Иван Сергеевич Тургенев
Призраки
Миг один… и нет волшебной сказки — И душа опять полна возможным…
А. Фет.
Фантазия
I
Я долго не мог заснуть и беспрестанно переворачивался с боку на бок. «Чёрт бы побрал эти глупости с вертящимися столами! — подумал я, — только нервы расстраивать…» Дремота начала наконец одолевать меня…
Вдруг мне почудилось, как будто в комнате слабо и жалобно прозвенела струна.
Я приподнял голову. Луна стояла низко на небе и прямо глянула мне в глаза. Белый как мел лежал ее свет на полу… Явственно повторился странный звук.
Я оперся на локоть. Легкий страх щипнул меня за сердце. Прошла минута, другая… Где-то далеко прокричал петух; еще дальше отозвался другой.
Я опустил голову на подушку. «Вот до чего можно довести себя, — подумал я опять, — в ушах звенеть станет».
Спустя немного я заснул — или мне казалось, что я заснул. Мне привиделся необыкновенный сон. Мне чудилось, что я лежу в моей спальне, на моей постели — и не сплю и даже глаз не могу закрыть. Вот опять раздается звук… Я оборачиваюсь… След луны на полу начинает тихонько приподниматься, выпрямляется, слегка округляется сверху… Передо мной, сквозя как туман, неподвижно стоит белая женщина.
— Кто ты? — спрашиваю я с усилием. Голос отвечает, подобный шелесту листьев:
— Это я… я… я… Я пришла за тобой.
— За мной? Да кто ты?
— Приходи ночью на угол леса, где старый дуб. Я там буду.
Я хочу вглядеться в черты таинственной женщины — и вдруг невольно вздрагиваю: на меня пахнуло холодом. И вот я уже не лежу, а сижу в своей постели — и там, где, казалось, стоял призрак, свет луны белеется длинной чертою по полу.
II
День прошел кое-как. Я, помнится, принимался читать, работать… ничего не клеилось. Настала ночь. Сердце билось во мне, как будто ждало чего-то. Я лег и повернулся лицом к стене.
— Отчего же ты не пришел? — раздался в комнате явственный шёпот.
Я быстро оглянулся.
Опять она… опять таинственный призрак. Неподвижные глаза на неподвижном лице — и взор исполнен печали.
— Приходи! — слышится снова шёпот.
— Приду, — отвечаю я с невольным ужасом. Призрак тихо качнулся вперед, смешался весь, легко волнуясь, как дым, — и луна опять мирно забелела на гладком полу.
III
Я провел день в волнении. За ужином я выпил почти целую бутылку вина, вышел было на крыльцо, но вернулся и бросился в постель. Кровь тяжело колыхалась во мне.
Опять послышался звук… Я вздрогнул, но не оглянулся. Вдруг я почувствовал, что кто-то тесно обнял меня сзади и в самое ухо мне лепечет: «Приди, приди, приди…» Затрепетав от испуга, я простонал:
— Приду! — и выпрямился.
Женщина стояла наклонясь возле самого моего изголовья. Она слабо улыбнулась и исчезла. Я, однако, успел разглядеть ее лицо. Мне показалось, что я видел ее прежде; но где, когда? Я встал поздно и целый день бродил по полям, подходил к старому дубу на окраине леса и внимательно осматривался кругом.
Перед вечером я сел у раскрытого окна в своем кабинете. Старуха ключница поставила передо мною чашку чаю — но я не прикасался к ней… Я всё недоумевал и спрашивал себя: «Не с ума ли я схожу?» Солнце только что закатилось, и не одно небо зарделось — весь воздух внезапно наполнился каким-то почти неестественным багрянцем: листья и травы, словно покрытые свежим лаком, не шевелились; в их окаменелой неподвижности, в резкой яркости их очертаний, в этом сочетании сильного блеска и мертвой тишины было что-то странное, загадочное. Довольно большая серая птица вдруг, безо всякого шума, прилетела и села на самый край окна… Я посмотрел на нее — и она посмотрела на меня сбоку своим круглым темным глазом. «Уж не прислали ли тебя, чтобы напомнить?» — подумал я.
Птица тотчас взмахнула своими мягкими крыльями и улетела по-прежнему без шума. Я долго еще сидел у окна, но я уже не предавался недоуменью: я как будто попал в заколдованный круг — и неодолимая, хотя тихая сила увлекала меня, подобно тому, как, еще задолго до водопада, стремление потока увлекает лодку. Я встрепенулся наконец. Багрянец воздуха давно исчез, краски потемнели, и прекратилась заколдованная тишина. Ветерок запорхал, луна всё ярче выступала на посиневшем небе, — и скоро листья деревьев заиграли серебром и чернью в ее холодных лучах. Моя старуха вошла в кабинет с зажженной свечкой, но из окна дохнуло на нее — и пламя погасло. Я не мог выдержать более, вскочил, нахлобучил шапку и отправился на угол леса к старому дубу.
IV
В этот дуб, много лет тому назад, ударила молния; верхушка переломилась и засохла, но жизни еще сохранилось в нем на несколько столетий. Когда я стал подходить к нему, на луну набежала тучка: было очень темно под его широкими ветвями. Сперва я не заметил ничего особенного; но глянул в сторону — и сердце во мне так и упало: белая фигура стояла неподвижно возле высокого куста, между дубом и лесом. Волосы слегка зашевелились у меня на голове; но я собрался с духом — и пошел к лесу.
Да, это была она, моя ночная гостья. Когда я приблизился к ней, месяц засиял снова. Она казалась вся как бы соткана из полупрозрачного, молочного тумана — сквозь ее лицо мне виднелась ветка, тихо колеблемая ветром, — только волосы да глаза чуть-чуть чернели, да на одном из пальцев сложенных рук блистало бледным золотом узкое кольцо. Я остановился перед нею и хотел заговорить; но голос замер у меня в груди, хотя собственно страха я уже не ощущал. Ее глаза обратились на меня: взгляд их выражал не скорбь и не радость, а какое-то безжизненное внимание. Я ждал, не произнесет ли она слова, но она оставалась неподвижной и безмолвной и всё глядела на меня своим мертвенно-пристальным взглядом. Мне опять стало жутко.
— Я пришел! — воскликнул я наконец с усилием.
Глухо и чудно раздался мой голос.
— Я тебя люблю, — послышался шёпот.
— Ты меня любишь! — повторил я с изумлением.
— Отдайся мне, — снова прошелестило мне в ответ.
— Отдаться тебе! Но ты призрак — у тебя и тела нет. — Странное одушевление овладело мною. — Что ты такое, дым, воздух, пар? Отдаться тебе! Отвечай мне сперва, кто ты? Жила ли ты на земле? Откуда ты явилась?
— Отдайся мне. Я тебе зла не сделаю. Скажи только два слова: возьми меня.
Я посмотрел на нее. «Что это она говорит? — подумал я. — Что это всё значит? И как же она возьмет меня? Или попытаться?»
— Ну, хорошо, — произнес я вслух и неожиданно громко, словно кто сзади меня подтолкнул. — Возьми меня!
Не успел я произнести эти слова, как таинственная фигура с каким-то внутренним смехом, от которого на миг задрожало ее лицо, покачнулась вперед, руки ее отделились и протянулись… Я хотел было отскочить; но я уже был в ее власти. Она обхватила меня, тело мое поднялось на пол-аршина от земли — и мы оба понеслись плавно и не слишком быстро над неподвижной мокрой травой.
V
Сперва у меня голова закружилась — и я невольно закрыл глаза… Минуту спустя я открыл их снова. Мы неслись по-прежнему. Но уже леса не было видно; под нами расстилалась равнина, усеянная темными пятнами. Я с ужасом убедился, что мы поднялись на страшную высоту.
«Я пропал, я во власти сатаны», — сверкнуло во мне, как молния. До того мгновенья мысль о наважденье нечистой силы, о возможности погибели мне в голову не приходила. Мы всё мчались и, казалось, забирали всё выше и выше.
— Куда ты несешь меня? — простонал я наконец.
— Куда хочешь, — отвечала моя спутница. Она вся прильнула ко мне; лицо ее почти прислонилось к моему лицу. Впрочем, я едва ощущал ее прикосновение.
— Опусти меня на землю; мне дурно на этой высоте.
— Хорошо; только закрой глаза и не дыши.
Я послушался — и тотчас же почувствовал, что падаю, как брошенный камень… воздух засвистал в моих волосах. Когда я опомнился, мы опять плавно неслись над самой землей, так что цеплялись за верхушки высоких трав.
— Поставь меня на ноги, — начал я. — Что за удовольствие летать? Я не птица.
— Я думала, что тебе приятно будет. У нас другого занятия нет.
— У вас? Да кто вы такие? Ответа не было.
— Ты не смеешь мне это сказать?
Жалобный звук, подобный тому, который разбудил меня в первую ночь, задрожал в моих ушах. Между тем мы продолжали чуть заметно двигаться по влажному ночному воздуху.
— Пусти же меня! — промолвил я. Спутница моя тихо отклонилась — и я очутился на ногах. Она остановилась передо мной и снова сложила руки. Я успокоился и посмотрел ей в лицо: по-прежнему оно выражало покорную грусть.
— Где мы? — спросил я. Я не узнавал окрестных мест.
— Далеко от твоего дома, но ты можешь быть там в одно мгновенье.
— Каким это образом? опять довериться тебе?
— Я не сделала тебе зла и не сделаю. Полетаем с тобой до зари, вот и всё. Я могу тебя отнести, куда только ты вздумаешь — во все края земли. Отдайся мне! Скажи опять: возьми меня!
— Ну… возьми меня!
Она опять припала ко мне, ноги мои опять отделились от земли — и мы полетели.
VI
— Куда? — спросила она меня.
— Прямо, всё прямо.
— Но тут лес.
— Поднимись над лесом — только тише.
Мы взмыли кверху, как вальдшнеп, налетевший на березу, и опять понеслись в прямом направлении. Вместо травы вершины деревьев мелькали у нас под ногами. Чудно было видеть лес сверху, его щетинистую спину, освещенную луной. Он казался каким-то огромным, заснувшим зверем и сопровождал нас широким непрестанным шорохом, похожим на невнятное ворчанье. Кое-где попадалась небольшая поляна; красиво чернела с одной ее стороны зубчатая полоса тени… Заяц изредка жалобно кричал внизу; вверху сова свистала, тоже жалобно; в воздухе пахло грибами, почками, зорей-травою; лунный свет так и разливался во все стороны — холодно и строго; «стожары» блистали над самой головой. Вот и лес остался назади; в поле протянулась полоса тумана: это река текла. Мы понеслись вдоль одного из ее берегов над кустами, отяжелевшими и неподвижными от сырости. Волны на реке то лоснились синим лоском, то катились темные и словно злые. Местами странно двигался над ними тонкий пар — и чашки водяных лилий девственно и пышно белели всеми своими распустившимися лепестками, точно знали, что до них добраться невозможно. Мне вздумалось сорвать одну из них — и вот я уже очутился над самой гладью реки… Сырость неприязненно ударила мне в лицо, как только я перервал тугой стебель крупного цветка. Мы начали перелетывать с берега на берег, как кулички-песочники, которых мы то и дело будили и за которыми гнались. Нам не раз случалось налетать на семейку диких уток, расположенных кружком на чистом местечке между тростниками, но они не шевелились; разве одна из них торопливо вынет шею из-под крыла, посмотрит, посмотрит и хлопотливо засунет опять нос в пушистые перья, а другая слабо крякнет, причем всё ее тело немножко дрогнет. Мы вспугнули одну цаплю: она поднялась из ракитового куста, болтая ногами и с неуклюжим усилием махая крыльями; тут она мне показалась действительно похожей на немца. Рыба нигде не плескалась — спала тоже. Я начинал привыкать к ощущению полета и даже находил в нем приятность: меня поймет всякий, кому случалось летать во сне. Я принялся с большим вниманием рассматривать странное существо, по милости которого со мной совершались такие неправдоподобные события.
VII
Это была женщина с маленьким нерусским лицом. Иссера-беловатое, полупрозрачное, с едва означенными тенями, оно напоминало фигуры на алебастровой, извнутри освещенной вазе — и опять показалось мне знакомым.
— Можно с тобой говорить? — спросил я.
— Говори.
— Я вяжу у тебя кольцо на пальце; ты, стало быть, жила на земле — ты была замужем?
Я остановился… Ответа не было.
— Как тебя зовут — или звали по крайней мере?
— Зови меня Эллис.
— Эллис! Это английское имя! Ты англичанка? Ты знала меня прежде?
— Нет.
— Отчего же ты именно ко мне явилась?
— Я тебя люблю.
— И ты довольна?
— Да; мы носимся, мы кружимся с тобою по чистому воздуху.
— Эллис! — сказал я вдруг, — ты, может быть, преступная, осужденная душа?
Голова моей спутницы наклонилась.
— Я тебя не понимаю, — шепнула она.
— Заклинаю тебя именем бога… — начал было я.
— Что ты говоришь? — промолвила она с недоумением. — Я не понимаю. — Мне показалось, что рука, лежавшая холодноватым поясом вокруг моего стана, тихо шевельнулась…
— Не бойся, — промолвила Эллис, — не бойся, мой милый! — Ее лицо обернулось и придвинулось к моему лицу… Я почувствовал на губах моих какое-то странное ощущение, как бы прикосновение тонкого и мягкого жала… Незлые пиявки так берутся.
VIII
Я взглянул вниз. Мы уже опять успели подняться на довольно значительную вышину. Мы пролетали над неизвестным мне уездным городом, расположенным на скате широкого холма. Церкви высились среди темной массы деревянных крыш, фруктовых садов; длинный мост чернел на изгибе реки; всё молчало, отягченное сном. Самые куполы и кресты, казалось, блестели безмолвным блеском; безмолвно торчали высокие шесты колодцев возле круглых шапок ракит; белесоватое шоссе узкой стрелой безмолвно впивалось в один конец города и безмолвно выбегало из противоположного конца на сумрачный простор однообразных полей.
— Что это за город? — спросил я.
— …сов.
— …сов в …ой губернии?
— Да.
— Далеко же я от дому!
— Для нас отдаленности нет.
— В самом деле? — Внезапная удаль вспыхнула во мне. — Так неси же меня в Южную Америку!
— В Америку не могу. Там теперь день.
— А мы с тобой ночные птицы. Ну, куда-нибудь, куда можно, только подальше.
— Закрой глаза и не дыши, — отвечала Эллис. — и мы помчались с быстротою вихря. С потрясающим шумом врывался воздух в мои уши.
Мы остановились, но шум не прекращался. Напротив: он превратился в какой-то грозный рев, в громовой гул…
— Теперь можешь открыть глаза, — сказала Эллис.
IX
Я повиновался… Боже мой, где я?
Над головой тяжелые дымные тучи; они теснятся, они бегут, как стадо злобных чудовищ… а там. внизу, другое чудовище: разъяренное, именно разъяренное море… Белая пена судорожно сверкает и кипит на нем буграми — и, вздымая косматые волны, с грубым грохотом бьет оно в громадный, как смоль черный, утес. Завывание бури, леденящее дыхание расколыхавшейся бездны, тяжкий плеск прибоя, в котором по временам чудится что-то похожее на вопли, на далекие пушечные выстрелы, на колокольный звон, раздирающий визг и скрежет прибрежных голышей, внезапный крик невидимой чайки, на мутном небосклоне шаткий остов корабля — всюду смерть. смерть и ужас… Голова у меня закружилась — и я снова с замиранием закрыл глаза…
— Что это? где мы?
— На южном берегу острова Уайт, перед утесом Блак-ганг, где так часто разбиваются корабли. — промолвила Эллис, на этот раз особенно отчетливо и. как мне показалось, не без злорадства.
— Неси меня прочь, прочь отсюда… домой! домой! Я сжался весь, стиснул лицо руками… Я чувствовал, что мы понеслись еще быстрее прежнего; ветер уже не выл и не свистал — он визжал в моих волосах, в моем платье… дух захватывало…
— Стань же на ноги, — раздался голос Эллис.
Я силился овладеть собою, своим сознанием… Я ощущал под подошвами землю и не слышал ничего, точно всё замерло кругом… только в виски неровно стучала кровь и с слабым внутренним звоном всё еще кружилась голова. Я выпрямился и открыл глаза.
X
Мы находились на плотине моего пруда. Прямо передо мною, сквозь острые листья ракит, виднелась его широкая гладь с кое-где приставшими волокнами пушистого тумана. Направо тускло лоснилось ржаное поле; налево вздымались деревья сада, длинные, неподвижные и как будто сырые… Утро уже дохнуло на них. По чистому серому небу тянулись, словно полосы дыма, две-три косые тучки; они казались желтоватыми — первый слабый отблеск зари падал на них бог весть откуда: глаз еще не мог различить на побелевшем небосклоне то место, где она должна была заняться. Звезды исчезали; ничего еще не шевелилось, хотя всё уже просыпалось в очарованной тишине раннего полусвета.
— Утро! вот утро! — воскликнула над самым моим ухом Эллис… — Прощай! До завтра!
Я обернулся… Легко отделяясь от земли, она плыла мимо — и вдруг подняла обе руки над головою. Эта голова, и руки, и плечи мгновенно вспыхнули телесным, теплым цветом; в темных глазах дрогнули живые искры; усмешка тайной неги шевельнула покрасневшие губы… Прелестная женщина внезапно возникла передо мною… Но, как бы падая в обморок, она тотчас опрокинулась назад и растаяла, как пар.
Я остался недвижим.
Когда я опомнился и оглянулся, мне показалось, что телесная, бледно-розовая краска, пробежавшая по фигуре моего призрака, всё еще не исчезла и, разлитая в воздухе, обдавала меня кругом… Это заря загоралась. Я вдруг почувствовал крайнюю усталость и отправился домой. Проходя мимо птичьего двора, я услыхал первое утреннее лепетанье гусенят (раньше их ни одна птица не просыпается); вдоль крыши на конце каждой притужины сидело по галке — и все они хлопотливо и молча очищались, четко рисуясь на молочном небе. Изредка они разом все поднимались — и, полетав немного, садились опять рядком, без крика… Из недальнего леса два раза принеслось сипло-свежее чуфыканье черныша-тетерева, только что слетевшего в росистую, ягодами заросшую траву… С легкой дрожью в теле я добрался до постели и скоро заснул крепким сном.
XI
На следующую ночь, когда я стал подходить к старому дубу, Эллис понеслась мне навстречу, как к знакомому. Я не боялся ее по-вчерашнему, я почти обрадовался ей; я даже не старался понять, что со мной происходило; мне только хотелось полетать подальше по любопытным местам.
Рука Эллис опять обвилась вокруг меня — и мы опять помчались.
— Отправимся в Италию, — шепнул я ей на ухо.
— Куда хочешь, мой милый, — отвечала она торжественно и тихо — и тихо и торжественно повернула ко мне свое лицо. Оно показалось мне не столь прозрачным, как накануне; более женственное и более важное, оно напомнило мне то прекрасное создание, которое мелькнуло передо мной на утренней заре перед разлукой.
— Нынешняя ночь — великая ночь, — продолжала Эллис. — Она наступает редко — когда семь раз тринадцать…
Тут я не дослушал несколько слов.
— Теперь можно видеть, что бывает закрыто в другое время.
— Эллис! — взмолился я, — Да кто же ты? скажи мне, наконец!
Она молча подняла свою длинную белую руку. На темном небе, там, куда указывал ее палец, среди мелких звезд красноватой чертой сияла комета.
— Как мне понять тебя? — начал я. — Или ты — как эта комета носится между планетами и солнцем — носишься между людьми… и чем?
Но рука Эллис внезапно надвинулась на мои глаза… Словно белый туман из сырой долины обдал меня…
— В Италию! в Италию! — послышался ее шёпот. — Эта ночь — великая ночь!
XII
Туман перед моими глазами рассеялся, и я увидал под собою бесконечную равнину. Но уже по одному прикосновению теплого и мягкого воздуха к моим щекам я мог понять, что я не в России; да и равнина та не походила на наши русские равнины. Это было огромное тусклое пространство, по-видимому не поросшее травой и пустое; там и сям, по всему его протяжению, подобно небольшим обломкам зеркала, блистали стоячие воды; вдали смутно виднелось неслышное, недвижное море. Крупные звезды сияли в промежутках больших красивых облаков; тысячеголосная, немолчная и все-таки негромкая трель поднималась отовсюду — и чуден был этот пронзительный и дремотный гул. этот ночной голос пустыни…
— Понтийские болота, — промолвила Эллис. — Слышишь лягушек? Чувствуешь запах серы?
— Понтийские болота… — повторил я, и ощущение величавой унылости охватило меня. — Но зачем принесла ты меня сюда, в этот печальный, заброшенный край? Полетим лучше к Риму.
— Рим близок, — отвечала Эллис… — Приготовься!
Мы спустились и помчались вдоль старинной латинской дороги. Буйвол медленно поднял из вязкой тины свою косматую чудовищную голову с короткими вихрами щетины между криво назад загнутыми рогами. Он косо повел белками бессмысленно-злобных глаз и тяжело фыркнул мокрыми ноздрями, словно почуял нас.
— Рим, Рим близок… — шептала Эллис. — Гляди, гляди вперед…
Я поднял глаза.
Что это чернеет на окраине ночного неба? Высокие ли арки громадного моста? Над какой рекой он перекинут? Зачем он порван местами? Нет. это не мост, это древний водопровод. Кругом священная земля Кампании, а там, вдали. Албанские горы — и вершины их и седая спина старого водопровода слабо блестят в лучах только что взошедшей луны…
Мы внезапно взвились и повисли на воздухе перед уединенной развалиной. Никто бы не мог сказать, чем она была прежде: гробницей, чертогом, башней… Черный плюш, обливал ее всю своей мертвенной силой — а внизу раскрывался, как зев, полуобрушенный свод. Тяжелым запахом погреба веяло мне в лицо от этой груды мелких, тесно сплоченных камней, с которых давно свалилась гранитная оболочка стены.
— Здесь. — произнесла Эллис и подняла руку. — Здесь! Проговори громко, три раза сряду, имя великого римлянина.
— Что же будет?
— Ты увидишь. Я задумался.
— Divus Cajus Julius Caesar!..
[1] — воскликнул я вдруг, — divuis Cajus Julius Caesar! — повторил я протяжно. — Caesar!
XIII
Последние отзвучия моего голоса не успели еще замереть, как мне послышалось…
Мне трудно сказать, что именно. Сперва мне послышался смутный, ухом едва уловимый, но бесконечно повторявшийся взрыв трубных звуков и рукоплесканий. Казалось, где-то. страшно далеко, в какой-то бездонной глубине, внезапно зашевелилась несметная толпа — и поднималась, поднималась, волнуясь и перекликаясь чуть слышно, как бы сквозь сон, сквозь подавляющий, многовековный сон. Потом воздух заструился и потемнел над развалиной… Мне начали мерещиться тени. мириады теней, миллионы очертаний, то округленных, как шлемы, то протянутых, как копья; лучи луны дробились мгновенными синеватыми искорками на этих копьях и шлемах — и вся эта армия, эта толпа надвигалась ближе и ближе, росла, колыхалась усиленно… Несказанное напряжение, напряжение, достаточное для того, чтобы приподнять целый мир, чувствовалось в ней; но ни один образ не выдавался ясно… И вдруг мне почудилось, как будто трепет пробежал кругом, как будто отхлынули и расступились какие-то громадные волны..! «Caesar, Caesar venu!»
[2], - зашумели голоса, подобно листьям леса, на который внезапно налетела буря… Прокатился глухой удар — и голова бледная, строгая, в лавровом венке, с опущенными веками, голова императора стала медленно выдвигаться из-за развалины…
На языке человеческом нету слов для выражения ужаса, который сжал мое сердце. Мне казалось, что раскрой эта голова свои глаза, разверзи свои губы — и я тотчас же умру.
— Эллис! — простонал я, — я не хочу, я не могу, не надо мне Рима, грубого, грозного Рима… Прочь, прочь отсюда!
— Малодушный! — шепнула она, — и мы умчались. Я успел еще услыхать за собою железный, громовый на этот раз, крик легионов… Потом всё потемнело.
XIV
— Оглянись, — сказала мне Эллис, — и успокойся.
Я послушался — и, помню, первое мое впечатление было до того сладостно, что я мог только вздохнуть. Какой-то дымчато-голубой, серебристо-мягкий не то свет, не то туман — обливал меня со всех сторон. Сперва я не различал ничего: меня слепил этот лазоревый блеск — но вот понемногу начали выступать очертания прекрасных гор, лесов; озеро раскинулось подо мною с дрожавшими в глубине звездами, с ласковым ропотом прибоя. Запах померанцев обдал меня волной — и вместе с ним и тоже как будто волною принеслись сильные, чистые звуки молодого женского голоса. Этот запах, эти звуки так и потянули меня вниз — и я начал спускаться… спускаться к роскошному мраморному дворцу, приветно белевшему среди кипарисной рощи. Звуки лились из его настежь раскрытых окон; волны озера, усеянного пылью цветов, плескались в его стены — и прямо напротив, весь одетый темной зеленью померанцев и лавров, весь облитый лучезарным паром, весь усеянный статуями, стройными колоннами, портиками храмов, поднимался из лона вод высокий круглый остров…
— Isola Bella! — проговорила Эллис. — Lago Maggiore…
Я промолвил только: а! и продолжал спускаться. Женский голос всё громче, всё ярче раздавался во дворце; меня влекло к нему неотразимо… я хотел взглянуть в лицо певице, оглашавшей такими звуками такую ночь. Мы остановились перед окном.
Посреди комнаты, убранной в помпейяновском вкусе и более похожей на древнюю храмину, чем на новейшую залу, окруженная греческими изваяниями, этрусскими вазами, редкими растениями, дорогими тканями, освещенная сверху мягкими лучами двух ламп, заключенных в хрустальные шары, — сидела за фортепьянами молодая женщина. Слегка закинув голову и до половины закрыв глаза, она пела итальянскую арию; она пела и улыбалась, и в то же время черты ее выражали важность, даже строгость… признак полного наслаждения! Она улыбалась… и Праксителев Фавн, ленивый, молодой, как она, изнеженный, сладострастный, тоже, казалось, улыбался ей из угла, из-за ветвей олеандра, сквозь тонкий дым, поднимавшийся с бронзовой курильницы на древнем треножнике. Красавица была одна. Очарованный звуками, красотою, блеском и благовонием ночи, потрясенный до глубины сердца зрелищем этого молодого, спокойного, светлого счастья, я позабыл совершенно о моей спутнице, забыл о том, каким странным образом я стал свидетелем этой столь отдаленной, столь чуждой мне жизни, — и я хотел уже ступить на окно, хотел заговорить…
Всё мое тело вздрогнуло от сильного толчка — точно я коснулся лейденской банки. Я оглянулся… Лицо Эллис было — при всей своей прозрачности — мрачно и грозно; в ее внезапно раскрывшихся глазах тускло горела злоба…
— Прочь! — бешено шепнула она, и снова вихрь, и мрак, и головокружение… Только на этот раз не крик легионов, а голос певицы, оборванный на высокой ноте, остался у меня в ушах…
Мы остановились. Высокая нота, та же нота, всё звенела и не переставала звенеть, хотя я чувствовал совсем другой воздух, другой запах… На меня веяло крепительной свежестью, как от большой реки, — и пахло сеном, дымом, коноплей. За долго протянутой нотой последовала другая, потом третья, но с таким несомненным оттенком, с таким знакомым, родным переливом, что я тотчас же сказал себе: «Это русский человек поет русскую песню» — и в то же мгновенье мне всё кругом стало ясно.
XV
Мы находились над плоским берегом. Налево тянулись, терялись в бесконечность скошенные луга, уставленные громадными скирдами; направо в такую же бесконечность уходила ровная гладь великой многоводной реки. Недалеко от берега большие темные барки тихонько переваливались на якорях, слегка двигая остриями своих мачт, как указательными перстами. С одной из этих барок долетали до меня звуки разливистого голоса, и на ней же горел огонек, дрожа и покачиваясь в воде своим длинным, красным отраженьем. Кое-где, и на реке и в полях, непонятно для глаза — близко ли. далеко ли — мигали другие огоньки; они то жмурились, то вдруг выдвигались лучистыми крупными точками; бесчисленные кузнечики немолчно стрекотали, не хуже лягушек понтийских болот, и под безоблачным, но низко нависшим темным небом изредка кричали неведомые птицы.
— Мы в России? — спросил я Эллис.
— Это Волга, — отвечала она. Мы понеслись вдоль берега.
— Отчего ты меня вырвала оттуда, из того прекрасного края? — начал я. — Завидно тебе стало, что ли? Уж не ревность ли в тебе пробудилась?
Губы Эллис чуть-чуть дрогнули, и в глазах опять мелькнула угроза… Но всё лицо тотчас же вновь оцепенело.
— Я хочу домой, — проговорил я.
— Погоди, погоди, — отвечала Эллис. — Теперешняя ночь — великая ночь. Она не скоро вернется. Ты можешь быть свидетелем… Погоди.
И мы вдруг полетели через Волгу, в косвенном направлении, над самой водой, низко и порывисто, как ласточки перед бурей. Широкие волны тяжко журчали под нами, резкий речной ветер бил нас своим холодным, сильным крылом… Высокий правый берег скоро начал воздыматься перед нами в полумраке. Показались крутые горы с большими расселинами. Мы приблизились к ним.
— Крикни: «Сарынь на кичку!» — шепнула мне Эллис.
Я вспомнил ужас, испытанный мною при появлении римских призраков, я чувствовал усталость и какую-то странную тоску, словно сердце во мне таяло, — я не хотел произнести роковые слова, я знал заранее, что в ответ на них появится, как в Волчьей Долине Фрейшюца, что-то чудовищное, — но губы мои раскрылись против воли, и я закричал, тоже против воли, слабым напряженным голосом: «Сарынь на кичку!»
XVI
Сперва всё осталось безмолвным, как и перед римской развалиной, но вдруг возле самого моего уха раздался грубый бурлацкий смех — и что-то со стоном упало в воду и стало захлебываться… Я оглянулся: никого нигде не было видно, но с берега отпрянуло эхо — и разом и отовсюду поднялся оглушительный гам. Чего только не было в этом хаосе звуков: крики и визги, яростная ругань и хохот, хохот пуще всего, удары весел и топоров, треск как от взлома дверей и сундуков, скрып снастей и колес, и лошадиное скакание, звон набата и лязг цепей, гул и рев пожара, пьяные песни и скрежещущая скороговорка, неутешный плач, моление жалобное, отчаянное, и повелительные восклицанья, предсмертное хрипенье, и удалой посвист, гарканье и топот пляски… «Бей! вешай! топи! режь! любо! любо! так! не жалей!» — слышалось явственно, слышалось даже прерывистое дыхание запыхавшихся людей, — а между тем кругом, насколько глаз доставал, ничего не показывалось, ничего не изменялось: река катилась мимо, таинственно, почти угрюмо; самый берег казался пустынней и одичалей — и только.
Я обратился к Эллис, но она положила палец на губы…
— Степан Тимофеич! Степан Тимофеич идет! — зашумело вокруг, — идет наш батюшка, атаман наш, наш кормилец! — Я по-прежнему ничего не видел, но мне внезапно почудилось, как будто громадное тело надвигается прямо на меня… — Фродка! где ты, пес? — загремел страшный голос. — Зажигай со всех концов — да в топоры их, белоручек!
На меня пахнуло жаром близкого пламени, горькой гарью дыма — и в то же мгновенье что-то теплое, словно кровь, брызнуло мне в лицо и на руки… Дикий хохот грянул кругом…
Я лишился чувств — и когда опомнился, мы с Эллис тихо скользили вдоль знакомой опушки моего леса, прямо к старому дубу…
— Видишь ту дорожку? — сказала мне Эллис, — там, где месяц тускло светит и свесились две березки?.. Хочешь туда?
Но я чувствовал себя до того разбитым и истощенным, что мог только проговорить в ответ:
Даль Роальд
Остановка в пустыне
Роальд ДАЛЬ
ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ
Перевод А. Ставиской и Н. Тихонова
Не так давно к двери моего дома служба грузовых перевозок железной дороги доставила большой деревянный ящик. Это была необычайно крепкая и хорошо сработанная вещь из какой-то очень прочной древесины, по цвету похожей на красное дерево. Я с трудом поднял его на стол в саду и тщательно осмотрел. Судя по надписи, выведенной по трафарету на одной из стенок, его отправили из Хайфы на борту \"Веверли стар\", но ни имени, ни адреса отправителя я не нашел. Я пытался вспомнить, нет ли в Хайфе или поблизости от нее кого-нибудь, кто захотел бы послать мне такой роскошный подарок, но ничье имя так и не пришло мне в голову. Не переставая гадать, я медленно дошел до сарая, где хранились инструменты, вернулся с молотком и отверткой и начал осторожно открывать крышку. Ящик был набит книгами. И какими! Я стал вынимать их одну за другой и складывать в три стопки на столе. Всего там было двадцать восемь томов в одинаковых сафьяновых переплетах с инициалами О. X. К. и указанием номера тома римскими цифрами (I-XXVIII), тисненными золотом на корешке.
Я взял первый попавшийся том под номером XVI и раскрыл его. Белые нелинованные страницы были исписаны черными чернилами мелким аккуратным почерком. На титульном листе стоял год - 1934-й. Больше ничего. Я взял другой том - XXI. Такой же рукописный текст, тот же мелкий почерк, но год на титульном листе другой - 1939-й. Я положил его обратно и вытащил том под номером I, надеясь найти в нем какое-нибудь предисловие или хотя бы имя автора. Вместо этого под обложкой я обнаружил конверт. Он был адресован мне. Я открыл его, вынул письмо и первым делом взглянул на подпись: \"Освальд Хендрикс Корнелиус\" - гласила она.
Дядя Освальд! Вот уже более тридцати лет никто из членов нашей семьи не имел от него никаких вестей. Письмо было датировано десятым марта 1964 года, и до его получения мы могли только догадываться, что дядя Освальд еще существует - о нем было известно лишь то, что он живет во Франции, много путешествует, что он богатый холостяк с малопривлекательными, хотя и создающими ему романтический ореол привычками, который упорно отказывается иметь дело с родственниками. Все остальное было не более чем молвой и слухами, но молвой настолько завораживающей, а слухами такими экзотическими, что Освальд для всех нас давно стал героем и легендой.
\"Дорогой мальчик, - писал он, - я считаю тебя и трех твоих сестер моими ближайшими ныне здравствующими кровными родственниками. Поэтому вы мои законные наследники, и, поскольку я не сделал завещания, все, что останется после моей смерти, принадлежит вам. Увы, мне нечего вам оставить. Обычно у меня было много всего, но то, как я недавно распорядился всем этим, вас не касается. В качестве утешения я посылаю тебе свои дневники. Я полагаю, что они должны остаться в семье. Они охватывают все мои лучшие годы, и тебе невредно их прочесть. Но если ты будешь их всем показывать и давать читать чужим людям, то навлечешь на себя большие неприятности. Если ты их опубликуешь, то, скорее всего, это будет конец и тебе, и твоему издателю. Ибо ты должен понять, что половина из тех тысяч героинь, которые упомянуты в моих дневниках, еще живы, и если у тебя достанет дурости плеснуть на их лилейные репутации типографской краской, то они через мгновение получат твою голову на подносе и, скорее всего, зажарят ее в духовке до полной готовности. Так что советую тебе быть осторожным. Я видел тебя только раз, в 1921 году, когда ваша семья жила в том огромном уродливом доме в Южном Уэлсе. Сомневаюсь, что ты помнишь молоденькую норвежскую няню, которая у тебя тогда была. Удивительно чистоплотная, хорошо сложенная девушка с прекрасными формами, которые не слишком портила даже традиционная одежда няни с нелепым накрахмаленным глухим передником, скрывавшим ее прелестную грудь. В те послеполуденные часы, когда я был там, она шла с тобой в лес собирать колокольчики, и я спросил, не могу ли пойти с вами. В лесу я сказал, что дам тебе плитку шоколада, если ты сам найдешь дорогу домой. И ты нашел (см. т. III). Ты был разумным ребенком.
Прощай. Освальд Хендрикс Корнелиус\".
Неожиданное появление дневников вызвало большое волнение в семье, и все бросились их читать. Надо сказать, мы не были разочарованы. Это было удивительное чтение - веселое, остроумное, волнующее воображение и часто даже трогательное. Этот человек отличался поистине невероятным жизнелюбием. Он пребывал в постоянном движении. Из города в город, из страны в страну, от женщины к женщине и в промежутках между женщинами он искал пауков в Кашмире или шел по следу голубой фарфоровой вазы в Нанкине. Но женщины всегда были на первом месте. Куда бы он ни попадал, он всегда оставлял за собой бесконечный шлейф женщин, женщин разъяренных, но мурлыкающих, как кошки.
Чтобы прочесть двадцать восемь томов по триста страниц в каждом, требуется масса времени, и найдется немного писателей, которые смогли бы удержать внимание аудитории на протяжении столь длинной дистанции. Но Освальду это удалось. Повествование, казалось, не теряло своей прелести и аромата, темп редко замедлялся, и почти без исключения каждая запись, независимо от того, длинной она была или короткой, независимо от самого предмета изложения, превращалась в увлекательную маленькую новеллу, цельную и законченную. И в самом конце, когда была прочитана последняя страница последнего тома, у вас оставалось ощущение, что дневник этот, возможно, самое великое автобиографическое повествование нашего времени. Если рассматривать его как хронику любовных похождений, то он, без сомнения, не имеет себе равных. В сравнении с ним \"Мемуары Казаковы\" читаются как приходская книга, а сам знаменитый любовник рядом с Освальдом выглядит недостаточно сексуальным.
Что же касается общественного мнения, то в этом Освальд был прав: публикация вызвала бы взрыв. Но он, безусловно, ошибался, думая, что взрывы всегда связаны с женщинами. А их мужья, униженные воробьи-рогоносцы? Рогоносец, стоит его разозлить, становится очень свирепой птицей, и тысячи и тысячи их поднимутся из кустов, если \"Дневники Корнелиуса\" без сокращений увидят свет при их жизни. Таким образом, о публикации, разумеется, не могло быть и речи.
А жаль. Очень жаль. Необходимо было что-то предпринять. В итоге я сел и перечитал дневники с начала до конца в надежде обнаружить хотя бы один законченный отрывок, который можно было бы опубликовать, не рискуя вовлечь и издателя, и себя самого в судебный процесс. К моей радости, я нашел целых шесть таких отрывков и показал их адвокату. Он сказал, что они, может быть, и \"безопасны\", но гарантии он не дает, и добавил, что \"Эпизод в Синайской пустыне\" ему кажется \"безопаснее\" пяти других.
Я решил начать именно с этого отрывка и без промедления его обнародовать после краткого предисловия. Если все будет в порядке, тогда, быть может, я выпущу еще два.
Синайский эпизод взят из последнего, XXVI тома и датирован 24 августа 1946 года. Дело в том, что это самая последняя запись последнего тома дневника, последнее, что написал Освальд, и у нас нет сведений о том, куда он отправился и что делал потом. Можно только догадываться. Сейчас вы познакомитесь с ней verbatum1, но сначала, чтобы было легче понять, о чем говорит и что делает Освальд в этой истории, разрешите мне немного рассказать вам о нем самом. Из множества исповедей и мнений, приведенных в двадцати восьми томах, его характер вырисовывается достаточно четко.
* Дословно (лат.)
Во время синайского эпизода Освальду Хендриксу Корнелиусу был пятьдесят один год и он, естественно, не был женат. \"Боюсь, что я наделен или, можно сказать, обременен необычайно разборчивой натурой\", - любил говорить он.
В чем-то это было действительно так, но в остальном, и особенно в том, что касается матримониальных дел, подобное утверждение идет вразрез с истиной.
Настоящая причина, по которой Освальд отказывался жениться, заключалась в том, что он был способен сосредоточиться на одной женщине только до тех пор, пока не завоюет ее. Когда он ее добивался, то терял интерес и начинал озираться в поисках новой жертвы.
Нормальный мужчина вряд ли счел бы это достаточной причиной для того, чтобы остаться холостяком, но Освальд не был нормальным мужчиной. Он даже не был нормальным приверженцем полигамии. Он был, честно говоря, таким беспутным и неисправимым бабником, что никакая невеста не выдержала бы с ним и нескольких дней, не говоря уже о целом медовом месяце, - хотя, видит Бог, находилось достаточно женщин, которые были не прочь попробовать.
Он был высок, строен и все манеры выдавали в нем эстета. У него был мягкий голос, обходительные манеры, и на первый взгляд он больше напоминал камергера королевы, чем прославленного ловеласа. Он никогда не говорил о своих амурных делах с другими мужчинами, и незнакомый человек, просидев с ним за беседой целый вечер, не уловил бы в ясных голубых глазах Освальда даже намека на подвох. Что и говорить, у него был вид человека, которому заботливый отец охотно поручит проводить домой свою дочь.
Но стоило Освальду сесть возле женщины, женщины, которая вызывала его интерес, как выражение его глаз тут же менялось и в самом центре зрачков начинали медленно танцевать опасные искорки; затем он приступал к ней с разговором и говорил более свободно, умно и почти наверняка более остроумно, чем кто-либо до него. То был дар, особый талант, и когда Освальд желал им воспользоваться, то мог заставить слова обволакивать слушательницу все плотнее, приводя ее в состояние легкого гипноза.
Но женщин завораживали не только его сладкие речи и взгляд его томных очей. А еще и его нос. (В XIV том Освальд с явным удовольствием включает послание некой дамы, где она описывает все это с большими подробностями.) По-видимому, когда Освальд был на взводе, с краями его ноздрей начинало происходить нечто странное: они начинали трепетать, раздвигаться, приоткрывая целые области ярко-красной кожи внутри. Тут было что-то необычное, дикое, что-то животное, и, хотя на бумаге подобное описание не очень привлекательно, на женщин это действовало как электрический разряд.
Всех женщин без исключения тянуло к Освальду. Прежде всего, он был человеком, который ни за какую цену не согласится стать чьей-то собственностью, и это автоматически делало его желанным. Добавьте к этому своеобразное сочетание первоклассного интеллекта и мужского шарма с репутацией человека, неразборчивого в связях, и впечатление окажется неотразимым.
К тому же, на минуту забыв о сочетании сомнительного и утонченного начал, следует заметить, что в характере Освальда имелся целый ряд граней, которые делали из него личность довольно загадочную. Например, он знал почти все об итальянской опере девятнадцатого века; он написал любопытный справочник о трех композиторах - Доницетти, Верди и Понкиелли. В нем он поименно перечисляет всех основных любовниц этих композиторов и самым серьезным образом проводит исследование соотношения между страстью творческой и страстью плотской, их взаимовлияния и, прежде всего, как оно отразилось в творениях этих композиторов.
Еще одним увлечением Освальда был китайский фарфор. Освальд считался одним из международных экспертов в этой области. Особое пристрастие он питал к голубым вазам эпохи Чин Хоа и даже собрал небольшую, но изысканную коллекцию этих шедевров керамического искусства.
Кроме того, он коллекционировал пауков и трости. Его коллекция пауков, или, более точно, паукообразных, поскольку она включала также скорпионов и pedipalps, была, очевидно, столь же представительной, как любое немузейное собрание, а его знание тысяч родов и видов этих насекомых не могло не производить впечатления. Между прочим, он придерживался мнения (по-видимому, абсолютно верного), что паучий шелк по качеству превосходит шелк, который производят шелковичные черви. У него было около сорока галстуков из такого шелка, и, чтобы ими обзавестись, а также чтобы ежегодно добавлять к своему гардеробу хотя бы пару новых, он должен был держать тысячи и тысячи аrаnа и epeira diademata (обычных английских пауков) в старой оранжерее в саду своего загородного дома под Парижем, где они размножались примерно с той же скоростью, с какой поедали друг друга. Освальд собственноручно собирал сырцовые нити - никто, кроме него, не мог войти в эту омерзительную теплицу - и затем отсылал их в Авиньон, где нити вытягивали, сучили, очищали, красили и превращали в ткань. Из Авиньона ткань отправляли прямо к Сулке, который был счастлив создавать галстуки из такой редкостной чудесной материи.
- Неужели вы действительно любите пауков? - обычно спрашивали его посетительницы, когда он демонстрировал им свою коллекцию.
- Да, - отвечал он. - Я их просто обожаю. Особенно самок. Они напоминают мне некоторых человеческих особей женского пола.
- Что за чушь, дорогой!
- Чушь? Мне так не кажется.
- Но это оскорбительно.
- Напротив, дорогая, это самый большой комплимент, который я способен сделать. Разве вы не знаете, что самка epeira diadimata так свирепа в любовных играх, что самцу очень повезет, если он останется в живых. И только если он очень проворен и фантастически изобретателен, ему удастся убраться в целости.
- Что вы говорите, Освальд!
- Самка крабовидного паука, моя прелесть, совсем крошка, но в ней столько страсти, что это даже опасно, и паук, прежде чем обнять свою возлюбленную, вынужден крепко опутать ее хитросплетенными узлами и петлями.
- Прекратите, Освальд, сию же минуту, - вскрикивали женщины, однако глаза их сияли.
Коллекция тростей у Освальда тоже была не совсем обычная. Каждая трость когда-то принадлежала либо выдающемуся, либо отвратительному человеку, и Освальд хранил их в своей парижской квартире, где они были выставлены на двух длинных стойках вдоль стен коридора (или, скорее, проспекта), который вел из гостиной в спальню. Над каждой тростью имелась маленькая табличка из слоновой кости с именами: Сибелиус, Мильтон, король Фарух, Диккенс, Робеспьер, Пуччини, Оскар Уайльд, Франклин Рузвельт, Геббельс, королева Виктория, Тулуз Лотрек, Гинденбург, Толстой, Лаваль, Сара Бернар, Гёте, Ворошилов, Сезанн, Тэйдзё... Пожалуй, их было более сотни, иные очень красивые, иные совсем простые, иные с золотыми или серебряными набалдашниками, иные с витыми ручками.
- Снимите Толстого, - говорил Освальд хорошенькой гостье. - Тяните... тяните... вот так... хорошо... а теперь осторожно погладьте набалдашник, он до блеска натерт рукой великого человека. Разве не замечательно - просто контакт вашей кожи с этим местом.
- Да. Пожалуй, да.
- А теперь снимите Геббельса и проделайте то же самое. Но только основательно. Крепко сожмите в руке набалдашник... хорошо... а теперь обопритесь на нее всем весом, как это делал маленький калека доктор... вот-вот, а теперь с минуту постойте так, а потом скажите мне, не чувствуете ли вы, как ледяная струя ползет вверх по вашей руке и проникает вам в грудь.
- Это ужасно!
- Конечно. Некоторые просто теряют сознание. Падают, где стояли.
В компании Освальда никто никогда не скучал, и, возможно, именно в этом, и только в этом, заключалась причина его успеха.
Теперь обратимся к синайскому эпизоду. В тот месяц Освальд заполнял досуг неторопливой ездой на машине из Хартума в Каир. У него была превосходная довоенная \"лагонда\", которая во время войны бережно хранилась в Швейцарии и, как вы можете догадаться, была оснащена всеми мыслимыми и немыслимыми новинками из области автомобильного оборудования. За день до Синая (23 августа 1946 года) он был в Каире, где остановился в отеле \"Пастух\", и вечером после ряда довольно рискованных маневров ему наконец удалось заполучить мавританскую леди, предположительно аристократического происхождения, по имени Изабелла. К тому же Изабелла, как выяснилось, была ревниво охраняемой любовницей ни больше ни меньше чем одного примечательного, страдающего диспепсией члена королевской фамилии (в Египте тогда еще была монархия). История как нельзя более в духе Освальда.
Но то были еще цветочки. В полночь он вывез свою даму в Гизу и уговорил подняться с ним при лунном свете прямо на вершину великой пирамиды Хеопса.
\"...Нет места более безопасного, - писал он в дневнике, - и более романтичного, чем вершина пирамиды Хеопса теплой ночью в полнолуние. Когда смотришь на мир с большой высоты, страсти подогреваются не только великолепным видом, но и удивительным ощущением силы во всем теле. Что же касается безопасности, то высота пирамиды ровно 481 фут, то есть на 115 футов выше купола собора Святого Павла, и с вершины легче легкого увидеть всех, кто к ней подходит. Никакой будуар на земле не может предоставить таких возможностей. Ни в одном из них нет таких запасных выходов - и, если вдруг по одной из граней пирамиды начнет карабкаться зловещая фигура преследователя, можно тихо и спокойно спуститься по другой...\"
Но так случилось, что в ту ночь Освальд лишь чудом избежал гибели. Во дворце, должно быть, проведали о маленьком любовном приключении, и Освальд со своей залитой луной вершины неожиданно заметил не одну, а целых три зловещие фигуры, которые начали подниматься по трем разным граням. На его счастье, у пирамиды Хеопса имеется четвертая, и к тому времени, когда арабские головорезы добрались до вершины, любовники были уже внизу и садились в машину.
Запись от 24 августа повествует как раз об этом драматическом моменте. Она приведена здесь точно, слово в слово, запятая в запятую. В тексте Освальда ничего не изменено, ничего не убавлено и не прибавлено:
24 августа 1946 г.
- Он отрубит Изабелле голову, если сейчас ее поймает, - сказала Изабелла.
- Ерунда, - ответил я, хоть и понимал, что, скорее всего, она права.
- И Освальду он тоже отрубит голову.
- Мне нет, дорогая госпожа. Еще до рассвета я буду за много миль отсюда. Прямо сейчас двинусь вдоль Нила к Луксору.
Мы быстро удалялись от пирамид. Было половина третьего ночи.
- Ты едешь в Луксор? - спросила она.
- Да.
- Изабелла едет с тобой.
- Нет, - сказал я.
- Да, - сказала она.
- Путешествовать с дамой против моих принципов.
Впереди виднелись огни. Это был отель \"Мена хауз\", место, где туристы останавливаются в пустыне неподалеку от пирамид. Почти перед самым отелем я затормозил.
- Здесь я тебя высажу, - сказал я. - Мы прекрасно провели время.
- Как, ты не возьмешь Изабеллу в Луксор?
- Боюсь, что нет. Выходи!
Она стала выбираться из машины, но, опустив одну ногу на землю, задержалась и вдруг, обернувшись ко мне, обрушила на меня поток таких грязных слов, лившихся, впрочем, весьма плавно, каких я не слышал из уст ни одной дамы года... эдак с 1931-го в Маракеше, когда жадная старая герцогиня из Глазго сунула руку в коробку с шоколадными конфетами и ее в палец ужалил скорпион, которого я поместил туда для безопасности (том XIII, 5 июня 1931).
- Ты омерзительна, - сказал я.
Изабелла выскочила из машины и с такой силой хлопнула дверцей, что автомобиль подпрыгнул на колесах. Я тут же уехал, возблагодарив небеса за то, что избавился от нее. Не выношу дурных манер у хорошенькой женщины. Первое время я ехал, поглядывая в зеркало, но как будто за мной пока никто не следовал. Добравшись до окрестностей Каира, я стал петлять по боковым улицам, избегая центра города. Я не особенно беспокоился. Вряд ли королевские ищейки зайдут так далеко, однако возвращаться сейчас в \"Шеперд\" было бы полным безрассудством. Да, собственно, и незачем, поскольку весь мой багаж, кроме небольшого чемодана, находился в машине. Я никогда не оставляю чемоданы в номере, когда в чужом городе выхожу из отеля вечером. Я люблю полную свободу передвижения.
Намерения ехать в Луксор у меня, разумеется, не было. Теперь я хотел как можно скорее унести ноги из Египта. Я не люблю эту страну. И думаю, что никогда не любил. От этого места меня зуд продирает по коже. Везде грязь и отвратительная вонь. Но ничего не поделаешь, приходится принимать вещи такими, каковы они есть. Это действительно довольно гнусная страна; у меня даже есть подозрение, хоть мне и противно говорить об этом, что египтяне моются гораздо менее тщательно, чем остальные жители планеты, - возможно, за исключением монголов. И уж конечно, они моют посуду не по моему вкусу. Хотите верьте, хотите нет, но на краю чашки, которую мне подали вчера за завтраком, был длинный шершавый след губной помады кофейного цвета. Бррр! Это было отвратительно. Я сидел и смотрел на нее, стараясь представить себе, чья слюнявая нижняя губа могла сотворить это безобразие.
Теперь я ехал по узким грязным улочкам восточной окраины Каира. Я точно знал, куда еду, поскольку успел все взвесить, еще когда мы с Изабеллой спускались с пирамиды. Я ехал в Иерусалим. До него рукой подать, к тому же этот город всегда приводил меня в восхищение. Более того - это самый краткий путь из Египта.
1. Каир-Исмаилия. Около трех часов езды. По дороге, как обычно, пою арии из опер. В Исмаилию прибываю в шесть-семь утра. Заказываю номер, затем два часа сна. Далее душ, бритье и завтрак.
2. В десять утра переезжаю Суэцкий канал по Исмаильскому мосту и сворачиваю на дорогу, которая ведет через Синай к палестинской границе. En route* ищу скорпионов в Синайской пустыне. На все около четырех часов, прибытие на палестинскую границу - два часа пополудни.
* По пути (фр.).
3. Оттуда прямо в Иерусалим через Беер-Шеву и не медля в отель \"Царь Давид\" как раз к коктейлю и обеду.
С тех пор как я в последний раз ехал этой дорогой, прошло несколько лет, но я помнил, что Синайская пустыня - рай для скорпионов. Я мечтал еще об одной самке opisthophthalmus, о крупном экземпляре. У той, что имелась в моей коллекции, в хвосте недоставало пятого членика, и я этого стыдился.
Я без труда нашел дорогу на Исмаилию и, выехав на нее, сбавил скорость \"лагонды\" до шестидесяти пяти миль в час. Дорога была узкая, но гладкая и без малейших признаков какого-либо транспорта. Вокруг меня раскинулась дельта Нила, мрачная и бесприютная в лунном сиянии: поля без единого дерева, разделяющие их канавы, черная земля. Все это невероятно уныло.
Но меня это не угнетало, я был частью ландшафта. Я был полностью изолирован и, как краб-отшельник, наслаждался уютом своей роскошной маленькой раковины, хоть и передвигался гораздо быстрее его. О, как я люблю быть в постоянном движении, лететь к новым людям, новым местам, оставляя все прежнее далеко позади! Больше ничто на свете не приводит меня в такое радостное возбуждение. И как я презираю среднего городского жителя, который обосновывается на крошечном клочке земли с одной-единственной ослицей-женой, чтобы давать приплод, тухнуть и загнивать в этих условиях до конца дней своих. И всегда с одной и той же женщиной! Просто поверить не могу, что мужчина, если он в здравом уме, может день за днем, год за годом довольствоваться одной и той же особой женского пола. Некоторые, конечно, не могут. Но миллионы делают вид, что довольствуются.
Сам я никогда, абсолютно никогда не позволял себе продолжать интимную связь более двенадцати часов. Это предел. Восемь часов и то, по-моему, многовато. Посмотрите, например, что произошло с Изабеллой. На вершине пирамиды она была само совершенство: уступчива, игрива, как котенок, и, если бы я оставил ее на милость трех арабских головорезов и спустился вниз сам по себе, все было бы прекрасно. Но я по глупости не бросил ее, помог спуститься, и в результате прелестная женщина превратилась в грубую, визжащую шлюху, на которую смотреть тошно. В каком ужасном мире мы живем! Нынче никто не поблагодарит вас за галантность.
\"Лагонда\" плавно двигалась сквозь ночь. А теперь опера. Какая? Я был настроен на Верди. \"Аида\"? Разумеется! Именно \"Аида\" - египетская опера. Как нельзя более кстати.
Я начал петь. В ту ночь я был в отличной форме - голос звучал просто великолепно. Я дал себе волю. Это было восхитительно; проезжая через маленький городок Бильбейз, я был самой Аидой пел \"Numi pieta\"* прекрасный финальный пассаж первой сцены.
* Боги мои, я вас молю (ит.).
Через полчаса в Загазиге я был уже Амонасро, молящим царя Египта сохранить жизнь эфиопским пленникам в \"Ma tu, re, tu signore possente\"*.
* Но ты, справедливый царь, будь милостив к нам (ит.).
Проезжая через Эль Аббасу, я был Радамесом, исполняющим \"Fuggiam gli adori nospiti\"*, и на сей раз открыл окна машины, чтобы эта несравненная, любовная песнь могла достичь ушей феллахов, храпящих в своих лачугах, и, может быть, даже смешаться с их снами. Когда я въезжал в Исмаилию, было шесть часов утра и солнце высоко стояло в молочно голубом небе, но сам я вместе с Аидой был все ей заточен в ужасной темнице, выпевая \"О terra, addio; addio valle di pianti\"**.
* Бежим от этих стен (ит.).
** Прощай, земля, прощай, приют всех страданий (ит.).
Как быстро закончилось путешествие. Я подъехал к отелю. Служащие только начинали шевелиться. Я заставил их шевелиться быстрее и получил лучшую из имевшихся там комнат. Простыни и одеял на кровати выглядели так, будто на них двадцать пят ночей подряд спали двадцать пять немытых египтян; я стянул их собственными руками (после чего натер руки антисептическим мылом) и заменил собственным постельным бельем. Затем я завел будильник и проспал два часа крепким сном.
На завтрак я заказал тосты и яйцо пашот. Когда блюдо прибыло поверьте, у меня поднимается тошнота, даже когда я пишу об этом, - я увидел что на желтке лежит иссиня-черный курчавый волос дюйма три длиной. Это было уж слишком. Я вскочил из-за стола и бросился вон. Швырнув кассиру деньги, я крикнул \"Addio, addio valle di pianti\" и с этими словами отряхнул грязный прах отеля со своих ног.
Ну а теперь Синайская пустыня. Какая благодатная перемена ждала меня. Настоящая пустыня - это одно из наименее загрязненных мест на земле, и Синай не исключение. Дорога через него - узкая полоса черного гудрона на протяжении ста сорока миль с одной заправочной станцией и кучкой лачуг на полпути до Иерусалима в местечке под названием Бир-Ровд-Салим. И все. Остальное - абсолютно необитаемая пустыня. Обычно в это время года стоит жара, и необходимо иметь при себе питьевую воду на случай поломки машины. Поэтому я остановился у какой-то лавки на главной улице Исмаилии, чтобы наполнить запасную канистру. Я вошел и обратился к хозяину. У него была ужасная трахома. Сыпь на поверхности нижних век была такая, что веки наползали на глазные яблоки, - устрашающее зрелище. Я спросил, не продаст ли он мне галлон кипяченой воды. Он подумал, что я спятил, и еще больше уверовал в это, когда я настоял на том, чтобы проследовать за ним в мрачную кухню, дабы убедиться, что он все сделает как надо. Он наполнил чайник водой из-под крана и поставил его на керосинку. Она едва теплилась. Владелец лавки всем своим видом показывал, что очень гордится ею и ее работой. Он стоял и, склонив голову на плечо, с восхищением смотрел на керосинку. Затем он ясно дал мне понять, что лучше бы мне уйти из кухни и подождать его в лавке. Он сказал, что, когда вода закипит, он ее принесет. Я отказался. Я стоял и, как лев, следил за чайником, а тем временем перед моими глазами во всем ее ужасе возникла утренняя картина: яйцо, желток и волос. Чей это волос прилип к желтку яйца, поданного мне на завтрак? Конечно, это был волос повара. А когда, о Боже, этот повар в последний раз мыл голову? Скорее всего, никогда. Отлично. Тогда у него наверняка вши. Но вши сами по себе не вызывают выпадения волос. Однако что явилось причиной попадания волоса повара на крутое яйцо, пока он этим утром выкладывал его из кастрюли на мою тарелку? Любое явление имеет причину. А в данном случае причина более чем очевидна. Голова повара была покрыта гнойной сыпью. И следовательно, волос, длинный черный волос, который я мог легко проглотить, не будь я начеку, тоже кишел миллионами и миллионами живых патогенных кокков, точное ученое название которых я, к счастью, позабыл.
Вы спросите: мог ли я быть абсолютно уверен, что повар покрыт гнойной себорейной сыпью? Нет, абсолютно нет. Но в таком случае у него непременно был стригущий лишай. А что это значит? Я слишком хорошо знал, что это значит. Это значит, что десять миллионов микроспор оседлали его жуткий волос, готовые войти мне в рот. Меня начало подташнивать.
- Вода закипает, - торжественно объявил владелец лавки.
- Пусть покипит, - сказал я ему, - еще минут восемь. Ты что, хочешь, чтобы я тифом заболел?
Сам я никогда не пью простую воду, если можно этого избежать, какой бы чистой она ни была. Простая вода не имеет вкуса; я, конечно, пью чай или кофе, но все же стараюсь устроить так, чтобы для их приготовления использовали бутылочную \"Виши\" или \"Мальверн\". Я стараюсь не употреблять воды из-под крана. Вода из-под крана - дьявольское зелье. Часто это ни больше ни меньше чем очищенные сточные воды.