… — Эдвард почувствовал, как у Салливана перехватило дыхание. — И с помощью этой банкноты вы сможете купить себе жизнь, профессор. Это ваш единственный шанс на спасение, и думаю…
\"Братья-солдаты! Пробуждайтесь! Подымайтесь! Идите к нам! Честные и смелые солдаты, соединяйтесь в союзы!
\"Будите спящих! Тащите отставших! Сговаривайтесь с рабочими! Связывайтесь с Советом Рабочих Депутатов!
Последние слова были прерваны двумя пистолетными выстрелами. Вскрикнув, Эдвард отдернул телефонную трубку от уха.
\"Вперед, за правду, за народ, за свободу, за жен и детей наших!
«Братскую руку протягивает вам Совет Рабочих Депутатов».
Барбара вздрогнула. Со своего места она тоже отчетливо услышала выстрелы. А повернувшись, увидела и побелевшее лицо Эдварда.
Этот манифест относится уже к последним дням Совета.
«1905».
— Алло!… Алло!… Салливан!
Л. Троцкий. «ВОСЕМЬ ЧАСОВ И РУЖЬЕ!»
* * *
Телефонная трубка, которую только что держал Салливан, теперь валялась на ковре в гостиной. Чья-то рука подняла ее и опустила на аппарат, рядом с которым лежал внушительных размеров пистолет.
Один стоял пролетариат в этой борьбе. Его никто не хотел и не мог поддержать. Дело шло на этот раз не о свободе печати и не о борьбе с произволом мундирных башибузуков, даже не о всеобщем избирательном праве. Рабочий требовал гарантии для своих мускулов, для своих нервов, для своего мозга. Он решил отвоевать для себя часть своей собственной жизни. Он не мог больше ждать – и не хотел. В событиях революции он впервые ощутил свою силу и в них же впервые познал новую высшую жизнь. Он как бы вновь родился для жизни духа. Все его чувства напряглись, как струны. Новые необъятные лучезарные миры открылись перед ним… Скоро ли придет тот великий поэт, который воспроизведет картину революционного воскресения рабочих масс?
* * *
После октябрьской стачки, превратившей закопченные фабрики в храмы революционного слова, после победы, наполнившей гордостью самое усталое сердце, рабочий оказался в проклятых тисках машины. В полусне утренних сумерек он нырял в жерло фабричного ада, а поздним вечером, после гудка пресыщенной машины, он в полусне тащил свое вялое тело в угрюмую постылую нору. А кругом ярко горели огни – близкие и недоступные, которые он сам зажег: социалистическая пресса, политические собрания, партийная борьба – огромный и прекрасный мир интересов и страстей. Где же выход? В восьмичасовом рабочем дне. Это – программа программ и завет заветов. Только восьмичасовой рабочий день мог немедленно освободить классовую силу пролетариата для революционной политики дня. К оружию, пролетарии Петербурга! Открывается новая глава в суровой книге борьбы.
Эдвард стоял посреди комнаты, обхватив голову руками. Барбара, перепуганная до смерти, трясла его за плечи:
Еще во время великой стачки делегаты не раз говорили, что при возобновлении работ массы ни за что не согласятся работать на старых условиях. 26 октября делегаты одного из районов Петербурга решают помимо Совета ввести на своих заводах восьмичасовой рабочий день революционным путем. 27-го на некоторых рабочих собраниях единодушно принимается предложение делегатов. На Александровском механическом заводе вопрос решается закрытой баллотировкой, чтоб избежать давления. Результаты: 1.668 – за, 14 – против. Крупные металлические заводы начинают с 28-го работать восемь часов. Одновременно такое же движение возникает на другом конце Петербурга. 29 октября инициатор кампании докладывает в Совете о введении на трех больших заводах восьмичасовой работы «захватным путем». Гром аплодисментов. Сомнениям нет места. Разве не путь захвата дал нам свободу собраний и печати? Разве не революционным натиском мы вырвали конституционный манифест? Разве привилегии капитала для нас более священны, чем привилегии монархии? Робкие голоса скептиков тонут в волнах общего энтузиазма. Совет делает огромной важности постановление: он призывает все фабрики и заводы вводить самочинно восьмичасовой рабочий день. Он декретирует это почти без прений, как бы совершая само собою разумеющийся шаг. Он дает рабочим Петербурга 24 часа на подготовительные меры. И рабочим этого достаточно.
— Это ведь были выстрелы, да?
«Предложение Совета было встречено нашими рабочими восторженно, – пишет мой друг Немцов, делегат металлического завода. – В октябре мы боролись за требования всей страны; теперь же мы выставляем специально наше, пролетарское требование, которое ясно покажет нашим хозяевам-буржуа, что мы ни на минуту не забываем нашего классового требования. После прений заводский комитет (собрание представителей от мастерских; руководящую роль в заводских комитетах играли делегаты Совета) единогласно решил проводить с 1 ноября 8-часовой рабочий день. В тот же день депутаты сообщили по всем мастерским о решении заводского комитета… Они предложили рабочим приносить с собой пищу на завод, чтобы не делать обычного обеденного перерыва. 1 ноября рабочие вышли на работу в 6 3/4 часа утра, как и всегда. В 13 часов раздался свисток, призывающий на обед: он вызвал много шуток со стороны рабочих, давших себе только получасовой перерыв вместо положенных 1 3/4 часа. В 3 1/2 часа дня весь завод прекратил работу, отработав ровно 8 часов».
Эдвард старался говорить как можно спокойнее:
«В понедельник, 31 октября, – читаем мы в N 5 „Известий Совета Рабочих Депутатов“, – все заводские рабочие нашего района, согласно постановлению Совета, отработав 8 часов, оставили мастерские и с красными знаменами и пением марсельезы вышли на улицы. Манифестанты по пути „снимали“ продолжавшие работать мелкие заведения».
— Так мне показалось. — Он нервно усмехнулся. — Довольно грубый способ прерывать разговор.
— Но кто это был?
С такой же революционной решимостью постановление Совета проводилось и в других районах. Первого ноября движение захватывает почти все металлические заводы и крупнейшие текстильные фабрики. Рабочие шлиссельбургских фабрик запрашивали Совет по телеграфу: «Сколько рабочих часов нужно работать с сегодняшнего дня?». Кампания развивалась с непреодолимым единодушием. Но пятидневная ноябрьская стачка клином врезалась в эту кампанию в самом ее начале. Положение становилось все труднее. Правительственная реакция делала отчаянные и небезуспешные усилия стать на ноги. Капиталисты энергично объединялись для отпора под протекторатом Витте. Буржуазная демократия «утомилась» от стачек. Она жаждала покоя и отдохновения.
Эдвард не ответил. Они вышли на террасу и, прижавшись друг к другу, словно испуганные дети, смотрели на темные воды Тибра и на бронзового ангела, кроваво алевшего в лучах заката.
До ноябрьской стачки капиталисты реагировали на самовольное сокращение рабочего дня различно: одни грозили немедленно закрыть заводы, другие ограничились соответственным вычетом из заработной платы. На целом ряде заводов и фабрик администрация шла на уступки, соглашалась на сокращение рабочего дня до 9 1/2 и даже до 9 часов. Так поступил, например, союз типографов. Настроение предпринимателей было в общем неуверенное. К концу ноябрьской стачки объединенный капитал успел оправиться и занял самую непримиримую позицию: восьмичасового рабочего дня не будет; в случае упорства рабочих – поголовный локаут. Расчищая предпринимателям дорогу, правительство первыми закрыло казенные заводы. Собрания рабочих все чаще разгонялись военной силой с явным расчетом вызвать упадок настроения. Положение обострялось с каждым днем. Вслед за казенными заводами был закрыт ряд частных. Несколько десятков тысяч душ было выброшено на мостовую. Пролетариат уперся в отвесную стену. Отступление стало неизбежным. Но рабочая масса стоит на своем. Она не хочет и слышать о возвращении к работе на старых условиях. 6 ноября Совет прибегает к компромиссному решению, отменяя общеобязательный характер требования и призывая к продолжению борьбы лишь в тех предприятиях, где есть надежда на успех. Решение явно неудовлетворительно: не давая ясного призыва, оно грозило разбить движение на ряд схваток. Между тем положение все ухудшалось. В то время как казенные заводы были по настоянию делегатов открыты для работы на старых условиях, частными предпринимателями были закрыты ворота 13 новых фабрик и заводов. На улице еще прибавилось 19 тысяч душ. Забота об открытии заводов, хотя бы и на старых условиях, все более оттесняла вопрос о захватном проведении 8-часового рабочего дня. Необходимо было принять решительные меры, и 12 ноября Совет постановил ударить отбой. Это было самое драматическое из всех заседаний рабочего парламента. Голоса разделились. Два передовых металлических завода настаивают на продолжении борьбы. Их поддерживают представители некоторых текстильных, стеклянных и табачных фабрик. Путиловский завод решительно против. Поднимается средних лет ткачиха с фабрики Максвеля. Прекрасное открытое лицо. Полинялое ситцевое платье, несмотря на позднюю осень. Рука дрожит от волнения и нервно ищет ворота. Звенящий, проникновенный, незабываемый голос. «Вы приучили, – бросает она путиловским делегатам, – своих жен сладко есть и мягко спать, и потому вам страшно остаться без заработка. Но мы этого не боимся. Мы готовы умереть, но добиться 8 часов работы. Мы будем бороться до конца. Победа или смерть! Да здравствует 8-часовой рабочий день!»
— Простите… Эдвард, но почему вы не доверяете мне? Как я могу помочь вам, ничего толком не зная?
Эдвард взял ее руку в свою.
И теперь еще, через 30 месяцев после того дня, этот голос надежды, отчаяния и страсти звучит в моих ушах, как неотразимый укор и непобедимый призыв. Где ты теперь, героический товарищ в полинялых ситцах? О, тебя никто не приучал сладко есть и мягко спать…
— Нет, Барбара, вовсе нет. Я доверяю вам. Просто не хочу вас впутывать в эту темную историю. А сейчас я должен думать только о дневнике Байрона. Только это сейчас имеет значение. До лекции осталось пять дней.
Звенящий голос обрывается… Минута болезненной тишины. Затем вихрь страстных аплодисментов. Делегаты, собравшиеся под тяжким ощущением насилия капиталистического рока, в этот момент поднялись высоко над текущим днем. Они аплодировали своей будущей победе над кровожадным роком.
* * *
Пауэл, стоя все в том же саду, защелкнул золотой портсигар и положил его в карман пиджака. Потом закурил, бросил последний взгляд на раскрытое окно и бесшумно удалился.
После четырехчасовых прений Совет подавляющим большинством принял резолюцию отступления. Указав на то, что коалиция объединенного капитала с правительством сразу превратила вопрос о 8-часовом рабочем дне в Петербурге в вопрос общегосударственный, что петербургские рабочие отдельно от рабочих всей страны не могут поэтому добиться успеха, резолюция гласит: «Посему Совет Рабочих Депутатов считает необходимым временно приостановить немедленное и повсеместное захватное введение 8-часового рабочего дня». Провести отступление организованными рядами стоило больших усилий. Много было рабочих, которые предпочитали вступить на путь, указанный максвельской ткачихой. «Товарищи-рабочие других фабрик и заводов, – писали Совету рабочие одной крупной фабрики, решившие продолжать борьбу за 9 1/2-часовой рабочий день, – простите нам, что мы так делаем, но больше нет силы продолжать это постепенное изнурение человека как в физическом, так и в нравственном отношении. Мы будем бороться до последней капли крови…»
Через пару минут он уже подходил к своей машине. На сиденье рядом с водительским лениво потянулась, не открывая глаз, красивая девушка:
— Уф… Как долго… Я успела задремать.
Пауэл поцеловал ее в теплую щеку:
При открытии кампании в пользу 9-часового рабочего дня капиталистическая пресса кричала, разумеется, что Совет хочет погубить отечественную промышленность. Либерально-демократическая печать, трепетавшая в этот период перед господином слева, молчала, точно воды в рот набрала. И только когда декабрьское поражение революции развязало ее узы, она принялась переводить на либеральный жаргон все обвинения реакции по адресу Совета. Его борьба за восьмичасовой рабочий день вызвала задним числом наиболее суровое осуждение с ее стороны. Нужно, однако, иметь в виду, что мысль о захватном сокращении рабочего дня – т.-е. путем фактического прекращения работ, без соглашения с предпринимателями – родилась не в октябре и не в среде Совета. В течение стачечной эпопеи 1905 года попытки такого рода делались не раз. Они приводили не только к поражениям. На казенных заводах, для которых политические мотивы сильнее экономических, рабочие добились таким путем введения девятичасового рабочего дня. Тем не менее, мысль о революционном установлении нормального рабочего дня – в одном Петербурге в двадцать четыре часа – может представиться совершенно фантастической. Какому-нибудь почтенному кассиру солидного профессионального союза она покажется прямо-таки безумной. И она, действительно, такова – под углом зрения «разумного» времени. Но в условиях революционного «безумия» она имела свою «разумность». Разумеется, нормальный рабочий день в одном Петербурге – бессмыслица. Но петербургская попытка, по мысли Совета, должна была поднять на ноги пролетариат всей страны. Разумеется, восьмичасовой рабочий день может быть установлен только при содействии государственной власти. Но ведь пролетариат и находился тогда в борьбе за государственную власть. Если б он одержал политическую победу, введение восьмичасового рабочего дня явилось бы только естественным развитием «фантастического эксперимента». Но он не победил, – и в этом, конечно, его тягчайшая «вина».
— Не сердись, дорогая. Уже едем.
Он завел мотор и переключил передачу. Потом взглянул на приборную доску, к которой была прикреплена его собственная фотография с надписью: «Не спеши! Думай обо мне!»
И тем не менее, мы думаем, что Совет поступил, как мог и как должен был поступить. Выбора перед ним, в сущности, не было. Если б он из соображений «реалистической» политики стал кричать массам: назад! – они просто не подчинились бы ему. Борьба вспыхнула бы, но без руководства. Стачки шли бы, но разрозненно. При таких условиях поражение породило бы полную деморализацию. Совет понял свои задачи иначе. Его руководящие элементы вовсе не рассчитывали на непосредственный и полный практический успех кампании, но они считались с могучим стихийным движением как с фактом и решились претворить его в величественную, еще невиданную в социалистическом мире демонстрацию в пользу восьмичасового рабочего дня. Практические плоды ее, в виде значительного сокращения рабочего времени в ряде производств, были уже в ближайший период обратно исторгнуты предпринимателями. Но политические результаты неизгладимо врезались в сознание масс. Идея восьмичасового рабочего дня получила отныне такую популярность в самых отсталых рабочих слоях, какой не дали бы годы трудолюбивой пропаганды. И в то же время это требование органически срослось с основными лозунгами политической демократии. Упершись в организованное сопротивление капитала, за спиною которого стояла государственная власть, рабочая масса снова вернулась к вопросу о революционном перевороте, о неизбежности восстания, о необходимости оружия.
Пауэл улыбнулся сам себе и тронул машину.
Защищая в Совете резолюцию отступления, докладчик Исполнительного Комитета следующими словами подводил итог кампании: \"Если мы не завоевали восьмичасового рабочего дня для масс, то мы завоевали массы для восьмичасового рабочего дня. Отныне в сердце каждого петербургского рабочего живет его боевой клич: «восемь часов и – ружье!».
13
«1905».
На письменном столе Пауэла царил, как всегда, идеальный порядок. Хозяин кабинета говорил по телефону. Разговор оказался долгим, и Пауэл машинально поглаживал гвоздику в петличке своего пиджака.
2. Армия и крестьянство