Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

М. Р. Джеймс

Случай в кафедральном соборе

Жил да был образованный джентльмен, которого как-то отправили проинспектировать и составить отчет об архивах кафедрального собора в Саутминстере. Изучение этих записей требовало весьма значительного времени, и потому он счел целесообразным снять комнату в городе. Кафедральное руководство предлагало самое щедрое гостеприимство, но мистер Лейк чувствовал, что самому распоряжаться своим днем будет предпочтительнее. Причину признали уважительной. В конечном счете настоятель написал мистеру Лейку и предложил ему — если мистер Лейк не нашел еще ничего подходящего — соотнестись с мистером Уорби, почтенным церковнослужителем, который жил в доме неподалеку от церкви и не возражал бы взять спокойного жильца на три-четыре недели. Большего мистер Лейк не мог и желать. Об условиях договорились быстро, и уже в начале декабря наш исследователь, как и другой жилец (отметил он себе), некий мистер Датчери, получил очень удобную комнату в старинном «кафедральном» доме.

Олеша Юрий

Рассказы

Мистер Уорби, уважая традиции кафедральной церкви и получив, в частности, прямые указания от главы Собора, никак не мог игнорировать просьбу старшего церковнослужителя. Он даже пошел на то, чтобы сделать кое-какие перестановки в комнате, которая долгие годы служила посетителям в неизменном виде. Мистер Лейк, со своей стороны, нашел в церковнослужителе интересного собеседника и после окончания своего рабочего дня пользовался любой возможностью вызвать его на разговор.

Однажды вечером около девяти часов мистер Уорби постучался к жильцу.

— Я тут собираюсь в собор, мистер Лейк сказал он, — и помнится, я обещал предоставить вам возможность посмотреть, как он выглядит ночью. Если хотите пойти, то на улице как раз хорошо и сухо.

— Конечно, я пойду… Премного вам обязан, мистер Уорби… Только найду плащ…

— Вот он, сэр, и я захватил еще один фонарь, чтобы вы не оступились, поскольку ночь сегодня безлунная.

Юрий Олеша

Рассказы

Нас с вами сейчас вполне можно принять за Джаспера и Дардлза, правда? — приблизившись к собору, произнес Лейк, имевший основания полагать, что настоятель читал

РЕЧЬ НА 1 ВСЕСОЮЗНОМ СЪЕЗДЕ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

— Что ж, пожалуй, — ответил мистер Уорби с коротким смешком, хотя не знаю, стоит ли нам рассматривать это как комплимент. Я часто думаю, что в этом соборе есть что-то странное; вам так не кажется, сэр? Служба круглый год начинается в семь утра. Для голосов мальчиков и хора это не слишком хорошо да и служащие могли бы попросить прибавку, если бы у церкви была возможность ее дать, особенно те, кто работает наверху.

В каждом человеке есть дурное и есть хорошее. Я не поверю, что возможен человек, который не мог бы понять, что такое быть тщеславным, или трусом, или эгоистом. Каждый человек может почувствовать в себе внезапное появление какого угодно двойника. В художнике это проявляется особенно ярко, и в этом - одно из удивительных свойств художника: испытать чужие страсти.

В каждом заложены ростки самых разнообразных страстей - и светлых, и черных. Художник умеет вытягивать эти ростки и превращать их в деревья. Если наиболее дорогие цветения в Льве Толстом - Платон Каратаев и капитан Тушин, то не менее легко вырастают в душе Толстого-художника и с полной чувственностью переживаются такие страшные картины, как соблазнение отца Сергия коротконогой дурочкой Марией. Нельзя описать третье лицо, не сделавшись хоть на минуту этим третьим лицом. В художнике живут все пороки и все доблести.

Они подошли к юго-западному входу. Мистер Уорби отпер дверь.

Очень часто спрашивают художника: \"Откуда вы знаете? Это вы сами выдумали?\" Да, художник все выдумывает сам. Конечно, нельзя ничего выдумать того, чего нет в природе. Но отношения у художника с природой такие, что она ему открывает некоторые свои тайны, она с ним более общительна, чем с другими. Образ труса я могу создать на основе чрезвычайно ничтожных воспоминаний детства, при помощи памяти, в которой сохранился намек, след, контур какого-то, может быть только начавшегося действия, причиной которого была трусость.

Можно написать книгу под названием: \"Машина превращений\", в которой рассказать о работе художника, показать, как те или иные жизненные впечатления превращаются в сознании художника в образы искусства. Это неисследованная область, область, которая кажется таинственной, потому что она еще не постигнута.

— Вам не доводилось там кого-нибудь случайно запереть? — спросил Лейк.

Работа этой машины - машины превращений - весьма чувствительна для всего организма. Движения ее не обходятся для организма даром, а отсюда - трудность быть художником.

Отношения с хорошим и плохим, с пороками и добродетелью у художника чрезвычайно непростые. Когда изображаешь отрицательного героя,- сам становишься отрицательным, поднимаешь со дна души плохое, грязное, то есть убеждаешься, что оно в тебе - это плохое и грязное - есть, а следовательно, берешь на сознание очень тяжелую психологическую нагрузку.

— Доводилось, причем дважды. Первым был пьяный матрос понятия не имею, как он туда попал. Надо думать, заснул во время службы, но к тому времени когда я его обнаружил, мореплаватель был на грани апоплексического удара. Всемилостивый Боже! Какой шум поднял этот забулдыга! Кричал, что впервые за последние десять лет забрел в церковь, и будь он проклят, если пойдет в нее еще хоть раз… А второй была старая овца. Мальчишки привели ее ради смеха и оставили. Впрочем, больше они таких вещей не делали. Ну, вот, сэр, теперь вы видите, на что это похоже; наш старый настоятель время от времени устраивал такие экскурсии, но он предпочитал лунные ночи и сопровождал всё это песнопениями — в духе настоящего шотландского собора, надо понимать. Не знаю, не знаю. Я лично считаю, что наибольший эффект достигается, когда совсем темно. Собор как бы раздается вширь и устремляется ввысь. А теперь, если вы не против подождать меня где-нибудь в нефе, я поднимусь на хоры, где у меня есть кое-какие дела, и вы увидите, что я имею в виду.

Гете сказал однажды: \"Я хотел еще раз прочесть \"Макбета\", но не рискнул. Я боялся, что в том состоянии, в каком я тогда находился, это чтение меня убьет\".

Образ может убить художника.

Шесть лет назад я написал роман \"Зависть\". Центральным персонажем этой повести был Николай Кавалеров. Мне говорили, что в Кавалерове есть много моего, что этот тип является автобиографическим, что Кавалеров - это я сам.

Лейк согласился и, перегнувшись через перила, наблюдал, как луч фонаря, колеблясь, пробежал через церковь, поднялся на хоры и наконец скрылся за какой-то мебелью, откуда лишь изредка отбрасывал блики на колонны и потолок. Через некоторое время Уорби вновь появился на хорах и, помахав фонарем, подал Лейку знак подниматься к нему.

Да, Кавалеров смотрел на мир моими глазами. Краски, цвета, образы, сравнения, метафоры и умозаключения Кавалерова принадлежали мне. И это были наиболее свежие, наиболее яркие краски, которые я видел. Многие из них пришли из детства, были вынуты из самого заветного уголка, из ящика неповторимых наблюдений.

Как художник проявил я в Кавалерове наиболее чистую силу, силу первой вещи, силу пересказа первых впечатлений. И тут сказали, что Кавалеров пошляк и ничтожество. Зная, что много в Кавалерове есть моего личного, я принял на себя это обвинение в ничтожестве и пошлости, и оно меня потрясло,

«Надеюсь, это Уорби, а не его призрак», — подумал Лейк, поднимаясь из нефа наверх. Однако ничего страшного не случилось. Уорби показал документы, которые достались ему от старого каноника и спросил, что думает Лейк о службе. Лейк согласился, что на это стоит посмотреть.

Я не поверил и притаился. Я не поверил, что человек со свежим вниманием и умением видеть мир по-своему может быть пошляком и ничтожеством. Я сказал себе - значит, все это умение, все это твое собственное, все то, что ты сам считаешь силой, есть ничтожество и пошлость. Так ли это ? Мне хотелось верить, что товарищи, критиковавшие меня (это были критики-коммунисты), правы, и я им верил. Я стал думать, что то, что мне казалось сокровищем, есть на самом деле нищета.

Так у меня возникла концепция о нищем. Я представил себя нищим. Очень трудную, горестную жизнь представил я себе жизнь человека, у которого отнято все. Воображение художника пришло на помощь, и под его дыханием голая мысль о социальной ненужности стала превращаться в вымысел, и я решил написать повесть о нищем.

— Я думаю, — добавил он, пока они вместе шли к алтарю, — что вы не испытываете страха, поскольку довольно часто бывали здесь, но всё же время от времени должны вздрагивать верно? — когда на пол падает книга или неожиданно захлопывается дверь.

Вот я был молодым, у меня были детство и юность. Теперь я живу, никому ненужный, пошлый и ничтожный. Что же мне делать? И я становлюсь нищим, самым настоящим нищим. Стою на ступеньках в аптеке, прошу милостыню, и у меня кличка \"писатель\".

Это ужасно умилительная для самого себя история, ужасно приятно жалеть самого себя.

Опустившись на самое дно, босой, в ватном пиджаке, иду я по стране и прохожу ночью над стройками. Башни строек, огонь, а я иду босой. Однажды в странное утро, в чистоте и свежести утра я прохожу мимо стены. Бывает иногда, что в поле, недалеко от заселенной местности, стоит полуразрушенная стена. Луг, несколько деревьев, чертополох, кусок стены, и тень от стены на лугу, еще более четкая, прямоугольная, чем сама стена. Я начинаю итти от угла и вижу, что в стене арка - узкий вход с закругленной в виде арки вершиной, как это бывает на картинах Возрождения. Я приближаюсь к этому входу, вижу порог. Перед ним ступеньки. Заглядываю туда и вижу необычайную зелень... Может быть, здесь ходят козы. Я переступаю порог, вхожу и потом смотрю на себя и вижу, что это молодость, вернулась молодость.

— Нет, мистер Лейк, не могу сказать, что меня беспокоит шум или шорох; я гораздо больше боюсь утечки газа или взрыва в печной трубе. Раньше, много лет назад, я, бывало, побаивался. Обратите внимание на этот простой и незамысловатый алтарь: у нас говорят — не знаю, согласитесь вы или нет, — что его соорудили в пятнадцатом веке. Впрочем, может, есть смысл, если вас это не затруднит, вернуться и взглянуть поближе.

Ко мне вдруг, неизвестно почему, вернулась молодость. Я вижу молодую кожу рук, на мне майка, я стал молод - мне 16 лет. Ничего не надо; все сомнения, все страдания прошли. Я стал молод. Вся жизнь впереди.

Я хотел написать такую повесть. Я думал над ней. Я делал выводы, и я понял, что главная моя мечта - мечта сохранить право на краски молодости, главная моя мечта - сохранить правоту молодости, защитить мою свежесть от утверждения, что она не нужна, от утверждения, что свежесть есть пошлость, ничтожество.

Алтарь оказался на северной стороне хоров, и место для нею, похоже, было выбрано не слишком удачно: всего лишь в трех футах от каменной загородки. Как и сказал церковник, алтарь и каменное ограждение были вполне заурядными. На северной стороне (ближе к загородке) располагался изрядных размеров металлический крест, примечательный своей монументальностью.

Я не виноват, что моя юность проходила в условиях, когда мир, окружающий нас, был страшен.

Я понял, что причиной такой концепции есть желание доказать, что во мне имеется сила красок, и что будет нелепостью, если краски не будут использованы. Я этой повести о нищем не написал. Тогда я не понимал, почему это происходит, почему я не мог ее написать. Я это понял позже. Я понял, что дело не во мне, а дело в том, что окружает меня. Свою молодость я не утратил. Мне не надо думать о ее возвращении потому, что я художник. Но каждый художник может написать только то, что он в состоянии написать.

Лейк согласился, что алтарь создан не позднее «строго перпендикулярного» периода.

В то время как я продумывал тему нищего, искал молодости, страна строила заводы. Это была первая пятилетка создания социалистической промышленности. Это не было моей темой. Я мог поехать на стройку, жить на заводе среди рабочих, описать их в очерке, даже в романе, но это не было моей темой, не было темой, которая шла от моей кровеносной системы, от моего дыхания. Я не был в этой теме настоящим художником. Я бы лгал, выдумывал; у меня не было бы того, что называется вдохновением. Мне трудно понять тип рабочего, тип героя-революционера. Я им не могу быть.

— Но, заметил он, — кроме того, что он, видимо, служил гробницей какой-нибудь выдающейся личности, больше ничего интересного в нем я, простите, не вижу.

Это выше моих сил, выше моего понимания. Поэтому я об этом не пишу. Я испугался и стал думать, что никому не нужен, что мои особенности художника не к чему приложить, и поэтому вырос во мне ужасный образ нищего, образ, который меня убивал.

А в это время молодела страна. Уже есть юноши, которым 17 лет и которые ни одной своей мыслью не принадлежат старому миру.

Тогда, сочиняя \"Нищего\", я заглядывал в волшебную арку и не понимал главного, не понимал, что я верю в молодость страны, что не свою молодость я хочу вернуть, а хочу увидеть молодость страны, то есть новых людей.

— Ну, я не знаю, была ли здесь похоронена какая-нибудь историческая личность, сухо улыбнувшись, сказал Уорби, поскольку у нас не сохранилось записей о том, кто там лежит. Однако, если у вас найдется полчасика, когда мы вернемся домой, мистер Лейк, я расскажу вам об этой гробнице. Сейчас начинать не стоит, так как становится холодно, а мы с вами с пользой скоротаем долгий вечер.

Теперь я их вижу. И у меня есть гордая мысль считать, что их начинающаяся молодость есть до известной степени возвращение моей молодости. Самое страшное - это унижать себя, говорить, что я ничто по сравнению с рабочим или комсомольцем. Как можно так говорить и продолжать жить и работать? Нет, во мне хватает гордости сказать, что, несмотря на то, что я родился в старом мире, во мне, в моей душе, в моем воображении, в моей жизни, в моих мечтах есть много такого, что ставит меня на один уровень и с рабочим, н с комсомольцем. И принимая от рабочего и комсомольца пожелания, как я должен жить и работать, я знаю, что это не есть тот разговор, когда один говорит, а другой молчит и слушает, а разговор, когда двое, очень близко прижавшись друг к другу, обсуждают, как бы найти наилучший выход.

— Разумеется, я не против; жажду послушать.

Много было такого в моей юности, в моих мечтаниях, в моих отношениях к миру, что и теперь я могу изобразить в произведении как принадлежащее человеку нового мира, молодому комсомольцу и рабочему. Мир стал моложе. Появились молодые люди. Я стал зрелее, окрепла мысль, но краски внутри остались теже. Так произошло чудо, о котором я мечтал, заглядывая в арку. Так ко мне вернулась молодость.

Это, конечно, торжественное, фигуральное выражение.

— Ну и прекрасно, сэр, услышите. А теперь позвольте задать вопрос, продолжил мистер Уорби, пока они выходили из бокового придела собора. В нашем кратком путеводителе — да и не только в нем в общем, в одной из маленьких книжек, где говорится о нашем соборе, вы обнаружите, что эта часть здания была воздвигнута раньше, в двенадцатом веке. Разумеется, я был бы рад принять эту точку зрения, но осторожно, ступенька но как на ваш взгляд, может ли кладка этой стены нести на себе (он постучал по стене ключом), может ли она нести, я спрашиваю, отпечаток того, что мы назвали бы Саксонским масонством? Нет, на ваш взгляд, нет; и я тоже так считаю. Поверьте, я сто раз говорил об этом и тому замечательному библиотекарю из публичной библиотеки, и второму, который специально приезжал из Лондона, и мог бы твердить об этом и дальше. Но, я считаю, каждый может иметь свое мнение. — Обсуждение этой особенности человеческой натуры занимало мистера Уорби почти всё то время, пока они возвращались домой. А состояние камина в комнате Лейка вынудило его предложить перейти в гостиную, дабы коротать вечер там.

Дело гораздо проще. Дело в том, что люди, которые строили заводы, герои строительства, те, которые коллективизировали деревню, делали все то, что казалось мне непонятным и превращающим меня в нищего, эти люди - слава им! - всей своей удивительной и прошедшей мимо меня деятельностью создали государство, социалистическую страну, родину!

В этом государстве растет первое молодое поколение, растет советский молодой человек. Как художник я бросаюсь на него: \"Кто ты, какие ты видишь краски, снятся ли тебе сны, о чем ты мечтаешь, как ты ощущаешь себя, как ты любишь, какие у тебя чувства, что ты отвергаешь и что признаешь, какой ты, что в тебе преобладает - чувство или рассудок, умеешь ли ты плакать, нежен ли ты, все ли ты понял из того, что пугало меня, чего я не понимал, чего я боялся, какой ты, молодой человек социалистического общества ?\" Я не могу писать, не найдя между собой и тобой аналогии.

Рассказ мистер Уорби был долгим, и я не возьму на себя смелость передать его целиком теми же словами или в той же последовательности. Выслушав эту историю, Лейк немедленно записал ее суть вместе с несколькими пассажами рассказчика, которые запомнились ему Вероятно, кое-какие места в записях Лейка будет целесообразно изложить подробнее.

Я хочу создать тип молодого человека, наделив его лучшим из того, что было в моей молодости.

Я считаю, что историческая задача для писателя - создать книги, которые вызывали бы в нашей молодежи чувство подражания, чувство необходимости быть лучше. Нужно выбрать все лучшее в себе, чтобы создать комплекс человека, который был бы образцом. Писатель должен быть воспитателем и учителем.

Как выяснилось, мистер Уорби родился около 1828 года. И отец его, и дед так или иначе были связаны с собором. Сначала один, потом другой были хористами, а позже обслуживали здание, работая каменщиком и плотником соответственно. Сам Уорби, хотя и обладая весьма посредственным голосом, как он откровенно признался, был тем не менее в возрасте десяти лет привлечен в церковный хор.

Я лично поставил себе задачей писать о молодых. Я буду писать пьесы и повести, где действующие лица будут решать задачи морального характера. Где-то живет во мне убеждение, что коммунизм есть не только экономическая, но и нравственная система, и первыми воплотителями этой стороны коммунизма будут молодые люди и молодые девушки.

В 1840 году собор Саутминстера поразила волна возрождения готики.

Все свое ощущение красоты, изящества, благородства, все свое видение мира - от видения одуванчика, руки, перин, прыжка, до самых сложных психологических концепций - я постараюсь воплотить в этих вещах в том смысле, чтобы доказать, что новое социалистическое отношение к миру есть в чистейшем смысле человеческое отношение. Таково возвращение молодости. Я не стал нищим. Богатство, которым я обладал, осталось; богатство, выражающееся в знании, что мир с его травами, зорями, красками прекрасен, и что делала его плохим власть денег, власть человека над человеком. Этот мир при власти денег был фантастическим и превратным. Теперь, впервые в истории культуры, он стал реальным и справедливым.

ЛЮБОВЬ

— Много тогда произошло любопытного, сэр, — сказал Уорби со вздохом. — Мой отец ушам своим не поверил, когда ему велели перестроить хоры. Как раз тогда пришел новый настоятель — это был декан[3] Берскаф и отцу пришлось поступить подмастерьем в одну солидную плотницкую фирму в городе и самому взглянуть на то, что такое настоящая работа. Здорово было, говаривал он: дубовая древесина высшего качества, такая же, как в день, когда ее привезли; плоды и листва, похожая на гирлянду; старинные позолоченные ручки и органные трубы… Всё это поступало прямо в мастерские за исключением разве что мелких деталей, которые обрабатывались в капелле девы Марии — и здесь же украшалось резьбой. Возможно, я ошибаюсь, но думаю, что хоры церкви никогда не выглядели лучше. Многое прояснилось в истории церкви и многое, несомненно, надо было восстанавливать. А ведь прошло всего несколько лет с тех пор, как мы утратили бельведер.

Шувалов ожидал Лелю в парке. Был жаркий полдень. На камне появилась ящерица. Шувалов подумал; на этом камне ящерица беззащитна, ее можно сразу обнаружить. \"Мимикрия\", - подумал он. Мысль о мимикрии привела воспоминание о хамелеоне.

- Здравствуйте, - сказал Шувалов. - Не хватало только хамелеона.

Ящерица бежала.

Мистер Лейк полностью разделял взгляды мистера Уорби на реставрацию, однако выразил опасение, что, увлекшись подобными рассуждениями, они никогда не доберутся до сути истории. В каком-то смысле его можно было понять.

Шувалов поднялся в сердцах со скамейки и быстро пошел по дорожке. Его охватила досада, возникло желание воспротивиться чему-то. Он остановился и сказал довольно громко:

- Да ну его к чорту! Зачем мне думать о мимикрии и хамелеоне? Эти мысли мне совершенно не нужны.

Уорби поспешил его успокоить.

Он вышел на полянку и присел на пенек. Летали насекомые. Вздрагивали стебли. Архитектура. летания птиц, мух, жуков была призрачна, но можно было уловить кое-какой пунктир, очерк арок, мостов башен, террас - некий быстро перемещающийся и ежесекундно деформирующийся город. \"Мною начинают распоряжаться, - подумал Шувалов. - Сфера моего внимания засоряется. Я становлюсь эклектиком. Кто распоряжается мною? Я начинаю видеть то, чего нет\",

Леля не шла. Его пребывание в саду затянулось. Он прогуливался. Ему пришлось убедиться в существовании многих пород насекомых. По стеблю ползла букашка, он снял ее и посадил на ладонь. Внезапно ярко сверкнуло ее брюшко. Он рассердился.

- К чорту! Еще полчаса - и я стану натуралистом.

— Я вовсе не склонен говорить на эту тему часами и при первой же возможности. Но декан Берскаф был просто одержим этим готическим периодом и унять его можно было, лишь соглашаясь с ним. Однажды утром после службы он велел отцу ждать его на хорах, а сам, переодевшись в ризнице, присоединился к нему с целым рулоном документов (которые потом оказались в столе), и принялся расстилать их, придавливая молитвенниками, а отец стал ему помогать и увидел, что на листах изображены хоры собора.

Стебли были разнообразны, листья, стволы; он видел травинки, суставчатые, как бамбук; его поразила многоцветность того, что называют травяным покровом; многоцветность самой почвы оказалась для него совершенно неожиданной.

- Я не хочу быть натуралистом! - взмолился он. Мне не нужны эти случайные наблюдения.

— Ну, Уорби, — спросил декан (а он был джентльмен говорливый), — что вы об этом думаете?

Но Леля не шла. Он уже сделал кое-какие статистические выводы, произвел уже кое-какую классификацию. Он уже мог утверждать, что в этом парке преобладают деревья с широкими стволами и листьями, имеющими трефовую форму. Он узнавал звучание насекомых. Внимание его, помимо его желания, наполнилось совершенно неинтересным для него содержанием.

А Леля не шла. Он тосковал и досадовал. Вместо Лели пришел неизвестный гражданин в черной шляпе. Гражданин сел рядом с Шуваловым на зеленую скамью. Гражданин сидел несколько понурившись, положив на каждое колено по белой руке. Он был молод и тих. Оказалось впоследствии, что молодой человек страдает дальтонизмом. Они разговорились.

— Ну, — ответил отец, не могу сказать, что я узнаю этот вид. Наверное, это собор в Херефорде?

- Я вам завидую, - сказал молодой человек. - Говорят, что листья зеленые. Я никогда не видел зеленых листьев. Мне приходится есть синие груши.

- Синий цвет несъедобный, - сказал Шувалов. - - Меня бы стошнило от синей груши.

— Нет, Уорби, произнес декан. — Это Саутминстерский собор, каким его видели много лет назад, и каким мы надеемся увидеть его теперь.

- Я ем синие груши, - печально повторил дальтоник.

Шувалов вздрогнул.

- Скажите, - спросил он, - не замечали ли вы, что когда вокруг вас летают птицы, то получается город, воображаемые линии...

— Ну и ну, сэр, пробормотал мой отец и больше не проронил ни слова, чего нельзя сказать о дека-| не, однако потом как-то признался мне, что едва не потерял дар речи, когда осмотрел наши хоры, которые, как мне помнится, были очень удобны и прекрасно обставлены, а затем глянул на отвратительную мазню — как он ее назвал, — присланную лондонским архитектором. Впрочем, я опять отвлекаюсь. Но вы поймете, что я имею в виду, если посмотрите на этот старый рисунок.

- Не замечал, - ответил дальтоник.

- Значит, весь мир воспринимается вами правильно?

- Весь мир, кроме некоторых цветовых деталей - Дальтоник повернул к Шувалову бледное лицо.

И Уорби достал из стенного шкафа копию рисунка.

- Вы влюблены ? - спросил он.

— В общем, через какое-то время декан передал отцу приказ полностью очистить хоры убрать всё подчистую — и приготовить для реконструкции, которую утвердили в городе. Более того, он собирался лично руководить работами, как только соберет специалистов. Поглядите сюда, сэр, вот тут раньше стояла кафедра; я бы хотел, чтобы вы обратили на это особое внимание.

- Влюблен, - честно ответил Шувалов.

- Только некоторая путаница в цветах, а в остальном - все естественно! - весело сказал дальтоник. При этом он сделал покровительственный по отношению к собеседнику жест.

Действительно, нетрудно было заметить, что необычайно крупное деревянное сооружение с покатой верхней доской должно было располагаться в восточном приделе северной части хоров — прямо напротив места епископа. Уорби продолжил рассказ и заметил, что изменения, которые коснулись также нефа и мест хористов, вместо ожидаемого одобрения, вызвали недовольство — в частности, органист выказывал опасение, что работы обязательно повредят механизму временно установленного органа, который за немалую плату выписали из Лондона.

- Однако, синие груши - это не пустяк, - ухмыльнулся Шувалов.

Вдали появилась Леля. Шувалов подпрыгнул. Дальтоник встал и, приподняв черную шляпу, стал удаляться.

- Вы не скрипач? - спросил вдогонку Шувалов

- Вы видите то, чего нет,- ответил молодой человек.

Шувалов запальчиво крикнул:

Разрушение началось с ограждения хоров и органной галереи, после чего постепенно двинулось в восточном направлении. Попутно открывая, как заметил Уорби, множество интереснейших подробностей работы старых мастеров. Служители церкви, разумеется, живо интересовались работами на хорах, и вскоре старшему Уорби — который постоянно слышал их разговоры — стало ясно, что многие старые каноники отнюдь не в восторге от политики, проводимой новым руководством. Одни были убеждены, что им грозит смерть от холода в обновленном здании, где не было никакой защиты от сквозняков, гуляющих по нефу, другие возражали против того, что теперь ризница а, следовательно, и они сами — оказались на виду; это мешает сосредоточиться, полагали они, мешает слушать с должным вниманием и может привести к неверным толкованиям. Самое сильное сопротивление декан встретил, однако, у одного из старейших служителей собора, который до последнего момента противился перемещению кафедры. «Нельзя ее трогать, господин декан, с глубокой убежденностью заявил он однажды утром, когда они вдвоем остановились у кафедры. — Мы не знаем, какое зло можем разбудить». «Зло? Но эта работа не имеет конкретной направленности, каноник». «Не называйте меня каноником, — с необычной резкостью возразил старик, — ибо вот уже тридцать лет я широко известен как доктор Эйлоф и буду вам очень обязан, господин декан, если впредь вы будете именовать меня именно так. А что касается кафедры (с которой я эти тридцать лет проповедовал, хотя вовсе на этом не настаивал), то я просто, что ее нельзя двигать с места, вот и всё». «Но какой смысл оставлять ее здесь, мой дорогой доктор, если все хоры будут оформлены в совершенно ином? Назовите хоть одну причину, кроме вашего личного убеждения». «Причина, причина… — проворчал старый доктор Эйлоф. — При всем моем уважении к вам, господин декан, если бы молодые люди вроде вас больше слушали голос разума и меньше спрашивали о причинах, то было бы намного лучше. А я сказал лишь то, что сказал». После этого старик заковылял прочь и, как выяснилось впоследствии, больше никогда не входил в собор. Сезон — а было жаркое лето — выдался на удивление болезнетворным. Доктор Эйлоф заболел одним из первых; у него начались какие-то процессы в дыхательных путях, и по ночам он не мог спать от боли. Число хористов на многих службах далеко не всегда было полным.

- Вы похожи на скрипача.

Дальтоник, продолжая удаляться, проговорил что-то, и Шувалову послышалось:

Тем временем кафедру все-таки убрали. Собственно говоря, деку (часть которой еще существует в качестве стола в летнем домике дворцового сада) убрали через час или два после протеста доктора Эйлофа. Затем — не без некоторых затруднений — к вящей радости группы реставраторов — ту самую гробницу, на которую этим вечером Уорби обратил внимание Лейка. Многочисленные попытки идентифицировать личность покойного оказались бесплодными; он и по сей день не открыл своего имени. Само же сооружение, до этого основательно закрытое кафедрой, оказалось столь аккуратно обшитым досками, что даже тонкий орнамент внутри не пострадал; лишь на северной стороне был некий небольшой изъян: прореха, щель между досками, из которых была сделана стенка. Примерно двух или трех дюймов в длину. Каменщику Палмеру, который как раз явился выполнять мелкие работы в этой части хоров, велели в недельный срок устранить неисправность.

- Вы на опасном пути...

Леля быстро шла. Он поднялся навстречу, сделал несколько шагов. Покачивались ветви с трефовыми листьями. Шувалов стоял посреди дорожки. Ветви шумели. Она шла, встречаемая овацией листвы. Дальтоник, забиравший вправо, подумал: а ведь погода-то ветрена,- и посмотрел вверх, на листву. Листва вела себя, как всякая листва, взволнованная ветром. Дальтоник увидел качающиеся синие кроны. Шувалов увидел зеленые кроны. Но Шувалов сделал неестественный вывод. Он подумал: деревья встречают Лелю овацией. Дальтоник ошибался, но Шувалов ошибался еще грубее.

Лето и в самом деле выдалось весьма нелегким. То ли церковь стояла на месте, где, как полагали, раньше было болото, то ли по какой-либо другой причине, но в августе и сентябре жители ближайших селений редко радовались ясным солнечным дням и тихим вечерам. Для некоторых пожилых людей — для доктора Эйлофа, в частности, — это лето стало роковым, но и среди молодых многим пришлось неделями соблюдать постельный режим или, по меньшей мере, бороться с угнетенным состоянием и ночными кошмарами. Постепенно у них зародилось подозрение, позже перешедшее в уверенность, что причиной тому — последние перемены в церкви.

- Я вижу то, чего нет,- повторил Шувалов.

Леля подошла. В руке она держала кулек с абрикосами. Другую руку она протянула ему. Мир стремительно изменился.

- Отчего ты морщишься? - спросила она.

У вдовы бывшего церковника, получавшей пенсию от Саутминстерского собора, случилось видение, которым она поделилась с подругами: с наступлением сумерек она заметила, как из южного нефа выскользнула тень она появлялась еженощно в разных местах церковного двора, исчезала на какое-то время за домами и вновь уходила в церковь, кода ночное небо начинало светлеть. Вдова не могла ее описать, но утверждала, что тень двигалась; у женщины осталось впечатление, что в самом конце видения тень перед тем, как вернуться в церковь, повернула голову, и вдова, сама не зная почему, подумала о красных глазах. Уорби припоминал, что слышал, как вдова рассказывала о своем видении за чаем в доме одного из церковнослужителей. Возможно, заметил он, что это был рецидив застарелой или симптом надвигающейся болезни, но как бы там ни было, к концу сентября престарелая леди уже покоилась в могиле.

- Я, кажется, в очках.

Леля достала из кулька абрикос, разорвала маленькие его ягодицы и выбросила косточку. Косточка упала в траву. Он испуганно оглянулся. Он оглянулся и увидел: на месте падения косточки возникло дерево, тонкое, сияющее деревцо, чудесный зонт. Тогда Шувалов валов сказал Леле:

Интерес, вызванный реставрацией знаменитой церкви, не ограничивался ближайшими окрестностями. В один из летних дней собор посетил весьма известный представитель Общества любителей антиквариата. В его задачу входило составление отчета об открытиях, совершенных в ходе реставрации, а сопровождавшей его жене предписывалось сделать к отчету серию иллюстраций. Первое же утро она посвятила общей зарисовке хоров; день ушел на прорисовывание деталей. В первую очередь она изобразила алтарь с новооткрытой гробницей и, закончив работу, обратила внимание мужа на великолепный узорчатый орнамент, которым была украшена задняя стенка, до этого полностью скрытый (как и вся гробница целиком) загораживающей его кафедрой. Разумеется, муж сказал, что необходимо зарисовать и это; так что она уселась на гробницу и тщательно срисовывала орнамент до самых сумерек.

- Происходит какая-то ерунда. Я начинаю мыслить образами. Для меня перестают существовать законы. Через нить лет на этом месте вырастет абрикосовое дерево. Вполне возможно. Это будет в полном согласии с наукой. Но я, наперекор всем естествам, увидел это дерево на пять лет раньше. Ерунда. Я становлюсь идеалистом.

- Это от любви, - сказала она, истекая абрикосовым соком. Она сидела на подушках, ожидая его. Кровать бы ла вдвинута в угол. Золотились на обоях венчики. Он подошел, она обняла его. Она была так молода и так легка, что, раздетая, в сорочке, казалась противоестественно оголенной. Первое объятие было бурным. Детский медальон вспорхнул с ее груди и застрял в волосах, как золотая миндалина. Шувалов опускался над ее лицом - медленно, как лицо умирающей, уходившим в подушку.

Тем временем муж закончил свои измерения и описания, и они решили, что пора возвращаться в гостиницу. «Можешь заодно отряхнуть мою юбку, Фрэнк, сказала леди, она, должно быть вся в пыли». Муж неохотно повиновался, но через мгновение вдруг сказал: «Не знаю, насколько тебе дорого это платье, любовь моя, но я склонен думать, что его лучшие времена уже миновали. В нем не хватает довольно большого куска». «Не хватает? Где?» — воскликнула леди. «Не знаю, куда он делся, но, по-моему, сзади внизу у тебя как-то маловато». Леди поспешно оглядела себя и с ужасном обнаружила неровно оторванный край подола — будто пес отгрыз, говорила потом она. В любом случае, к ее величайшей досаде, платье было безнадежно испорчено, и сколько они с мужем ни искали пропавший кусок найти его так и не удалось. Они долго размышляли о том, как могла случиться такая неприятность, и пришли к выводу, что вариантов слишком много, поскольку валялись оставленные мастерами куски досок с торчавшими из них гвоздями. В конце концов они решили, что одна из таких досок и нанесла им этот ощутимый ущерб, а рабочие, должно быть, вынесли ее вместе с куском прицепившейся материи.

Горела лампа.

- Я потушу, - сказала Леля.

Шувалов лежал под стеной. Угол надвинулся. Шувалов водил пальцем по узору обоев. Он понял: та часть общего узора обоев, тот участок стены, под которым он засыпает, имеет двойное существование: одно обычное, дневное, ничем не замечательное - простые венчики; другое - ночное, воспринимаемое за пять минут до погружения в сон. Внезапно подступив вплотную, части узоров увеличились, детализировались и изменились. На грани засыпания, близкий к детским ощущениям, он не протестовал против превращения знакомых и законных форм, тем более, что превращение это было умилительно: вместо завитков и колец, он увидел козу, повара...

Примерно в то же время, продолжал рассказывать Уорби, его щенок начал проявлять странное беспокойство, когда вечером наступало время отправлять его в сарай. (Мать Уорби запрещала брать пса на ночь в дом.) Но однажды вечером, когда Уорби хотел запереть пса в сарае, тот посмотрел на него, «как истинная божья тварь, и так жалобно завилял хвостом — ну, вы знаете, как это бывает, — что я в конце концов сунул его под плащ и протащил наверх, ужасно при этом опасаясь, что матушка каким-нибудь образом обнаружит обман. А песик очень ловко спрятался под кроватью и полчаса — пока не пришло время ложиться спать — сидел тихо-тихо, так что у матушки и мысли не возникло, что он в доме». Само собой Уорби был рад такому соседству — в особенности, когда в Саутминстере началось то, что до сих пор помнят как «ночные вопли».

- И вот скрипичный ключ,- сказала Леля, поняв его

- И хамелеон... - прошепелявил он, засыпая. Он проснулся рано утром. Очень рано. Он проснулся, посмотрел по сторонам и вскрикнул. Блаженный звук вылетел из его горла. За эту ночь перемена, начавшаяся в мире в первый день их знакомства, завершилась. Он проснулся на новой земле. Сияние утра наполняло комнату. Он видел подоконник и на подоконнике горшки с разноцветными цветами. Леля спала, повернувшись к нему спиной. Она лежала свернувшись, спина ее округлилась, под кожей обозначился позвоночник - тонкая камышина. \"Удочка, - подумал Шувалов, - бамбук\". На этой новой земле все было умилительно и смешно. В открытое окно летели голоса. Люди разговаривали о цветочных горшках, выставленных на ее окне.

— Ночь за ночью, — говорил Уорби, — песик словно чувствовал приближение опасности; он съеживался, забирался в постель и, дрожа, прижимался ко мне всем телом, а когда раздавался вопль, прятал голову мне под мышку, и мне тоже становилось так страшно, что дальше Мы слышали крик шесть или семь раз за ночь — не больше — и когда песик вновь поднимал голову, я знал, что на эту ночь — всё. На что это было похоже, сэр? Ну, я никогда не слышал ничего более ошеломляющего. Как-то случилось мне играть на церковном дворе, а неподалеку повстречались два каноника. «Спал вчера нормально?» — спрашивает один, по имени мистер Хенслоу, а второй, мистер Лайалл, отвечает: «Да как сказать… На мой взгляд, многовато было четырнадцатого стиха из тридцать четвертой главы книги пророка Исайи». «Тридцать четыре, четырнадцать? — говорит Хенслоу. — А это что?» «Ты же хвалился, что знаешь Библию. (Мистер Хенслоу, должен заметить, довольно часто читал проповеди, мы даже называли их вечерами Евангелия). Вот пойди и взгляни». Мне и самому не терпелось узнать, что же там сказано, и потому я помчался домой, достал свою Библию, нашел нужное место и прочел: «И лешие будут перекликаться один с другим». Ага, подумал я, наверное, это мы и слышали ночью — и надо сказать, эта мысль заставила раз-другой оглянуться через плечо. Я, конечно, спросил отца с матерью о ночных криках, но оба ответили, что, скорее всего, это выли кошки. Но отвечали они отрывисто, и я видел, что им не по себе. Бог ты мой! Вот это был вой. Словно отчаянный и голодный призыв к тому, кто не пришел. Заслышав его, сразу хотелось куда-нибудь в людное место, чтобы не оставаться одному, когда он раздастся вновь. По-моему, две или три ночи, мужчины даже выставляли стражу в разных местах церковного двора; но часовые смещались в один угол площадки, который был поближе к центральной улице, так что толку всё равно никакого не было.

Он встал, оделся, с трудом удерживаясь на земле. Земного притяжения более не существовало. Он не постиг еще законов этого нового мира и поэтому действовал осторожно, с опаской, боясь каким-нибудь неосторожным поступком вызвать оглушительный эффект. Даже просто мыслить, просто воспринимать предметы было рискованно. А вдруг за ночь в него вселилось умение материализировать мысли? Имелось основание так предполагать. Так, например, сами собой застегнулись пуговицы. Так, например, когда ему потребовалось намочить щетку, чтобы освежить волосы, внезапно раздался звук падающих капель. Он оглянулся. На стене, под лучами солнца горела цветами монгольфьеров охапка Лелиных платьев.

- Я тут,- прозвучал из вороха голос крана.

Он нашел под охапкой кран и раковину. Розовый обмылок лежал тут же. Теперь Шувалов боялся подумать о чем-либо страшном. \"В комнату вошел тигр\", готов был подумать он против желания, но успел отвлечь себя от этой мысли... Однако в ужасе посмотрел он на дверь. Материализация произошла, но так как мысль была не вполне оформлена, то и эффект материализации получился отдаленный и приблизительный: в окно влетела оса... она была полосата и кровожадна.

Ну, а затем произошло следующее. Мы с приятелем — он работал в городе в лавке зеленщика, как и его отец однажды после утренней службы забрались на хоры и услышали, как старый каменщик Палмер орет на одного из своих подчиненных. Ну, мы, конечно, подобрались поближе, поскольку знали, что старик довольно въедлив, и можно будет повеселиться. Выясняется, что Палмер распекает одного из рабочих за трещину в стенке старой гробницы. Рабочий клянется, что потрудился на славу, а Палмер по этому поводу пребывает в крайнем раздражении. «Разве это работа? — ворчит он. — Да за такое убить мало, была б моя воля. И ты думаешь, я стану тебе за это платить? Что я, по-твоему, скажу декану и настоятелю, когда они придут — а прийти они могу в любой момент — и увидят, что ты тут наворотил; всё заляпал каким-то мусором, клеем и еще бог знает чем». «Но, мастер, я сделал всё, что мог, — твердит работник. — И я так же, как и вы, понятия не имею, почему так получилось. Я замазал трещину, всё утрамбовал, — бормочет он. Не знаю, как выпала замазка. Я не видел…» «Выпала? — рявкает старый Палмер. — Что-то я ничего такого поблизости не вижу. Вылетела, ты хочешь сказать», — и поднимает с пола (как до этого поднял я) кусок замазки, который валялся футах и трех или четырех от загородки и еще не успел высохнуть. Палмер недоуменно пялится на него, затем поворачивается ко мне и говорит: «Так, ребята, вы что, затеяли там какую-то игру?» «Нет, говорю я, — что вы, мистер Палмер, нас там и близко не было вот до этой самой минуты». И пока я оправдываюсь, мой приятель Эванс — заглядывает в щель, и я слышу, как у него перехватывает дыхание. Он отскакивает назад, подходит к нам и говорит: «По-моему, там что-то есть. Я видел какой-то свет». «Что? — ревет Палмер. — Ну, только этого не хватало. Ладно, нет у меня больше времени с вами болтать. Так, Уильям, иди принеси материалы и сделай работу, как надо; сейчас же, иначе у тебя в мастерской будут крупные неприятности».

- Леля ! Тигр! - завопил Шувалов

Леля проснулась. Оса повисла на тарелке. Оса жироскопически гудела. Леля соскочила с кровати - оса полетела на нее; Леля отмахивалась - оса и медальон летали вокруг нее. Шувалов прихлопнул медальон ладонью. Они устроили облаву. Леля накрыла осу хрустящей своей соломенной шляпой.

Шувалов ушел. Они распрощались на сквозняке, который в этом мире оказался необычайно деятельным и многоголосым. Сквозняк раскрыл двери внизу. Он пел, как прачка. Он завертел цветы на подоконнике, подкинул Лелину шляпу, выпустил осу и бросил в салат. Он поднял Лелины волосы дыбом. Он свистел. Он поднял дыбом Лелину сорочку.

Рабочий с Палмером ушли, а мы с Эвансом остались. «Ты правда там что-то видел?» спрашиваю я. «Да, говорит Эванс. — Видел, вот те крест». И тогда я говорю: «А давай сунем туда что-нибудь и пошуруем». Подобрали мы пару обломков досок, что лежали неподалеку, но они оказались слишком крупными. Тогда Эванс, у которого были с собой ноты — то псалмы, то ли хоралы, не помню точно — свернул листы в тонкий свиток и сунул в щель. Повертел его туда-сюда, но ничего не произошло. Дай сюда, сказал я и попробовал сам. Нет, вроде ничего. Тогда (честное слово, не знаю, как это пришло мне в голову) я стал прямо напротив трещины, сунул два пальца в рот и свистнул — знаете, как это делается — и сразу после этого мне показалось, что внутри что-то шевельнулось. «Пойдем-ка отсюда, говорю я Эвансу, мне это не нравится». «О, черт, — говорит он, дай-ка сюда ноты». Выхватывает у меня свиток и сует в щель. Никогда до этого я не видел, чтобы человек так побледнел. «Слушай, Уорби, — говорит, его что-то… или кто-то держит». «Вытаскивай или бросай, кричу я. — Надо отсюда сматываться». Ну, дергаю я свиток и вытаскиваю его из щели. Почти всё на месте, лишь конец листа исчез. Оторван. Эванс смотрел на него не больше секунды, а потом как-то странно каркнул, выхватил у меня бумаги, и мы сломя голову помчались прочь. «Ты видел, как он оторван?» — спрашивает Эванс, когда мы мчимся по улице. «Нет, — говорю я. — Видел, что оторван, и всё». «Да, верно, — говорит Эванс, но он был мокрый. И черный». Что ж, частью от испуга, частью из-за того, что через день-другой намечалось занятие в хоре (а значит, придется встречаться с органистом), мы почти всю дорогу молчали. Я лишь подумал, что рабочие, наверное, выметут обрывок вместе с прочим мусором. А если бы об этом спросили Эванса, то в тот день он бы ответил только, что оторванный край был черным и мокрым.

Они расстались, и, от счастья не чувствуя под собой ступенек, Шувалов спустился вниз, вышел во двор... Да, он не чувствовал ступенек. Далее он не почувствовал крыльца, камня; тогда он обнаружил, что сие не мираж, а реальность что ноги его висят в воздухе, что он летит.

- Летит на крыльях любви,- сказали в окне под боком.

Он взмыл, толстовка превратилась в кринолин, на губе появилась лихорадка, он летел, прищелкивая пальцами.

После этого мальчики какое-то время старательно избегали занятий в хоре, и потому Уорби не мог точно сказать, как именно починили стенку гробницы. Но из обрывочных реплик, которыми обменивались рабочие, отделывая хоры, он понял, что были некоторые трудности, и мастеру — то бишь мистеру Палмеру пришлось лично принять участие в работах.

В два часа он пришел в парк. Утомленный любовью и счастьем, он заснул на зеленой скамье. Он спал; пот закипал под солнцем на его лице. Он спал, выпятив ключицы под расстегнутой толстовкой.

По дорожке медленно, держа на заду руки, со степенностью ксендза и в одеянии вроде сутаны, в черной шляпе, в крепких синих очках, то опуская, то высоко поднимая голову, шел неизвестный мужчина.

Немного позже Уорби случайно увидел, как дворецкий впускает Палмера в дом декана. А утром за завтраком услышал, как его отец мимоходом обронил, что на следующий день в соборе после утренней службы будут происходить не совсем обычные дела.

Он подошел и сел рядом с Шуваловым.

- Я Исаак Ньютон, - сказал неизвестный, приподняв черную шляпу, Он видел сквозь очки свой синий фотографический мир.

«Но поскольку сегодня это уже случилось, — добавляет он, — то, думаю, особой опасности не предвидится». «Отец, — говорю я, а что вы собираетесь делать завтра утром в соборе?» Он пришел в такую ярость, какой я в нем никогда не видел — ведь вообще-то отец был славным, спокойным и добродушным человеком. «Парень, — говорит он, придется, видно, втолковать тебе, что нельзя вмешиваться, когда разговаривают те, кто старше и умнее тебя. Это невежливо и некрасиво. Что я собираюсь делать в соборе — это не твоего ума дело; и если я поймаю тебя там завтра после занятий, то надеру уши, и ты полетишь домой быстрее молнии. Запомни это хорошенько». Разумеется, я немедленно извинился и, разумеется, тут же договорился с Эвансом о завтрашнем дне.

- Здравствуйте, - пролепетал Шувалов.

Великий ученый сидел прямо, настороженно, на иголках. Он прислушивался, его уши вздрагивали, указательный палец левой руки торчал в воздухе, точно призывая к вниманию невидимый хор, готовый каждую секунду грянуть по знаку этого пальца. Все притаилось в природе. Шувалов тихо спрятался за скамью. Один раз взвизгнул под пятой его гравий. Знаменитый физик слушал великое молчание природы. Вдали, над купами зелени, как в Затмение, обозначилась звезда, и стало прохладно.

- Вот! - вдруг вскрикнул Ньютон. - Слышите? Не оглядываясь, он протянул руку, схватил Шувалова за полу и, поднявшись, вытащил из засады. Они пошли по траве. Просторные башмаки ученого мягко ступали, на траве оставались белые следы. Впереди, часто оглядываясь, бежала ящерица. Они прошли сквозь чащу, украсившую пухом и божьими коровками железо очков ученого. Открылась полянка. Шувалов узнал появившееся вчера деревцо.

Мы знали, что в углу поперечного нефа есть лестница, которая ведет в трифориум,[4] а дверь в неф в то время была постоянно открыта, и кроме того, ключ от нее, как правило, лежал под ковром. Мы решили пойти на музыкальные занятия, а потом, когда остальные мальчики разойдутся, проскользнуть к лестнице и пробраться в трифориум, откуда не пропустим ни одного признака будущих событий.

- Абрикосы? - спросил он.

- Нет, - раздраженно возразил ученый, - это яблоня. Рама яблони, клеточная рама ее кроны, легкая и хрупкая, как рама монгольфьера, сквозила за необильным покровом листьев. Все было неподвижно и тихо.

- Вот, - сказал ученый, сгибая спину. От согнутости его голос походил на рык.- Вот! - он держал в руке яблоко. - Что это значит? Было видно, что не часто приходилось ему нагибаться: выровнявшись, он несколько раз откинул спину, ублажая позвоночник, старый бамбук позвоночника. Яблоко покоилось на подставке из трех пальцев.

В ту ночь я спал, как спят дети, но внезапно щенок вспрыгнул на кровать и разбудил меня. Я решил, что сейчас что-то будет, поскольку пес казался совсем перепуганным. И минут через пять раздался вопль. Не могу сказать, на что это было похоже. Но он был близко, ближе, чем я слышал раньше, и знаете, что странно, мистер Лейк… Вы ведь слышали, какое на церковном дворе эхо, особенно если стать ближе к краю. Так вот, этот крик совсем не походил на эхо. Наоборот, как я уже сказал, в эту ночь он звучал до ужаса близко; и едва он затих, я испугался еще больше, потому что услышал за дверью какой-то шорох. Ну всё, подумал я, тут мне и конец, однако вдруг заметил, что песик оживился и навострил уши, а в следующую секунду за дверью раздался шепот, и я едва не рассмеялся в голос, так как понял, что это отец с матерью вышли на шум. «Что же это такое?» — спросила мать. «Тише. Я не знаю, — нервно ответил отец. — Не разбуди мальчишку. Надеюсь, он ничего не слышал».

- Что это значит? - повторил он, оханьем мешая звучанью фразы.- Не скажете ли вы, почему упало яблоко?

Шувалов смотрел на яблоко, как некогда Вильгельм Телль.

- Это закон притяжения, - прошепелявил он. Тогда, после паузы, великий физик спросил:

Ну, зная, что отец с матерью рядом, я, само собой, сразу осмелел, вылез из кровати и подошел к маленькому окну, которое выходило на церковный двор песик к тому времени уже вертелся у подножия кровати и выглянул. Сначала я ничего не увидел. Затем, прямо в тени контрфорса, я заметил то, что до сих пор называю двумя красными пятнами — тусклые красные огни — ни лампа, ни огонь, но в темноте из было видно прекрасно. И глядя на них, я вдруг обнаружил, что не только нашу семью потревожил этот вопль, так как мне показалось, что в окне дома слева появился колеблющийся свет. Я лишь на секунду повернул голову, чтобы посмотреть внимательнее, а когда снова глянул в тень, где светились красные пятна, то их уже не было, и как я ни вглядывался — ничего не смог заметить. И тут мне еще раз пришлось испугаться — кто-то тронул меня за голую ногу… Но всё было в порядке, это просто песик вылез из-под кровати и прыгал возле меня, высунув язык. Видя, что он совершенно спокоен, я взял его обратно в постель, и мы мирно проспали остаток ночи.

- Вы, кажется, сегодня летали, студент? - так спросил магистр. Брови его ушли высоко над очками

- Вы, кажется, сегодня летали, молодой марксист? Божья коровка переползла с пальца на яблоко. Ньютон скосил глаза. Божья коровка была для него ослепительно синей. Он поморщился. Она снялась с самой верхней точки яблока и улетела при помощи крыльев, вынутых откуда-то сзади, как вынимают из-под фрака носовой платок.

- Вы сегодня, кажется, летали?

Наутро я набрался храбрости и признался матери, что оставил пса в комнате, но, к моему удивлению, она восприняла это довольно спокойно, если учесть то, что говорила раньше. «Вот как? — сказала она. — Ну что ж, в наказание за обман останешься сегодня без завтрака. Впрочем, большого вреда от пса не будет, только в следующий раз спроси разрешения, хорошо?» Немного позже я сказал отцу, что снова слышал, как выли кошки. «Кошки?» — произнес отец, но тут мать кашлянула, он посмотрел на нее и говорит: «А, ну да, кошки. Я их вроде тоже слышал».

Шувалов молчал.

- Свинья, - сказал Исаак Ньютон.

Странное было утро. Всё шло как-то не так.

Шувалов проснулся.

- Свинья, - сказала Леля, стоявшая над ним. - Ты ждешь меня и спишь. Свинья!

Она сняла божью коровку со лба его, улыбнувшись тому, что брюшко у насекомого железное.

Органист заболел и слег, младший каноник забыл, что уже девятнадцатый день месяца и ждал а человек, замещавший органиста, после короткой заминки заиграл какой-то дневной хорал; получилось несуразно, и мальчики из хора от смеха не могли петь; а когда пришло время исполнять гимн, солиста разобрал такой смех, что у него пошла носом кровь, и он сунул ноты мне, а не только был неважным певцом, но и слов-то не знал. Но пятьдесят лет назад к этому относились серьезнее, и, я отлично помню, как один из теноров сзади пребольно меня ущипнул.

- Чорт! - выругался он. - Я тебя ненавижу. Прежде я знал, что это божья коровка, - и ничего другого о ней, кроме того, что она божья коровка, я не знал. Ну, скажем, я мог бы еще притти к заключению нию, что имя у нее несколько антирелигиозное. Но вот с тех пор, как мы встретились, что-то сделалось с моими глазами. Я вижу синие груши и вижу, что мухомор похож на божью коровку.

Она хотела обнять его.

- Оставь меня! Оставь! - закричал он. - Мне надоело ! Мне стыдно.

В общем кое-как закончили, и никто — ни служители, ни мальчики — даже не подумали, что дежурный каноник — им тогда был мистер Хенслоу может прийти в ризницу и отчитать их. Да он бы и не пришел, мне думается. Дело в том, что он впервые в жизни прочел не ту проповедь и сам об этом знал. В общем мы с Эвансом без всякого труда поднялись по лестнице, о которой я вам говорил, улеглись там на пол — и наши головы оказались прямо над старой гробницей. Мы лежали тихо, не шевелясь, и потому слышали, как один из служителей сначала закрыл железные двери на галерею, затем запер юго-западную дверь, а вслед за ней дверь в поперечный неф. Тут мы поняли, что намечается то самое дело, которое не должно быть известно широкой публике.

Крича так, он убегал, как лань. Фыркая, дикими скачками бежал он, отпрыгивая от собственной тени, кося глазом. Запыхавшись, он остановился. Леля исчезла. Он решил забыть все. Потерянный мир должен быть возвращен.

Вскоре через северную дверь вошли декан и каноник, а вместе с ними я увидел своего отца, старика Палмера и парочку его лучших рабочих. Палмер остановился в центре хоров и о чем-то заспорил с деканом. У рабочих были ломы, а сам Палмер тащил бухту веревки. Все они заметно нервничали. Побеседовали они, побеседовали, а потом декан и говорит: «Ладно, Палмер, не будем терять времени. Если вы считаете, что это успокоит жителей Саутминстера, я не против, но должен сказать, что за всю свою жизнь не слышал такого отъявленного вздора. Особенного от такого здравомыслящего человека, как вы. Вы согласны со мной, Хенслоу?» Насколько я сумел расслышать, мистер Хенслоу ответил что-то вроде: «О, да. Но мы же договорились, господин декан, что не будем судить их слишком строго, верно?» Декан фыркнул, направился прямо к гробнице и остановился, повернувшись спиной к загородке, а остальные довольно робко подошли поближе. Хенслоу стал на юной стороне и принялся скрести подбородок. «Палмер, — говорит декан, — как по-вашему, что легче: поднять крышку или убрать одну из стенок?»

- До свиданья, - вздохнул он, - мы с тобой не увидимся больше.

Он сел на покатом месте, на гребне, с которого открывался вид на широчайшее пространство, усеянное дачами. Он сидел на вершине призмы, спустив ноги по покатости. Под ним кружил зонт мороженщика, весь выезд мороженщика, чем-то напоминающий негритянскую деревню.

- Я живу в раю, - сказал молодой марксист расквашенным голосом.

Палмер и его люди покрутились немного вокруг гробницы, пощупали крышку и постучали по всем стенкам, кроме северной. Хенслоу начал говорить, что лучше попробовать с южной стороны, потому что она, мол, лучше освещена, да и места там побольше, но мой отец, который до этого спокойно наблюдал, подошел к северной стенке, стал на колени, осмотрел трещину, а затем поднялся, отряхнул брюки и говорит декану: «Прошу прощения, но если мистер Палмер не против, пусть попытается поддеть эту доску; мне кажется, она легко отойдет. По-моему, можно попробовать вставить лом прямо в эту щель». «Спасибо, Уорби, говорит. Я декан, предложение разумное. Палмер, пусть один из ваших парней так и сделает».

- Вы марксист? -- прозвучало рядом

Молодой человек в черной шляпе, знакомый дальтоник, сидел с Шуваловым в ближайшем соседстве.

Одни из рабочих начал ловко орудовать ломом, и через минуту — а они все столпились вокруг гробницы, и мы с Эвансом высунули головы за край трифориума — в западной части хоров раздался жуткий треск, и здоровенный кусок доски с грохотом рухнул на ступеньки. Вы, конечно, ждете, что сейчас всё в один момент разъяснится. Само собой, поднялась страшная суматоха. Но я слышал только как отвалилась доска, звякнул упавший на пол лом, а декан воскликнул: «Боже милостивый».

- Да, я марксист, - сказал Шувалов.

- Вам нельзя жить в раю,

Когда я снова глянул вниз, декан ворочался на полу, рабочие бежали вниз, Хенслоу помогал декану подняться на ноги, Палмер пытался остановить рабочих (так он утверждал впоследствии), а мой отец сидел на ступеньке алтаря, закрыв лицо руками.

Дальтоник поигрывал прутиком. Шувалов вздыхал.

- Что же мне делать ? Земля превратилась в рай. Дальтоник посвистывал, Дальтоник почесывал прутиком в ухе.

- Вы знаете,- продолжал, хихикая, Шувалов,- вы знаете, до чего я дошел? Я сегодня летал.

Декан был необычайно сердит. «Я бы хотел попросить вас, Хенслоу, смотреть, куда вы идете, — говорит он. — И почему вас так переполошил этот кусок дерева — понятия не имею». А Хенслоу в оправдание бормочет лишь, что стоял с противоположной стороны и потому просто не видел декана.

В небе косо, как почтовая марка, стоял змей.

- Хотите я продемонстрирую вам... я полечу туда. (Он протянул руку.)

- Нет, спасибо. Я не хочу быть свидетелем вашего позора.

Вскоре вернулся Палмер и сообщил, что сам не может объяснить весь этот шум, но разрушений вроде никаких нет; и когда декан закончил приводить себя в порядок, все уже снова собрались вокруг него. Кроме моего отца, который так и сидел, закрыв лицо руками. Кто-то зажег огарок свечи, и все принялись осматривать гробницу. «Ничего нет, — подытоживает декан. — Что я вам говорил? Стойте. Что-то все-таки есть. Ну-ка… Клочок нотной бумаги и обрывок какой-то материи — похоже от женского платья. По виду вполне современные и никакого интереса не представляют. Надеюсь, в следующий раз вы прислушаетесь к мнению нормального и образованного человека». И идет, прихрамывая и бормоча что-то себе под нос к северной двери, а оттуда сердито кричит Палмеру, что тот оставил дверь открытой. «Прошу прощения, сэр», — откликается Палмер, пожимая плечами. «Видимо, господин декан ошибся, говорит Хенслоу. Я сам закрыл эту дверь за собой. Наверное, он просто расстроен». «А где Уорби?» — вспоминает вдруг Палмер, и тут они видят, что отец так и сидит на ступеньке и подходят к нему. Отец уже пришел в себя, он вытирает лоб, а я с радостью вижу, что Палмер помогает ему встать на ноги.

- Да, это ужасно - помолчав, молвил Шувалов.- Я знаю, что это ужасно.

- Я вам завидую,- продолжал он.

Они были слишком далеко от меня, и я не слышал, что они говорили, но видел, как отец показал на боковой придел, а затем туда изумленно и испуганно посмотрели Палмер и Хенслоу. Через минуту мой отец и Хенслоу вышли из храма, а остальные принялись поспешно пристраивать доску на место. И едва часы пробили полдень, собор вновь открылся, и мы с Эвансом смогли спокойно уйти домой.

- Неужели?

- Честное слово. Как хорошо весь мир воспринимать правильно и путаться только в некоторых цветовых деталях, как это происходит с вами. Вам не приходится жить в раю. Мир не исчез для вас. Все в порядке. А я? Вы подумайте, я совершенно здоровый человек, я материалист... и вдруг на моих глазах начинает происходить преступная, антинаучная деформация веществ, материи...

- Да, это ужасно,- согласился дальтоник, - И все это от любви.

Мне не терпелось узнать, что же повергло отца в такое ужасное состояния, но, войдя в дом, я увидел, что он сидит в кресле со стаканом, а мать озабоченно на него поглядывает. Тогда я укротил свое любопытство, и вместо этого признался, где я был. Отец остался на удивление спокоен и не вышел из себя. «Значит, ты был там. Ну и как — видел?» «Я всё видел, отец, — говорю я, — до тех пор, пока не начался шум». «Ты видел то, что сбило декана с ног? — спрашивает отец. — Видел то, что выскочило из гробницы? Нет? Ну и слава Богу». «Ну так а что это было?» — говорю я. «Вообще-то ты должен был это видеть, — отвечает он. — ? Тварь, похожая на человека, вся покрытая шерстью и с вот такими глазищами».

Шувалов с неожиданной горячностью схватил соседа за руку.

- Слушайте! - воскликнул он.- Я согласен. Дайте мне вашу радужную оболочку и возьмите мою любовь.

Вот и всё, что я смог вытянуть из него в тот день, а позже он вроде как стеснялся своего страха и всякий раз уклонялся, когда я его об этом спрашивал. Лишь через много лет, когда я уже стал совсем взрослым, мы еще раз поговорили на эту тему, но он повторил то же самое. «Черное оно было, — сказал он. — Куча шерсти, на двух ногах, и глаза горят диким пламенем».

Дальтоник полез по покатости вниз.

- Извините, - говорил он. - Мне некогда, До свиданья. Живите себе в раю.

Такова история, связанная с этой гробницей, мистер Лейк. Посетителям мы ее не рассказываем, и вы меня очень обяжете, если не станете ее использовать, пока не придет мой час. Не сомневаюсь, что мистер Эванс, скажет то же самое, если вам вздумается его расспросить.

Ему трудно было двигаться по наклону. Он полз раскорякой, теряя сходство с человеком и приобретая сходство с отражением человека в воде. Наконец, он добрался до ровной плоскости и весело зашагал. Затем, подкинув прутик, он послал Шувалову поцелуй и крик,

- Кланяйтесь Еве! - крикнул он.



А Леля спала. Через час после встречи с дальтоником Шувалов отыскал ее в недрах парка, в сердцевине. Он не был натуралистом, он не мог определить, что окружает его: орешник, боярышник, бузина или шиповник. Со всех сторон насели на него ветви, кустарники, он шел, как коробейник, нагруженный легким сплетением сгущавшихся к сердцевине ветвей. Он сбрасывал с себя эти корзины, высыпавшие на него листья, лепестки, шипы, ягоды и птиц.

Леля лежала на спине, в розовом платье, с открытой грудью. Она спала, Он слышал, как потрескивают пленки в ее набрякшем от сна носу. Он сел рядом.

Тем всё и закончилось. Но с тех пор прошло уже больше двадцати лет, могилы Уорби и Эванса давно поросли травой, и потому мистер Лейк не испытывал угрызений совести, передавая эти записи — полученные в 1890 году — в мои руки. Он приложил к ним рисунок гробницы и краткое описание металлического креста, который прикрепили за счет доктора Лайалла к северной стенке. На нем была надпись, взятая из тридцать четвертой главы Книги пророка Исайи и состоящая всего из трех слов:

Затем он положил голову к ней на грудь, пальцы его чувствовали ситец, голова лежала на потной груди ее, он видел сосок ее, розовый, с нежными, как пенка на молоке, морщинами. Он не слышал шороха, вздоха, треска сучьев.

Дальтоник возник за переплетом куста. Куст не пускал его.


IBI CUBAVIT LAMIA[6]


- Послушайте,- сказал дальтоник. Шувалов поднял голову с услащенной щекой.

- Не ходите за мной, как собака,- - сказал Шувалов.

- Слушайте, я согласен. Возьмите мою радужную оболочку и дайте мне вашу любовь...

- Идите покушайте синих груш,- ответил Шувалов.

1929 г

ЦЕПЬ

Студент Орлов ухаживал за моей сестрой Верой,

Он приезжал на дачу на велосипеде. Велосипед стоял над цветником, прислоненный к борту веранды. Велосипед был рогат.

Студент снимал со щиколоток сверкающие зажимы, нечто вроде шпор без звона, и бросал их на деревянный стол. Затем студент снимал фуражку с небесным околышем и вытирал лоб платком. Лицо у него было коричневое, лоб белый, голова бритая, радужная, с шишкой. Студент не видел меня. Я видел все. Он не говорил со мной ни слова.

Деревянный стол был морщинист, на столе стоял горшок с цветами, студент дул в цветы, цветы отворачивались. Студент смотрел вдаль и видел синий околыш моря.

- Блерио перелетел через Ламанш,- сказал я. Я был еще в том возрасте, когда человек, прежде чем произнести фразу, проглатывает слюну.

- Перелетел, - сказал студент.

И снова молчание.

Я не имею права участвовать в жизни мира. Мне даже совестно выражаться так умно: Блерио....Ламанш... Студент вынимает из горшка стебель, на котором две распустившиеся гвоздики и один бутон. Бутон он откусывает. Бутон туг, блестящ, цилиндричен, похож на пулю. Студент втягивает щеки и стреляет бутоном. Попадает в велосипед. в спицу. Колесо звучит как арфа.

- У аэроплана колеса велосипедные? - спрашиваю я. Велосипедные,- это я знаю отлично. Но мне кажется, что студент глуп. Я уверен, что я гораздо более, чем он, осведомлен по части авиации. Но мне неловко признать это, и я считаю необходимым дать студенту возможность оказаться более сведущим.

- Велосипедные,- говорит студент.

Тут треугольник: велосипед, студент, я.

Я краснею: мне хочется все время говорить о велосипеде, я чувствую, что это стыдно, краска заливает мне лицо. Он дубина, студент,- я это знаю. Я вижу его насквозь.

- Гусь твой Сева, - сказал папа Вере.

Действительно, Сева гусь. Но что делать? Он владеет велосипедом. И я кривляюсь, лицемерю, Меня лихорадит в его присутствии.

Я хочу сказать:

- Всеволод Васильевич, разрешите мне покататься. Недалеко, по дорожке. Потом я заверну к калитке. Там ровная поверхность. Я проеду осторожно. Или даже не надо к калитке. Довольно будет и по дорожке.

Так я хочу сказать. Даже брови поднимаются от стыда. Опершись локтями на стол, я опускаю брови при помощи пальцев.

Вчера мне разрешено было покататься. Нельзя же так часто. Попрошу завтра. Или даже послезавтра.

Я смотрю на велосипед. Каждую минуту студент может поймать мой взгляд, Тогда я чуть-чуть, незаметно, на одну линию подниму взгляд и буду смотреть на лозу. На ней повисла кошка. В полной тишине висит среди листьев белая маленькая кошка, сибирская, пушистая - о, почти пернатая! - представительница знатного рода, ставшая босячкой.

Студент увидел кошку.

- Ах, ты дрянь! - сказал он.- Виноград ест.

Никогда не едят кошки винограда. И виноград этот дикий. Но студент встает,- и я не заступаюсь. Напротив, я прыгаю. Студент отдирает кошку от виноградной стены и швыряет за перила.

Студент спускается в сал Сейчас вернется с купанья Вера. Вот она появляется за проволочной изгородью. Ускоряет шаг, увидев своего гуся; бежит. Вот они встретились, она складывает розовый зонт.

Студент сказал:

- Можно!

Из кожаной сумки, прикрепленной под седлом, я достал французский ключ, Я поворачивал винт и опускал седло. Как прохладны фибровые ручки руля! Я веду машину по ступенькам в сад. Она подпрыгивает, звенит. Она кивает фонарем. Я поворачиваю ее. Вспыхивает на переднем стволе рамы зеленая марка фирмы. Движение,- и марка исчезает, как ящерица.

Я еду.

Так хрустит гравий; так бежит под взглядом сверху шина; так калитка норовит попасть под плечо, как костыль; так лежит на дороге какая-то гайка, пушистая от ржавчины,- так начинается путешествие!

Движение происходит как бы по биссектрисе между стремительно суживающимися сторонами чела.