— Нет. Молчал.
— Махал рукой?
— Нет. Склонился к опоре семафора и закрыл лицо руками. Вот так.
Я проследил за его движениями. Это был жест скорбного отчаяния. В такой позе изображают каменные изваяния на надгробиях.
— Вы подошли к нему?
— Вернулся в будку и опустился на стул — отчасти собраться с мыслями, отчасти справиться с дурнотой. Когда шагнул наружу, уже совсем рассвело, а призрака и след простыл.
— И ничего такого не стряслось? Обошлось без последствий?
Сигнальщик постучал мне по руке указательным пальцем, всякий раз сопровождая прикосновение многозначительным кивком:
— В тот самый день я заметил в окне поезда, выходившего из туннеля, какую-то суматоху: чьи-то головы, руки, кто-то чем-то размахивал. Я успел подать сигнал машинисту — и остановить поезд. Он выпустил пар, повернул кран тормоза, но состав по инерции проехал вперед еще на полторы сотни ярдов, если не больше. Я ринулся вдогонку и на бегу услышал жуткие крики и рыдания. В одном из вагонов внезапно скончалась молодая красивая девушка: тело принесли ко мне в будку и положили вот тут, на полу, между вами и мной.
Я невольно отодвинулся в сторону вместе со стулом и перевел взгляд с половиц на сигнальщика.
— Да-да, сэр. Именно так. Все в точности так и произошло, как я вам рассказал.
Я не находил слов: добавить было нечего, во рту пересохло. Рассказ сигнальщика подхватил протяжный и жалобный плач ветра в телеграфных проводах.
— Вот так, сэр, — снова заговорил сигнальщик, — судите сами, насколько все это выбило меня из колеи. Призрак вернулся неделю тому назад. С тех пор он тут нет-нет да и появится.
— У семафора?
— Когда горит красный свет.
— И как себя ведет?
Сигнальщик с еще более отчаянной и красноречивой жестикуляцией повторил прежнюю немую пантомиму: «Ради бога, прочь с дороги!»
— Теперь нет мне ни сна, ни покоя. Призрак в мучительном отчаянии — минута за минутой — взывает ко мне: «Там, внизу! Берегись, берегись!» Стоит и машет мне. Звонит в звонок…
— А звонил он, — ухватился я за эту зацепку, — вчера вечером, когда я был у вас и вы ходили к двери?
— Звонил дважды.
— Вот видите, — заметил я, — как воображение сбивает вас с толку. Звонок был у меня перед глазами, уши у меня не заложены — и, ей-же-ей, НИКАКИХ звонков в те моменты не раздавалось. До и после — тоже, кроме тех звонков вполне естественного происхождения, когда вас вызывали со станции.
Сигнальщик покачал головой:
— Я на этот счет сроду не ошибался, сэр. Звонок призрака со служебным пока ни разу не путал. Когда звонит призрак, звонок совсем по-особому, странно вибрирует — и я вовсе не утверждал, будто эта вибрация заметна глазу. Неудивительно, что вы ничего не слышали. Зато я слышал.
— И когда вы выглянули за дверь, вам померещился призрак?
— Он БЫЛ там.
— Оба раза?
— Оба раза, — твердо заявил сигнальщик.
— Вы не подойдете сейчас к двери со мной — посмотрим вместе?
Сигнальщик покусал губы, словно борясь с собой, но поднялся с места. Я открыл дверь и шагнул на ступеньку, тогда как он задержался у косяка. Горел красный сигнал: «Путь закрыт». Мрачно темнел вход в туннель. Узкий проход ограждали высокие стены из влажного камня. На небе сияли звезды.
— Вы его видите? — спросил я, пристально изучая лицо сигнальщика. Взгляд его казался напряженным и сосредоточенным, но, наверное, таким же был и мой, когда я перевел глаза в ту же точку.
— Нет, не вижу. Его там нет.
— Согласен.
Мы вернулись в хижину, затворили дверь и уселись на прежние места. Я мысленно прикидывал, как бы получше воспользоваться этим удачным, если его так можно назвать, поворотом, но сигнальщик возобновил разговор совершенно будничным тоном, точно не произошло ничего примечательного, и я почувствовал себя обескураженным.
— Теперь, сэр, думаю, вы вполне уяснили суть дела: меня терзает мучительный вопрос — чего он хочет, этот призрак?
Я ответил, что, пожалуй, не совсем улавливаю, в чем, собственно, суть.
— О чем он предупреждает? — задумчиво продолжал сигнальщик, глядя на огонь и лишь изредка оборачиваясь ко мне. — В чем заключается опасность? Откуда она исходит? Где-то на линии таится угроза. Случится какое-то страшное бедствие. После всего происшедшего сейчас, в третий раз, сомневаться в этом не приходится. Но пока для меня это жестокое наваждение. Что мне делать? — Он вытащил из кармана носовой платок и стер капли пота с разгоряченного лба. — Телеграфировать об опасности в одну или другую сторону линии или же сразу в обе никаких оснований нет. — Сигнальщик обтер платком ладони. — Пользы это не принесет, а у меня будут неприятности. Меня сочтут помешанным. Выйдет вот что. Сообщение: «Опасность на линии. Примите меры». Ответ: «Какая опасность? Где именно?» Сообщение: «Неизвестно. Но, ради бога, будьте начеку!» Меня уволят. А как же иначе?
На его душевные терзания тяжко было смотреть. Бедняга невыносимо страдал из-за своей добросовестности, не в силах противостоять непонятной угрозе, которой подвергались чужие жизни.
— Когда призрак впервые явился под красным семафором, — сигнальщик, отведя назад свои черные волосы, в лихорадочном волнении принялся потирать виски, — почему он не сообщил мне, где должна произойти авария, если ее нельзя избежать? Почему не сообщил мне, каким образом ее предотвратить — если возможно предотвратить? А когда явился снова, закрыв лицо, почему бы вместо того прямо не оповестить: «Девушка умрет. Нельзя отпускать ее из дома»? Если, явившись вот так дважды, призрак преследовал единственную цель — показать, что его предупреждения сбываются, и подготовить меня к третьему визиту, почему бы прямо не поставить меня в известность уже сейчас? А кто я такой, Господи? Простой сигнальщик на этой богом забытой станции! Почему бы ему не явиться лицу влиятельному — кому все поверят, кого послушаются?
Видя беднягу в таком состоянии, я уяснил, что и ради его собственного блага, и во имя общественной безопасности единственное, чем я могу ему помочь, — это его успокоить. Посему, не касаясь более вопроса о реальной или сверхъестественной природе случившегося, я постарался внушить ему, что любому добросовестному служащему необходимо держать себя в здравии и, если зловещий феномен ему непонятен, пусть утешает себя тем, что назубок знает свой долг. В этом я преуспел значительно больше, нежели в попытках убедить его в иллюзорности им виденного. Сигнальщик успокоился, внимание его переключилось на его ночные обязанности, и в третьем часу я с ним расстался. Я предлагал задержаться до утра, но он и слышать об этом не желал.
Взбираясь по тропе вверх, я не раз и не два оглядывался на красный семафор — и оглядывался с беспокойством; я подумал, что мне вряд ли мирно спалось бы от его соседства, — все это так, не скрою. Крайне угнетали меня и мысли о двух несчастных случаях подряд и о мертвой девушке. Не стану умалчивать и об этом.
Но более всего мучил меня вопрос, как я должен действовать, будучи посвященным во все эти неизвестные прочим обстоятельства? Я удостоверился воочию в полной разумности, неусыпной бдительности, редком усердии и пунктуальности сигнальщика, но сколь долго он сумеет сохранять в себе эти качества — при этаком-то душевном разладе? Должность у него незначительная, однако в высшей степени ответственная, и решился бы, к примеру, я сам с риском для жизни положиться на его способность нести службу с прежней неукоснительностью?
Тем не менее я чувствовал, что обратиться к начальству железнодорожной компании — через голову сигнальщика, не посовещавшись с ним и не выработав компромисса, — будет в известном смысле предательством; в итоге я собрался предложить ему (пока что сохраняя все в полной тайне) совместно отправиться за советом к наиболее опытному из практиковавших в данной местности медиков. По словам сигнальщика, через день расписание у него будет таким же: он освободится спустя час-другой после рассвета, а заступит на дежурство вскоре после захода солнца. В соответствии с этим мы и условились о моем визите.
Вечер того дня выдался на славу, и я вышел пораньше, чтобы им насладиться. Когда я брел по полевой тропе близ верхушки откоса, солнце еще не село. Растяну-ка свою прогулку еще на часик, подумалось мне: полчаса туда и полчаса обратно — и как раз подойдет время явиться в будку сигнальщика.
Прежде чем продолжить прогулку, я приблизился к краю откоса и машинально бросил взгляд вниз с того самого места, откуда увидел сигнальщика впервые. Не подыщу слов для описания своего ужаса: у самого входа в туннель маячила человеческая фигура — левым рукавом она заслоняла глаза, а правой рукой неистово размахивала в воздухе.
Мое оцепенение длилось недолго: это и в самом деле был человек, а чуть поодаль толпились другие люди, к которым он и обращал свой жест. Красный фонарь семафора не горел. Вблизи его опоры — что было для меня новостью — из деревянных кольев и брезента соорудили низкий шалашик, размерами не больше балдахина над кроватью.
Не в силах побороть дурного предчувствия (я запоздало упрекал себя в том, что оставил сигнальщика одного, не поручил никому за ним присмотреть и проследить за его действиями — из-за этого, быть может, и случилось несчастье), я опрометью сбежал по извилистой тропе.
— Что случилось? — выдохнул я.
— Утром погиб сигнальщик, сэр.
— Дежурный из этой будки?
— Именно, сэр.
— Тот самый, мой знакомый?
— Если знакомый, сэр, то вы его узнаете, — произнес человек, отвечавший мне за всех остальных, и, скорбно обнажив голову, приподнял край брезента. — Лицо у него ничуть не пострадало.
— Но как же это случилось, как случилось? — твердил я, поочередно обращаясь к собравшимся, когда брезент вернули на место.
— Его сбил паровоз, сэр. В Англии не сыскать было человека, который лучше знал бы свое дело. Но он почему-то не отошел на изгибе от наружного рельса. Случилось это средь бела дня. Сигнальщик зажег семафор, в руке у него был фонарь. Когда паровоз показался из туннеля, он стоял спиной к нему, и паровоз на него наехал. Вел состав вот этот машинист: он нам сейчас показывал, как все это произошло. Покажи еще раз джентльмену, Том.
Том, в грубой темной робе, занял прежнее место возле горловины туннеля.
— Проезжаю я изгиб туннеля, сэр, — пояснил он, — и в конце вижу сигнальщика, как если бы смотрел на него в подзорную трубу. Времени сбавить скорость уже не было, а об его крайней осторожности кто только не знал. Свистка он, кажется, не слышал, и я его отключил: мы же вот-вот должны были на него наехать — ну я и крикнул ему что было мочи.
— И что вы крикнули?
— Эге-ге, там, внизу! Берегись! Берегись! Ради бога, прочь с дороги!
Я вздрогнул.
— Ох, какого ужаса я натерпелся, сэр. Уж я кричал ему, кричал. А глаза загородил рукой, чтобы ничего не видеть, но рукой махал до последнего, только что толку?
Не стану ничего добавлять к моему рассказу, уточняя ту или иную подробность; отмечу только напоследок странное совпадение: машинист выкрикнул не только те слова, которые навязчиво преследовали злополучного сигнальщика, но также и другие, которые домыслил я сам, причем про себя — когда тот воспроизводил жесты призрака.
Джозеф Шеридан Ле Фаню
ПРИЗРАК И КОСТОПРАВ
Перебирая бумаги моего бесценного и почитаемого друга — покойного Френсиса Перселла, который на протяжении почти полувека отправлял нелегкие обязанности приходского священника на юге Ирландии, я наткнулся на следующий документ. Подобных записей у него накопилось немало: он прилежно и неутомимо собирал старинные местные предания, какие в тех краях, где он проживал, бытуют в изобилии. Собирание и систематизация различных легенд было, сколько я помню моего друга, его излюбленным занятием, но мне и в голову не приходило, что тяга ко всяким странностям и чудесам настолько в нем окрепнет, что побудит его заносить плоды своих разысканий на бумагу, и впервые я узнал об этом только после того, как, став наследником его имущества, сделался, согласно завещанию, и обладателем всех его рукописей. Тем, кто сочтет склонность к литературным занятиям несовместимой со нравами и привычками сельского священника, надобно указать, что существовала некогда порода священнослужителей — представителей старой школы, ныне почти уже вымерших, чей кругозор был по многим причинам более широким, а литературные интересы более глубокими, нежели у питомцев Мэйнута
[1].
Необходимо, пожалуй, добавить, что поверье, подкрепленное нижеследующей историей — а именно о покойнике, обязанном на первых порах подносить свежую воду похороненным ранее соседям по кладбищу, которые томятся в чистилище от невыносимой жажды, на юге Ирландии распространено повсеместно. Пишущий эти строки готов поручиться за достоверность случая, когда почтенный и зажиточный фермер из графства Типперэри
[3], озабоченный мозолями почившей супруги, положил ей в гроб две пары башмаков: легкие — для сухой и тяжелые — для слякотной погоды, желая тем самым избавить ее от неудобств, связанных с неизбежными походами за водой для увлажнения иссохших глоток насельников чистилища. Между двумя похоронными процессиями, одновременно достигающими кладбища, возникают порой ожесточенные стычки: каждая сторона стремится обеспечить своему покойнику первенство погребения — и, следственно, избавить от возлагаемой на последнего постояльца должности пешего водоноса. Не столь давно имел место случай, когда представители конкурирующей процессии, из боязни лишить своего усопшего товарища этого неоценимого преимущества, избрали кратчайший путь на кладбище и, в нарушение одного из наиболее глубоко укоренившихся суеверий, попросту перебросили гроб через ограду, дабы, минуя кладбищенские ворота, опередить соперников. Нетрудно привести множество подобных примеров, наглядно свидетельствующих о прочности этого широко распространенного среди селян — жителей юга — предрассудка. Не стану, впрочем, долее обременять читателя предварительными пояснениями, но спешу представить его вниманию следующий текст:
Извлечение из рукописей его преподобия, покойного Френсиса Перселла, из Драмкулаха
Привожу эту историю по памяти со слов рассказчика, стараясь воспроизвести ее возможно точнее. Не лишним, вероятно, будет заметить, что язык у него был, как говорится, подвешен неплохо — и у себя в приходе он долгое время наставлял способную молодежь в тех науках, гуманитарных и естественных, какие считал нужным преподать: этим обстоятельством, надо думать, и объясняется присутствие в рассказе ряда ученых слов, употребленных не столько из-за их уместности, сколько ради благозвучия. Итак, приступаю, без дальнейших предисловий, к делу и предлагаю вашему вниманию рассказ об удивительных приключениях Терри Нила.
Да, история эта, конечно, диковинная, и говорить нечего, но такая же правда, как то, что вы здесь сидите; и, смею заявить, в семи приходах не найдется никого, кто сумел бы рассказать ее лучше и пунктуальнее, чем я, потому как случилась она с моим отцом — и я не раз ее слышал от него самого и, скажу не без гордости, словам и подписи моего отца можно было верить так же апелляционно, что и клятве любого сельского сквайра. Стоило какому-нибудь бедняге попасть в переделку — кто шел в суд давать показания в его пользу? Мой родитель, кто ж еще. Только сам-то он человек был честный и трезвенник — такого во всей округе не сыщешь; очень, правда, охочий пропустить стаканчик, зато лучше всякого другого смыслил в плотницком и столярном деле. А потому он взялся за ремесло костоправа, оно и понятно: никто не мог с ним сравниться в умении починить сломанную ножку стола или стула; и точно, народ к нему валом валил — что старые, что малые: такого на памяти старожилов еще не бывало. Так вот, Терри Нил (так звали моего отца) почувствовал, что на душе у него становится все легче, а кошелек все тяжелеет, и тогда он обзавелся небольшой фермой на земле сквайра Фелима, невдалеке от старого замка — местечко, скажу я вам, славное; и с утра до ночи к нему со всех сторон ковыляли бедолаги — кто с перебитой рукой, кто с ногой, и всем он вправлял кости куда следует. Итак, ваша милость, все обстояло распрекрасней некуда, однако был заведен такой обычай, чтобы кто-нибудь из селян в случае отъезда сэра Фелима сторожил по ночам старый замок, вроде как из любезности соседу, но очень уж неприятной была для них эта обязанность: каких только страхов не рассказывали о старом замке. Все в округе знали, да и сам я об этом слышал еще до того, как в первый раз надел башмаки, что дед нынешнего сквайра — добрый джентльмен, упокой, Господи, его душу! — завел привычку ровнехонько в полночь прогуливаться по замку с тех самых пор, как у него в голове лопнул кровяной сосуд, когда он вытаскивал из бутылки пробку, совсем как вы или я это делаем и, даст бог, еще будем делать, только не в этом суть. Старый сквайр, как я уже говорил, повадился вылезать из рамы, в которой он висел — то бишь портрет его, крушить вдребезги стаканы и бутылки — помилуй нас, Господи! — да выпивать до капли все, что ему попадалось под руку, хоть и не самое великое это прегрешение; а потом, если случалось зайти кому из домочадцев, мигом забирался обратно в раму и глядел оттуда с неповинным видом, точно ему и невдомек, кто там набедокурил, — такой вот проказливый старикашка.
Итак, ваша милость, я и говорю, как-то раз семейство сквайра задержалось в Дублине на недельку-другую, а потому, как обычно, кому-то из деревни надо было ночевать в замке, и на третью ночь настал черед пойти туда моему отцу.
— Вот ведь бочки-бочоночки! — говорит он сам себе. — Чего это ради я должен сидеть там сиднем всю ночь, пока старый бродяга, привидение, прости господи, будет разгуливать по всему замку и творить всякие бесчинства?
Но деваться было некуда, и вот он напустил на себя бесшабашный вид и, прихватив бутылку с выпивкой и бутылку со святой водой, пошагал, как стало смеркаться, к замку.
Дождило вовсю, вечер выдался мрачный, и уже совсем стемнело, когда мой отец добрался до замка; у входа он обрызгал себя святой водой и тут же понял, что должен малость хлебнуть спиртного, чтобы согреть нутро. Дверь ему отворил старый дворецкий — Лоренс Коннор; они с отцом издавна были на короткой ноге. Разглядев, кто стоит перед ним (а отец сообщил, что настал его черед сторожить замок), Лоренс предложил составить ему компанию и провести ночь вместе, и, будьте уверены, отец ломаться не стал.
— Растопим камин в зале, — говорит Ларри.
— А почему не в холле? — говорит отец.
— В холле топить нельзя, — говорит Ларри, — там в дымоходе старое галочье гнездо.
— Ну тогда, — говорит мой отец, — давай устроимся на кухне — не годится таким, как я, рассиживаться в залах.
— Нет-нет, Терри, — говорит Лоренс, — уж если блюсти старинный обычай, так блюсти его как должно, честь по чести.
«Черт бы побрал этот старинный обычай», — говорит мой отец, но говорит про себя: не хотелось ему показать Лоренсу, будто он чего-то побаивается.
— Ладно, Лоренс, — говорит он вслух. — Будь по-твоему. — И оба идут сначала на кухню дождаться, пока в зале разожгут камин, а дело это минутное.
Значит, так, ваша милость: вскорости поднялись они в гостиную и расположились поудобнее возле камина; принялись калякать о том о сем, курить и отпивать по глоточку из бутылки, а в огонь подбросили побольше торфа и коряг — хорошенько прогреть свои голяшки.
Так вот, сэр, я и говорю: покуривали они себе и беседовали по душам, пока Лоренса не начало клонить в сон, что и понятно — служил он в замке невесть сколько лет и поневоле привык подолгу спать.
— Ну нет, это никуда не годится, — говорит мой отец, — ты, смотрю, уже вовсю клюешь носом.
— Ах ты, черт, — говорит Ларри, — да я всего на минутку прикрыл глаза, они у меня от табачного дыма слезятся. А тебе нечего мне пенять, — сурово говорит он (уж очень он был обидчив — упокой, Господи, его душу!), — давай валяй дальше, рассказывай, я тебя слушаю внимательно, — говорит он и опять закрывает глаза.
Ну, отец мой увидел, что спорить с ним без толку, и стал рассказывать дальше. Будто нарочно, это была история о Джиме Салливане и его старом козле — куда как веселая и уж такая занятная, что и садовая соня уши навострит, а уж христианин — и подавно встрепенется. Но, ей-богу, чтоб так рассказывать, как мой отец, — такого еще никто не слыхивал: он что есть мочи выкрикивал каждое слово, лишь бы Ларри не уснул, но все понапрасну; только осип, а Ларри О’Коннор, не дождавшись конца истории, пустил такой храп, что твоя прохудившаяся волынка.
— Язви его, — говорит мой отец, — только этого недоставало, — говорит он, — старый пройдоха! Прикинулся моим другом, а сам захрапел, и сиди теперь тут с ним на пару по соседству с призраком, — говорит он. — Да сохранит нас Крест Господний! — говорит он и уже собрался встряхнуть Лоренса как следует, да сообразил, что если его растолкать, то старикан уж точно отправится к себе в постель, а оставаться в зале одному как перст вовсе ему не улыбалось.
— Ну, так тому и быть, — говорит мой отец. — Не стану беднягу тревожить. Не по-дружески это как-то, не по-людски, — говорит он, — досаждать человеку, когда его сон сморил. Хорошо бы только, — говорит он, — заодно с ним храпака задать.
И тут он принялся расхаживать взад-вперед по гостиной и бормотать молитвы, пока не взмок с головы до пят — не при вас, ваша милость, будь сказано. Но от молитв оказалось мало проку, и потому волей-неволей пришлось моему отцу выцедить примерно с пинту горячительного, чтобы хоть капельку успокоиться.
— Эх, — говорит он, — вот бы и мне так вольготно устроиться, как Ларри. А не попробовать ли, — говорит он, — вздремнуть? — И с этими словами придвинул большое кресло поближе к Лоренсу, да и устроился в нем поудобнее.
Однако вот о какой странной штуке я забыл упомянуть. Мой отец никак не мог, сколько ни старался, не взглядывать изредка на картину, и всякий раз ему мерещилось, будто глаза с портрета за ним следят и, мигая, вроде как его провожают, куда бы он ни двинулся.
— Так-так, — говорит он, едва в этом уверился, — вот не повезло, так не повезло, не миновать мне сегодня беды, раз уж я угодил в это проклятое место, — говорит он, — но от перепуга теперь никакой пользы, коли помирать, так помирать храбро, — говорит он.
Да, ваша милость, мой отец уж постарался изо всех сил держаться молодцом, и ему раза два-три даже показалось, будто он совсем засыпает, однако уснуть ему мешала буря: большущие вязы за окном стонали и скрипели под ветром, который выл и ревел в дымоходе. Один порыв был до того свирепый, что можно было подумать — стены замка вот-вот рухнут до основания. И вдруг все вмиг улеглось — и стало тихо-тихо, будто в июльский вечер. Да, ваша милость, не прошло и трех минут, как моему отцу послышался какой-то шорох со стороны камина; отец чуточку приоткрыл глаза и явственно увидел, как старый сквайр выбирается из картины: плащ он скинул с плеч, а сам ступил на каминную полку — и потом спрыгнул на пол. Так вот, осторожный старый негодник — отцу подумалось, что подлее этой выходки и быть не может, — прежде чем приступить к разным пакостям, замер на минутку и прислушался, крепко ли оба они с Ларри спят, а когда достоуверился, что все тихо и мирно, протянул руку к бутылке виски, ухватил ее и одним махом опрокинул в себя чуть ли не целую пинту. И затем, ваша милость, этаким образом подкрепившись, осторожненько поставил бутылку на прежнее место — аккурат туда, где она и стояла. После чего призрак как ни в чем не бывало взялся мерить зал шагами с таким трезвым и внушительным видом, будто сроду не вытворял ничего подобного. И всякий раз, когда он проходил мимо моего отца, от него нестерпимо разило серой, и вот тогда у отца душа по-настоящему ушла в пятки: уж он-то в точности знал, что ад именно серой провонял насквозь — прошу прощения у вашей милости. Во всяком случае, он частенько слышал об этом от преподобного отца Мэрфи, который уж наверняка знал, что к чему; теперь-то он тоже на том свете — упокой его душу, Господи! Что ж, ваша милость, мой отец крепился, как только мог, до тех пор, пока призрак не приблизился к нему вплотную — и тут запах серы ударил ему в ноздри с такой силой, что дыхание у него перехватило, он раскашлялся безо всякого удержу и едва не вывалился из кресла, в котором сидел.
— Хо-хо! — говорит сквайр, остановившись в двух шагах от моего отца и пристально его оглядывая. — Да никак это ты, Терри Нил? Ну и как живешь-можешь?
— Рад служить вашей милости, — говорит мой отец (еле ворочая языком — он был ни жив ни мертв от страха), — и счастлив увидеться сегодня с вашей милостью, — говорит он.
— Теренс, — говорит сквайр, — ты человек уважаемый, — (а это была истинная правда), — и трудолюбивый, к тому же настоящий трезвенник — воистину образец трезвости для целого прихода, — говорит он.
— Благодарю вашу милость, — говорит мой отец, собравшись с духом, — вы, как джентльмен, всегда отличались учтивостью в речах — упокой, Господи, вашу милость.
— Упокой, Господи, мою милость? — говорит призрак (физиономия у него прямо-таки побагровела от ярости). — Упокой мою милость? — говорит он. — Ах ты, деревенский невежа, — говорит он, — подлый ты, жалкий неуч, где, в какой конюшне ты позабыл свои манеры? Если я и мертв, то это не моя вина, — говорит он, — и не таким, как ты, тыкать меня в это носом при каждом удобном случае, — говорит он, топнув ногой так, что половица под ним чуть не провалилась.
— Ох-ох, — говорит мой отец, — я и вправду всего лишь бедный жалкий неуч, — говорит он.
— Он самый! — говорит сквайр. — Но так или иначе, — говорит он, — я не для того, чтобы выслушивать твои глупости и лясы с тобой точить, сюда взошел… сошел то есть, — говорит он (оговорка хоть и малозаметная, но мой отец ее мимо ушей не пропустил). — А теперь послушай, Теренс Нил, — говорит он, — я всегда хорошо относился к Патрику Нилу, твоему деду, — говорит он.
— Точно так, ваша милость, — говорит мой отец.
— И кроме того, полагаю, что я всегда был трезвым, добропорядочным джентльменом, — говорит сквайр.
— Именно так, ваша милость, — говорит мой отец (в жизни он так нагло не врал, но поделать с собой ничего не мог).
— Так вот, — говорит призрак, — хотя голова у меня всегда была трезвая, трезвее, чем у многих, по крайней мере у многих джентльменов, — говорит он, — и, невзирая на то что временами я представлял собой образец истинного христианина и щедро благодетельствовал беднякам, — говорит он, — невзирая на все это, там, где я обретаюсь сейчас, мне приходится совсем не так легко, как я имел основания рассчитывать, — говорит он.
— Надо же, какая досада! — говорит мой отец. — Быть может, ваша милость желала бы перемолвиться словечком с преподобным отцом Мэрфи?
— Придержи язык, презренный нечестивец, — говорит сквайр, — вовсе не о душе я думаю; твое нахальство меня просто бесит — заговорить с джентльменом о его душе, да еще когда не душа у него не на месте, а совсем другое, — говорит он, хлопнув себя по бедру. — Мне нужен тот, кто в этом деле смыслит, — говорит он. — Нет, не душа меня беспокоит, — говорит он, усаживаясь напротив моего отца, — не душа, гораздо больше беспокоит меня правая нога, которую я подвернул возле охотничьей засады в Гленварлохе в тот день, когда сгубил черного Барни.
(Мой отец выяснил впоследствии, что это был любимый жеребец сквайра, который сломал себе хребет под его седлом, когда перепрыгнул через высокий забор вдоль оврага.)
— Надеюсь, — говорит мой отец, — что не этим убийством ваша милость так обеспокоена?
— Придержи язык, болван, — говорит сквайр, — и я тебе расскажу, почему меня моя нога так беспокоит, — говорит сквайр. — Там, где я провожу основную часть своего времени, за исключением короткого отпуска, чтобы здесь рассеяться, — говорит он, — я вынужден ходить пешком гораздо больше, чем привык в своей прошлой жизни, — говорит он, — и много сверх того, чем это полезно для моего здоровья. Должен тебе сказать, что тамошний народ на удивление охоч до свежей и прохладной воды — за неимением питья получше; притом климат в тех краях чрезвычайно жаркий, а удовольствие это маленькое, — говорит он. — Мне же поручено обеспечивать жителей водой для питья, хотя ее-то мне самому достается с гулькин нос. Работенка хлопотная и утомительная, можешь мне поверить, — говорит он, — потому как все жители до единого водохлебы каких поискать, не набегаешься: только принесу, ан глядь, на донышке уже сухо, но что меня вконец убивает, так это моя хромота. И я хочу, чтобы ты дернул меня как следует за ногу и вправил сустав на место, — говорит он. — Собственно, именно это мне от тебя и нужно, — говорит он.
— Как будет угодно вашей милости, — говорит мой отец (хотя валандаться с призраком ему хотелось меньше всего), — но только вряд ли я посмею обращаться с вашей милостью таким образом, — говорит он, — я ведь так поступаю только с простым людом, вроде меня самого.
— Хватит болтать! — говорит сквайр. — Вот тебе моя нога, — говорит он и задирает ее повыше. — Тяни, коли жизнь тебе не безразлична, — говорит он, — а коли откажешься, я своим потусторонним могуществом искрошу все твои собственные кости в мелкий порошок, — говорит он.
Заслышав такое, отец понял, что деваться ему некуда, а потому ухватил сквайра за ногу и начал тянуть — тянул-тянул до тех пор, пока (прости господи) пот его не прошиб и ручьями не потек по лицу.
— Тяни, черт бы тебя побрал, — говорит сквайр.
— Рад стараться, ваша милость, — говорит мой отец.
— Тяни сильнее, — говорит сквайр.
Отец тянет его за ногу и чуть не лопается от натуги.
— Глотну-ка я капельку, — говорит сквайр и протягивает руку к бутылке. — Надобно немного взбодриться, — говорит он, хотя выглядел бодрее некуда. Но, какой он ни был ловкач, тут дал маху и ухватил совсем не ту бутылку. — Твое здоровье, Теренс, — говорит он, — давай-ка тяни, будто за тобой черти гонятся. — И с этими словами подносит к губам бутыль со святой водой, но не успел к ней прикоснуться, как взревел диким голосом (можно было подумать, что стены замка рассыплются) и дернулся так, что нога оторвалась и осталась в руках у отца. Сквайр перекувырнулся через столешницу, а мой отец, перелетев в другой конец зала, рухнул плашмя на пол.
Когда мой отец пришел в себя, через дребезжавшие от ветра ставни проникали веселые солнечные лучи, а сам он лежал на спине, стиснув в руке ножку одного из старых громадных кресел. Конец ножки, вывороченной из гнезда с мясом, глядел в потолок, а старина Ларри, как водится, наполнял комнату оглушительным храпом. Тем же утром мой папаша отправился к преподобному отцу Мэрфи и с того самого дня вплоть до самой кончины не пренебрегал исповедью и не пропускал ни единой мессы, а его рассказу про случай в замке верили тем больше, чем реже он его повторял. Что касается сквайра, его призрак — то ли потому, что святая водица пришлась ему не по вкусу, то ли потому, что лишился ноги, — в замке больше не показывался.
Леонард Кип
ДУХИ В ГРАНТЛИ
Глава I
Лондонский дилижанс высадил меня у сторожки Грантли-Грейнджа, и остальной путь я по старой привычке проделал пешком. Рождественское утро выдалось на редкость погожим, прошагать милю по ухоженной аллее ничего не стоило, я охотно согласился бы и на более длительную прогулку. Легкий снежок больше походил на снежную пыль, но его хватило, чтобы преобразить окрестность: бурый дерн оделся изысканным, жемчужной белизны покрывалом, сухие листья хрустели под ногами, могучие дубы на светлом фоне выглядели еще древней и величавей и весь парк необычайно повеселел.
Когда я подходил к самому дому, церковные часы пробили полдень, и тут же все колокола завели веселый рождественский перезвон. Вверх-вниз, туда-сюда, то обрывок мелодии, то снова сбивчивая многоголосица; отдельные ноты, двойные, тройные созвучия и далее все, что способен выдать удачный подбор колоколов, — словом, трезвон самый залихватский. С минуты на минуту я ожидал, что мне навстречу поспешит мой дядя Рутвен. Ведь я знал, как он любит колокола; когда затевались звоны, он, чтобы лучше слышать, подсаживался обычно к открытому окну. И как мне сквозь безлиственные кроны хорошо виден дом, так и дядя Рутвен тут же меня заметит в окошко. Я даже на миг огорчился, когда ко мне никто не вышел и даже никто не встретил в дверях, так что пришлось войти без доклада. Через главный холл я направился в библиотеку.
В центре комнаты стоял дядя Рутвен: голова запрокинута, взгляд сверлит стену напротив, одна рука поднята на уровень лица, вторая — заведена за спину, лицо выражает твердую решимость. И видом, и позой он походил на статую античного «Дискобола». Похоже, я и застал его за метанием: чуть погодя он подобрал в другом конце комнаты валявшуюся на полу толстую книжку и вернул на стол.
— «Анатомия Меланхолии»
[4], — хихикнув, пояснил он мне. — До сих пор никто не мог похвастаться, что целиком проникся этой книгой — а, Джеффри? Хотя все мы, конечно, когда-никогда приобщались к ней понемногу. Попала прямо в грудь и выпала между лопаток — прошла как сквозь летний туман. Исчез, голубчик, понял намек: пора и честь знать.
— Кто, дядя Рутвен? — спросил я.
— Дух, понятное дело.
Тут я слегка растерялся. Да, мне уже приходила в голову мысль, что библиотека Грантли-Грейнджа — самое подходящее место для привидений. Резные дубовые панели, потемневшие от времени, прослужили уже четыре века. Верх стен был затянут испанской кожей в причудливых штампованных узорах. Глубокий и широкий камин был так глубок и широк, что тлевшие в нем большие поленья выглядели как обычные сучья. Окна с громоздкими средниками помещались в нишах, и свет в них проходил приглушенный тенями. Столы, стулья и высокие книжные шкафы, рельефные и до того массивные, что они казались приросшими к месту, были изготовлены как будто для племени гигантов. С потолка свисали необычные лампы, гротескные канделябры на стенах освещали в основном внутреннюю поверхность своих тяжелых металлических абажуров. Над каминной полкой и рядом с дверями висели темные от старости картины; Сальватор Роза
[5] под слоем вековой грязи представлял собой мешанину разнообразных теней с редкими вкраплениями поблекших пятен света. По обе стороны от него — восемь-десять портретов: гофрированные воротники, винно-красные ткани, доспехи; лица на покрытых трещинами и источенных жучком картинах были почти неразличимы, но по костюмам можно было судить о том, какие направления деятельности по собственной воле или нехотя выбирали себе в свое время и их прототипы. Да, это была угрюмая старая библиотека, где изобиловали трещины, которые бесполезно заделывать, паутина, с которой бессмысленно бороться, сквозняки, неизвестно откуда проникающие; где по стенам вечно плясали не подвластные никаким разумным законам тени. Само собой, временами думалось, что зал этот предназначался отнюдь не для людского удобства, но для шабашей ведьм или пиров привидений; когда на тусклом золоте узора, украшавшего испанскую кожу, несмело вспыхивал случайный солнечный луч, в моей голове рождались самые странные фантазии. Но, в конце концов, это были всего лишь праздные мысли, и я никак не ожидал, что воочию увижу здесь выходца с того света.
— Дух, вы говорите? — изумленно повторил я.
— Ну да, дух. Не пропускает ни одного Рождества, и уже много лет. Стоит зазвонить колоколам — и он тут как тут, словно они его разбудили. Если бы ты прежде проводил у нас рождественские праздники, ты бы, верно, его видел. Думает, он здесь свой и имеет все права. Сперва я немного пугался, но потом привык и отношусь спокойно. Люблю только показать, что я в доме хозяин, а призрак — он покладистый, вроде не обижается. Я вот ругнусь на него, а потом всегда маюсь раскаяньем. Но ты меня знаешь, Джеффри, чего я не переношу, так это нахальства. Кому это понравится: какой-то дух разгуливает по дому, словно он тут собственник, а ты у него в гостях? Погуляет-погуляет и исчезнет, и ничего такого важного не скажет.
Слушая, как непринужденно дядя Рутвен рассуждает о сверхъестественных явлениях, я вытаращил глаза.
— Но вы ведь и не даете ему возможности? — Я перевел взгляд на книгу, лежавшую на столе.
— Пожалуй, ты прав, Джеффри… не даю. Наверно, прояви я терпенье, чего-нибудь путного от него бы дождался. Но как раз терпенья мне и не хватает, а тут каждое Рождество одно и то же — как не вспылить? Вот и кидаю в него книгой, а потом совесть мучит. Не очень-то гостеприимный я получаюсь хозяин. С другой стороны — год за годом не оставляет в покое, и, сколько их еще бродит по дому, одному богу известно. Да, Джеффри, еще один есть точно. Сам я его не видел, но видел Биджерз, дворецкий, и он говорит, они оба похожи как две капли воды. Дам я слабину, а они вдруг явятся толпами, каково будет тогда жить в доме? Но довольно об этом. Ты, наверно, хочешь посмотреть свою комнату. Это Южный эркер, рядом с площадкой третьего этажа. Биджерз отнесет твой чемодан. Кстати, жаль, Лилиан еще не вернулась с континента. С ней бы тебе было интересней, чем со мной. Но я буду стараться, Джеффри. Ланч, как обычно, в час.
Сопровождаемый Биджерзом, я проследовал наверх, к Южному эркеру. Это была большая комната на южной стороне дома с просторным восьмиугольным окном-фонарем и с мебелью еще древней и массивней, чем в библиотеке, если такое возможно. Кроватный занавес из гобеленовой ткани, выцветший, с причудливым рисунком, я бы отнес к временам крестовых походов. Шкаф для одежды поражал своими размерами и основательностью; можно было подумать, что в прежние беспокойные времена хозяева дома, впутавшись в неприятности, находили там безопасное убежище. Прочие предметы обстановки были ему под стать, и все они придавали мрачный вид комнате, которая при иных условиях выглядела бы вполне жизнерадостно. Не спасала дело и тусклая картина, с большим тщанием изображавшая погребальную урну и плакучую иву, а в придачу — многочисленное, облаченное в траур семейство, которое шествовало парами по извилистой тропе к могиле, чтобы, обступив ее, предаться стенаниям. Пока я почтительно рассматривал это произведение искусства, в окно при каждом порыве ветра упорно стучались кривые ветки старого сучковатого тиса. От всего этого мне совсем взгрустнулось и, так же как в библиотеке, пришли мысли о привидениях. Помня свои недавние переживания и не желая заново обременять свой ум странными фантазиями, я постарался от них отделаться, и вскоре мне это действительно удалось. Я даже сумел относительно легко и не фальшиво напеть вполголоса оперную застольную песнь. Но тут, повернув случайно голову, я увидел странную фигуру, которая стояла в изножье кровати и не сводила с меня глаз, с выражением, впрочем, вполне дружелюбным.
Это был приятный молодой человек едва ли старше двадцати двух лет, вида отнюдь не бесплотного и не расплывчатого, а очень даже живого. Если бы не слова дяди и если бы знать объяснение, как в комнату мог незаметно проникнуть посторонний, мне не пришло бы и мысли о сверхъестественном вмешательстве. Манеры у красавчика были аристократические, наряд — пурпурный кафтан с прорезью и вышивкой по всей длине рукава, изящная шпажка на боку, шляпа с пером в руке — самый изысканный. Волосы падали длинными локонами на широкий кружевной воротник, бородка была закручена на конце, как и крохотные, подвернутые вверх усики. Лицо, доброе и кроткое, любезно улыбалось, выказывая самые дружеские чувства.
— Безмерно счастлив свести с вами знакомство, — заметил он, играя золотым кружевом на рукоятке рапиры. — Особенно потому, что за время болезни меня мало кто навещал. Пожалуй, кроме дворецкого, в последнее время не было никого, да и тот как будто новый. Его поставил на должность еще один чужак, который, непонятно на каком основании, здесь распоряжается. Как только поправлюсь, я со всем этим разберусь.
— Вы говорите, вам нездоровилось?
— Да, дурнота, непонятная бессонница, а все из-за комка в груди, за который я должен благодарить Гарольда, моего братца. Если бы не эта история, я бы вас познакомил. Но я вас спрашиваю: после случившегося могу ли я оказать ему подобную честь? Стоит ли вообще с ним общаться? Если бы здесь присутствовала кузина Беатрис…
Тут в дверь постучали, и призрак, отшатнувшись немного в сторону, начал тускнеть и постепенно — сначала ноги, потом туловище и, наконец, лицо — весь истаял в воздухе. Я уже видел полностью резное изножье кровати, которое он прежде собой заслонял; не осталось совсем ничего, что напоминало бы о странном визитере. Открыв дверь, я увидел только Биджерза, дворецкого.
— Ланч готов, мастер Джеффри, — сказал он. — Рыбы сегодня не будет, Западный дилижанс не прибыл, но грибы просто исключительные. Слышал мимоходом, как вы беседовали с духом — не с нижним духом сэра Рутвена, а с верхним. Сэр Рутвен видел только нижнего, а я обоих. Этого видел на прошлое Рождество, примерно в то же время. Беседой он меня, правда, не удостоил: кто я, всего лишь дворецкий. Они очень друг на друга похожи, мастер Джеффри. На обед подадут оленью ногу — очень рекомендую, да и почки тоже заслуживают внимания.
Глава II
В оставшееся время моего визита не произошло ничего заслуживающего упоминания. Рождественские праздники прошли как обычно, на следующее утро я вернулся в Лондон, и вскоре история с духами стала изглаживаться из моей памяти. Вначале, разумеется, я не мог думать ни о чем другом. Но мне помнилось, как хладнокровно воспринимал происходящее дядя Рутвен; я и сам начал склоняться к более трезвому подходу и задумался: что, если наиболее странные подробности являются не чем иным, как плодом моего воображения? В конце концов я пришел к выводу, что никакого духа не было, я просто видел сон.
Тем более я был занят по горло, и времени на праздное любопытство и досужие размышления совсем не оставалось. Первые восемь месяцев я прилежно готовился к карьере адвоката, а затем старательно забывал все выученное, сопровождая в прогулках по Лондону кузину Лилиан. Она вернулась из поездки по континенту и, прежде чем отправиться в Грейндж, на некоторое время остановилась с отцом в Лондоне. Приятный долг опекать Лилиан достался в основном мне: сэр Рутвен охотно освободил себя от этой докуки. Я был по уши влюблен в кузину, однако ни за что на свете не признался бы в этом преждевременно, чтобы Лилиан не стала мною помыкать. В конце концов мы, разумеется, рассорились. Это произошло накануне отъезда сэра Рутвена и Лилиан домой, и она, известив меня, что отправляется дилижансом в 10.45, строго-настрого наказала, чтобы я ни в коем случае не вздумал ее провожать. Мне это показалось добрым знаком, и я тут же поспешил к дилижансу. Как обычно бывает в таких случаях, мне не повезло, я опоздал, но невезенье обернулось удачей. Лилиан, поняв дело так, что я не настроен в скором времени мириться, начала раскаиваться в своем поведении.
Незадолго до Рождества сэр Рутвен, как обычно, пригласил меня в Грейндж. К его письму была приложена надушенная записка от Лилиан, где было сказано, что она охотно уехала бы на Рождество с тетей Элинор, но это невозможно и посему она остается дома, однако, если я явлюсь в Грейндж прежде, чем она куда-нибудь отбудет, она сочтет это положительным оскорблением. Записка очень меня воодушевила, я счел, что дела мои неплохи, тут же упаковал сундук и рождественским утром сел на первый дилижанс и отправился в Грантли-Грейндж.
И снова при выходе из дилижанса я был встречен колокольным звоном, и снова ко мне никто не вышел, и я поспешил в библиотеку засвидетельствовать свое почтение дяде Рутвену, которого рассчитывал застать на привычном месте у камина. Да, он был в библиотеке, однако не сидел, а стоял. Стоя рядом с креслом, он отвешивал самый сердечный поклон кому-то, кто находился в дальнем конце комнаты. Переведя взгляд туда, я заметил молодого человека в придворном платье двухсотлетней давности; приложив руку к сердцу, он с еще большей старомодной любезностью и приветливостью возвращал дядюшке поклон. Ни на мгновение я не усомнился, что вижу «нижнего» духа. В самом деле, он был почти неотличим от духа «верхнего». Тот же возраст, то же радостное и благорасположенное выражение лица. Густые локоны, падавшие на воротник, остроконечная бородка, бархатный, с разрезами, костюм, кружева, золотые кисточки, узкая рапира с изысканной отделкой. Заметные различия сводились к более темному цвету лица и волос, а также яркому, винно-красному цвету платья. Душа радовалась при взгляде на это взаимное приветствие, столь оно было сердечным и церемонным: дядя приседал до тех пор, пока не стукнулся о стоявший сзади стол, дух в ответном поклоне задел кончиком ножен Сальватора Розу, добавив к следам жучков свежую царапину.
— Видишь, Джеффри, — шепнул дядюшка, изготавливаясь к новому поклону, — он явился снова, минута в минуту. Тогда же, когда и в прошлом году, словно его разбудили колокола. Помнится, ты предположил, что я, наверное, повадился слишком резко его обрывать. Будем же на сей раз осмотрительны и выслушаем его историю с начала до конца. — Он обратился к призраку: — Счастлив снова вас видеть, любезный сэр.
— Я счастлив не менее и даже более, — отозвался дух. — И я знаю, что мой брат Артур, услышав о вашем прибытии, радовался бы точно так же. Впрочем, от кого ему услышать? После того как он дурно со мной обошелся, — собственно говоря, возвел на меня поклеп, — было бы ниже моего достоинства приближаться к нему даже для того, чтобы сообщить такую новость. Придется поэтому приветствовать вас единолично.
— Нет, ты только послушай! — пробормотал дядя Рутвен, краснея от гнева. — Я старался изо всех сил, но возможно ли обмениваться любезностями с тем, кто вообразил, будто я у него в гостях? Я обращаюсь с ним так радушно, как только могу, а в результате он, глянь, позволяет себе покровительственный тон.
Случилось так, что, тронутый теплым дядюшкиным приветствием, призрак немного переместился нам навстречу и оказался между нами и окном. От перемены места переменилась удивительным образом и его наружность. Красивое, располагающее лицо обернулось странной путаницей линий, черты закрыло паутиной борозд и морщин, и что они выражают — было не понять. Впрочем, через миг прежняя картина вернулась на место. Призрак отодвинулся от окна, лицо его вновь сделалось четким, в нем высветились любезность, утонченность и ум. Тайна объяснилась лишь впоследствии. А в ту минуту странное зрелище мелькнуло так быстро, что казалось излишним выяснять причины происшедшего. В память мне врезалась только одна деталь: красная линия поперек его шеи, словно бы след насилия. Даже когда дух посторонился, она не изгладилась, пока на нее падал прямой солнечный свет.
— Будь здесь кузина Беатрис, — заметил дух далее, — она, конечно, тоже была бы счастлива вас принять. Но где она теперь? Я не видел ее уже несколько дней. Как вы думаете, возможно ли, что братец Артур, мало того что оскорбил меня необоснованным подозрением, но еще и настроил против меня кузину? Если это так, пока жив, ни за что…
— Ты только послушай! Пока он жив! Молча выносить подобный бред? — крикнул дядя Рутвен. — Ну что, Джеффри, видишь теперь, что надо положить этому конец?
С этими словами дядюшка, как в предыдущее Рождество, схватил большую книгу и мстительно швырнул в незнакомца. Если раньше у меня возникали сомнения относительно его нематериальной природы, теперь их не осталось. Сколь бы плотным и непрозрачным ни казался призрак, том, попав ему в живот, свободно пролетел насквозь и шлепнулся на пол с той стороны, сама же фигура не претерпела ни малейшего ущерба, за исключением только мелькнувшей на лице тени неудовольствия, что при таком грубом приеме было вполне понятно. Осознав как будто, что ему не рады, призрак поблек и исчез.
— «Цицерон» Миддлтона
[6] на сей раз, — заметил дядя, утирая лицо и рассматривая орудие, которое только что с успехом использовал. — Переварил, как и прошлогодний том. Если так пойдет дело, освоит в конце концов всю мою библиотеку. Ничего не попишешь, Джеффри. Ты видел, я старался быть вежливым. Но когда какой-то призрак изображает из себя владельца дома и к тому же разговаривает так, будто он живой, кто устоит перед искушением заткнуть ему рот? Ну ладно, Джеффри, готовься к ланчу. Южный эркер, как в прошлом году.
Поскольку комната была та же и все катилось по прежней колее, я ожидал новой встречи с духом в пурпурном платье. И понятно, поднимался по лестнице не без некоторых опасений. Одно дело, когда тебе является дух с самого начала улыбающийся и дружелюбно настроенный, и совсем другое — когда ты намеренно пересекаешь дорогу духу, у которого, быть может, настроение сейчас не из лучших, и он решит досадить тебе при помощи каких-нибудь сверхъестественных средств. Переодеваясь, я все время ждал появления духа и нервно оглядывался. Но так уж заведено, что самые, казалось бы, верные ожидания оправдываются редко; никто меня не потревожил, и я, переодевшись, радостно и спокойно отправился в столовую.
У порога гостиной я услышал легкий шелест шелков, вошел и застал там кузину Лилиан: она уже была одета к ланчу и теперь охорашивалась у камина. После того, что произошло в Лондоне, она, разумеется, изобразила надменный реверанс и обратилась ко мне по фамилии, словно к чужаку, представленному ей только вчера; я, конечно же, ответил поклоном, каким Рэли впервые приветствовал королеву Елизавету
[7]. Слегка подняв брови в знак того, что удивлена моим вторжением, Лилиан заметила, что сэр Рутвен как будто находится в библиотеке. Я сказал, что уже видел сэра Рутвена и нашел его полностью поглощенным беседой с духом. Поскольку день сегодня как будто приемный и могут явиться другие посетители, я решил пока что его не тревожить, а с ее разрешения остаться здесь.
Благополучно покончив с преамбулой, мы перешли к обмену колкостями; иные приходилось импровизировать, однако большая часть, заготовленная много ранее, хранилась в запасе как раз для подобного случая. Обмен снарядами не приносил большого ущерба, каждый из нас оставался недосягаем в своей крепости, меж тем мы постепенно успокоились и дело пошло к примирению. Насколько бы растянулся этот процесс при обычных обстоятельствах, не знаю, но внезапно Лилиан словно что-то подтолкнуло. Схватив меня за руку, она, как встарь, обратилась ко мне просто по имени. Я обернулся: ее взгляд, удивленный, но не то чтобы особенно испуганный, был устремлен в противоположный конец комнаты.
— Смотри, Джеффри! — прошептала она. — Верхний дух! Как его сюда занесло?
Глава III
Обернувшись, я заметил наконец духа в пурпурном бархатном костюме, склонявшегося до самого пола в столь смиренном поклоне, что гневаться на него было невозможно, хотя объяснение все же требовалось.
— Позвольте, любезный сэр, — заговорил я, — такое вторжение…
— Я, разумеется, должен извиниться. — Последовал новый поклон. — Этим утром я немного опоздал к Южному эркеру. Проходя по коридору, я заметил здесь даму. Решив, что это кузина Беатрис, я вошел. Вижу, это была ошибка. Прошлой ночью я без конца ворочался, не давал покоя комок в груди; плохой сон, расстроенные нервы — вот я и обознался. Всему виной, наверное, возмутительный поступок братца Гарольда. А теперь мне остается только извиниться за вторжение и уйти.
— Задержитесь ненадолго, — попросил я. — Это моя кузина мисс Лилиан, она нисколько вас не боится и простит вам этот небольшой промах. И… и мне нужно многое вам сказать.
Собственно, я опасался, что вижу духа в последний раз, а мне из милосердия следовало просветить его относительно его истинного положения. Поистине печально было наблюдать юного призрака, миловидного и приветливого, который не первый уже век разгуливает, считая себя живым, и я решил: будет благим деянием исправить его ошибку. Как нарочно, в тот же миг мне подвернулось убедительное доказательство. Собираясь удалиться, призрак сделал шажок в сторону; как в прошлый раз его собрат, он оказался между мною и окном, и схожим образом его черты накрыла сеть борозд и морщин. Но поскольку в такой позе он задержался немного дольше, чем другой призрак, мне скоро открылась его тайна. Удивительное явление: яркий солнечный свет пронизывал призрака насквозь, голова при этом делалась прозрачной. Не такой прозрачной, как стекло, а скорее матовой, как фарфоровая пластина, которую держат против света: мутная, она все же пропускает свет и на ней отчетливо проступают темные трещины и дефекты. Подобным же образом свет преобразил голову нашего гостя; она сделалась полупрозрачной, вроде облачка или тумана, и во всех направлениях ее пересекали прямые и кривые линии различной толщины. Вначале мне показалось, что под сплетением линий черты лица исчезли совсем и их можно видеть только в профиль, но вскоре я убедился, что это не так. Они оставались на месте: блестящие глаза, нежный рот, красивой формы ухо. При известном усилии их общие контуры все еще можно было различить. Просто на них наложилось множество других линий, проступивших из глубины черепа. Но и эти, другие линии оказалось возможным проследить. Широкая искривленная борозда обозначала контур долей головного мозга. Я видел границы глазного яблока под орбитой глаза, видел тонкие нити, связывающие глаз с мозгом. Видел барабанную перепонку, мелкие косточки уха, четко обозначенные извилистые ходы между носом и ухом. Нёбо, глотку — до самого того места, где начинался нарядный кружевной воротник. Короче говоря, под яркими солнечными лучами голова молодого человека уподобилась современным медицинским моделям из воска, в которых точно воспроизведены на полагающихся местах все детали скелета; более того, в отличие от любой рукотворной модели, эту голову можно было изучать во всех подробностях, не разнимая.
— Как долго, — начал я, сдвигаясь чуть в сторону, чтобы видеть духа на фоне стены, а не окна (я рассчитал точно: призрак вернул себе человеческий облик, черты обозначились с обычной четкостью, лишние линии и дуги исчезли), — как долго вы хвораете и плохо спите по ночам из-за боли в груди?
— Неделю, пожалуй, или даже больше.
— Простите, тут вы — да и тот, другой — чуточку промахнулись в хронологии. Тот небольшой эпизод, который, по-вашему, длится всего лишь несколько дней, в действительности растянулся более чем на два столетия. Вас постигло такое состояние ума, когда невозможен правильный счет времени. Почему подобное произошло, у меня не спрашивайте. Тем не менее печальные факты таковы, что ваши блуждания продлились уже два века и не известно, кончатся ли они вообще. В доказательство я могу сослаться на ваш костюм, сшитый по моде времен Карла II
[8], меж тем как наступил уже тридцать восьмой год правления королевы Виктории
[9].
Я примолк, рассчитывая, что дух пожелает задать какой-нибудь вопрос. Но он растерянно молчал, и я продолжил:
— И вы опять заблуждаетесь, полагая, что полученное вами телесное повреждение всего лишь нарушило ваш сон. Нет, вы умерли и, разумеется, были должным образом похоронены. Соответственно, сейчас вы не человек, а всего лишь призрак. Должно быть, вам неприятно это слышать, но рано или поздно пришлось бы узнать. В конце концов, нет ничего плохого в том, чтобы быть благовоспитанным, добропорядочным духом. В качестве такового вам позволено показываться каждое Рождество, но лишь на несколько минут, после чего вы, без сомнения, возвращаетесь к себе в могилу. Там, как я предполагаю, вы дремлете до следующего Рождества — у вас ведь, похоже, нет ясного представления о том, где вы находитесь. По крайней мере, вам уютно и привольно, чего не скажешь о многих прочих духах. Даже отец Гамлета вроде бы претерпевал мучения, при том что, если верить свидетельствам, он был, не в пример своему брату, очень достойным человеком. Вы мне не верите? Тогда, в качестве доказательства, встаньте, пожалуйста, перед окном — прямо под солнечные лучи. А теперь, позвольте, я подержу для вас зеркало. Вглядитесь в отражение — видите, вы просвечиваете насквозь? По-моему, это самое надежное доказательство того, что человек благополучно перешел в разряд духов. Вот видны ходы у вас в ухе, завитки мозга, яремная вена. А вот эту линию не примите за нерв или иную деталь анатомии — это трещина в стекле. Если вам захочется потом из любопытства изучить свою внутреннюю анатомию основательней, советую воспользоваться новым, хорошим зеркалом. Ну, вы еще сомневаетесь относительно своего нынешнего состояния?
— Увы, какие уж тут сомнения, — простонал дух. — Но что же мне делать?
— Занятий множество. Я думаю вот что: как человеку не следует вести праздную жизнь, так и у духов должны быть свои обязанности. Едва ли в незримом мире хозяйство организовано так, чтобы духи зря прожигали жизнь, а вернее, существование. Будь я духом, уж я бы постарался приискать себе какое-нибудь достойное применение. Наверное, нашел бы способ приносить пользу миру, мной покинутому. Предположим, вы поставите себе задачу удержать в памяти хоть что-нибудь касающееся вашего пребывания в незримом мире: к какому разряду вы отнесены, куда посланы и прочее подобное, и через мое посредство время от времени делились бы этими сведениями с человечеством. Не кажется ли вам, что это было бы благое деяние, что все живущие на земле были бы вам бесконечно благодарны?
Дух молча помотал головой. Очевидно, благодарность всех живущих на земле не особенно его прельщала.
— Или же, — продолжал я (меня осенила новая идея, особенно мне понравившаяся, поскольку я в последнее время увлекался юридическими аспектами медицины), — или же вы могли бы внести немалый вклад в изучение анатомии и патологоанатомии. В печати сообщалось о человеке, имевшем в боку отверстие, через которое можно было наблюдать за процессами пищеварения, что принесло большую пользу медицинской науке. Нужно ли говорить, что ваш случай бесконечно интереснее и куда перспективней с практической точки зрения? Не особенно рискуя ошибиться, предположу, что тело у вас такое же прозрачное, как голова, и только одежда мешает наблюдать за функционированием ваших внутренних органов. Разоблачившись, вы запросто могли бы при ярком солнечном свете демонстрировать работу сердца, легких и желудка. Давая ежедневные сеансы, вы обогатили бы науку новыми открытиями. В вашем организме, несомненно, заключен некий тонкий, призрачный, едва уловимый флюид, аналогичный человеческой крови, и медики могли бы изучать его циркуляцию. Во врачебной науке имеются неразрешенные вопросы, касающиеся некоторых органов и сосудов: действительно ли человеческий организм в них нуждается, или это рудименты, в процессе развития утратившие свое значение. С вашей помощью эти вопросы могли бы быть разрешены. Собственно…
Захваченный размахом своих предположений, я отвлекся от призрака и сквозь полуприкрытые веки созерцал потолок, но тут Лилиан, тихонько дернув меня за рукав, скосила глаза на нашего гостя, и я понял, что пора обратить на него внимание. Он неподвижно стоял у окна, однако любезной мины у него на лице как не бывало; по нему разливался теперь румянец злобной ярости, омрачившей все его черты. Я, естественно, смолк, он резко повернулся ко мне.
— Вы все сказали? — Дух разразился старомодным богохульством времен династии Стюартов
[10]. — Ваше оскорбительное предложение на том заканчивается? Хорошо ли вы поразмыслили, прежде чем додуматься до того, что сэр Артур Грантли, придворный короля Карла, не найдет себе более достойного занятия, чем иллюстрировать собой теории всевозможных горе-лекарей и шарлатанов?
Извергнув еще одно кощунственное ругательство, дух наполовину вытянул из ножен тонкую рапиру, злобным, мощным толчком отправил ее обратно, выскочил за порог и исчез. Из коридора донеслись топот и еще пара-тройка диковинных устаревших ругательств.
Глава IV
Мы с Лилиан обменялись взглядами, полными немого удивления. Колокол позвал на ланч, мы все так же молча двинулись в столовую.
— Возможно ли, — начал я, когда мы вошли в следующую комнату, — что этот человек, которого мы принимали за скромного домочадца, на самом деле являлся главой семьи? И твоим, Лилиан, предком?
— Папа должен знать. Спросим его за ланчем.
И вот, когда старый джентльмен взялся за вино, орехи и изюм (до этой минуты он занимался исключительно обедом и не любил, чтобы его отвлекали), Лилиан спросила:
— А был ли такой сэр Артур Грантли, папа?
— Дай подумать, — пробормотал дядя Рутвен. — Да, был, два столетия назад. Теперь припоминаю. Их было два брата-близнеца; старший наследовал поместье и титул, младший получил звание капитана королевской гвардии. Можно было ожидать, что ровесники, связанные столь тесными узами родства, будут жить душа в душу, но случилось иначе. Они рассорились, один брат убил другого и был за это повешен.
— А сохранились ли какие-нибудь записи, дядя Рутвен?
— Разве что в «Государственных процессах»
[11]. Я туда никогда не заглядывал. Ни в «Берке»
[12], ни в «Дебретте»
[13] ссылок нет. Из этих весьма полезных сборников можно узнать только, что Гарольд Грантли умер в возрасте двадцати двух лет; причина умолчания, вероятно, — забота о семейной чести, хотя по прошествии стольких лет едва ли это необходимо. Нет лучшего средства очистить фамильный герб, чем время. Неприятно, конечно, когда клеймо убийцы лежит на твоем отце или деде, но если речь идет о событиях двухвековой давности — кого это волнует? Иначе лихо бы пришлось всем до единой королевским фамилиям. Возьмем ее величество всемилостивейшую королеву Викторию — разве есть свидетельства, что ее хоть сколько-нибудь заботят подозрения, омрачающие память королевы Марии Шотландской?
[14] Да лучше иметь предков с дурной славой, чем без всякой славы. Ну, обнаружит кто-нибудь, что на одной из ветвей его фамильного древа устроился Гай Фокс
[15], — станет ли это для него ударом? В любом случае это пустячное убийство в роду Грантли нас не должно огорчать: прямая линия наследования тогда прервалась, майорат достался нам
[16] как представителям побочной ветви.
Исчерпав свое знание предмета, дядя Рутвен вновь взялся за стакан и далее повел речь о выращивании репы. Но мы с Лилиан этим не удовольствовались, после ланча ускользнули в библиотеку и сняли с верхней полки один из пыльных, ветхих от старости томов «Государственных процессов». Книгу, похоже, годами не снимали с полки, но мы, зная, при каком монархе произошел интересующий нас случай, за считаные минуты отыскали процесс «Rex Grantley»
[17]. Книга была очень тяжелая, и мы сначала расположились у стола. Но там было слишком высоко, мы сели рядышком на софу, раскрыли книгу на коленях и стали вместе читать. Признаюсь, мне такое чтение понравилось. Лилиан пришлось склонить голову, ее локоны задевали мое плечо, теплое дыхание обвевало щеку. Чтобы поддержать Лилиан (как-никак на коленях половина тяжеленного тома), я обвил ее за талию, а она так углубилась в рассказ об убийстве, что как будто ничего не заметила. В литературе нередко встречаются такие эпизоды: молодой человек и девица сидят подобным же образом и читают одну на двоих книгу. Обычно это бывает томик поэзии или, на худой конец, увлекательный роман. Вопрос состоит в том, часто ли случается, чтобы молодая леди и ее поклонник увлеченно знакомились с историей убийства, совершенного одним из представителей ее семейства, и не чувствовали при этом ничего, кроме интереса к сюжету, как если бы главную роль в повествовании играли какой-нибудь Джек Шеппард
[18] или Оливер Твист. Но, как верно заметил дядя Рутвен, уж очень это было давно.
Из отчета в «Государственных процессах» следовало, что Артур и Гарольд Грантли были близнецы и им сравнялось по двадцать два года. Как говорил дядя Рутвен, Артур был старший и ему достались титул и поместье, Гарольд же получил офицерский чин в дворцовой гвардии. Естественно, братья много времени проводили вместе и все думали, что они очень друг к другу привязаны. Случались, разумеется, и небольшие размолвки, но вплоть до убийства никто не замечал, чтобы между ними пробежала черная кошка. Беда произошла в один из рождественских дней, около полудня. Гарольд взял отпуск, чтобы навестить в Грейндже брата; после раннего обеда (гостей в доме не было, и некоторыми формальностями и церемониями братья пренебрегли) оба сидели за столом, беседовали, ели ломбардские орехи и пили вино. Возможно, они и выпили лишнего, однако не настолько, чтобы уж очень опьянеть. Вино разве что слегка разогнало кровь, но, как оказалось, это и привело к несчастью, лучше уж им было упиться до бесчувствия. Сэр Артур воспользовался случаем показать брату ценное фамильное наследие, известное как большой ланкастерский бриллиант и доставшееся их семье от боковой ланкастерской ветви
[19]. В лихую годину Кромвеля
[20] бриллиант прятали в тайнике, и только теперь извлекли на свет божий. Можно предположить, что сэр Артур, неравнодушный к их кузине Беатрис и желавший на ней жениться, объявил, что подарит ей семейную драгоценность, Гарольд же (он и сам был влюблен в Беатрис и не менее брата надеялся на взаимность) стал возражать, разгорелась ссора. Как бы то ни было, в доме слышали, как они громко спорили, неожиданно Гарольд позвал на помощь, прибежавшие домочадцы увидели, что его брат лежит на спине бездыханный, с явственными следами насилия на шее. Рассказ Гарольда сводился к тому, что сэр Артур внезапно откинулся на спинку кресла и стал задыхаться, словно его хватил удар. С другой стороны, выдвигались аргументы, что крепкие молодые люди не мрут на каждом шагу от внезапного припадка, что на трупе заметны следы удушения, что между братьями произошла размолвка (этого не отрицал и Гарольд), что они были соперниками в любви (само по себе достаточный повод для ненависти и ссоры) и — более того — что Гарольд, как претендент на наследство, был заинтересован в смерти брата. Опять же, бриллиант исчез. Если бы смерть была естественной, драгоценность никуда бы не делась, но она была главным поводом к ссоре, а потому убийца решил уничтожить улику, выбросив ее, по всей вероятности, в озеро. Словом, все ополчились на оставшегося в живых брата, добавились и политические мотивы, в наше время едва ли понятные; кое-кто из фаворитов короля рассчитывал, устранив высокопоставленного соперника, продвинуться по служебной лестнице в гвардии и сумел повлиять на монарха не в пользу подозреваемого. В общем, после многих перипетий и продолжительного судебного процесса Гарольд был признан виновным и казнен.
— Теперь, — сказал я Лилиан, — для меня прояснилось многое, чего я не понимал. Красная линия на шее нижнего духа, боль в груди у духа верхнего (не иначе как от давления извне) — все эти обстоятельства складываются в единую историю и как нельзя лучше совпадают с судебным отчетом. Только — вот что на первый взгляд кажется странным — убитый как будто не помнит, что был убит, а убийца не помнит, что был казнен.
— В самом деле странно. Ну да не ждать же от духов большого ума!
— Это странно на первый взгляд, но стоит поразмыслить, и все встает на места. Претерпев насилие, мы часто впоследствии ничего не помним. Возьмем человека, который упал с высоты или получил удар дубинкой и потерял сознание; очнувшись, он понимает только, что с ним что-то случилось, но самого падения или удара не помнит. Почему же должно быть иначе, когда пострадавший умер? Рассмотрим обстоятельства в этом свете, и мы увидим: молодой баронет пробуждается в могиле, смутно помня о том, что на него как будто напали, о самом же убийстве даже не догадывается. Точно так же младший брат пробуждается и думает, что он живой; память о законном наказании стерлась, помнится только, что его обвиняли в насильственном преступлении, каком — неизвестно, однако он обижен и не находит себе покоя.
— В самом деле, это очень правдоподобно, — согласилась Лилиан. — Но если он все же невиновен?
— В это трудно поверить, слишком много фактов говорит против. Такое неразумное предположение могло прийти в голову женщине, которой хочется смыть пятно с фамильного герба.
— Тьфу на фамильный герб, — отозвалась Лилиан, изображая вытянутыми губками «тьфу». При этом она была так хороша, что я, по-прежнему поддерживая ее за талию, всерьез задумался, а не воспользоваться ли случаем, чтобы сделать предложение. Оно ведь само собой разумелось, и каждый, в том числе и сама Лилиан, со дня на день его ожидал; дело внутрисемейное, предвидели его давно, обсуждали неоднократно, так чего же медлить, почему не открыть свое сердце?
— Думаю, Лилиан, — начал я, — сейчас самое время поговорить о нашем будущем.
— Хорошо, Джеффри.
На ее щеках выступил румянец; она догадывалась, что будет дальше: последует любовное признание, составленное в самых нежных выражениях. Но что касается нежных выражений, то по крайней мере в этом я, помня недавние провинности Лилиан, решил ее разочаровать.
— Нет, — сказал я, — Гарольд не мог быть осужден безвинно, в это невозможно поверить. Так что, Лилиан, видишь сама: ваша семейная репутация изрядно подпорчена. Тем не менее я, к несчастью, очень сильно к тебе расположен, а потому предлагаю руку и сердце. Надеюсь, этим я не нанесу себе слишком большой урон.
— Ты очень-очень добр, Джеффри, — отвечала Лилиан. — Я бесконечно благодарна тебе за такую честь. Мне кажется, каждой семье рано или поздно случается пережить какой-нибудь позор вроде смертной казни. У нас он уже позади, и я расцениваю это как величайшее везенье. А вот по вашей линии позор еще ожидается, и, судя по всему, выпадет он настоящему ее поколению. Я рада принять твое предложение — хотя бы для того, чтобы иметь законное право быть рядом и поддерживать тебя во время предстоящего испытания.
Так совершилась наша с Лилиан помолвка.
Глава V
Предполагалось, что венчание состоится не сразу. Дядя Рутвен придерживался старомодных понятий относительно брака; прежде всего он считал, что молодой человек не имеет права жениться, пока не приобретет профессию, ибо фамильное состояние — вещь слишком ненадежная и семья не должна зависеть от превратностей судьбы. Таким образом, было решено подождать моего успешного дебюта в суде.
Он состоялся в ближайшем октябре. Мне была доверена роль третьего адвоката в процессе «Ученик благотворительной школы против церковного старосты», угроза физическим насилием. Церковный староста отодрал ученику уши за игру в шарики на надгробии, но, к несчастью, настиг его уже за чертой кладбища. Это позволило вести речь о превышении власти и предъявить иск. Тяжба тянулась без малого пять лет, пора было переходить к судебному разбирательству. В качестве свидетелей вызвали директора школы, викария, добрую половину прихожан и троих звонарей — все они явились. Дополнительно требовалось свидетельство игрушечного мастера, который продал ученику шарики, однако получилось так, что вызов застал его в Шотландии, на смертном одре. Были назначены лица, уполномоченные отобрать у него показания. Игрушечный мастер лежал в бреду, сознание возвращалось к нему не более чем на полчаса в день, и он хотел воспользоваться этим промежутком, чтобы составить завещание. Однако судебные порученцы упорно не давали ему это сделать, требуя показаний; они сбивали мастера с толку, и он вновь начинал бредить. Процесс, разумеется, требовалось отсрочить, пока требуемое свидетельство не будет получено.
Случилось так, что старший адвокат отсутствовал и обязанность просить отсрочки легла на меня; немного опасаясь за свой голос, я все же справился с заданием. Судья сказал, что при согласии противной стороны никаких возражений не предвидится, противная сторона подтвердила свое согласие, отсрочка была дана. После этого я написал сэру Рутвену, что мой дебют в суде состоялся. Сэр Рутвен тут же откликнулся, интересуясь, появится ли в «Таймс» репортаж о моей речи. Я ответил, что этого не ожидаю, поскольку газеты, в ущерб другим важным новостям, посвящают главное внимание конфликту в Черногории
[21]. Дядя Рутвен ответил, что в целом удовлетворен, даже если «Таймс» обо мне промолчит, и что теперь, когда я способен содержать семью вне зависимости от унаследованного состояния, свадьба может быть назначена сразу после Рождества. Мне было предложено приехать в рождественский сочельник, мы уютно пообедаем в тесном кругу, пока не начнут съезжаться приглашенные гости.
Соответственно, я появился в Грантли-Грейндже днем двадцать четвертого и поднялся в свою комнату в сопровождении Биджерза, который не только осветил мне дорогу, но и помог распаковать багаж. При этом он с непринужденностью, свойственной старым слугам, пустился судить и рядить о последних событиях.
— Только что доставили корзину с превосходным большим лососем, мастер Джеффри, но это на завтра. Вы его оцените, когда увидите; сэр Рутвен им очень гордится. Духи с вашего прошлого приезда не показывались, — может, и вовсе ушли навсегда. Поговаривают, на следующей неделе на бракосочетание явится сам граф Килдар, но явится или не явится, а серебряный кувшин уже прислал. Может, всех духов в конце концов заперли на замок там, где их место. Элинор, тетушка мисс Лилиан, между прочим, заткнула за пояс графа Килдара. Она, говорят, прибыть не сможет, но видели бы вы, мистер Джеффри, какие она прислала серьги с бриллиантами — в ломбардский орех величиной! Что до сегодняшнего винограда, боюсь, он кое-где тронут плесенью, зато устрицы…
— Хорошо-хорошо… спасибо, Биджерз. — Поток слов меня утомил, и Биджерз, поняв намек, сделал вид, что снимает пылинку с моего венчального фрака, и потихоньку выскользнул за порог. На самом деле я не столько устал, сколько хотел поразмыслить в одиночестве. Что-то в замечании Биджерза пробудило во мне ассоциации, но настолько смутные и неуловимые, что никаких путных выводов из них извлечь не удавалось. Бриллианты размером с ломбардский орех… бриллианты-орехи, орехи-бриллианты — эти слова связались у меня в голове в мелодию, но что из них следует? Как я ни напрягал мозг, фрагменты не укладывались в определенную картину. Ночью продолжалось то же самое: те же слова, те же звуки, та же мелодия, похожая на перестук колес поезда. Среди ночи я проснулся: меня вдруг осенило, но решение загадки показалось столь диким и невероятным, что я сразу его отбросил. Даже тогда, в полусне, в час, когда буйные фантазии мешаются со столь же фантастическими снами, я счел эту идею сумасбродной и достойной осмеяния; вновь погружаясь в сон, я думал, что окончательно с нею расстался. Но вот я пробудился, в окне ярко светило солнце, а в памяти воскресла все та же чудна́я мысль. Странное дело: мыслил я уже по-дневному спокойно и здраво, наплыва буйных фантазий можно было не опасаться, а ночная идея, причудливая и призрачная, как прежде, вызывала уже не смех, а желание серьезно и тщательно ее обдумать. В конце концов, ничто не мешало проверить ее экспериментально, хотя действовать следовало втайне и осторожно, дабы не навлечь на себя насмешки, если затея провалится.
Одевшись, я на цыпочках прокрался вниз. Утро только начиналось, внизу все было тихо, только одна из горничных смахивала с мебели пыль. Поскольку все давно привыкли к моим ранним прогулкам, она лишь на миг скользнула по мне взглядом и снова взялась за дело. Через окно-дверь я вышел на голую и блеклую зимнюю лужайку. Садовник заново укутывал растения соломой, но и он лишь притронулся к шляпе и ничего не сказал. По гравиевой дорожке я обогнул террасу и достиг задворков дома, а оттуда свернул к сосновой роще поблизости.
Посреди нее располагался семейный склеп Грантли. Вид его нисколько не омрачал настроения; это была кирпичная постройка нескольких футов в высоту, с некоторой претензией на архитектурную гармонию. Со склепом не было связано ни суеверий, ни сентиментальных воспоминаний. Собственно, на тот день там покоилось не более полутора десятков представителей семейства. Склеп был сооружен четыре века назад, и рассчитывали его приблизительно на сотню покойников, но во времена мятежа в поместье побывали солдаты Кромвеля; им не хватало пуль, и они повыбрасывали мертвых Грантли за порог, чтобы пустить в переплавку свинцовые гробы. После этого здесь нашли приют лишь два-три поколения Грантли; прочих стали хоронить на кладбище у деревенской церкви. Лет десять назад склеп понадобилось открыть, чтобы установить дату смерти одного из усопших, необходимую как доказательство в суде. Дверь, которой давно не пользовались, заупрямилась, в конце концов пришлось сломать замок. Разумеется, запоры собирались восстановить, но — опять же разумеется — не восстановили: как всякое не особенно спешное дело, его откладывали со дня на день, а потом оно выветрилось из памяти. Незапертая дверь немного отошла, хотя ее никто больше не трогал, садовники стали прислонять к ней инструменты, потом открыли шире, чтобы прятать инструменты от дождя, и так, шаг за шагом, полупустой склеп превратился в сарай для садового инвентаря. Здание обросло виноградом, у цоколя скопились папоротники, посторонний принял бы его за обветшавший ледник.
Я толкнул дверь еще немного и заглянул внутрь. Солнце стояло низко, за деревьями, и прямые лучи сюда не проникали, но света хватало, чтобы разглядеть у самого входа груду грабель и мотыг, а также, чуть дальше, ряд ниш, предназначенных для гробов, но с давних времен пустующих. Внутри я установил, что ниши идут двойными рядами, теряясь во мраке. Я раскурил поярче сигару и, зажигая свечу за свечой, двинулся на разведку. В дальнем конце я обнаружил несколько ниш с гробами, которые находились на разных стадиях разрушения. Темная тканевая обивка истлела, кусочки ее валялись тут же и на каменном полу. Внешние деревянные вместилища кое-где уцелели, а кое-где распались на щепки. На нижнем краю некоторых ниш виднелись медные таблички с именами и датами, но они сохранились не все. В одной из ниш помещался источенный червями гроб грубой работы, но ни имени, ни даты, ни даже следа таблички не нашлось. Я не мог не предположить, что здесь покоится несчастный Гарольд Грантли; ему по праву было предоставлено место в фамильном склепе, однако кто-то из милосердных побуждений распорядился не указывать имени, дабы злосчастная судьба покойного канула в Лету. Все более надеясь на то, что поиски достигнут цели, я зашагал дальше. Поминутно меняя свечи, внимательно читал имя за именем; чтобы разобрать под грязью старинные буквы, приходилось протирать таблички носовым платком. Гробов оставалось все меньше, надежда постепенно уступала место разочарованию. Но это продолжалось недолго; вскоре я с несказанной радостью прочел на одной из табличек: «Артур Грантли, опоч. 25 дек. 1663 в возр. 22».
Так вот он — тот, кого я искал. Я стал внимательно разглядывать все, что уцелело. Побитый молью, изгрызенный крысами покров, вставленные один в другой гробы, вот и все. На миг я забеспокоился и огляделся: что, если рядом возникнет веселое юное привидение в пурпурном бархате и кружевах — на поясе качается рапира, и грозно спросит, с какой стати я его беспокою, но вокруг было тихо. Я пребывал наедине с собственными мыслями и намерениями, никто не собирался препятствовать мне или задавать вопросы.
Я боялся, что придется просить кого-нибудь о помощи, но зря. Все как нельзя лучше способствовало моему замыслу. Внешнее хранилище, покоробленное, источенное червями, сгнило окончательно, его можно было бы разбить на части одним ударом; свинцовый средний гроб был разъеден ржавчиной, швы распаялись и разошлись, и мне не понадобилось особых усилий, чтобы отогнуть конец крышки; внутренний гроб из красного дерева прогнил не меньше внешнего и подался так же легко. В считаные мгновения крышки всех трех гробов были вскрыты, туда можно было запросто просунуть руку.
Ненадолго я заколебался. Что, если, как иногда случается, останки не подверглись тлению и моя ладонь наткнется на твердую плоть? Справившись со страхом, я потихоньку протиснул руку внутрь — она не встретила сопротивления. Лишь тонкий слой праха на дне, едва ли достаточный, чтобы пальцем начертать на нем имя. Это было все, что осталось от веселого молодого кавалера, двенадцатого баронета Грантли. Я начал неспешно шарить по дну, перебирая прах, пока, ближе к дальнему концу, не наткнулся на небольшой твердый предмет. Сердце екнуло от волнения. Что это? То, на что я надеялся, или уцелевший фрагмент кости? Дрожа с головы до ног, я зажал предмет большим и указательным пальцем и кинулся к двери склепа. В полусумраке у приоткрытой двери моя уверенность окрепла, а при ясном дневном свете, подставив находку под золотые солнечные лучи, я расстался с последними сомнениями: мне в руки попал давно потерянный ланкастерский бриллиант.
Глава VI
Вернувшись в дом, я промолчал о своем приключении. Мне казалось, время еще не приспело, лучше подождать до вечера. Язык не поворачивался при ослепительном свете утра повествовать о тайнах мрака, вечных снов и вскрытых гробниц. Пока сумерки не внушат слушателям соответствующего настроения, кто поверит моему рассказу?
Более того: что, если днем явится дух, разгневанный моим вторжением в гробницу, потребует бриллиант назад и, быть может, я испугаюсь его чудовищных угроз и отдам свою находку? Обычное время явления духов близилось, их можно было ждать с минуты на минуту. Дядя Рутвен уже сидел в библиотеке, поджидая своего визитера. Он был как раз настроен не особенно дружелюбно по отношению к духам и громко объявил, что не намерен, как прежде, церемониться; миролюбию его пришел конец, и больше он их в доме не потерпит. А уж в эти дни особенно — сказал он; в доме готовится праздник, есть чем заняться и без них. И вот он, настороженный, уселся в большое кресло и, держа под рукой самый тяжелый том Британской энциклопедии, приготовился сокрушить духа при первых признаках его появления, прежде чем тот промолвит хотя бы одно слово.
Но к удивлению всех домочадцев и к сугубому разочарованию сэра Рутвена (он ведь приготовился действовать и не готов был смириться с тем, что зря потерял время), духи не появились: ни наверху, ни внизу. Ровнехонько в двенадцать, как никогда весело, забили колокола; многоголосый перезвон поражал необычной четкостью и быстротой; но дядю никто не тревожил, и Британская энциклопедия лежала рядом невостребованная. Наконец день стал клониться к вечеру, прозвучал гонг к обеду и мы направились в столовую.
На следующий день мы уже должны были обедать в большой компании; утром, после Рождества в тесном кругу, ожидались первые гости, которые нарушат наше уединение, и тогда уже не придется жаловаться на скуку. Но сегодняшний день сэр Рутвен желал провести без посторонних. Нас было мало, однако все помнили про Рождество и желали достойно его отпраздновать. Куда ни посмотри, комнату украшали остролист и омела. В дальнем конце камина уютно лежало большое рождественское полено, вокруг него весело трещали сучья поменьше, и оно старалось от них не отставать, но не всегда успешно — при его-то размерах. Пока оно с достоинством тлело, вокруг творились буйные игры, сопровождаемые громким треском и шипеньем. В трубу уплывали кольца красиво подцвеченного дыма, пламя вспыхивало языками, освещая все дальние углы и бросая красные отсветы на старые поблекшие портреты; даже древний, весь в трещинах, Рембрандт, на котором никто ничего не мог различить, заиграл яркими солнечными искрами.
Стол был накрыт только для нас троих, но в честь праздника так торжественно, как на два десятка пирующих. В центре водрузили, сняв чехол из зеленого сукна, высокий ветвистый канделябр, которым пользовались лишь в особых случаях. Из мест длительной ссылки вернули антикварное серебро (сэр Рутвен успел уже забыть о его существовании), и оно, как в прежние века, приятно замерцало в неярком свете канделябра. В расставленных там и сям вазочках неназойливо благоухали цветы. В нужное время из кухни должны были принести голову кабана, чтобы мы любовались, вкушали и делали вид, что ничего лучше в жизни не пробовали. Рождественский пудинг, шепнул мне Биджерз, удался как никогда за многие годы. Вокруг царили уют, гармония и веселье; все располагало к тому, чтобы поведать мою историю.
Возможно, не без некоторой театральности я извлек на свет ланкастерский бриллиант и положил на ладонь Лилиан. Я сказал, что не могу придумать лучшего подарка на Рождество, чем вернуть ей ценную и древнюю фамильную реликвию. В самых общих чертах я коснулся того, как реликвия была добыта, зато подробней описал ход мыслей, который привел к догадке, где она спрятана. Я объяснил, что находка позволяет по-новому взглянуть на материалы в «Государственных процессах»; она доказывает, что младший брат не виновен ни в каком убийстве: в пылу ссоры старший брат случайно проглотил бриллиант, приняв его за один из орехов из горки у тарелки (они были той же величины); этим убедительно объясняются и пятна на шее покойного, и исчезновение бриллианта, и — вероятней всего — докучный комок в груди духа, одетого в пурпурный бархат.
— Да-да, это именно так, — прервал меня негромкий голос.
Мы подняли глаза: у дальнего конца стола стояли оба призрака. Еще больше, чем прежде, меня поразило их сходство: различался только цвет платья. Одинаковые лица, красивые и обаятельные, одинаковые любезные манеры. Все сердечные раны явно были залечены, призраки сплетали руки в ласковом братском объятии.
— Мы все слышали, — продолжил дух в красном, — и получили объяснения, до которых сами не смогли додуматься. Оба мы с братом Артуром теперь знаем, что мы мертвы, а посему не вправе впредь посещать кров, более нам не принадлежащий. Мне известно, что меня повесили, но, поскольку я был невиновен, подробности меня не занимают. В любом случае я должен уже давно покоиться в могиле. Моя семья уверилась в моей невиновности, братец Артур, как мне известно, несмотря на давешнюю перепалку, по-прежнему меня любит, так что мне до мнения посторонних?
— А я, — подхватил призрак в пурпурном, — просто не знаю, как вас благодарить за свое избавление. Ночами я лежал — теперь мне это понятно — в могиле и не мог заснуть из-за странного комка в груди. Но нынче утром, около восьми, меня внезапно отпустило; это было такое блаженство, что я проспал — впервые за долгие годы пропустил колокольный звон и не нанес в назначенный час своего обычного рождественского визита. Но это всего лишь блаженство телесное, несравнимое с блаженством душевным: я ведь узнал, что братец Гарольд на самом деле не причинил мне никакого вреда. Думаю, если бы мы пришли к согласию по единственному поводу, который нас разделяет, то есть по поводу нашей общей привязанности к кузине Беатрис, мы бы…
— Пожалуй, тут я легко мог бы вас успокоить, — вмешался дядя Рутвен. — Если вы уделите мне минутку внимания, я покажу вам верный оригиналу портрет вашей кузины Беатрис в позднейшие годы.
Подняв со стола канделябр, он направил свет на одну из картин, висевших на стене. На портрет кузины Беатрис в зрелые лета. Картина была в трещинах, темная и ветхая, но лицо по странной случайности сохранилось хорошо. Это было лицо, давно утратившее свежесть и миловидность юности, но не приобретшее взамен достоинства — украшения зрелых лет. Густо загримированное и напудренное лицо ветреницы, без малейших следов приятности или доброты; сам сэр Годфри Неллер
[22], при всем своем искусстве, не смог, не жертвуя схожестью, украсить его хотя бы искрой благородства или убрать мерзкое тщеславие, что проглядывало в каждой черте.
— Портрет вашей кузины Беатрис на пятидесятом году жизни, — пояснил дядя Рутвен. — Замуж она не вышла, при дворе отличилась своим умением жульничать в карты.
Юноши-призраки внимательно всмотрелись в картину. Мне показалось, что их братское объятие сделалось еще теснее. Наконец они, удовлетворенные, отвернулись.
— Не думаю, что у нас когда-либо повторятся ссоры из-за кузины Беатрис, хоть мы и забываем иногда, что больше не живы. — По лицу старшего брата пробежала обаятельная улыбка. — А теперь, когда все разногласия так благополучно улажены, нам остается только проститься. Сон брата Гарольда не будет отныне тревожить мысль, что я к нему несправедлив, моему сну не станет мешать комок в груди, — вероятнее всего, мы не пробудимся больше, чтобы вам докучать.
— Погодите, — вскричал дядя Рутвен. Искренне тронутый, он забыл и думать о Британской энциклопедии. — Куда же вы так скоро? Не хотите ли с нами пообедать?
Духи тем временем уже начали исчезать: как раньше, граница невидимости побежала от ног выше и добралась уже до середины туловища. Тут она нерешительно дрогнула и двинулась вниз; призраки снова показались полностью. Словно бы подержались в раздумье за ручку двери и вернулись.
— И еще, — продолжил дядя. — Я должен извиниться за прежние грубые поступки по отношению к одному из вас.
— Все уже забыто. — Призрак в красном отвесил поклон. — Что скажешь, братец Артур, можем мы немного задержаться?
— Разве что минуту-другую, братец Гарольд, хотя бы для того, чтобы искупить невежливость по отношению к молодому джентльмену, которую я позволил себе не далее как в прошлом году.
Призраки сели за стол, и обед начался. Приятно было наблюдать их старомодную любезность: галантные наклоны головы при каждом слове, адресованном Лилиан, ловкость, с какой они, не желая привлекать к себе излишнее внимание, делали вид, будто едят и пьют. Не обладая телесностью, они на самом деле не могли ни есть, ни пить, но все время подносили ко рту полные бокалы и вилки с кушаньями и, не притронувшись, возвращали обратно. Одно удовольствие было слушать их разговор: приправленный кое-где, по моде прошлых времен, богохульством, он тем не менее поражал живостью, остроумием, искрометным весельем. Вначале, конечно, беседой завладел дядя Рутвен с очерком позднейшей семейной истории, но далее слово перешло к духам, которые полчаса премило развлекали нас неизвестными дотоле историйками про двор Веселого Короля. Естественно, я забыл о современности и обратился мыслями к романтическому прошлому; воображение неудержимо увлекло меня в старые добрые времена Стюартов. Прозаический девятнадцатый век остался за спиной, я вмешался в веселую беззаботную толпу — король и придворные вовсю вознаграждали себя за лишения, которые претерпели в мрачный период Республики. Вокруг меня теснились, превращая прошлое в реальность, а настоящее — в изменчивый миф, Гамильтон
[23] и Нелли Гвин
[24], де Грамон
[25] и Барбара Вильерс
[26], Франсес Стюарт
[27], те и другие ославленные мертвецы, поступки которых не заслуживают одобрения, но имена, овеянные романтикой, живут в истории и все еще притягивают наше любопытство. Под влиянием минуты даже портрет старой бедной шулерши Беатрис Грантли облекся как будто прежним очарованием юности; в бликах свечей и рождественского полена на нем проступили не заметные прежде следы красоты, и в целом оно вернуло себе ту миловидность, которой прельстился в свое время, когда она случайно явилась при дворе, король Карл, — впрочем, вскоре он забыл о мимолетном флирте, вернувшись к более устойчивым привязанностям.
— Вот уж поистине веселый двор; грустно вспоминать о нем, зная, что никогда там больше не окажешься, — заключил призрак в пурпуре. — И как бы украсила его собой моя прекрасная юная родственница, — добавил он, кланяясь Лилиан, — даже кузина Беатрис с ней бы не сравнилась. И я уверен: не в пример ей, с годами ваш облик не утратит привлекательности и благородства. А чтобы оправдать мое предсказание, будьте осторожны, не повторяйте моей ошибки.
Призрак многозначительно указал на ланкастерский бриллиант, который, по странному совпадению, лежал как раз подле тарелки Лилиан в горке ломбардских орехов.
— Однако не сомневаюсь, — добавил он в куртуазной манере своего века, — эти нежные губки ни на какие промахи не способны. А бриллиант, дополненный парным, пусть лучше послужит украшением для прелестных ушек.
— Парным, вы сказали? — удивился я, задавая себе вопрос, не проглотил ли юноша-призрак два бриллианта и не слишком ли поспешно я закончил поиск.
— Да, парным. Неужели не знаете? В самом деле? Было ведь два больших бриллианта, ланкастерский и йоркский. Благодаря союзу отпрысков этих двух враждебных партий они достались оба одному семейству, а потом, опять же через брак, перешли к Грантли. Во времена Кромвеля бриллианты, чтобы их не конфисковали, были спрятаны в разных местах, местоположение тайников для большей надежности нигде не записывали, а передавали из уст в уста. Во времена Реставрации секрет был известен мне одному. Перед смертью я, как вам хорошо известно, успел извлечь на свет божий ланкастерский бриллиант. Йоркский все еще находится в тайнике. Разрешите нам с братом преподнести его вам как наш совместный рождественский подарок. Вы найдете его в металлической шкатулочке рядом с…
И тут как раз за окном подал голос захудалый бентамский петушок. Это была жалкая, лысая птичка, с висящим крылом и кривым пальцем; из-за этих, а может и других, незаметных нам дефектов он был постоянно гоним из общества насельников птичьего двора. Его норовили клюнуть даже курицы. Его голос, тонкий и писклявый, походил на свист неумелого школьника. И произошло это не в полночь и не на заре, а в семь часов вечера. С чего бы, казалось, уважающему себя духу повиноваться столь жалкому крику столь жалкой птицы в столь ранний час? Но, видимо, существует такое непреложное правило для всех законопослушных привидений; или, быть может, слишком это затруднительно — делить на разряды различные образчики петушиного пения. Так или иначе, при первом же хриплом писке призрак замолк и вопросительно взглянул на своего брата; тот кивнул, и оба медленно растворились в воздухе.
— Какие же они смешные, эти духи! — проговорила Лилиан. Но мне подумалось, что, глядя на ланкастерский бриллиант и прикидывая, как бы выглядели на ней оба рождественских подарка, она горько пожалела о том, что петушишка не затеял свой концерт хотя бы минутой позднее.
Фиц-Джеймс О’Брайен
ПОТЕРЯННАЯ КОМНАТА
Жара стояла удушающая. Солнце давно скрылось, но как будто оставило после себя свой жизненный дух — жару. Воздух застыл; листья акаций, заслонившие мои окна, повисли грузом на тонких стеблях. Дым от сигары не поднимался выше моей макушки, и приходилось разгонять это стоячее бледно-голубое облачко ленивыми взмахами руки. Рубашку я расстегнул, открытая грудь тяжело вздымалась, пытаясь вобрать в себя хоть сколько-нибудь свежего воздуха. Казалось, даже городские шумы одолела дремота; тишину нарушал один только гул комаров.
Пока я лежал, задрав ноги, в кресле и мысли мои, как иногда бывает, блуждали незнамо где, мной овладело странное желание: неспешно перебрать в уме главные предметы обстановки в комнате. Эта задача как раз соответствовала моему тогдашнему настроению. Комнату уже накрыла тень сумерек, но тусклые очертания мебели еще виднелись, и мне ничего не стоило вычленить взглядом отдельные предметы; притом кресло стояло так удачно, что не приходилось даже вертеть головой.
Imprimus
[28] призрачная литография Калама
[29]. Она выглядела всего лишь черным пятном на белой стене, но память воспроизводила картину во всех деталях. Полночь, пустынная местность, в центре на переднем плане — дуб, похожий на привидение. Отчаянно, во всю силу дует ветер; он сносит влево изломанные, одетые скудной листвой ветки. По грозному небу стремятся бесформенные нагромождения туч, дождь хлещет почти параллельно горизонту. На заднем плане вересковая пустошь переходит в бескрайнюю тьму; в самой дали словно бы плывут в пространство неясные формы, вызванные к жизни то ли воображением, то ли искусством. У подножия гигантского дуба стоит закутанный в плащ человек. Плащ под напором ветра плотно облепляет его тело, петушиное перо на шляпе дыбится, как бы в испуге. Лица не видно: подхватив плащ обеими руками, человек закрывает его с двух сторон складками ткани. Впечатление такое, что картина бессюжетна. Она ни о чем не повествует, однако обладает таинственной, внедряющейся в память силой — потому я ее и купил.
Рядом с картиной, чуть ниже, просматривается круглое пятно — это моя курительная шапочка. Спереди вышит мой герб, из-за этого я ее не ношу, однако, если как следует пристроить ее на голове, чтобы длинная синяя кисточка свисала вдоль щеки, она мне, по-моему, очень даже идет. Помню время, когда ее шили. Помню миниатюрные ручки, которые проворно продергивали шелковые нитки сквозь натянутую на пяльцы ткань; помню, с каким трудом мне досталась цветная копия моего герба, по которой был вышит рисунок спереди на ленте; помню поджатые губки и наморщенный юный лоб мастерицы, когда она гадала, что же делать с облаком, из которого торчит рука в латах (изображение в верхней части моего герба); помню блаженный миг, когда те же миниатюрные ручки водрузили головной убор мне на голову (я принял горделивую позу, но продержался в ней недолго) и как я, уподобившись монарху, немедленно после коронации воспользовался своей монаршей привилегией: обложил единственную подданную налогом, уплаченным, впрочем, без всякого ропота. Ах, шапочка сохранилась, но не стало вышивальщицы: она готовилась укрыть шелком мою макушку, меж тем как к нити судьбы над ее собственной головой уже тянулись ножницы Атропос!
[30]
До чего же громоздким кажется в неверном сумеречном свете большое фортепьяно в левом от двери углу! Я не умею ни играть, ни петь, но фортепьяно у себя держу. Мне приятно, глядя на него, сознавать, что за музыкой далеко ходить не надо, даром что я не способен снять наложенное на нее заклятье. В этом объемистом ящике дремлют Беллини
[31] и Моцарт, Чимароза
[32], Порпора
[33], Глюк
[34] и прочие — по крайней мере, их души, — и я этому рад. Недвижные, как мумии, там покоятся все оперы, сонаты, оратории, ноктюрны, марши, песни и танцы, какие когда-либо выбирались на свет из-за ограждения в четыре перекладины, что заключает в себе мелодии. Однажды фунты, вложенные мною в неиспользуемый инструмент, полностью окупились. Ко мне в гости пожаловал Блокита, композитор. И разумеется, его неудержимо повлекло к моему фортепьяно, словно бы оно обладало неким магнетизмом. Он настроил инструмент и начал играть. Долгие часы, пока в глубинах полуночи не возжегся серый призрачный рассвет, Блокита сидел и играл, а я, лежа у окна, курил и слушал. Импровизации его были причудливы, неистовы, иногда невыносимо мучительны. Казалось, струны вот-вот разорвутся от боли. В мрачных прелюдиях слышались вскрики падших душ; волны рождавшихся под его руками звуков полнились смутными жалобами, бесконечно далекими от красоты и гармонии. Бродили по отдаленным пустошам, в сырых, угрюмых кипарисовых рощах меланхолические любовники, изливая свои безответные печали; резвились и пели среди болотной трясины злобные гномы, жуткими голосами славя свою победу над сгинувшим рыцарем. Таков был ночной концерт Блокиты, но наконец он захлопнул крышку фортепьяно и поспешил зябким утром восвояси, на инструменте же осталась печать неизбывных воспоминаний.
Между зеркалом и дверью висят снегоступы — памятка о странствиях по Канаде. Мы долго гнались сквозь лесную чащобу за карибу
[35]; ломая тонкими копытцами ледяную корку, он вяз в сугробах; наконец бедняга окончательно запутался в можжевеловой поросли, и мы безжалостно его застрелили. Помню, как франкоканадец Габриэль и полукровка Франсуа перерезали оленю горло и на снег потоками хлынула горячая кровь; помню cabane
[36] из снега, которую построил Габриэль, — как тепло там было спать, как прыгали в демонической пляске по черной стене леса отсветы нашего костра, как мы жарили на завтрак бифштексы из оленины и до какого свинского состояния упился к утру Габриэль, который всю ночь прикладывался потихоньку к моей фляжке с бренди.
А вот висит над каминной полкой длинный кинжал без рукояти — при взгляде на него мое сердце наполняется гордостью. Я нашел его, когда был маленьким, в древнем-предревнем замке, где некогда жил один из моих предков по материнской линии. Этот самый предок — кстати, оставивший след в истории — был чудак, старый пират; обитал он на самой крайней точке юго-западного ирландского побережья. Ему принадлежал целиком Иннискейран, плодородный остров, который расположен напротив острова Кейп-Клира; разделяющий их атлантический пролив с бурным течением рыбаки называют Гул. Жуткое место — этот самый Гул в зимнюю пору. В иные дни плавать там и вовсе невозможно, и Кейп-Клир подолгу остается отрезанным от большой земли.
Старый пират, о котором идет речь (сэр Флоренс О’Дрисколл его звали), вел бурную жизнь. С вершины своего замка он наблюдал за океаном, и, стоило показаться на горизонте судну с богатым грузом (товарами с юга для трудолюбивых негоциантов Голуэя), сэр Флоренс распускал паруса своей галеры и на обратном пути лишь в случае особой неудачи не вез с собой на буксире корабль с командой. Так он и жил: на наш современный взгляд, не то чтобы очень честно, однако вполне в ладу с нравами того времени. В один прекрасный день, как можно было ожидать, у сэра Флоренса случились неприятности. Ограбленные купцы подали жалобу в английский суд, и ирландскому викингу пришлось отправиться в Лондон, чтобы похлопотать за себя перед доброй королевой Бесс
[37], как ее называли. У сэра Флоренса имелся один очень существенный козырь: он был на загляденье хорош собой. В его жилах текла не кельтская, а наполовину испанская, наполовину датская кровь; нордическая стать сочеталась в нем с правильными чертами лица, пламенным взором и темными волосами, свойственными иберийской расе. Все это, возможно, и послужило причиной его необычно долгого пребывания при английском дворе, а также толков, которые упоминаются местным историком: английская королева, мол, оказала ирландскому вождю милости иного рода, нежели те, каких обычно могут ожидать подданные от государыни.
Прежде чем отбыть в Англию, сэр Флоренс доверил заботиться о своей собственности англичанину по фамилии Халл. За долгий срок этот Халл сумел так втереться в доверие местным власть имущим, что мог рассчитывать на помощь едва ли не в любой своей затее. После продолжительной отлучки сэр Флоренс, полностью прощенный за все свои проступки, вернулся домой. Вернее, не домой. Всей его недвижимостью завладел Халл, не собиравшийся уступать ни акра неправедно приобретенной земли. Взывать к закону было бесполезно: его блюстители поддерживали противоположную сторону. Не приходилось взывать и к королеве: место прежнего фаворита занял новый, а бедный ирландский рыцарь был совершенно забыт. Большая часть жизни нашего викинга ушла на безуспешные попытки вернуть себе свое громадное состояние; в старости ему пришлось довольствоваться единственным замком у моря и еще островом Иннискейраном: до этих владений у узурпатора не досягнули руки. Вот какая старинная история из жизни моего рода проступает из мглы, когда я разглядываю в потемках висящий на стене кинжал без рукояти.
Примерно таким образом я перебирал в своем сонном мозгу принадлежащую мне собственность. Стоило мне перевести взгляд на очередной предмет, вернее, на место, где он должен был находиться (в сгустившейся тьме от зрения было мало толку), как меня начинали осаждать воспоминания и волей-неволей я сдавался на их милость. Перечисление подвигалось медленно, сигара в конце концов сократилась до горячего и горького окурка, который я едва удерживал во рту, а тем временем гнет жары и духоты сделался невыносимым. Пока я выдумывал всяческие способы охлаждения своей страждущей плоти и отбрасывал их как несбыточные, окурок начал обжигать мне губы. Я злобно швырнул его в открытое окно и наклонился посмотреть, как он будет падать. Он опустился вначале на листья акации, брызнул красными искрами, скатился вниз и шлепнулся на темную дорожку сада, отбросив слабый мимолетный отсвет на угрюмые деревья и замершие в неподвижности цветы. Был ли то контраст между красной вспышкой окурка и безмолвным мраком сада или слабое шевеленье листьев, которое я заметил при вспышке, — но что-то подсказало мне, что в саду прохладно. Спущусь-ка вниз, подумал я, прямо сейчас: не может быть, чтобы в саду было жарче, чем в комнате; ветра нет, ну и ладно, все равно на открытом воздухе легче дышится, потому что чувствуешь свободу и простор. Я встал, зажег еще одну сигару и вышел в длинный, извилистый коридор, который вел к парадной лестнице. Знать бы мне, что я не вернусь больше в свою комнату, — с совсем иным настроением я пересек бы тогда ее порог!
Я обитал в очень большом доме, где занимал две комнаты на третьем этаже. Дом был старомодный, в верхние этажи вела огромная круглая лестница, расположенная в самом центре, от каждой площадки расходились по таинственным уголкам путаные коридоры. Чертоги мои были обширны, и щелей и поворотов в них было не перечесть. Переходы не кончались. Тупики как таковые были тут неизвестны. Коридоры и галереи, как геометрические линии, тянулись в бесконечность, не иначе как перед архитектором была поставлена задача соорудить здание, где можно бродить, не поворачивая назад, целую вечность. Интерьеры казались мрачными не из-за громадных размеров, а из-за полной и жутковатой наготы, что словно бы заполняла собой все уголки. Пустыня царила повсюду: на лестничных клетках, в коридорах, залах, вестибюлях. На голых стенах не было ни единого украшения, чтобы оживить тонущие в полумраке перспективы. Деревянная отделка стен — без резьбы, простые строгие карнизы — без глядящих оттуда гипсовых масок, лестничные площадки — без мраморных ваз. Куда ни посмотри — все тускло и безжизненно; подобные интерьеры в Америке большая редкость. Как будто привели в порядок и покрасили заново дом с привидениями Гуда
[38]. Слуги тоже смахивали на тени и показывались нечасто. Приходилось по три раза звонить в колокольчик, прежде чем соизволит явиться хмурая горничная, что же до чернокожего подавальщика, выходца из Конго (по виду ни дать ни взять ходячий мертвец), то тот показывался не прежде, чем ты, отчаявшись его дозваться, удовлетворишь свою надобность иным способом. Уж лучше бы он вообще не появлялся, говорил ты себе, досадуя при виде его угрюмой дикарской физиономии. Он приближался бесшумно, едва волоча ноги, и наконец выныривал из темноты, чернущий, похожий на африта, призванного против воли силой заклинаний
[39]. Когда двери всех комнат бывали закрыты и длинный коридор освещала одна только маленькая масляная лампа на столике в конце, где зажигали свечи припозднившиеся жильцы, глазу представлялась самая унылая, невообразимо безжизненная перспектива.
И все же этот дом меня устраивал. При своем созерцательном образе жизни и домоседстве я наслаждался полной тишиной, которая там царила. Жильцов там было немного (из чего я заключаю, что хозяин не особенно процветал), и они, под гнетом мрачной местной атмосферы, передвигались бесшумно, как духи. Не припомню даже, когда я встречался с собственником дома. Счета раз в месяц клали на стол невидимые руки, пока я совершал пешую или верховую прогулку, требуемую сумму я вручал прислужнику-африту. В целом, помня о бодрой и суетливой жизни Нью-Йорка, следует признать, что мой дом был погружен в аномальную спячку, и я, жилец, ценил это как никто другой.
В поисках зефиров я ощупью спустился по широкой темной лестнице. В саду, по сравнению с комнатой, было прохладней, и я, более-менее придя в себя, прошелся с сигарой по темным, осененным кипарисами дорожкам. Стояла темень. Высокие цветы на краю тропинки слились в густом мраке в сплошные массы пирамидальной формы; цветков, листьев было не различить, деревья же, напротив, потеряли всякую форму и походили на сгрудившиеся облака. Место и время располагали к игре фантазии: в непроницаемых для глаза углублениях могли разыгрываться сцены, сколь угодно причудливые. Я шел все дальше и дальше, и эхо моих шагов на замшелой, не посыпанной гравием тропинке вызывало у меня двоякое чувство. Я был один и в то же время словно бы не один. Глубокая тишина, нарушаемая лишь глухим стуком шагов, свидетельствовала, что здесь никого, кроме меня, нет, но те же звуки вселяли в меня и противоположное ощущение. Вот почему я не вздрогнул, когда из сплошной тени под гигантским кипарисом со мной кто-то заговорил:
— Сэр, не дадите ли огоньку?
— Конечно, — отозвался я, безуспешно разглядывая, кто бы это мог быть.
Некто вышел вперед, я протянул ему сигару. Сказать уверенно можно было только одно: это был человек на редкость маленького роста. Я далеко не великан, однако, чтобы поднести ему сигару, мне пришлось низко склониться. Он энергично затянулся, моя сигара вспыхнула, и передо мной вроде бы мелькнуло бледное странное лицо в ореоле длинных растрепанных волос. Вспышка, однако, была настолько мимолетной, что я не мог определить, видел я его в самом деле или, по причине бессилия чувств, дал волю воображению.
— Поздненько же вы гуляете, сэр, — проговорил незнакомец, невнятно меня поблагодарил и вернул сигару, которую я не сразу нащупал в темноте.
— Не позднее обычного, — сухо ответил я.
— Хм! Так вы любитель поздних прогулок?
— Когда приходит охота.
— Вы здесь живете?
— Да.
— Чудной дом, правда?
— Мне кажется, просто спокойный.
— Хм! Поверьте мне на слово, скоро он и вам покажется чудным. — Сказано это было вполне серьезно; одновременно его костлявый палец, как тупой нож, больно врезался мне в руку.
— Никак не могу поверить вам на слово, коли вы такое утверждаете, — грубо отрезал я и, не сумев скрыть отвращение, стряхнул с себя костлявый палец.