Некоторое время я пытался разобрать хоть что-то в тех чуждых моему естеству голосах, которыми пульсировала вся комната, но они оставались невнятными. Они звучали как совершеннейшая белиберда, несмотря на мое внутреннее убеждение, что произносили они вовсе не белиберду, а нечто важное и зловещее, прекрасное и кошмарное, они внушали мне нечто, далеко превосходящее мои способности понимать это. Мне уже было все равно, откуда они исходят: я знал, что они возникают где-то в доме, посредством какого-либо естественного явления или как-то иначе — этого определить я не мог. Голоса были порождением тьмы или — такой возможности я тоже не должен был отрицать — возникали в сознании, глубоко растревоженном демоническим криком козодоев, со всех сторон, создававших ужасный бедлам, не заполнявших долину, дом и мой разум ничем, кроме своего грохота, резкого и пронзительного, кроме своего постоянного визга: \"Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!\"
Я лежал в состоянии, похожем на каталепсию, и слушал:
— Ллллллллл-нглуи, ннннннн-лагл, фхтагн-нагх, айи Йог-Сотот!
Козодои отвечали раскатистым крещендо звука, заливавшего дом, бившегося о стены, вторгавшегося внутрь. Голоса отступали, и из холмов возвращалось эхо, разбивавшееся о мое сознание с лишь немного меньшей силой:
— Йгнайиих! И\'бтнк! Иинн-йя-йя-йяаххааахаахаа-хаа!..
И вновь взрыв звука, нескончаемое \"Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!\" билось в ночь, в облачную мглу, будто биение тысяч и тысяч диких барабанов!
К счастью, я потерял сознание.
Человеческое тело и человеческий разум могут вынести далеко не все, прежде чем наступит забытье, а с забытьем ко мне в ту ночь пришло видение невыразимой силы и ужаса. Мне грезилось, что я в каком-то далеком месте, где стоят громадные монолитные здания, населенные не людьми, а существами, которых людям даже с самым необузданным воображением невозможно себе представить; в стране невиданных древесных папоротников, каламитов и сигиллярий, окружающих фантастические постройки; в земле ужасающих лесов из деревьев и другой растительности, принадлежащей к неизвестным на Земле видам. Тут и там возвышались колоссы из черного камня — они стояли в тех глубоких местах, где царил непреходящий сумрак, а кое-где громоздились руины из базальтовых глыб невероятной древности. И в этом царстве ночи сиявшие созвездия не походили ни на одну карту небес, какие мне доводилось видеть, а рельеф в тех местах не имел никакого сходства ни с чем, что я бы узнал, если не считать представлений некоторых художников о том, как должна была выглядеть Земля в доисторические времена, задолго до Палеозойского периода. О существах, населявших мой сон, я помню лишь то, что у них не было никакой отчетливой формы: они были гигантских размеров и обладали отростками, по природе своей напоминавшими щупальца, но в них было достаточно быстроты и силы, чтобы хватать и удерживать предметы. Эти отростки способны были втягиваться в одном месте и возникать в другом. Существа обитали в монолитных постройках, и многие из них находились там без движения, как бы во сне, и им прислуживали существа-зародыши — значительно меньше в размерах, но сходной структуры, особенно в том, что касалось изменения формы. Они были кошмарного грибного цвета, совершенно не похожего на цвет плоти, напоминавшего окраску многих построек, и временами казалось, что они претерпевают ужасные изменения тела — так, что становятся карикатурами изогнутых архитектурных форм, доминировавших в этом мире сна.
Странно, но пение и плач козодоев не прекращались и были составной частью этого видения, но звучали они в некоей перспективе, поднимаясь и опадая фоном, как бы где-то вдалеке. Более того, казалось, что и сам я существовал в этом странном месте, но в несколько ином измерении — как будто тоже прислуживал одному из Великих, возлежавших там, входил в страшную тьму чужих лесов, убивал зверей и вскрывал им вены, чтобы Великие могли кормиться и расти в иных измерениях, отличных от этого жуткого мира.
Сколько длился сои, сказать я не могу. Я проспал всю ночь, но все же когда проснулся, вновь почувствовал себя усталым как никогда — будто большую часть ночи занимался тяжелой работой и задремал лишь под утро. Я еле дотащился до кухни, поджарил себе яичницу с беконом и без аппетита принялся за еду. Но завтрак и несколько чашек черного кофе смогли вдохнуть в меня новую жизнь, и я встал из-за стола освежившимся.
Когда я вышел за дровами, зазвонил телефон. Звонили Хоу, но я поспешил внутрь, чтобы послушать.
Голос Хестер Хатчинс я узнал сразу же, поскольку привык к ее безостановочному говору:
— …И действительно говорят, убили шесть или семь лучших коров у него в стаде, так мистер Осборн сказал. Они как раз на том южном участке были, что ближе всего к Распадку Харропа. Бог знает, сколько б еще поубивали, да все стадо кинулось прочь, сшибло ограду, да в хлев. Вот тут-то работник осборновский, Энди Бакстер, и пошел на пастбище с фонарем да увидел их. Совсем как коровы Корн, да бедняжка Берт Джайлз — горла разорваны, избиты все, бедные скотинки, так, что страшно смотреть! Бог знает, что бродит по нашему Распадку, Винни, но что-то нужно делать, или нас всех так поубивают. Я-то знала, что козодои кричат по чью-то душу — вот они и взяли бедного Берта. А теперь по-прежнему кричат, и я знаю, что это значит, и ты тоже это знаешь, Винни Хоу. Еще больше душ отойдет к этим козодоям, прежде чем луна снова сменится.
— Господи Боже милостивый! Еду в Бостон, как только тут со всем управлюсь…
Я знал, что в этот день ко мне снова зайдет шериф, и был готов к его приходу. Я ничего не слышал. Я объяснил, что предыдущей ночью был просто обессилен бессонницей, а теперь мне удалось уснуть, несмотря на шум, производимый козодоями. В ответ шериф весьма любезно рассказал мне, что сделали с коровами Осборнов. Убито семь животных, и во всем этом есть что-то очень странное, ибо обильного кровотечения не наблюдалось, несмотря на то, как разорваны были их глотки. К тому же, несмотря на зверский характер нападения, уже представлялось ясным, что убийство совершил человек, ибо нашли фрагментарные следы ног — к сожалению, отпечатков недостаточно для того, чтобы делать какие бы то ни было решительные заключения. Тем не менее, продолжал он конфиденциально, один из его людей вот уже некоторое время присматривается к Амосу Уотли: Амос иногда делал в высшей степени странные замечания, а поступки его были как у человека, подозревающего, что за ним следят, или что-то в этом роде. Шериф рассказывал все это очень устало, ибо действительно был утомлен, так как не ложился с того времени, как его вызвали на ферму Осборнов.
— А вы что знаете об Амосе Уотли? — продолжал он.
Я лишь покачал головой и признался, что знаю слишком мало обо всех своих соседях.
— Но я заметил его странные разговоры, — признал я. — Всякий раз, когда я с ним разговариваю, он говорит очень странные вещи.
Шериф нетерпеливо наклонился ко мне поближе:
— А он когда-нибудь говорил или бормотал о каком-то \"кормлении\" кем-то кого-то?
Я признал, что Амос действительно говорил что-то подобное.
Шерифа, казалось, это удовлетворило. Он откланялся, косвенным образом дав мне понять, что набирает очки по сравнению с моим заметным отсутствием успехов в раскрытии происшествия с моим братом. Я не был чрезмерно удивлен тем, что он подозревает Амоса Уотли. И все же что-то в глубине моего собственного осознания резко противоречило теории шерифа, меня тяготило какое-то смутное беспокойство — как сосущее воспоминание о чем-то недоделанном.
Утомление не покидало меня в течение дня, и я почти не мог ничего делать, хотя нужно было постирать кое-что из одежды, на которой появились какие-то ржавые пятна. После этого я не спеша стал исследовать, что мой двоюродный брат пытался делать с сетями, и я понял, что он связал их таким образом, чтобы что-то ловить. Что же еще, как не козодоев, которые, должно быть, и его тоже то и дело доводили до белого каления? Или же он, возможно, знал об их повадках больше, чем я, и, может быть, у него были более веские причины пытаться их ловить — не только из-за постоянного крика?
Днем я урывками укладывался поспать, хотя время от времени мне приходилось вставать и слушать потоки перепуганных разговоров, лившихся в телефонной трубке. Им не было конца: звонки раздавались весь день, и мужчины иногда тоже разговаривали друг с другом, а не только женщины, монополией которых линия была до сих пор. Они говорили о том, чтобы согнать весь скот в одно стадо и хорошенько сторожить его, но в таком случае все боялись сторожить в одиночку; говорили они и о том, чтобы по ночам держать всех коров в хлевах, и я понял, что именно к этому решению они склонились. Женщины, однако, хотели, чтобы после темноты никто вообще не выходил наружу ни по какой надобности.
— Днем Оно не приходит, — втолковывала Эмма Уотли Мари Осборн. — Ничего же не делается днем. Вот я и говорю: сидеть дома, как только солнце сядет за холмы.
А Лавиния Хоу уехала в Бостон вместе с детьми, как и собиралась.
— Собиралась и укатила вместе с детишками, и оставила там Лабана одного, — говорила Хестер Хатчинс. — Хотя он там не один: привез человека из Аркхэма, и они там вдвоем устроились. Ох, какая ж это ужасная вещь, это ж просто наказание Господне на нас — и хуже всего, что никто не знает, ни как Оно выглядит, ни откуда приходит, ничего.
Вновь возникло и повторилось суеверие о том, что из коров высосали всю кровь.
— Говорят, от коров и крови много не было, и вот почему — у них ее просто не осталось, — говорила Ангелина Уилер. — Господи, что же с нами со всеми будет-то? Нельзя ведь сидеть и ждать, пока нас всех поубивают.
Эти испуганные разговоры были чем-то вроде насвистывания в темноте: телефон давал им — как женщинам, так и мужчинам — ощущение меньшего одиночества, меньшей изолированности. Я не думал о том, почему никто из них ни разу не позвонил мне: я был посторонним, а люди извне редко принимаются в деревенские кружки вроде того, который образовался вокруг Распадка Харропа, раньше, чем через десять лет — если вообще принимаются. Ближе к вечеру я перестал слушать телефон вообще: усталость все еще давала себя знать.
А на следующую ночь снова появились голоса.
И видение пришло вместе с ними. Я опять был в огромном и величественном месте со странными базальтовыми строениями и страшными лесными зарослями. И я знал, что в этом месте я был Избранным, был горд тем, что служу Древним, принадлежу величайшему из всех, подобному всем остальным и все же иному, тому из них, кто один может принимать форму скопления сияющих сфер, Хранителю Порога, Охранителю Врат, Великому Йог-Сототу, выжидающему, чтобы вернуться на свою давнюю земную твердь, в то измерение, где я должен буду продолжать свое служение ему. О, власть и слава! О, чудо и ужас! О, вечное блаженство! И я слышал, как кричат козодои, как их голоса поднимаются и опадают, и на их фоне поющие гимн выкрикивают под чужими звездами, под чужими небесами, выкрикивают в пропасти заливов и навстречу укутанным пеленой горным пикам, выкрикивают громко:
— Лллллллл-нглуи, ннннн-лагл, фхтагн-нгах, айи Йог-Сотот!
И я тоже возвысил свой голос во славу Его, Таящегося на Пороге:
— Лллллллл-нглуи, ннннн-лагл, фхтагн-нгах айи Йог-Сотот!
Говорят, именно это я вопил, когда они оторвали меня от тела бедной Амелии Хатчинс, съежившегося, разрывающего ей горло, — беззащитная женщина была сбита с ног, когда возвращалась по хребту от Эбби Джайлз. Говорят, именно это вырвалось из моих уст полное звериной ярости, а вокруг везде были козодои, они плакали и вопили, сводя с ума. И вот почему они заперли меня в этой комнате с решетками на окнах. Глупцы! Ох, какие глупцы! У них не получилось с Абелем, и они цепляются за соломинку. Как они могут хотя бы помыслить о том, чтобы удержать одного из Избранных от Них? Что Им решетки?
Но они к тому же пытаются запугать меня, когда говорят, что все это сделал я. Я никогда в жизни не поднимал руку ни на одно человеческое существо. Я рассказал им, как все было, — если только они захотят понять. Я сказал им. Это был не я, нет! Я знаю, кто это был. Мне кажется, я всегда это знал, и если они захотят посмотреть, они найдут доказательства.
Это были козодои, беспрестанно зовущие козодои, проклятые кричащие козодои, козодои, таящиеся в ожидании, козодои, козодои в Распадке…
Нечто из дерева
Очень хорошо, что ограниченность человеческого разума не часто позволяет созерцать в должной перспективе вое факты и события, которых этот разум касается. Я размышлял об этом множество раз — особенно в связи с любопытными обстоятельствами, окружающими исчезновение Джейсона Уэктера, музыкального и художественного критика бостонской газеты \"Дайал\", которое имело место год назад. По его поводу выдвигалось множество теорий: от подозрения на убийство каким-нибудь разочаровавшимся художником, которого больно задели ядовитые инвективы Уэктера, до уверенности в том, что он просто сбежал неизвестно куда, не сказав никому ни слова, по причине, ведомой лишь ему одному.
Возможно, последняя гипотеза гораздо ближе к действительности, нежели принято предполагать, хотя принимать ее или нет — вопрос терминологии, подразумевающий выбор: является отсутствие Уэктера добровольным или же нет. Однако существует одно объяснение, предлагающее себя всем, кто обладает достаточным воображением, чтобы понять, о чем идет речь; а определенные обстоятельства, приведшие к этому событию, не способствуют, на самом деле, никакому иному заключению. Вот в этих обстоятельствах я и принимал участие — ни в коей мере не малое, хотя таковым его не признавал даже я сам до тех пор, пока Джейсон Уэктер в действительности не пропал.
Все эти события начались более чем прозаически — с желания. Уэктер, живший один в старом доме на Кингз-Лейн в Кембридже, достаточно далеко от кипения жизни, коллекционировал произведения примитивного искусства — в основном из дерева или камня.
У него были такие курьезные вещи, как странная религиозная резьба Ордена Кающихся Грешников, барельефы майя, противоречивые скульптуры Кларка Эштона Смита, деревянные фетиши и резные фигурки богов и богинь с островов Южного Моря и многое другое. Еще он хотел иметь нечто из дерева, что как-то \"отличалось\" бы от всего остального, хотя, по моему мнению, даже работы Смита предлагали такое разнообразие, которое могло бы удовлетворить любого. Но Смит не работал по дереву: Уэктеру же хотелось чего-то именно из дерева, чтобы, как он выражался, \"уравновесить коллекцию\", и приходилось признать, что, в самом деле, изделий из дерева у него почти не было, если не считать нескольких масок с Понапе, которые по странной и чудесной образности перекликались с работами Смита.
Думаю, не один приятель Джейсона Уэктера искал для него \"чего-нибудь из дерева\", но именно мне однажды выпало найти то, что нужно, в незаметной лавке старьевщика в Портленде, куда я приехал провести отпуск. Это в самом деле была странная вещица — но сделанная просто ювелирно: барельеф осьминогообразного существа, поднимающегося из разбитой монолитической конструкции в некоем подводном пространстве. Цена в четыре доллара была крайне разумной, и тот факт, что я никак не мог истолковать эту резьбу больше, чем что-либо, увеличивал бы ее ценность в глазах Уэктера.
Я назвал существо \"осьминогообразным\", но оно не было осьминогом. Чем оно было, я не знал; но его внешний вид предполагал наличие тела, более длинного и вовсе не похожего на туловище осьминога, а щупальцевидные отростки отходили не только от его лица — будто бы оттуда, где должен был находиться нос, совсем как в скульптуре Смита \"Старший Бог\", — но и от боков, и из центральной части тела. Два отростка, отходившие от лица, явно были хватательными и изображались так, словно метнулись вперед, как бы стараясь схватить — или уже хватая — что-то. Сразу над этими двумя щупальцами располагались глубоко посаженные глаза, вырезанные со сверхъестественным мастерством, они оставляли впечатление огромного и тревожного зла. В подножии была вырезана строка на неведомом языке:
\"Фх\'нглуи мглв\'нафх Ктулху Р\'лаиг вгах\'нагл фхтагн\".
О природе дерева, в котором все это было вырезано — темно-коричневого, почти черного, с совершенно незнакомыми завитками волокон, — я не знал ничего, кроме того, что для дерева оно было необычайно тяжелым. Хотя вещь была крупнее, чем иные вещи в коллекции Джейсона Уэктера, я знал, что она ему понравится.
— Откуда она у вас? — спросил я у флегматичного человечка, сидевшего за прилавком, заваленным всякой всячиной. Он сдвинул очки на лоб и ответил, что не может сказать мне на этот счет ничего, кроме того, что она появилась из Атлантического океана.
— Может, смыло с какого-нибудь судна, — предположил он. Неделю или две назад ее вместе с другими вещами принес старик, который обычно роется во всяком мусоре на побережье в поисках чего-нибудь ценного, что выбрасывает море.
Я спросил, что здесь может быть изображено, но об этом хозяин знал еще меньше, чем о происхождении самой вещи. Джейсон, следовательно, был волен изобретать любые легенды, объясняющие ее.
Он пришел от этого произведения в полный восторг — в особенности оттого, что немедленно обнаружил некое поразительное сходство с каменными скульптурами Смита. Будучи знатоком примитивного искусства, он указал мне еще на один фактор, из которого становилось понятно, что владелец лавки за четыре доллара эту вещь мне практически подарил, — а именно: определенные следы указывали, что изображение вырезано орудиями, гораздо более древними, чем инструменты нашего времени и даже того цивилизованного мира, который мы знаем. Все эти подробности представляли для меня, конечно же, преходящий интерес, поскольку я не разделял любви Уэктера к примитивизму; признаюсь в том, что, к тому же, я испытал труднообъяснимое отвращение, когда Джейсон сопоставил работы Смита и эту резьбу с осьминогом. Отвращение это, по-видимому, вызывалось вопросами, которые я не осмеливался задать вслух, хотя они меня и беспокоили: если эта вещь действительно многовековой древности, как предполагал Уэктер, и представляет собой вид резьбы доселе неизвестный, то как могло получиться, что современные скульптуры Кларка Эштона Смита обладают с ней таким сходством? И не больше ли это, нежели простое совпадение, что фигуры Смита, воссозданные по фантазиям его зловещей прозы и поэзии, повторяют мотивы искусства, создававшегося кем-то, удаленным от него на многие столетия во времени и многие лиги в пространстве?
Но таких вопросов, повторяю, я не задавал. Возможно, если бы я это сделал, последующие события можно было бы изменить.
Энтузиазм и восторг Уэктера были восприняты как дань моему хорошему вкусу, и резьба заняла свое место на его широченной каминной доске рядом с лучшими деревянными скульптурами его коллекции. Здесь я забыл и думать о ней.
Снова я увидел Джейсона Уэктера лишь через две недели, по возвращении в Бостон, но и тогда, быть может, мы бы с ним не встретились, если бы мое внимание не привлекла особенно жестокая критика, высказанная им по поводу публичной выставки скульптора Оскара Богдоги, чью работу Уэктер превозносил до небес лишь пару месяцев назад. Действительно, обзор этой выставки был таков, что возбудил обеспокоенный интерес многих друзей Джейсона: он указывал на наметившийся новый подход критика к искусству и обещал множество неожиданностей тем, кто постоянно следил за его оценками. Тем не менее, один из наших общих знакомых, по специальности психиатр, признался мне, что испытал легкую тревогу по поводу некоторых любопытных аллюзий, присутствовавших в короткой, но знаменательной статье Уэктера.
Я сам прочел ее со все возраставшим удивлением и сразу же заметил определенный и отчетливый отход Уэктера от привычной манеры. Его обвинения в том, что работам Богдоги недостает \"огня… элемента напряженности… даже всяких претензий на духовность\", были достаточно обычны; но утверждения, что художник \"очевидно, незнаком с культовым искусством Ахапи и Ахемноиды\", и что лучше бы Богдоге заняться чем-нибудь другим, нежели гибридной имитацией \"школы Понапе\", были не только неуместны, но и совершенно необъяснимы, ибо Богдога был выходцем из Центральной Европы, и его тяжелые массы гораздо сильнее походили на произведения Эпштейна, нежели на работы, скажем, Местровича, — и уж, конечно, не на тех примитивистов, что так восторгали Уэктера и теперь совершенно явно стали влиять на его способность рассуждать об искусстве. Ибо вся его статья была усеяна странными ссылками на художников, о которых никто не слыхал, на места, далеко отстоящие от нас во времени и пространстве — если они вообще существовали на этой земле, — а также на культуры, которые никак не соотносились с известными даже самым информированным читателям.
И все-таки его подход к искусству Богдоги не был совершенно неожиданным, ибо всего лишь за два дня до этого он написал критическую заметку о первом исполнении новой симфонии Франца Хёбеля цветистым и эгоцентричным Фраделицким, полную намеков на \"мелодичную музыку сфер\" и на \"те трубные ноты, предруидические по своему происхождению, которые призрачно наполняли эфир задолго до того, как человечество поднесло к губам или вообще взяло в руки какой бы то ни было музыкальный инструмент\". Одновременно он хвалил исполненную в той же самой программе \"Симфонию № 3\" Харриса, которую прежде публично ругал, а сейчас называл \"блестящим образцом возвращения к той допримитивной музыке, которая таится в родовом сознании человечества, к музыке Великих Старых, пробивающейся к свету, несмотря на наложения Фраделицкого — но, опять-таки, Фраделицкий, не имея в себе самом никакой творческой музыки, неизбежно должен накладывать на любую работу под своей дирижерской палочкой достаточно самого Фраделицкого, чтобы ублажить собственное эго, не обращая внимания, насколько при этом перетолковывается композитор\".
Две этих крайне загадочных рецензии в спешке отправили меня к дому Уэктера; я застал его за письменным столом, погруженным в тяжелые размышления перед двумя своими неоднозначными статьями и грудой писем — без сомнения, негодующих.
— А-а, Пинкни, — приветствовал меня он, — вас, конечно, привели сюда эти мои любопытные рецензии…
— Не совсем, — уклонился я. — Признавая, что любая критика вытекает из личного мнения, вы свободны писать все, что вам вздумается, коль скоро вы искренни. Но кто такие, к дьяволу, этиваши Ахапи и Ахемноиды?
— Я сам бы хотел это знать.
Он сказал это настолько серьезно, что в его искренности сомнений у меня не возникло.
— Но я не сомневаюсь, что они существовали, — продолжал он. — Так же, как и в том, что Великие Старые, по всей видимости, обладали в древнем фольклоре каким-то положением.
— Так как же вы на них ссылаетесь, если не знаете, кто они такие? — не выдержал я.
— Этого я тоже не вполне могу объяснить, Пинкни, — ответил он, озабоченно нахмурившись. — Но я попытаюсь.
И он пустился в не очень связный рассказ о некоторых вещах, случившихся с ним после того, как я нашел для него в Портленде резьбу с изображением странного осьминога. Не проходило ни одной ночи, когда бы во сне ему не являлось это существо — либо непосредственно и близко, либо смутным ощущением где-то на краю сна. Ему снились места под землей и города на дне моря. Он видел себя на Каролинах и в Перу; во сне он бродил в полнящемся легендами Аркхэме под подозрительными домами с остроконечными крышами; на странном морском судне он плыл куда-то за пределы всех известных океанов. Резьба, как он это знал, была лишь миниатюрой, ибо само существо представляло собой громадную массу протоплазмы, способную изменять свою форму мириадами способов. Его имя, говорил Уэктер, было \"Ктулху\", его владениями — \"Р\'Лайх\", жуткий город глубоко под Атлантическим океаном. Существо было одним из Великих Старых, которые, как гласило поверье, стремились из иных измерений, с далеких звезд, из морских глубин и тайных уголков пространства к новому установлению своего древнего господства над Землей. Существо появлялось в сопровождении аморфных карликов, явно недолюдей, которые выступали перед ним, играя на странных трубах музыку, не сравнимую ни с чем. Очевидно, что резьба, созданная в очень древние времена, — весьма, вероятно, задолго до того, как человеком были оставлены какие бы то ни было записи, но уже после наступления зари человечества, — мастерами с Каролинских островов, была \"точкой соприкосновения\" нас и чуждого нам измерения, населенного существами, которые искали возвращения к нам.
Признаюсь, я слушал это с некоторым недоверием, заметив которое, Уэктер резко оборвал свой рассказ, встал и перенес деревянную резьбу с каминной доски себе на стол. Он развернул ее ко мне.
— Теперь посмотрите на нее внимательнее, Пинкни. Вы видите какую-нибудь разницу?
Я тщательно исследовал вещь и в конце осмотра объявил, что никаких изменений в ней не вижу.
— А вам не кажется, что вытянутые от лица щупальца… ну, скажем, \"более вытянуты\"?
Я ответил, что не кажется. Но, говоря это, я уже не был так уверен. Часто предположение порождает сам факт. Удлинились они или нет? Я уже не мог этого сказать. Я и теперь не могу этого сказать. Но ясно одно: Уэктер верил в то, что щупальца вытянулись. Я заново осмотрел резьбу и вновь ощутил свое странное давнее отвращение от сходства скульптур Смита и этой причудливой вещи.
— Так, значит, вам не кажется, что концы щупалец приподнялись и вытянулись немного вперед? — настаивал он.
— Не могу этого сказать.
— Очень хорошо. — Он взял деревянную вещь и поставил ее обратно на камин. Вернувшись к столу, он сказал: — Боюсь, вы сочтете, что у меня не все в порядке с головой, Пинкни, но факт тот, что с тех пор, как она появилась у меня в кабинете, я стал осознавать, что существую в том, что могу описать как измерения, отличные от тех, что мы знаем, — короче, в тех измерениях, которые видятся мне во сне. Например, я совершенно не помню того, как писал эти рецензии; однако они принадлежат мне. Я нахожу их у себя в рукописях, в гранках, в своей колонке, наконец. Короче говоря, написал их я и никто другой. Я не могу публично от них отказаться, хотя очень хорошо себе представляю, что они противоречат тем мнениям, которые множество раз появлялись в печати за моей подписью. И все же нельзя отрицать, что их пронизывает некая любопытно внушительная логика. Прочитав их — и, кстати, те негодующие письма, что я получил, — я несколько более подробно изучил эту тему. Невзирая на те мнения, которые вы, вероятно, слышали от меня прежде, скажу, что работы Богдоги действительно имеют отношение к гибридной форме раннего Каролинского культового искусства, а Третья Симфония Харриса действительно отчетливо и тревожно склоняется к примитиву, и возникает вопрос — не является ли их изначальная оскорбительность для традиционно восприимчивых или традиционно культурных людей инстинктивной реакцией на примитив, которое их внутреннее я немедленно признает? — Он пожал плечами. — Но ответа на этот вопрос нет ни там, ни здесь, не так ли, Пинкни? Факт остается фактом: резьба, которую вы нашли для меня в Портленде, оказывает на меня иррационально тревожащее воздействие до такой степени, что я иногда не уверен, к лучшему оно или нет.
— Какое воздействие, Джейсон?
Он странно улыбнулся в ответ:
— Я могу лишь рассказать вам, как я его чувствую. Впервые я ощутил эту вещь сразу после вашего ухода.
В тот вечер у меня была компания приятелей, но к полуночи гости разошлись, и я сел за пишущую машинку. Мне надо было написать обычную рецензию на фортепианный вечер, данный одним из учеников Фраделицкого, и с нею я разделался почти мгновенно. Но все время, пока я работал, меня не покидало ощущение присутствия этой резьбы: с одной стороны, того, как она попала ко мне — как подарок от вас, как предмет небольших размерен, располагающийся в трех измерениях. Другой план моего восприятия был протяжением — или вторжением, если хотите, — в иное измерение, в котором относительно нее я существовал вот вэтой комнате как семечко рядом с тыквой. Короче говоря, когда я закончил свою маленькую рецензию, у меня оставалась очень странная иллюзия того, что резьба выросла до невообразимых пропорций; было некоторое катастрофическое мгновение, когда я почувствовал, что к изображению прибавилось само конкретное существо, которое колоссом высилось передо мной, — вернее, я стоял перед ним, прискорбно миниатюрный. Это длилось лишь какой-то миг, а затем отступило. Учтите: я сказал \"отступило\". Видение не просто прекратило существовать: казалось, оно сжалось, втянулось, будто действительно отступало из этого нового для себя измерения и возвращалось к своему подлинному состоянию, в котором должно существовать перед моими глазами, — но не обязательно перед моим психическим восприятием. Так оно и продолжалось; уверяю вас, это не галлюцинация, хотя, судя по вашему выражению лица, вы думаете, что я выжил из ума.
Я поспешил его заверить, что вовсе так не думаю. То, что он говорил, было либо правдой, либо нет. Свидетельства, основанные на догадках, вытекающих из конкретных фактов, — его странных рецензий, — указывали на то, что он искренен; следовательно, для него самого то, что он говорил, было правдой. Значит, это все имело и значение, и мотивацию.
— Принимая все, что вы говорите, за истину, — наконец, осторожно начал я, — этому должна быть какая-то причина. Вероятно, вы слишком много работали, аэто явление — проекция вашего собственного подсознания.
— Старый добрый Пинкни! — воскликнул он, смеясь.
— Если же это не так, то должна быть какая-то мотивация — снаружи.
Его улыбка исчезла, глаза сузились.
— Вы допускаете это, верно, Пинкни?
— Я предполагаю это.
— Хорошо. После третьего случая я тоже так подумал. Дважды я определенно списывал это на иллюзию органов чувств; в третий раз — уже нет. Галлюцинации как результат напряжения зрения редко бывают настолько сложными — они, скорее, будут ограничиваться воображаемыми крысами, точками и тому подобным. Поэтому, если это существо принадлежит к культу, в котором оно — объект поклонения (а я понимаю, что это поклонение длится и по сей день, только тайно), то здесь, кажется, может быть только одно объяснение. Я возвращаюсь к тому, что уже сказал: эта резьба — фокус контакта с нами другого измерения во времени или пространстве; если это допустить, то ясно, что существо пытается дотянуться до меня.
— Как? — тупо спросил я.
— Ах, ну я же не математик, не ученый. Я всего лишь критик. Это заключение представляет собой крайние пределы моего экстракультурного знания.
Галлюцинация, по всей видимости, сохранялась. Более того, в часы его сна она жила сама по себе в ином плане существования, где Уэктер сопровождал осьминога с резьбы в другие измерения вне своего собственного времени и пространства без всяких трудностей.
В медицинской практике продолжительные иллюзии — случай не редкий, как не редки и те из них, которые обладают каким-то развитием, но ощущения, подобные тем, что испытывал Джейсон Уэктер, явно были более чем просто иллюзорными, ибо коварно проникали в сам его мыслительный процесс. Я довольно долго размышлял об этом в ту ночь, снова и снова ворочая в уме все, что он рассказал мне о Старших Богах, о Великих Старых — о мифологических сущностях и о тех, кто им поклоняется, в чью культуру интерес Уэктера проник с такими тревожными для него самого результатами.
После этого я с опаской ожидал каждого выпуска \"Дайал\" с колонкой Уэктера.
То, что он написал за десять дней, прошедшие до нашей новой с ним встречи, сделало его темой всех разговоров культурного Бостона и прилегающих окрестностей. Удивительно, но осуждали его не все; правда, расхождения в точках зрения легко было предугадать. Те, кто прежде поддерживал его, теперь негодовали; те, кто раньше его бранил, теперь поддерживали его. Но его суждения о концертах и выставках, хоть и казавшиеся мне абсолютно неверными, не утратили своей остроты; его резкость и язвительность по-прежнему в них присутствовали, свойства его восприятия не изменились, если не считать того, что все вещи он теперь воспринимал просто под другим углом, совершенно отличающимся от его прошлой точки зрения. Его мнения были поразительны и часто просто возмутительны.
Так, великолепная стареющая примадонна, мадам Бурса-Де-Койер, \"возвышалась памятником буржуазному вкусу, который, к сожалению, под ним не погребен\". Коридон де Неваде, последний писк нью-йоркской моды, оказывался
\"…в лучшем случае — забавным шарлатаном, чьи сюрреалистические святотатства выставляют в витринах на Пятой Авеню те владельцы магазинов, чье знание искусства — несколько меньше того количества, которое можно разглядеть под микроскопом, хотя в своем чувстве цвета он — на десятом, после Вермеера, месте, даже несмотря на то, что ни в какой малости не может тягаться с Ахапи\".
Картины безумного художника Вейлена возбудили его экстравагантный восторг:
\"Вот вам свидетельство того, что умеющий держать кисть и разбирающийся в цвете может увидеть в мире вокруг себя больше, чем та толпа темных и непросвещенных, которая смотрит на его полотна. Вот подлинное восприятие, не искаженное никакими земными измерениями, свободное от всяческих масс человеческой традиции — сентиментальных или же иных. Это тяга к тому плану, который вырастает из примитива, но вместе с тем поднимается над ним; фон здесь — события прошлого и настоящего, которые существуют в пограничных складках пространства и видны только людям, одаренным сверхчувственным восприятием, — что, возможно, и есть свойство тех, кто заклеймен как \"безумец\".
О концерте Фраделицкого, где исполнялись произведения нынешнего фаворита дирижера — русского симфониста Блантановича, — он написал так едко, что Фраделицкий публично пригрозил подать па него в суд:
\"Музыка Блантановича — выражение той ужасной культуры, которая полагает, что каждый человек политически точно равен любому другому человеку, кроме тех, кто на самом верху, или, по словам Оруэлла, \"более равны\". Такую музыку не следует исполнять вообще, и ее бы не исполняли, если бы не Фраделицкий, который в самом деле знаменит среди дирижеров, ибо в целом мире он — единственный, кто с каждым проведенным им концертом учится чему-то все меньше и меньше\".
Поэтому не было ничего удивительного в том, что имя Джейсона Уэктера было у каждого на языке. Его яростно поносили, и \"Дайал\" не могла не начать печатать получаемые письма; его превозносили до небес, поздравляли, проклинали, изгоняли из кругов общества, в которые до сего времени он был вхож, но превыше всего — о нем просто говорили, и называли ли его сегодня коммунистом, а завтра — отъявленным реакционером, ему было совершенно безразлично, ибо его редко где видели, кроме тех концертов, которые он должен был посетить, да и там он ни с кем не разговаривал. Впрочем, его видели еще кое-где — в \"Расширителе Кругозора\", а также дважды сообщалось, что он был в хранилище редких книг Мискатоникского университета в Аркхэме.
Такова была ситуация, когда ночью двенадцатого августа за два дня до своего исчезновения, Джейсон Уэктер пришел ко мне домой в состоянии, которое в лучшем случае я мог определить как \"временное помешательство\". Его взгляд был дик, речь — еще более того. Время близилось к полночи, но было тепло; в этот вечер давали концерт, и он высидел ровно половину, после чего отправился домой изучать некие книги, которые ему удалось взять с собой из \"Расширителя Кругозора\". Оттуда он на такси приехал ко мне и ворвался в квартиру, когда я уже готовился ко сну.
— Пинкни! Слава Богу, что вы здесь! Я звонил, но никто не отвечал.
— Я только что пришел. Успокойтесь, Джейсон. Вонтам на столе скотч и содовая — не стесняйтесь.
Он плеснул себе в стакан больше скотча, чем содовой. Его всего трясло, руки дрожали, а в глазах я заметил блеск лихорадки. Я подошел к нему и коснулся его лба, но он отмахнулся от моей руки.
— Нет, нет, я не болен. Вы помните наш с вами разговор — о резьбе?
— Довольно хорошо помню.
— Так вот — это правда, Пинкни. Все это — правда. Я бы многое мог вам рассказать — о том, что произошло в Иннсмуте, когда его заняло правительство в 1928 году, когда были все эти взрывы на Дьявольском Рифе; о том, что случилось в лондонском Лаймхаузе еще в 1911 году; об исчезновении профессора Шьюзбери в Аркхэме не так давно. До сих пор существуют места тайного поклонения прямо здесь, в Массачусетсе — знаю об этом, — так же, как и во всем мире.
— Во сне или в реальности? — резко спросил я.
— О, в реальности. Хотел бы я, чтобы это было во сне. Но и сны у меня тоже были. О, что за сны! Говорю вам, Пинкни, их достаточно, чтобы довести человека до экстатического безумия — когда он просыпается в этом земном прозаическом мире и знает, что существуют иные, внешние миры! О, эти гигантские строения! Эти колоссы, упирающиеся в чужие небеса! И Великий Ктулху! О, чудо и красота его! О, ужас и злоба! О, неизбежность!
Я подошел и, взявшись за плечи, резко встряхнул его.
Он сделал глубокий вдох и минуту сидел с закрытыми глазами. Потом произнес:
— Вы ведь мне не верите, не так ли, Пинкни?
— Я вас слушаю. Верить не обязательно, правда?;
— Я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.
— Что именно?
— Если со мной что-нибудь случится, заберите эту резьбу — вы знаете какую — вывезите ее куда-нибудь, подвесьте к ней груз и бросьте в море. Желательно — если сможете — где-нибудь под Иннсмутом.
— Послушайте, Джейсон, вам кто-нибудь угрожал?
— Нет, нет. Вы обещаете?
— Конечно.
— Что бы вы ни услышали, ни увидели или только подумали, что видите или слышите?
— Да, если вы этого хотите.
— Хочу. Отправьте ее назад. Она должна вернуться обратно.
— Но скажите мне, Джейсон… Я знаю, вы достаточно резко отзывались обо всех в ваших заметках последнюю неделю или около того… Что, если кому-то взбрело в голову отомстить вам?..
— Не смешите меня, Пинкни. Ничего подобного. Я же сказал, что вы мне не поверите. Это все резьба — она все дальше и дальше проникает в наше измерение. Неужели вы не можете понять этого, Пинкни? Она начала материализоваться. Впервые это случилось две ночи назад — я почувствовал его щупальца!..
Я воздержался от комментариев и ждал, что будет дальше.
— Говорю вам, я проснулся и почувствовал, как холодное влажнее щупальце стягивает с меня одеяло. Я ощутил, как оно касается моего тела — я, знаете ли, сплю без ничего, если не считать постельного белья. Я вскочил, зажег свет — и оно было там, реальное, — я мог его видеть так же хорошо, как и чувствовать, оно сворачивалось, уменьшалось в размерах, растворялось, таяло — и потом снова исчезло в своем собственном измерении. А кроме этого, всю последнюю неделю до меня из этого измерения доносились звуки — я слышал пронзительную музыку флейт и какой-то зловещий свист.
В этот момент я был убежден, что разум моего друга не выдержал.
— Но если резьба оказывает на вас такое воздействие, почему же вы ее не уничтожите? — спросил я.
Он покачал головой:
— Никогда. Это моя единственная связь с миром извне, и уверяю вас, Пинкни, в нем есть не только тьма. Зло существует на многих планах бытия.
— Если вы в это верите, Джейсон, неужели вы не боитесь?
Он наклонился и, странно блестя глазами, долго смотрел на меня.
— Да, — наконец выдохнул он. — Да, я ужасно боюсь — но меня это еще и завораживает. Вы можете это понять? Я слышал музыку извне, я видел там разные вещи — по сравнению с этим все остальное в этом мире тускнеет и блекнет. Да, я ужасно боюсь, Пинкни, но по своей воле не позволю страху стоять между нами.
— Между вами и кем?
— Ктулху!.. — прошептал он в ответ.
В этот момент он поднял голову, и взгляд его устремился куда-то очень далеко.
— Послушайте, — тихо сказал он. — Слышите, Пинкни? Музыка! О, что за дивная музыка! О, Великий Ктулху!
С этими словами он выбежал из моей квартиры, и его аскетические черты лица были озарены выражением почти божественного блаженства.
Больше Джейсона Уэктера я не видел.
Или все-таки видел?
Джейсон Уэктер исчез на второй день или на вторую ночь после этого. Другие люди видели его уже после его визита ко мне домой, хоть и не разговаривали с ним, но после следующей ночи его уже не видел никто. Той ночью, возвращаясь поздно домой, сосед увидел Уэктера в окне кабинета — тот сидел при свете лампы, очевидно, над пишущей машинкой, хотя впоследствии не нашли ни следа каких бы то ни было рукописей, и ничего не было отправлено почтой в \"Дайал\" для публикации в его колонке.
Его инструкции на случай какого-нибудь несчастья недвусмысленно утверждали за мной право на владение резьбой, которую он подробно описал как \"Морское Божество. Понапийский оригинал\" — как будто намеренно хотел скрыть, что за существо там на самом деле изображено. Поэтому через некоторое время, с разрешения полиции, я забрал свою собственность и приготовился сделать с ней то, что и обещал Уэктеру, — но прежде помог полиции установить, что ничего из одежды Джейсона не пропало, так что он, по всей видимости, просто встал с постели и исчез совершенно обнаженным.
Я особенно не рассматривал резьбу, когда забирал ее из дома Джейсона Уэктера, а просто положил ее в свой вместительный портфель и унес домой, уже устроив предварительно так, чтобы на следующий день съездить в окрестности Иннсмута и сбросить должным образом утяжеленный предмет в море.
Вот почему до самого последнего момента я не видел той отвратительной перемены, которая с ним произошла. Не следует забывать, что я не замечал ничего в смысле самого процесса перемены. Но не следует отрицать и того факта, что я, по крайней мере, дважды внимательно исследовал эту резьбу, причем один раз — по особой просьбе Джейсона Уэктера: не увижу ли я этих воображаемых изменений? Я их тогда не увидел. Должен признаться: то, что я в этой резьбе увидел, я увидел только сейчас, в качающейся лодочке, услышав звук, который напомнил мне только одно. Чей-то голос звал меня по имени с какого-то невообразимого огромного расстояния, издалека, и он был похож на голос Джейсона Уэктера… если только возбуждение самого этого мига не смешало мои чувства.
Лишь когда я вышел из Иннсмута на взятой напрокат лодке подальше в море и вытащил из портфеля резьбу с уже подвешенным к ней грузом, я услышал впервые этот далекий и невероятный звук, напоминавший голос, который выкликал мое имя и, казалось, исходил скорее откуда-то из-под меня, снизу, а не сверху. И еще я уверен в одном: именно этот звук задержал мое внимание ровно настолько, чтобы взглянуть — хотя бы даже бегло — на предмет у меня в руках, прежде чем швырнуть его в мягко покачивающиеся подо мной волны Атлантики. Но в том, что я увидел, сомнений у меня не было. Никаких.
Ибо я держал резьбу так, что не мог не видеть взметнувшихся вверх щупалец твари, изображенной неведомым древним художником, не мог не видеть, что в одном из них, прежде пустом, теперь зажата крошечная неодетая фигурка, совершенная до самой последней детали, — фигурка человека, чьи аскетические черты лица узнавались безошибочно в этой миниатюре, которая существовала относительно твари на резьбе, по собственным словам этого человека, \"как семечко рядом с тыквой\"! И даже когда я размахивался и швырял резьбу в воду, мне казалось, что губы миниатюрного человека двигались, выговаривая слоги моего имени, а когда она ударилась о воду и стала тонуть, я слышал этот далекий голос, голос Джейсона Уэктера — идущий ко дну, страшно всхлипывающий и захлебывающийся, не перестающий повторять мое имя до тех пор, пока моего слуха не достигло лишь его начало, а окончание не сгинуло в неизмеримых глубинах у Дьявольского Рифа.
Сделка Сандвина
Теперь я знаю, что странные и жуткие происшествия в Сандвин-Хаузе начались гораздо раньше, чем любой из нас мог тогда себе вообразить, — и уж конечно раньше, чемдумали я или Элдон. В те первые недели, когда время Азы Сандвина уже истекало, не было совершенно никаких причин предполагать, что все его беды прорастают из чего-то настолько далекого, что это превосходит наше понимание. Только ближе к самому концу дела Сандвин-Хауза нам были позволены эти ужасные мимолетные проблески: намеки на что-то пугающее и кошмарное за рядовыми событиями повседневной жизни прорывались на поверхность, и, в конце концов, мы смогли мимолетно узреть сердцевину того, что залегало в глубине.
Сандвин-Хауз сначала назывался \"Сандвин у моря\", но вскоре стало употребляться сокращенно — как более удобное. Это был старый дом, старомодный как все старые дома в Новой Англии; он находился по дороге в Иннсмут не очень далеко от Аркхэма. В нем было два этажа, мансарда и глубокие подвалы. Крыша была остроконечной, сложной формы: на нее выходило множество чердачных окон. Перед домом стояли старые вязы и клены, а позади лишь живая изгородь из сирени отгораживала лужайки от крутого спуска к морю, поскольку дом стоял на пригонке, несколько вдалеке от дороги. Случайному прохожему особняк мог бы показаться холодным, но для меня он всегда был окрашен воспоминаниями детства о каникулах, проведенных здесь с моим двоюродным братом Элдоном.
Этот дом был для меня отдыхом от Бостона, бегством из переполненного города. До любопытных событий, которые начались в конце зимы 1938 года, я сохранил свои ранние впечатления о Сандвин-Хаузс; и лишь когда закончилась та странная зима, я осознал, насколько тонко, но вполне определенно Сандвин-Хауз изменился и из гавани моих летних каникул стал жутким прибежищем невероятного зла.
Мое знакомство с этими тревожными событиями началось довольно прозаически. Оно состоялось в виде телефонного звонка Элдона, когда я собирался садиться ужинать вместе со своими коллегами по работе в библиотеке Мискатоникского университета, что в Аркхэме. Мы все находились в небольшом клубе, членами которого были. Я вышел к телефону, в одну из гостиных.
— Дэйв? Это Элдон. Я хочу, чтобы ты приехал на несколько дней.
— Боюсь, ничего не выйдет, я сейчас очень занят, — отвечал я. — Но я могу попробовать сбежать на следующей неделе.
— Нет-нет, Дэйв, сейчас… Совы ухают.
Вот и все. И больше ничего. Я вернулся к оживленной дискуссии, в которой участвовал, когда меня позвали к телефону, и даже начал было снова поддерживать разговор, когда то, что сказал мне брат, сомкнулось у меня в голове, перебросив необходимый мостик через прошедшие годы. Я немедленно извинился и ушел к себе в комнаты готовиться к поездке в Сандвин-Хауз. Давно, почти три десятилетия назад, в беззаботные дни детских игр между нами с Элдоном было заключено некое соглашение: если один из нас когда-нибудь произнесет одну кодовую фразу, это будет означать крик о помощи. В этом мы поклялись друг другу. И фраза была: \"Совы ухают\"! И теперь мой двоюродный брат Элдон произнес ее.
За какой-то час я договорился, что меня заменят в библиотеке Мискатоника, и двинулся к Сандвин-Хаузу на автомобиле, гоня его намного быстрее, чем было разрешено по закону. Честно говоря, мне было наполовину весело, наполовину страшно: клятва, которую мы дали в детстве, была достаточно серьезной, но, в конце концов, это же было в детстве. То, что Элдон счел нужным произнести кодовую фразу сейчас, казалось, говорило о каком-то серьезном непорядке в его жизни. Теперь уже я думал, что это, скорее, действительно последний крик о помощи в каком-то страшном бедствии, чем мимолетное возвращение к фантазиям детства.
Зябкая, с легким морозцем опустилась ночь, застав меня в пути. Землю покрывал легкий снежок, но шоссе было чистым. Последнее несколько миль до дома дорога шла по берегу океана, поэтому вид вокруг был просто исключителен: море пересекала широкая желтая дорожка лунного света, а вода or ветра была подернута рябью, и грудь океана искрилась и сверкала как будто своим собственным внутренним светом. Деревья, дома, склоны холмов изредка нарушали восточную линию горизонта, но нисколько не портили красоты моря. И вот на фоне неба возникли очертания крупной неуклюжей конструкции — особняка Сандвин-Хауз.
В доме было темно, если не считать топкой полоски света, пробившейся откуда-то сзади. Элдон жил здесь со своим отцом и старым слугой; раз или два в неделю приходила убирать женщина из деревни. Я подогнал автомобиль к тон стороне дома, где стоял старый хлев, служивший гаражом, поставил машину, взял сумку и направился к дому.
Элдон слышал, как я подъехал. Я столкнулся с ним в темноте сразу за дверью — его лицо было слегка тронуто лунным светом, а ночная сорочка тесно облегала худое тело.
— Я знал, что на тебя можно рассчитывать, Дэйв, — сказал он, беря у меня сумку.
— Что случилось, Элдон?
— Ох, не говори ничего, — нервно произнес он, как будто кто-то мог нас услышать. — Подожди. Дай время, и я тебе все расскажу. И тише, пожалуйста, — давай нока не будем беспокоит отца
Он повел меня в глубь дома, с крайней осторожностью передвигаясь по широкому холлу к лестнице, за которой были его комнаты. Я не мог не заметить неестественного спокойствия, царившего вокруг: тишина нарушалась лишь звуками моря за домом. Меня с самого начала поразила несколько жутковатая атмосфера, но я отмахнулся от этого ощущения.
Уже в его комнате, при свете, я увидел, что брат серьезно чем-то расстроен, несмотря на напускную радость по поводу моего приезда — который, кстати, явно был для него не концом ожидания, но лишь звеном в цепи событий. Элдон осунулся, глаза его ввалились, а вокруг них были видны красные круги, как будто он несколько ночей совсем не спал. Руки его беспрерывно двигались с той крайней степенью нервозности, которая свойственна невротикам.
— Ну, теперь садись. Будь как дома. Ты поужинал, а?
— Поужинал, — заверил я его и стал ждать, пока он решится снять с души бремя.
Он прошелся взад-вперед по комнате, опасливо открыл дверь и выглянул в коридор — и только тогда подошел и сел со мной рядом.
— Ну, тут все дело в отце, — начал он без всяких предисловий. — Ты знаешь, что мы всегда умудрялись жить без какого-то видимого источника дохода — и все же денег всегда хватало. В роду Сандвинов так было на протяжении нескольких поколений, и я никогда не забивал себе этим голову. Прошлой осенью, однако, де нег у нас почти совсем не осталось. Отец сказал, что\" ему надо отправиться в поездку, и уехал. Он путешествует редко, но я вспомнил, что когда он ездил куда-то в последний раз, лет десять тому назад, наше положение тоже было весьма суровым. Но когда он вернулся, денег опять стало много. Я никогда между тем не видел, как мой отец уезжает из дома и как возвращается: просто однажды наступает день, когда его нет, и точно так же он появляется. В этот раз так и было и после того, как он приехал, денег у нас снова оказалось в достатке. — Он озадаченно покачал головой. — Признаюсь, не которое время после этого я очень внимательно просматривал \"Транскрипт\" в поисках сообщений об ограблениях, но их не было.
— Может, он ведет какие-то дела, — пробормотал я. Он опять покачал головой:
— Но даже не это сейчас меня беспокоит. Я мог бы об этом вообще забыть, если бы не тот факт, что эта поездка мне кажется как-то связанной с его нынешним состоянием.
— Он что — болен?
— Н-ну… и да, и нет. Он не в себе.
— Как это — \"не в себе\"?
— Ну, мой отец — не тот человек, которого я знал всю жизнь. Понимаешь, мне трудно это объяснить, и я, естественно, очень расстроен. Впервые я понял это, когда узнал о его возвращении и, замешкавшись у его двери, услышал, как он разговаривает сам с собой низким гортанным голосом. \"Я их надул\", — повторил он несколько раз. Он, конечно, еще что-то говорил, но я тогда не стал слушать. Я постучал, а он резко крикнул, чтобы я шел к себе и не смел выходить до следующего утра. Вот с того самого дня он ведет себя со всевозрастающей странностью, а в последнее время мне стало казаться, что он вполне определенно чего-то или кого-то боится — не знаю… К тому же начались какие-то необычные вещи…
— Какие?
— Ну, для начала — влажные дверные ручки.
— Влажные дверные ручки! — воскликнул я. Он мрачно кивнул.
— Когда отец впервые увидел их, он вызвал нас со стариком Амброзом на ковер и стал допрашивать, кто из нас ходил по дому с мокрыми руками. Мы, конечно, руки всегда вытирали. Он выгнал нас из кабинета, и этим все кончилось. Но время от времени одна—две ручки оказывались влажными, и отец начал их бояться — в нем появилась какая-то встревоженность, я не мог ее ни с чем спутать.
— Что же было дальше?
— Потом, конечно, шаги и музыка. Эти звуки, кажется, доносятся из воздуха или из земли — честно говоря, не знаю, откуда точно. Но есть то, чего я никак не могу понять, и чего отец откровенно боится — да так, что все больше и больше старается не выходить из своей комнаты. Иногда он сидит там по нескольку дней кряду, а когда выходит, то у него вид человека, готового к тому, что па него сейчас бросится какой-то враг: он вздрагивает от каждой тени и малейшего движения, а на нас с Амброзом и на женщину, которая приходит убирать, не обращает никакого внимания. Хотя ей он ни разу не позволил войти в свои комнаты и предпочитает сам содержать их в чистоте.
То, что рассказал мне двоюродный брат, встревожило меня не столько из-за странного поведения дядюшки, сколько из-за состояния его самого: к концу рассказа он расстроился почти болезненно, и я не мог отнестись к этому ни уравновешенно, как мне этого хотелось, ни серьезно, как он считал, события того заслуживали. Поэтому я сохранял заинтересованное безучастие.
— Я полагаю, дядя Аза еще не спит, — сказал я. — Он будет удивлен, обнаружив меня здесь, а ты сам не захочешь, чтобы онузнал, что это ты меня вызвал. Поэтому, думаю, нам лучше всего сейчас подняться к нему.
Мой дядюшка Аза был во всех отношениях противоположностью своему сыну: Элдон выглядел скорее длинным и тощим, дядя же — приземистым и тяжелым, не столько толстым, сколько мускулистым, с короткой толстой шеей и странно отталкивающим лицом. Лоб у него едва ли был вообще: жесткие черные волосы начинали расти в каком-нибудь дюйме от кустистых бровей; челюсть его была окантована бородкой от одного уха до другого, хоть усов он не носил. У него был маленький, едва заметный носик; глаза же, напротив, были настолько ненормально велики, что первый же их взгляд мог испугать кого угодно. Их неестественные размеры подчеркивались очками с толстыми линзами, которые он носил постоянно, поскольку с годами его зрение слабело все больше и больше, и где-то раз в полгода ему приходилось посещать окулиста. Наконец, его рот был как-то особенно велик — не груб и толстогуб, как можно было бы предположить при общей комплекции дядюшки, — нет, губы как раз были очень тонкими. Больше всего поражала ширина рта — не менее пяти дюймов, — так что при короткой и толстой шее и обманчивой бородке казалось, что голову от туловища отделяет только линия рта. Словом, у него была внешность какого-то диковинного земноводного, и в детстве мы звали его \"Лягушкой\", поскольку уж больно он походил на тех созданий, которых мы с Элдоном ловили в лугах и на болоте через дорогу от Сандвин-Хауза.
Когда мы поднялись в его кабинет, дядя Аза сидел, сгорбившись, за своим столом — довольно естественная для него поза. Он немедленно обернулся к нам, его глаза сощурились, рот слегка приоткрылся; но выражение внезапного страха мгновенно сошло с его лица, он приветливо улыбнулся и зашаркал от стола мне навстречу, протягивая руку:
— Ах, Дэйвид, добрый вечер. Я не думал увидеть тебя до самой Пасхи.
— Я смог удрать, дядя, — ответил я, — вот и приехал. К тому же, в последнее время от вас с Элдоном ничего не было слышно.
Старик метнул быстрый взгляд на сына, и я невольно подумал, что хоть брат и выглядел старше, чем на самом деле, дяде моему на вид никак нельзя было дать его шестидесяти с чем-то лет. Он предложил нам стулья, и мы немедленно погрузились в беседу о международных делах — к моему удивлению, в этом вопросе он оказался чрезвычайно хорошо осведомлен. Легкая непринужденность его манер сильно оттеняла то впечатление, которое я получил от Элдона; я на самом деле уже начинал думать всерьез, что братом овладела какая-то душевная болезнь, когда получил подтверждение его самым худшим подозрениям. Посреди фразы о проблеме европейских меньшинств дядя вдруг замолк, слегка склонив голову набок и как будто вслушиваясь во что-то, и смешанное выражение страха и вызова промелькнуло на его лице. Он, казалось, совершенно забыл о нашем присутствии — так велика была его сосредоточенность.
Он сидел так минуты три, и ни Элдон, ни я не шевелились — мы лишь слегка поворачивали головы, стараясь услышать то, что слышал он.
В тот момент, однако, нельзя было сказать, что именно он слушал: снаружи поднялся ветер, внизу бормотало и грохотало о берег море. Над этим шумом поднимался голос какой-то ночной птицы — жуткое завывание, которого я раньше никогда не слышал. А у нас над головами, на чердаке старого дома, не прекращался шорох, как будто ветер проникал сквозь какое-то отверстие внутрь и шелестел где-то в комнате.
Все эти три минуты никто из нас не пошевелился, никто не заговорил. Затем лицо дядюшки вдруг исказилось яростью, он вскочил па ноги, подбежал к открытому окну, которое выходило на восток, и захлопнул его с такой силой, что я побоялся, стекло не выдержит. Но оно выдержало. Мгновение он стоял там, что-то бормоча себе под нос; потом обернулся и поспешил к нам, и его черты снова были спокойны и дружелюбны.
— Ну что ж, спокойной ночи, мой мальчик. У меня еще много работы. Чувствуй себя здесь как дома — как обычно.
Мы попрощались — снова за руку, слегка церемонно — и вышли.
Элдон не произнес ни слова, пока мы вновь не спустились в его комнаты. Там я увидел, что его всего трясет. Он обессилено рухнул в кресло и закрыл лицо руками, бормоча:
— Ты видишь!.. Я говорил тебе, какой он. И это ничего…
— Ну, я не думаю, что тебе стоит беспокоиться, — попытался успокоить его я. — Во-первых, я знаком с огромным количеством людей, которые мысленно продолжают напряженно работать даже во время разговора и имеют привычку внезапно умолкать, когда им в голову приходит какая-нибудь идея. Что же касается эпизода с окном… Признаюсь честно, я не могу попытаться объяснить его, но…
— Ох, это был не отец, — вдруг перебил меня Элдон. — Это был крик, зов снаружи — то завывание.
— Я думал, это птица, — неуклюже ответил на это я.
— Не бывает таких птиц, которые так кричат; к тому же, перелеты еще не начались, если не считать малиновок… Это было оно — говорю тебе, Дэйв: что бы там так ни кричало, оно разговаривало с моим отцом!..
Несколько мгновений я был слишком ошарашен, чтобы что-то на это сказать, — не из-за убийственной серьезности брата, а потому, что сам не мог отрицать: дядя Аза действительно вел себя так, будто с ним кто-то заговорил. Я встал и прошелся по комнате, то и дело посматривая на Элдона; но было совершенно очевидно, что ему не нужна была моя вера в то, в чем он сам был убежден. Поэтому я снова сел с ним рядом.
— Если мы допустим, что оно так и есть, Элдон, то что именно может разговаривать с твоим отцом?
— Я не знаю. Впервые я услышал это месяц назад. В тот раз отец казался очень испуганным; вскорости я услышал это скова. Я пытался выяснить, откуда оно доносится, но ничего узнать не смог: во второй раз оно казалось, доносилось с моря, как и сегодня. Впоследствии я был убежден, что оно идет откуда-то сверху, а однажды был готов поклясться, что слышу его из-под дома. Вскоре после этого я услышал и музыку — зловещую музыку, прекрасную, полную зла. Я думал, что она мне снится, поскольку сна вызывала во мне странные фантастические сны о каком-то месте далеко от Земли, но связанном с нею какой-то дьявольской цепью… Я не могу описать, эти сны хоть сколько-нибудь объективно. И примерно в то же время я впервые ощутил шаги. Могу поклясться тебе, что они доносились откуда-то из воздуха, хотя как-то раз я слышал их из-под земли — то были шаги не человека, а чего-то гораздо большего. Примерно тогда же мы стали находить влажные ручки, а во всем доме начало странно пахнуть рыбой. Кажется, этот запах сильнее всего сразу возле комнат отца.
В любом другом случае я бы счел все, что мне говорил Элдон, результатом какой-нибудь болезни, неизвестной ни ему, ни мне, но, по правде говоря, пара вещей, о которых он рассказывал, пробудила во мне некие струны памяти, которая только-только начала смыкать края пропасти между прозаическим настоящим и тем прошлым, в котором мне суждено было познакомиться с определенными аспектами, так сказать, темной стороны жизни. Поэтому я ничего ему не ответил, пытаясь определить, чего именно сам ищу в глубоких каналах своей памяти, но не мог этого сделать. Однако мне удалось признать какую-то связь между рассказом Элдона и некими омерзительными, и запретными описаниями, сберегаемыми в библиотеке Мискатоникского университета.
— Ты не веришь мне, — внезапно обвинил меня Элдон.
— Я пока не могу ни верить, ни не верить тебе, — спокойно ответил я. — Давай оставим это до утра.
— Но ты просто обязан мне поверить, Дэйв! Иначе мне остается только мое собственное безумие.
— Дело тут не столько в вере, сколько в причине существования подобных вещей. Посмотрим. Прежде чем мы ляжем спать, скажи мне одно: это воздействует только на тебя, или Амброз тоже что-то ощущает?
Элдон быстро кивнул:
— Конечно, то же. Он уже хотел уволиться, но нам пока удалось его переубедить.
— Тогда тебе не нужно бояться за свой рассудок, — заверил его я. — А теперь — спать.
Моя комната — как обычно, когда я оставался в доме — примыкала к комнате Элдона. Я пожелал брату спокойной ночи и в темноте прошел по холлу к своей двери, занятый тревожными мыслями об Элдоне. Именно эта тревога замедлила мои реакции, и я не сразу заметил, что у меня мокрая рука — я обратил на это внимание лишь в комнате, когда стал снимать пиджак.
Какой-то миг я стоял, глядя на свою влажно поблескивавшую ладонь, а потом вспомнил рассказ Элдона; тогда я сразу подошел к двери и открыл ее. Так и есть: наружная ручка тоже была мокрой. И не просто мокрой — она испускала сильный запах моря, рыбы, о котором Элдон говорил всего несколько минут назад. Я закрыл дверь и озадаченно вытер руку. Могло и случиться так, что в доме кто-то специально пытается свести Элдона с ума? Конечно же, нет, ибо Амброз от подобных действий ничего не выигрывал, а что касалось моего дяди Азы, то между ними с Элдоном, насколько я мог удостовериться на протяжении многих лет, никогда не была никакой вражды. В доме больше не оставалось никого, способного вести такую изощренную кампанию по запугиванию.
Я улегся в постель, по-прежнему обеспокоенный и все так же пытаясь в уме сомкнуть воедино прошлое с настоящим. Что там произошло в Иннсмуте почти десять лет назад? Что же содержалось в тех рукописях и книгах Мискатоникского университета, которых все остерегались? Я был убежден, что должен посмотреть их; поэтому я решил вернуться в Аркхэм, как только представится возможность. Все еще пытаясь отыскать в памяти какой-нибудь ключ к разгадке событий этого вечера, я заснул.
Я точно не уверен, в какой последовательности происходили события после этого. Человеческий разум, в лучшем случае, достаточно ненадежен, не говоря уже о том, как он работает в состоянии сна или сразу же после пробуждения. Но в свете последовавших событий сон, приснившийся мне в ту ночь, приобрел ясность и реальность, которые раньше я бы счел совершенно невозможными в полумире сновидений. Ибо почти сразу же мне привиделся простер громадного плато в странном песчаном мире, который почему-то напомнил мне высокие нагорья Тибета или страны Хонан, в которой мне приходилось бывать. Это место вечно продувалось ветром, и моих ушей касалась неимоверно прекрасная музыка. Однако она не была чиста, не была свободна от зла, ибо в ней постоянно присутствовало некое подводное течение зловещих нот — как ощутимое предупреждение о грядущих несчастьях, как суровая тема судьбы в Пятой Симфонии Бетховена. Музыка слышалась из группы зданий, стоявших на острове посреди черного озера.
Там все было недвижно: не шевелясь, стояли фигуры — странноликие существа в обличье людей, похожие на китайцев, — как будто на часах.
На протяжении всего сна мне представлялось, будто я передвигался где-то в вышине вместе с ветром, который никогда не прекращал дуть. Как долго я там пробыл, сказать не могу; но вот я оказался уже далеко от этого места и смотрел с высоты на другой остров посреди моря, и там стояли громадные здания и идолы, и опять странные существа, и некоторые из них — как люди, и вновь звучала эта бессмертная музыка. Но здесь было и еще кое-что: голос той твари, что говорила с моим дядей, то же самое злобнее завывание, испускаемое из глубины приземистого здания, подвалы, которого были наверняка затоплены морем. Лишь один краткий миг смотрел я вниз, на этот остров, и где-то внутри знал его современное название — Остров Пасхи; и в следующее мгновение меня уже там не было, я летел над скованной льдом пустыней Крайнего Севера и смотрел вниз, на тайную деревушку индейцев, жители которой поклонялись идолам из снега. Везде был лишь ветер, везде — музыка и звук этого свистящего голоса как пролог к неизъяснимому ужасу, как предупреждение о скором цветении невероятного, ужасного зла, везде — этот голос первобытного кошмара, окутанный прекрасной неземной музыкой и таящийся в ней.
Вскоре после этого я проснулся невыносимо усталым и просто лежал, глядя открытыми глазами в темноту. Сонливость медленно спадала с меня, и я вскоре почувствовал, что воздух у меня в комнате очень тяжел и пропитан рыбным запахом, о котором говорил Элдон. И в тот же самый миг я услышал еще две вещи: звук удаляющихся шагов и затихающее завывание, которое я слышал не только во сне, но и в комнате дядюшки лишь несколько часов назад. Я спрыгнул с постели и подбежал к окну, выходящему на восток; но там не было видно ничего, и я понял лишь, что звук определенно идет со стороны безбрежного океана. Я вновь пересек всю комнату и вышел в холл — запах моря там чувствовался гораздо сильнее, чем у меня. Я тихонько постучал в дверь Элдона и, не получив ответа, вошел к нему.
Он лежал на спине, раскинув руки, и пальцы его шевелились. Было ясно, что он еще спал, хотя вначале меня ввели в заблуждение слова, которые шептали его губы. Прежде чем разбудить его, я помедлил, протянув к нему руку, и прислушался. По большей части голос его был слишком тих, чтобы можно было что-нибудь разобрать, но я уловил несколько слов, произнесенных c большим усилием: \"Ллойгор — Итаква — Ктулху\". Слова эти повторялись несколько раз, пока я, наконец, не схватил Элдона за плечо и не потряс. Пробуждение его не было быстрым, как я того ожидал, а наоборот — вялым и неуверенным; почти целая минута прошла, прежде чем он узнал меня, но как только это произошло, он снова стал обычным Элдоном и сел на постели, сразу же учуяв запах в комнате и услышав звуки за дверью.
— Ах… вот видишь! — мрачно вымолвил он, как будто иного подтверждения мне не требовалось.
Он поднялся, подошел к окнам и остановился там, выглядывая наружу.
— Тебе снилось? — спросил я.
— Да, а тебе?
В сущности, наши сны были одинаковыми. Пока он рассказывал о своем, до меня дошли звуки какого-то движения этажом выше — крадущиеся и вялые, как будто что-то мокрое шлепало по полу. В то же время завывания за домом растаяли вдали, и с ними звуки шагов замерли. Но сейчас в атмосфере старого дома висело такое ощущение угрозы и ужаса, что прекращение всех звуков мало способствовало восстановлению нашего душевного спокойствия.
— Давай поднимемся и поговорим с твоим отцом, — резко предложил я.
Его глаза расширились:
— О, нет — мы не должны беспокоить его, ведь он приказал…
Но этим меня было не запугать. Я повернулся и один стал подниматься по лестнице. У дверей дяди Азы я остановился и властно постучал. Ответа не последовало. Тогда я опустился на колени и заглянул в замочную скважину, но ничего не увидел — все было темно. Однако внутри кто-то был, поскольку изредка до меня доносились голоса: один явно принадлежал моему дяде, но он был странно задыхающимся и гортанным, точно претерпел какое-то жизненно важное изменение; ничего подобного второму голосу я никогда не слышал — ни до, ни после. Это был каркающий, грубый голос с глубоким горловым звуком, отягощенным угрозой. Хотя мой дядя говорил на разборчивом английском, его посетитель, довольно очевидно, — нет. Я приготовился слушать, и первым раздался голос дяди Азы.
— Я не стану!
Из-за двери зазвучали нереальные акценты той твари, что там была:
— Йяа! Ияа! Шуб-Ниггурат!.. — И следом за этим — серия быстрых и грубых слов, произнесенных как будто в яростном гневе.
— Ктулху не заберет меня в море — я закрыл про ход.
Снова ярость была ответом моему дяде, который, несмотря на это, казалось, вовсе не испугался, хоть достоинство в голосе и изменило ему.
— Итаква тоже не придет с ветром — я и его собью со следа.
Тогда тот, кто был в комнате с дядей, выплюнул всего одно слово — \"Ллойгор!\" — и ответа от дяди не последовало.
Моим сомнением овладевал ужас, но не угроза, атмосферой которой был пропитан весь старый дом. Ужасным было то, что в речи моего дяди я признал те же самые слова, которые незадолго до этого во сне произносил Элдон. Я понял, что дом обволакивает какое-то злобное влияние. Более того, пока я стоял под дядиной дверью, ко мне из глубины лет начали всплывать воспоминания о странных повествованиях, которые я давным-давно обнаружил в текстах Мискатоникского университета, о зловещих, невероятных сказаниях о Древних Богах, существах зла, более старых, чем сам человек.
Я припомнил ужасные тайны, скрытые в \"Пнакотикских Рукописях\" и в \"Тексте Р\'Лайх\", смутные, полные тайного смысла истории о созданиях, слишком кошмарных, чтобы их можно было созерцать в сегодняшнем обыденном существовании. Я попытался стряхнуть облако страха, постепенно окутавшее меня, но сам воздух старого дома не позволил мне этого сделать. К счастью, приход Элдона помог мне.
Он тихо поднялся по лестнице и теперь стоял у меня за спиной, ожидая, что я стану делать дальше. Я жестом подозвал его и в двух словах пересказал, что услышал.
Мы приникли к двери и стали слушать вместе. Разговор больше не доносился — лишь угрюмее неразборчивое бормотание, которое сопровождал растущий звук шагов, или, скорее, звуки, которые по своему ритму могли бы быть шагами, но их ясно производило существо, по одному этому звуку мне незнакомое: казалось, каждый раз оно ставит свою ногу в топь. Теперь во всем доме ощущалась слабая внутренняя дрожь — она не усиливалась, но и не отступала, пока звук шагов не затих вдали.
Все это время мы не проронили ни звука, но когда шаги пересекли комнату за дверью и удалились в пространство за стенами дома, Элдон затаил дыхание и замер в напряжении, пока я не услышал, как кровь стучит в его виске у самого моего лица.
— Господи! — наконец, прорвало его. — Что же это?
Я не решился ответить ему, но уже начал было поворачиваться, чтобы что-то сказать, как дверь распахнулась с внезапностью, лишившей нас дара речи.
В проеме стоял мой дядя Аза. Из комнаты за его спиной вырывалась ошеломляющая вонь, запах рыбы или лягушек, густые миазмы стоячей воды, настолько мощные, что меня чуть не стошнило.
— Я слышал вас, — медленно проговорил дядя. — Входите.
Он отступил, пропуская нас, и мы вошли внутрь — Элдон по-прежнему с некоторой робостью. Все окна напротив двери были широко распахнуты. Сначала в тусклом свете ничего особенного заметно не было, ибо сам источник света плавал как бы в тумане, но потом нам стало явно видно, что в комнате действительно присутствовало что-то мокрое, что-то испускавшее эту тяжелую вонь, ибо все — стены, пол, мебель — покрывала густая и тяжелая роса, а на полу то там, то тут поблескивали лужи воды. Мой дядя, кажется, этого не замечал или просто привык и теперь забыл об этом беспорядке: он сел в свое кресло и посмотрел на нас, кивком приглашая сесть рядом. Испарения почти незаметно начали рассеиваться, и теперь лицо дяди Азы обрело в моих глазах четкость очертаний: его приплюснутая голова еще глубже ушла в плечи, лоб почти совсем исчез, а глаза были полуприкрыты тонкими пленками век — и сходство с лягушками из нашего детства стало еще более разительным. Теперь он выглядел гротескной карикатурой, жуткой в своем тайном смысле. Мы с Элдоном сели, лишь чуть-чуть поколебавшись.
— Вы слышали что-нибудь? — спросил старый Аза и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Полагаю, что да. Некоторое время я собирался тебе рассказать, и теперь, может быть, осталось весьма мало времени… Но я еще могу обмануть их, я могу их избежать…
Он открыл глаза и взглянул на Элдона; меня он, кажется, вообще не видел. Элдон несколько встревожено наклонился к нему, поскольку было ясно, что старика что-то смертельно гнетет: он был не в себе — казалось, лишь половина прежнего человека сидит перед нами, а разум по-прежнему бродит в каких-то далеких местах.
— Сделка Сандвина должна закончиться, — произнес он тем же гортанным голосом, что я слышал из-за двери. — Ты будешь помнить это. Пусть больше никто из Сандвинов не будет в рабстве у этих созданий. Ты когда-нибудь интересовался, Элдон, откуда поступает наш доход? — внезапно спросил он.
— Н-ну да, часто… — только и смог ответить тот.
— Так было три поколения — мой дед и мой отец до меня… Дед подписал за отца, отец — за меня. Но я за тебя подписывать не стану, не бойся. Этому должен быть положен конец. Поэтому Они не позволят мне уйти естественно, как позволили деду и отцу — вместо того, чтобы ждать, Они заберут меня. Но ты будешь от Них свободен, Элдон, ты будешь свободен.
— Что такое, отец? В чем дело? Но тот, казалось, не слышал его:
— Не заключай с Ними никаких сделок, никаких соглашений, Элдон. Бойся Их, избегай Их. Их наследие — сплошное зло, которого ты даже не можешь знать. Этих вещей тебе лучше не знать вообще.
— Кто был здесь, отец?
— Их слуга. Он не испугал меня. Ни Ктулху я не боюсь, ни Итаквы, с которым летал высоко над ликом Земли, над Египтом и Самаркандом, над огромными белыми безмолвиями, над Гавайями и Тихим океаном, — не Их, но Ллойгора, который может отрывать бренное тело от Земли по частям, Ллойгора и его брата-близнеца Жхара, и кошмарный народ Тчо-Тчо, что прислуживает Им на высоких плоскогорьях Тибета — Его, Его… — Он вдруг замолк и содрогнулся. — Они грозили мне, что Он придет. — Старик глубоко вздохнул. — Ну что ж, пусть приходит.
Мой брат ничего не сказал, но в лице его легко читался испуг.
— Что это за сделка, дядя Аза? — спросил я.
— И ты будешь помнить, — продолжал тот, не слыша моего вопроса, — как не открывали гроб твоего деда, и как легок он был. В его могиле нет ничего — один гроб; и в могиле твоего прадеда — тоже. Они забрали их, теперь они — в Их власти, где-то Они вдохнули в них неестественную жизнь — не больше, чем за поддержание наших телесных оболочек\" за тот крохотный доход, что у нас был, и за знание Их отвратительных секретов, что Они нам подарили. Все, началось, я думаю, еще в Иннсмуте — мой дед встретил там кого-то, кто, как и он, принадлежал к тем существам, что подобно лягушкам выползли из моря. — Он пожал плечами и бросил быстрый взгляд в сторону восточных окон, где теперь лишь белел туман, да в отдалении поднимался шум океана — неумолчный рев и бормотание прибоя.
Мой брат уже готов был нарушить упавшее молчание еще каким-нибудь вопросом, но дядя Аза вновь повернулся к нам и коротко и резко сказал:
— Хватит пока. Оставьте меня.
Элдон запротестовал, но дядя был непреклонен. К этому времени мне уже почти все стало ясно. Истории, что я слышал об Иннсмуте, о деле Туттла на Эйлзбери-Роуд, о странном знании, скрытом во вселяющих испуг текстах Мискатоникского университета — в \"Пнакотикских Рукописях\", \"Книге Эйбона\", \"Тексте Р\'Лайх\" и в самой темной из этих книг — в ужасном \"Некрономиконе\" безумного араба Абдула Аль-Хазреда… Все эти вещи воскрешали давно забытые воспоминания о могуществе Древних, о старших существах невероятной древности, старых богах, которые когда-то населяли не только Землю, но и всю Вселенную, которые разделялись на силы древнего добра и силы древнего зла, из коих последние, ныне укрепленные, были все же больше своим числом, если не силой. Древнейшие из всего сущего, Старшие Боги, силы добра, были безымянны; но тех, иных, определяли зловещие и ужасные имена — Ктулху, вождь элементарных сил воды; Хастур, Итаква, Ллойгор, которые вели за собой силы воздуха; Йог-Сотот и Цатоггуа из земли. Теперь для меня было очевидным, что три поколения Сандвинов заключили с этими существами некую отвратительную сделку, по которой обещали предать Им свои души и тела в обмен на вечное знание и безопасность в естественной жизни; но самой омерзительной частью договора было, как с очевидностью показывали события, то, что каждое поколение подписывало его за последующее. И вот мой дядя Аза, наконец, взбунтовался и теперь ожидал последствий.
Снова оказавшись в холле, Элдон коснулся моей руки и прошептал:
— Не понимаю…
Я почти грубо стряхнул его руку со своей:
— Я тоже, Элдон. Но у меня появилась кое-какая идея, и теперь я хочу вернуться в библиотеку и поощрить ее.
— Но ты же не можешь уехать прямо сейчас.
— Нет, но если день или два ничего не будет происходить, я уеду. И вернусь попозже.
Около часа мы просидели в комнате Элдона, разговаривая об этой беде и почти болезненно вслушиваясь, не происходит ли чего-нибудь наверху. Но там все было тихо, и я вернулся к себе в постель, ощущая почти такое же напряжение от отсутствия странных звуков и запахов, как раньше — от их наличия.
Остаток ночи прошел спокойно — как и весь следующий день. Дядя Аза не выходил из своей комнаты. Вторая ночь тоже прошла без приключений, и наутро я вернулся в Аркхэм, радуясь, его древним мансардам, островерхим крышам и георгианским баллюстрадам как родному дому.
Через две недели я возвратился в Сандвин-Хауз, но там больше ничего не случилось. Я видел дядю — но крайне недолго — и был поражен переменой, происшедшей в нем: он все больше и больше становился похож на чудовищное земноводное, а все его тело, казалось, усыхало.
Он неловко попытался спрятать от меня свои руки, но я успел заметить их странную трансформацию: между пальцами у него странно наросла кожа… Что это означало, я поначалу не понял. Я только успел спросить его, не слышал ли он чего-нибудь нового от своих посетителей.
— Я жду Ллойгора, — загадочно сказал он, и бусинки его зрачков остекленело остановились на восточных окнах комнаты, а у рта залегла суровая складка.
В этом промежутке времени я узнал чуть больше о кошмарных тайнах Старших Богов и тех существ зла, которых Они давным-давно изгнали в потаенные места Земли — в арктические поля, в пустыни, на страшное плоскогорье Ленг в самом сердце Азии, наозеро Хали, в громадные и далекие пещеры под дном морей.
Я узнал достаточно для того, чтобы убедиться в реальности отвратительной дядиной сделки: передачи под клятвой тела и души для служения отродью Ктулху и Ллойгора среди народа Тчо-Тчо в далеком Тибете, для помощи Им в своей после жизни в Их нескончаемой борьбе против господства Старших Богов, чтобы сломать печати, наложенные на Них, отступившими Древними, чтобы вновь восстать и рассеять кошмар по всей Земле.
В том, что отец и дед моего дяди даже сейчас служат Им в какой-нибудь отдаленной твердыне, у меня не было причин сомневаться, ибо все вокруг меня свидетельствовало о деятельной работе зла — не только в каких-то ощутимых вещах, но и в невероятно сильной ауре неощутимого ужаса, который держал весь дом в осаде.