Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хайди Линде

Считаные дни

Земля тебя примет. Всему свое время, смирись с судьбой, Дорога жизни уходит за горизонт, Но что тебя ждет за этой чертой?.. Земля тебя примет. Стефан Сундстрём
%

Каждый день до конца своей жизни она будет мысленно возвращаться к этому моменту. Раннее утро понедельника, кухня в голубых тонах, аромат свежеиспеченных круглых булочек, лежащих в корзинке на столе, размеренное тиканье часов на стене сбоку от холодильника — она втайне перевела их на три с половиной минуты вперед в надежде на то, что остальные члены семьи перестанут опаздывать. Все кажется таким знакомым и обыденным, как унылый октябрьский дождь, что стучит в покрытые мутными разводами оконные стекла — надо бы их помыть, — и, судя по всему, сегодняшний день — самый что ни на есть обыкновенный.

— Вообще сырые, — ворчит Кайя, надавливая пальцем на лежащую перед ней на тарелке разрезанную булочку.

— Они такими и должны быть, — произносит Лив Карин, — я по рецепту пекла.

— И что, они должны быть непропеченными? — Кайя поднимает глаза и смотрит на нее. — Что это за рецепт такой, чтоб булки были внутри сырыми?

Глаза у нее обведены черным карандашом, Лив Карин уже устала делать замечания, она решила, что дочь и сама перестанет так краситься, если никто на это не будет обращать внимания. Но мальчики, само собой, это замечали — скорее недоуменно, чем зло, и в прошлые выходные, когда Кайя собиралась на вечеринку, Магнар бросил ей: «Ты что, хочешь быть похожей на потаскушку, тебе что, нравится так выглядеть?»

Кайя отпихивает булочку указательным пальцем на край тарелки. Ногти покрыты темно-бордовым лаком. Когда Кайя была помладше, вечно обкусывала ногти, однажды они даже повесили на дверцу холодильника календарь: каждый день, когда Кайе удавалось удержаться от пагубной привычки, отмечался крестиком, и в конце концов она даже получила фигурку из игрового набора, о которой мечтала.

— Ладно, пей какао, пока не остыло, — говорит Лив Карин, — тебе на автобус через десять минут.

Кайя тяжело вздыхает, словно для того, чтобы протянуть руки, взять чашку с какао и донести ее до рта, требуются титанические усилия. Какао — самое настоящее, сваренное на молоке и шоколаде, Лив Карин взбивала его, пока не взмокла, стараясь, чтобы напиток не пригорел в кастрюльке. Кайя вытягивает накрашенные алой помадой губы трубочкой, намеренно громко отхлебывает и отставляет чашку в сторону.

— Ты что, сахар забыла положить или как?

— Черта с два я еще для тебя что-то сделаю, — не выдерживает Лив Карин.

— Чего? — усмехается Кайя.

— Мне осточертело скакать перед тобой на задних лапках! — кричит Лив Карин, чувствуя, как волна жара нарастает в груди и разливается по рукам. — Я встаю без четверти шесть, чтобы приготовить для тебя нормальный завтрак, ты хоть знаешь об этом?

Кайя спокойно смотрит на нее подведенными черным глазами. Мальчики, если с ними разговаривать жестко, всегда идут на попятный, Лив Карин удивляется и даже пугается, как мало нужно, чтобы они потупили взор и смутились, а с Кайей все не так.

— Тебя никто и не просит, — отрезала дочь, — раз это так трудно. Ты же сама решила, что надо вставать ни свет ни заря, тебе же хочется корчить из себя жертву.

Она начала разговаривать в таком тоне еще осенью, когда переехала в съемную комнату с мебелью и пошла в гимназию в Воссе. У них вроде бы можно изучать психологию, и когда Кайя в прошлые выходные была дома, она не удержалась от дерзкого комментария, вставив словечко «проекция», когда Лив Карин выговаривала Магнару за грязную одежду.

Чувствуя, как кровь приливает к рукам, Лив Карин до боли сплетает пальцы, а Кайя тем временем выуживает из заднего кармана узких рваных джинсов мобильный телефон и, набирая пароль на экране одной рукой, другой хватает с тарелки круглую булочку, откусывает и жует, всем своим видом демонстрируя отвращение.

— Ты ведь должна как-то помогать, — продолжает Лив Карин. — Мы все же одна семья.

М. Р. Джеймс

Кайя, прищурившись, смотрит на экран телефона, водит по нему указательным пальцем, потом замирает и что-то удивленно разглядывает, прежде чем улыбнуться чему-то своему, и палец снова скользит по экрану.



— Слушай хотя бы, когда с тобой разговаривают! — звенит голос Лив Карин.

1

Кайя отрывает взгляд от экрана мобильного, и Лив Карин пугается выражения ее лица, так хорошо знакомого и в то же время чужого. И дело не только в том, что она стала по-новому краситься, или в ее упрямстве — к этому Лив Карин уже привыкла, с самого рождения Кайи. Но теперь появилось что-то новое: пухлые губы, резко очерченные скулы, лоб, который словно стал выше, — это лицо юной женщины, ей всего шестнадцать, но тем не менее: прежде всего, перед ней привлекательная молодая женщина — вот что видит Лив Карин и не может объяснить, что же внутри нее так сопротивляется этой красоте.


VERUM USQUE in praesentem diem multa garriunt inter se Canonici de abscondito quodam istius Abbatis Thomae thesauro, quem saepe, quanquam incassum quaesiverunt Steinfeldenses. Ipsum enim Thomam adhuc florida in aetate existentem ingentem auri massam circa monasterium defodisse perhibent; de quo multoties interrogatus ubi esset, cum risu respondere solitus erat: «Iob, Iohannes, et Zacharias vel vobis vel posteris indicabunt»; idemque aliquando adiicere se inventuris minime invisurum. Inter alia huius Abbatis opera, hoc memoria praecipuedignum iudico quod fenestram magnam in orientali parte alae australis in ecclesia sua imaginibus optime in vitro depictis impleverit: id quod et ipsius effigies et insignia ibidem posita demonstrant. Domum quoque Abbatialem feretotam restauravit: puteo in atrio ipsius effoso et lapidibus marmoreis pulchre caelatis exornato. Decessit autem, morte aliquantulum subitanea perculsus, aetatis suae anno LXXIIdo, incarnationis vero Dominicae MDXXIXo.


Взгляд Кайи скользит по лицу матери, прежде чем она невозмутимо произносит:

— Думаю, мне придется это перевести, пробормотал себе под нос любитель древностей, закончив переписывать вышеприведенные строки из довольно редкой, отличавшейся многословием и невнятностью содержания книги под названием «Sertum Steinfeldense Norbertinum».[1] — А коли так, пожалуй не стоит откладывать.

— Ты как-то ужасно растолстела в последнее время, это что, из-за климакса?

В результате довольно скоро из под его пера вышел приведенный ниже перевод.




Вплоть до сегодняшнего дня среди каноников ходит множество толков относительно некоего спрятанного аббатом Томасом сокровища, поисками которого каноники Стейнфилда занимались неоднократно, но и поныне тщетно. Суть дела заключается в том, что означенный Томас, будучи еще в расцвете лет, сокрыл где-то в обители немалое количество золота, а когда его спрашивали о местонахождении клада, неизменно отвечал «Иов, Иоанн и Захарня поведают о том вам или вашим преемникам». Порой он добавлял, что затаит злобу против тех, кому доведется найти сокровище. Среди прочих деяний оного аббата должен особо отметить предпринятое (о чем свидетельствуют гербы, девизы и его изображения) под личным аббатским надзором украшение большого окна в восточном конце южного придела монастырской церкви восхитительной росписью по стеклу. Помимо того, Томас почти полностью восстановил аббатские покои и повелел отрыть во дворе оных колодец, каковой отделали мрамором, покрытым великолепной резьбой. Смерть его, неожиданная для многих, последовала на семьдесят седьмом году жизни в Лето Господне 1529.


И вот тогда Лив Карин сметает на пол все, что стоит на столе. Чашка с какао, корзиночка со свежей выпечкой, миска с яичницей-болтуньей и тарелка с козьим сыром — она открыла новую упаковку, хотя в старой что-то еще оставалось. Лив Карин смахивает все одним движением, и посуда летит на пол, разбивается с оглушительным звоном, вдребезги, на мелкие кусочки, и носки тут же впитывают растекшуюся по полу влагу.

— Какого черта! — вопит Кайя и так резко вскакивает со стула, что тот опрокидывается у нее за спиной, но уже слишком поздно: огромное пятно расплывается по штанине.

Цель, которую в настоящий момент ставил перед собой исследователь старины, заключалась в том, чтобы проследить происхождение и местонахождение витражных окон церкви Стейнфилдского аббатства. Вскоре после революции[2] большое количество витражных стекол из упраздненных монастырей Германии и Бельгии оказалось переправленным в нашу страну, где теперь их можно увидеть украшающими приходские церкви, соборы и домашние часовни. Стейнфилдское аббатство относилось к числу «наиболее значительных из недобровольных дарителей» (я позволил себе воспроизвести не слишком изысканную формулировку, использованную антикваром), и большая часть ранее принадлежавших ему витражей без особого труда поддавалась идентификации благодаря упомянутым портретным изображениям, многочисленным надписям, так или иначе указывающим на названную обитель, а также основным сюжетам, представлявшим собой иллюстрации к нескольким, строго определенным, повествовательным циклам.

— Ты вообще уже сбрендила? — орет Кайя, хватает со стола оставшуюся аккуратно лежать сложенную салфетку и прижимает ее к пятну на джинсах.

Однако отрывок, с которого я начал настоящий рассказ, натолкнул знатока древностей на мысль об ином способе идентификации. В одной домашней часовне (чьей именно не так уж важно) ему случилось приметить три большие (каждая во весь оконный сегмент) фигуры, явно выполненные одним и тем же мастером. Тогда об их происхождении он мог сказать лишь одно: стиль указывал на работу немецкого мастера 16 в. Но эти фигуры представляли собой — возможно, это вас удивит — Iob Patriarcha, Iohannes Evangelista, Zacharias Propheta,[3] причем каждый из них держал в руках книгу или свиток с надписью, видимо его собственным изречением. Антиквар, разумеется, заметил надписи, прочел и немало подивился тому факту, что они отличались от всех известных ему текстов Вульгаты.[4] Так, на свитке Иова читалась надпись: «Auro est locus in quo absconditur (вместо conflatur)»,[5] на книге Иоанна «Habent in vestimentis suis scripturam quam nemo novit (вместо in vestimento scriptum)»[6] и лишь на свитке Захарии был помещен неискаженный текст «Super lupidem unum septem oculi sunt».[7]

Глядя на дочь, Лив Карин слышит собственное прерывистое дыхание. Затем она обводит глазами кухню, где все происходит совсем не так, как она себе представляла, не так, как планировала. К ножке стула прилип ломтик огурца.

— Чокнутая бабища! — орет Кайя.

Прежде наш исследователь никак не мог понять, что побудило автора изобразить этих трех персонажей вместе. Никакой исторической, символической или доктринальной связи между ними не просматривалось, и ему оставалось лишь предположить, что они представляли собой часть существовавшей некогда галереи изображений пророков и апостолов, занимавшей, скажем, весь верхний ряд окон какой-нибудь просторной церкви. Однако прочтение отрывка из Sertum[8] позволило взглянуть на все по-иному: имена персонажей, красовавшихся на окне часовни лорда Д., не раз поминались вместе стейнфилдским аббатом Томасом фон Эшенхаузеном, и скорее всего данное стекло было изготовлено где-то около 1520 года для южного придела церкви аббатства. Наверное, то предположение, что оно представляло собой часть отделки, выполненной по указанию и под наблюдением аббата Томаса, не было бы излишне смелым, а подтвердить или опровергнуть его вполне мог дополнительный скрупулезный осмотр. Будучи человеком, располагавшим свободным временем, мистер Сомертон почти без промедления отправился в паломничество к вышеупомянутой часовне, где его догадка нашла полное подтверждение. Мало того, что стиль и техника исполнения полностью соответствовали предполагаемому месту происхождения изделия, так вдобавок на другом окне часовни (купленном, как удалось выяснить, вместе с первым) обнаружились геральдические знаки аббата Томаса фон Эшенхаузена.

Она сует мобильник в задний карман и осторожно, на цыпочках, стараясь не наступить в лужицу какао, направляется к входной двери.

В ходе своих исследований мистер Сомертон то и дело вспоминал слухи о спрятанных сокровищах, и чем дольше он размышлял, тем более очевидным становился для него тот факт, что загадочный ответ, который давал аббат всем спрашивавшим о кладе, непосредственно связан с изображением на окне аббатской церкви. А уж надпись на свитке праведного Иова определенно должна была иметь отношение к тайне аббатского золота.

Лив Карин чувствует, как кровь толчками приливает к рукам, и бросается вслед за дочерью.

Пребывая в уверенности, что аббат оставил потомкам зашифрованные указания, позволяющие найти сокровищницу, он скрупулезно зафиксировал все детали изображений и, возвратившись в свою беркширскую усадьбу, провел не одну ночь и сжег в лампе не одну пинту масла, вновь и вновь всматриваясь в чертежи и рисунки. Спустя две или три недели мистер Сомертон приказал своему слуге укладывать вещи, объявив, что они ненадолго отправляются за границу. Куда, в данный момент, последуем за ними и мы.

— Можешь не возвращаться, — бушует она. — Если ты и дальше собираешься так себя вести, можешь вообще домой не приходить.

2

Кайя лихорадочно натягивает легкие сапожки цвета спелой сливы, и Лив Карин приходит в голову, что надо бы сказать, чтобы надела резиновые сапоги, взяла дождевик и зонтик: в новостях передавали, что в течение почти всего дня ожидается сильный дождь; но она не произносит ни слова, а Кайя, не глядя на Лив Карин, сдергивает с вешалки, тесно забитой одеждой, кожаную куртку, хватает школьный рюкзак и сумку.

Чудным осенним утром мистер Грегори, викарий Парсбери, решил прогуляться перед завтраком пешком, рассчитывая подышать свежим воздухом и встретить по пути почтальона. И та и другая цель оказались достигнутыми. Еще не успев ответить на первый десяток простодушных вопросов, которыми засыпали его увязавшиеся за ним юные отпрыски, он увидел почтальона, вручившего ему, помимо прочей почты, письмо с иностранной маркой (за обладание которой между юными Грегори разгорелась борьба). Впрочем, адрес был явно нацарапан рукой англичанина, хотя и не очень грамотного. Равно как и приведенный ниже текст.

— Делать мне больше нечего — возвращаться, — бормочет она себе под нос.

Порыв холодного осеннего воздуха врывается в распахнутую дверь, Кайя с треском захлопывает ее. И самые последние слова, которые они сказали друг другу, остаются висеть в воздухе.


Достопочтенный сэр. Как я есть шибко потревожен за своего хозяина, то пишу, чтобы упросить от вас помощи. Хозяин не встает со своего Постеля, потому как его хватил не иначе как Дурной Удар. Я его таким отроду не видемши, но то оно и не диво, потому кроме как вас помочь ему некому. Хозяин велел помянуть, что к нам короткая дорога та, которая на Гоблинск и езжайте Двуколкой. Надеюсь, что все вам Разъяснил, но очень в сибе Растерян с тривогой и Слабостей по Ночам. Если позвлите мине смелость, сэр, буду Счастливый видеть Честное Английское Лицо среди всех этих иносранцев.
Остаюсь Ваш Сэр
Покорный Слуга
Уильям Браун
P. S. Писано в деревне навроде как Стэйнфилде.


%

Читателю остается лишь попытаться представить себе удивление, смущение и спешные сборы в дорогу, ставшие результатом прочтения этого своеобразного послания, написанного слугой джентльмена из Беркшира в Лето Господне 1859 года. Мне остается лишь сообщить, что в тот же день мистер Грегори добрался до города, а затем отплыл пароходом в Антверпен, откуда, уже поездом, прибыл в Кобленц. Добраться оттуда до Стэйнфилда также не составило труда.

Для селфи день совершенно неподходящий. Да и для туристов сейчас не сезон. Юнас стоит на палубе парома, вцепившись в перила, и видит вокруг только разные оттенки серого и голубого.

Выступая здесь в качестве рассказчика, я нахожусь в невыгодном положении, поскольку сам в Стэйнфилде никогда не бывал, а из рассказов обоих действующих в настоящей истории лиц я смог почерпнуть лишь общее представление об этом населенном пункте как о месте унылом и решительно ничем не примечательном. Рядом со старинной, но лишившейся первоначального облика в результате неоднократных перестроек, церковью располагались внушительного размера полуразвалившиеся строения, относившиеся, главным образом, к 17 веку, когда многие монастыри на континенте приобрели черты стиля барокко. Желания потратиться на поездку туда у меня не возникло, ибо, хотя в действительности местечко могло оказаться и привлекательнее, чем описали его мистер Сомертон или мистер Грегори, там и вправду не было почти (а то и вовсе) ничего интересного, кроме разве что одной вещи.

То, что он должен был увидеть, — то, что ему обещали фотографии, которые он отыскал в интернете, и что, по всей вероятности, в самом деле предстает взору не в такие дни, как сегодня, и, возможно, скрыто теперь плотным слоем тумана, — это нечто совершенно иное: живописный зеленый фьорд, а по обеим сторонам от него ввысь — до самых голубых небес — простираются горы, и, наверное, кое-где еще лежат снежные шапки, создавая экзотический контраст с палящим солнцем, которое, словно на открытке, заливает светом все вокруг.

Гостиница, в которой остановился английский джентльмен со своим слугой, оказалась в Стейнфилде единственной, так что по приезде в городок мистеру Грегори не пришлось тратить время на поиски. Уильям Браун встретил его у дверей. Образцовый слуга из Беркшира, принадлежавший к славной породе истинно английских камердинеров, коих отличают длинные бакенбарды и полнейшая невозмутимость, сейчас явно чувствовал сея не в своей тарелке: ни дать ни взять вынутая из воды рыба. Одетый в легкий твидовый костюм, он, с явным беспокойством, если даже не раздражением, нетерпеливо переминался с ноги на ногу, очевидно пребывая в полной растерянности. При виде «честного английского лица» верный слуга испытал безмерное облегчение, однако подобающих для выражения этого чувства слов найти не смог и просто сказал:

Его лицо стало влажным от дождя. От резких порывов ветра перехватывает дыхание, и Юнас пытается вспомнить, что заставило его вообразить, будто приехать в эти края — замечательная мысль. На грузовой палубе под ним по соседству с его красным «гольфом» выстроились семь или восемь легковых автомобилей без водителей. Там так и написано — «заглушить мотор и покинуть транспортное средство во время движения парома». Остальные пассажиры расположились в кафе на нижней палубе или подпирают стены в узких коридорах у туалетных комнат, уткнувшись в экраны мобильных телефонов. Юнас проходит мимо них по пути на верхнюю палубу — он единственный, кто рискнул выйти туда в такой дождь.

— Ну, сэр, я, стало быть, рад вас видеть. И хозяин мой, он тоже обрадуется.

— Как твой хозяин, Браун? — нетерпеливо спросил Грегори.

Осенью восемь лет назад погода была примерно такой же, правда не здесь, а в Осло, тогда за сутки выпало тридцать шесть миллиметров осадков, и когда он с небольшим опозданием явился на вечеринку, насквозь промокший, то рассказал об этом Эве. «Тридцать шесть миллиметров за последние сутки, — сказал он ей, — по радио сообщили». И тогда она засмеялась и ответила: «А ты необычный». Он воспринял эти слова как комплимент, и когда уже позже они отправились вместе домой, под тем же дождем, который, строго говоря, уже не был тем же самым, и если бы он сказал об этом Эве, она бы, возможно, прокомментировала и это тоже, но тут прямо над их головами небо разрезала желтая молния. Юнас со страху поднял руку, чтобы обнять Эву, закрыть от грозы. Но она только рассмеялась, припустила впереди него под дождем, волосы струились по плечам тяжелыми мокрыми прядями, и гроза ее вовсе не страшила, она вообще ничего не боялась. Юнас стеснялся подойти к ней больше года, и вот они оказались здесь, бежали друг за дружкой в ночной темноте через пустынные вымокшие улицы по дороге к ее дому.

— Благодарю вас, сэр, думаю, ему получше. Но ему этак досталось… Надеюсь, он хотя бы малость поспит.



— Да что с ним такое, Браун? Из твоего письма я ничего не понял. Произошел несчастный случай?

— Прямо и не знаю, сэр, стоит ли мне рассказывать. Хозяин настаивал на том, что должен рассказать все самолично. Но кости целы — думаю, уже за это мы должны благодарить Бога…

Над его головой проносится чайка. А под ним расстилается фьорд, сверкающе-белоснежный, бесконечно глубокий. Юнас не только внимательно рассмотрел идиллические фотографии фьорда, но и прочитал о нем — «самый длинный и глубокий фьорд в Норвегии» — так там было написано, больше тысячи метров в самой глубокой точке.

— А доктор что говорит? — перебил его мистер Грегори.

К тому времени они уже подошли к двери спальни мистера Сомертона и говорили вполголоса. Оказавшийся впереди Грегори, нашаривая дверную ручку, случайно пробежал пальцами по панели, и его вопрос-таки и остался без ответа, ибо в этот миг в комнате раздался ужасный крик.

Он еще крепче сжимает мокрые от дождя перила. Пальцы занемели от холода. Из-за недосыпа перед глазами стоит серый туман. Уже подъезжая к Лейкангеру, он чуть было не заснул. Никогда прежде с ним такого не случалось: нога резко дернулась, и он осознал, что вот-вот вылетит на встречную полосу. Юнас свернул в автобусный карман и вышел из машины. Туман оказался таким густым, что разглядеть можно было только очертания обступивших его гор, они будто нависали над ним, прижимая к земле. Струи дождя стекали по заднему стеклу «гольфа», и Юнас лишь угадывал очертания лежащих внутри вещей: чемоданы и коробки из шведской сети магазинов «Клас Олсон». Прошло меньше суток с тех пор, как Эва, прислонившись к дверному косяку, заложив руки в задние карманы джинсов, наблюдала за тем, как он упаковывал последние вещи, все еще остававшиеся у нее дома. За последнее время она сменила торшер и передвинула стеллаж с книгами к стене у окна. Он прожил здесь три года, но квартира вместе со всей мебелью принадлежала ей, она распоряжалась здесь всем, и это жилье так и не стало его или их общим домом. Юнас засунул в коробку спальный мешок и подобрал темно-синюю непромокаемую куртку, которую едва ли хоть раз надевал. «Мне все же кажется, это как-то неоправданно — взять и согласиться на работу в крошечном городишке за пятьдесят миль отсюда», — рассуждала Эва. Юнас взглянул на непромокаемую куртку, которую держал в руке. Вроде бы ее подарили родители Эвы? На прошлое или позапрошлое Рождество? «Ну, самое главное — что ты не опускаешь руки, идешь дальше, — заключила Эва. — С этой точки зрения все разумно».

— Во имя Господа, кто там? — донеслось оттуда затем. — Браун, ты?

Вечно одно и то же: иди вперед, не останавливайся. Юнас сложил куртку, тщательно и неторопливо — в спешке не было никакой необходимости, надо было дать Эве время передумать. «И как говорится, — продолжала она, — иногда на худой конец стоит просто воспользоваться возможностью, чтобы понять, что ты живешь», — говоря это, она слегка закатила глаза, потом вскинула руку и посмотрела на часы: «Пора бежать. У меня дежурство».

— Да, сэр, это я. И со мной мистер Грегори, — поспешно откликнулся Браун, и вздох, которым были встречены его слова, выдавал глубокое облегчение.

А часы были черными. Не те стального цвета, что она обычно носила, его подарок — довольно дорогой подарок, который он сделал на ее день рождения в первый год их отношений.

Когда мистер Грегори вошел в занавешенную, чтобы больного не тревожили лучи полуденного солнца, комнату, он с удивлением увидел на обычно спокойном, ясном челе своего друга испарину, а в глазах неприкрытый страх. Не вставая с кровати, он протянул ректору дрожащую руку и произнес:

— Дорогой Грегори, как я рад тебя видеть! — Слова эти прозвучали более чем искренне.

Куртка выскользнула из его рук и с глухим звуком приземлилась на спальный мешок в коробке. Эва смотрела на Юнаса. С лестницы донесся звук заработавшего лифта. Поначалу низкий гул за стеной спальни очень раздражал его, особенно после ночной смены, но потом он привык. Эва подошла к нему, обвила руками плечи, Юнас склонился к ней, но, когда попытался прижаться, она разжала объятия и отступила. «Езжай осторожно, — сказала она. — На связи».

После пятиминутной беседы мистер Сомертон стал, как отметил впоследствии Браун, «больше похожим на себя, чем за все последнее время». Он осилил весьма плотный обед и уверенно заявил, что в ближайшие сутки вполне сможет прокатиться в Кобленц.



— Но только ты, дорогой Грегори, должен будешь кое-что для меня сделать, — заявил он с не понравившимся викарию чрезмерным возбуждением. — Не спрашивай… — тут же добавил Сомертон, положив руку на рукав собеседника чтобы тот не прервал его. — Не спрашивай пока, что именно и зачем мне это нужно. Я еще не готов к объяснению. Оно может отбросить меня назад, свести на нет благотворное влияние твоего приезда. Сейчас скажу одно: никакого риска для тебя не будет. Браун тебе покажет… надо просто вернуть обратно, на место… Нет, еще не могу. Ты не кликнешь Брауна?

«На связи?» — думает Юнас и чувствует, как очередная дождевая капля холодит шею и пробирается дальше под воротник джинсовой куртки; он оделся не по погоде, а синяя куртка все еще лежит в коробке в машине. На связи — это как? В смысле через СМС? Или узнавать о ней из ленты новостей фейсбука? Или из словно бы не нарочно запущенной ехидной сплетни от однокурсника: слыхал, что Эва выходит замуж за одного из старших врачей отделения?

— Хорошо, Сомертон, — ответил мистер Грегори, направляясь к двери, — Я не стану просить никаких объяснений, покуда ты сам не сочтешь нужным их дать. А коли дело такое легкое, так и говорить не о чем: завтра с утра им и займусь.

— Спасибо, дружище. Я не сомневался, ничуть не сомневался в том, что могу на тебя рассчитывать. Ты даже не представляешь, как я тебе благодарен. А сейчас мне нужно перемолвиться словечком с Брауном.

С нижней палубы доносится смех. Юнас наклоняется через поручни, еще крепче вцепившись в них руками. По палубе, где стоят автомобили, идет мужчина с ребенком на плечах. Девочка в розовом дождевике болтает ногами, обутыми в маленькие сапожки, задирает лицо к небу и хохочет над летящими каплями, а руки отца в это время крепко сжимают ее лодыжки. Сколько же ей может быть лет? Примерно столько же, сколько тому мальчику? Юнас все еще помнит дату рождения — двенадцатого ноября ему исполнится два года. Отец останавливается перед серым «тураном», теперь к ним подходит и мама девочки, открывает машину и протягивает руки к ребенку, а отец немного приседает, чтобы снять девочку как можно осторожнее. На палубе вокруг них появляются другие люди, рассаживаются по машинам, паром скоро причалит; и когда Юнас устремляет взгляд на берег, он видит причал, который постепенно проступает на сером фоне, очертания пяти-шести машин, стоящих друг за другом и готовых отправиться на пароме в обратную сторону, и еще возникающие из тумана буквы указателя: Вангснес.

— Мне уйти? — спросил мистер Грегори.

Юнас видит все это, пока, дрожа от холода, спускается спиной к трапу на автомобильную палубу. Его «гольф» припаркован в первом ряду, ему надо перебраться вниз, чтобы не создавать никому не нужную очередь. Так почему же его взгляд прикован к автофургону, который выруливает из-за поворота и направляется к веренице машин на причале? Неужели виной этому погода или время года — такие автомобили у него ассоциируются с летом. Или чуть более высокая скорость на повороте — разве именно поэтому Юнас остается на верхней ступеньке трапа и наблюдает за тем, что происходит за плотной пеленой тумана, размывающей всю картину, — фургон тормозит на пристани.

— Вовсе нет. Боже мой, конечно же, нет! Браун, завтра с утра (правда, ведь, Грегори, ты не против того, чтобы встать спозаранку?) ты отведешь господина викария ну, знаешь, что я имею в виду (слуга понимающе кивнул), и вы вернете на место. Понимаешь, о чем речь. Оно лежит на ступеньке, там, где мы его оставили… — Пару раз сглотнув, — видать, у него так пересохло в горле, что он не мог вымолвить и слова, — Браун снова кивнул. — …Бояться нечего, никакой опасности нет. Вернете, и на этом все. Только вот еще, мой дорогой Грегори: моя признательность возрастет стократ, если не станешь допытываться у Брауна что к чему. Надеюсь, что самое позднее завтра к вечеру я смогу поведать тебе всю историю с начала до конца. Ну а теперь, дружище, спокойной ночи. Браун будет ночевать в моей спальне, а тебе я посоветую запереть на ночь дверь. Да, обязательно запри. Местные всегда запираются — и они правы.

И тут совершенно неожиданно с того места, где остановился фургон, начинает валить густой черный дым, из-под заднего колеса летят искры. Из-за поворота показывается серый кроссовер и не успевает затормозить перед фургоном.

На том они расстались, и если мистера Грегори и будила пару раз какая-то возня за его запертой дверью, то это вполне можно было списать на усталость с дороги и интерес к загадке. Однако он навсегда остался в уверенности, что слышанные им за время от полуночи до рассвета дважды или трижды звуки ему не померещились.

Поднялся Грегори с зарей, и вскоре они с Брауном отправились в путь. Надо признать, что, хотя просьба мистера Сомертона и вызывала некоторое недоумение, выполнить ее не составило ни малейшего труда: спустя всего полчаса дело было сделано. Правда, в чем оно заключалось, я, до поры, умолчу.

%

Тем же утром, только лишь чуть попозднее, уже почти полностью оправившийся мистер Сомертон покинул Стейнфилд, а вечером, то ли в Кобленце, то ли в каком-то другом промежуточном пункте их маршрута, во исполнение данного другу обещания начал свой рассказ. Слушал его и Браун, но для меня так и осталось невыясненным, понял ли слуга, в чем ему довелось участвовать. Сам Браун этого не скажет, а строить догадки мне не с руки.

Когда кроссовер вырулил от тюрьмы и поехал по узкой дороге вдоль фьорда по направлению к парому, Ингеборга сидела и смотрела на шею заключенного, но перед глазами у нее стоял отец.

3



У отца была широкая шея, со светло-коричневым продолговатым родимым пятном чуть пониже линии роста волос. В детстве Ингеборга сидела на заднем сиденье бессчетное количество раз, когда они ехали вот именно по этому участку дороги по направлению к парому или дальше вдоль фьорда к дедушке в деревушку Фресвик. Однажды она разглядывала атлас, лежащий на коленях, и ей пришло в голову, что родимое пятно, круглое и продолговатое вверху и сужавшееся книзу, по форме похоже на Южную Америку, это умозаключение очень развеселило отца, и он расхохотался: «Когда-нибудь мы вместе отправимся туда!»



— Паром отходит в пятнадцать минут? — спросил надзиратель.

Он сидел справа от нее, а в детстве все заднее сиденье было в распоряжении Ингеборги.

спрятано золото», изменена по сравнению с подлинником в бесспорной связи с укрытым кладом я взялся за искаженный текст из Иоанна: «На их одеяниях начертано то, что неведомо никому». Естественно, вы вправе полюбопытствовать: а имелись ли на одеяниях оных святых какие-либо начертания? Отвечу, что ничего подобного я не заметил: облачения всех трех фигур представляли собой мантии, причем у каждой имелась бросающаяся в глаза и не слишком ее украшающая широкая, неровная черная кайма. Вполне возможно, это заставило бы меня оставить поиски, как оставляли их прежде стейнфилдские каноники, но вмешался случай. Дело в том, что окно оказалось изрядно запыленным, и когда лорд Д., заглянув в часовню, увидел мои почерневшие руки, он послал за слугой, чтобы тот прочистил стекло метлой. Ну а в метле, должно быть, торчал гвоздь или что-то в этом роде: во всяком случае когда слуга прошелся ею по кайме одной из мантий, осталась длинная царапина, а под ней, как мне показалось, что-то желтело. Попросив слугу на минутку прервать работу, я взбежал наверх по стремянке, чтобы поближе рассмотреть это место. Оказалось, то, что я принимал за безобразную кайму, представляло собой слой копоти, или сажи, поверх желтой основы. Копоть эта легко счищалась. Я поскреб основательнее, и, вы, наверное, не поверите, (впрочем, нет, конечно же, вы уже догадались) обнаружил две или три отчетливо выписанные на желтом фоне заглавные буквы. Тут уж, сами понимаете, какой меня охватил восторг.

— Да, — отозвался адвокат, низенький толстяк в светло-сером костюме, сидевший слева. Лицо его приобрело хмурое выражение, когда он понял, что с ними в машине поедет Ингеборга, и, возможно, он так себе сразу и представил — массу неудобств в переполненной машине. Он приподнял руку, чтобы посмотреть на часы, и его плечо вжалось в плечо Ингеборги.



— Время еще есть, — добавил он.

Сообщив лорду Д. о находке, которая может представлять интерес, я попросил разрешения довести расчистку до конца. Он предоставил мне полную свободу действий и к тому же (что, должен признаться, меня порадовало) вскоре ушел по своим делам. Я продолжил расчистку, оказавшуюся совсем несложным делом, сажа оттиралась легко, и спустя всего пару часов я удалил ее с одеяний всех трех фигур. И разумеется, в полном соответствии с надписью на книге апостола Иоанна, на этих одеяниях было «начертано то, что никому неведомо».

За рулем сидел Эвен Стедье, ленсман,[1] и Ингеборга заставляла себя привыкнуть к мысли, что ленсман теперь именно он, и никто другой.

Теперь не могло быть ни малейших сомнений в том, что я на верном пути, однако «начертанное» следовало еще и прочесть. В процессе расчистки я нарочно старался не делать этого, приберегая удовольствие напоследок, когда текст откроется полностью. Но когда это произошло, дорогой друг, я едва не выругался от огорчения. Вместо внятной надписи моему взору предстал бессмысленный набор букв. Вот они: Иов: SBATAOVT

— Если дорогу не завалит, успеем, — сказал ленсман и бросил взгляд в окно с правой стороны, в сторону гор, которые простирались ввысь.

— Как-то здесь прохладно, нет? — заметил надзиратель.

Св. Иоанн: RDIIEAMRLESIPVSPODSEEIRSETTAAESGIAVNNR

— Могу сделать немного потеплее, — сказал ленсман и перешел на английский. — Не холодно вам?

Захария: FTEEAILNQDPVAIVMTLEEATTOHIOONVMCAAT.H.Q.E.

Он вопросительно посмотрел на Ивана Лесковича, сидевшего на соседнем месте.

Несколько минут я чувствовал себя так, словно уперся в глухую стену, однако же разочарование владело мною недолго. Набор букв несомненно представлял собой криптограмму или шифр, который, принимая во внимание время создания, не должен был оказаться слишком сложным. Я принялся тщательно срисовывать литеры и в ходе этой работы нашел еще одно подтверждение тому, что и впрямь имею дело с шифром. Скопировав буквы с облачения Иова, я, дабы удостовериться, что ни одной не пропустил, пересчитал их, а пересчитывая, приметил на краю каймы нацарапанные чем-то острым знаки. Латинские цифры XXXVIII в соответствии с числом букв. А поскольку подобные знаки нашлись и на двух остальных сегментах окна, для меня стало очевидным, что художник делал надписи, следуя строгим указаниям аббата Томаса и, скорее всего, как и я, пересчитывал литеры, чтобы не ошибиться.

— Он говорит по-норвежски, — отозвалась Ингеборга. — Он норвежец.

— Вот как, — смущенно произнес ленсман. — Прошу прощения. Не холодно?

Думаю, вам нетрудно представить, сколь скрупулезно принялся я осматривать каждый дюйм стекла после этого открытия. Естественно, и надпись со свитка Захарии — «На одном камне семь глаз» — не была оставлена без внимания, однако мне представлялось, что она относится к некой пометке на камне, каковой может быть обнаружен на месте захоронения сокровища. Так или иначе, скопировав решительно все, что только было можно, я вернулся в Парсбери, чтобы на досуге заняться разгадыванием шифра. О небо, что за муки мне пришлось претерпеть! Поначалу, считая себя очень умным, я надеялся без труда обнаружить ключ в какой-нибудь старой книге о тайнописи, и особые надежды возлагал на труд являвшегося современником аббата Томаса Иоахима Тритемиуса «Steganographia». Помимо нее мною были заказаны такие сочинения, как «Cryptographia» Селениуса, «De Augmentis Scientiarium» Бэкона[9] и некоторые другие. Ничего не откопав, я решил испробовать принцип частоты повторяемости букв, причем рассматривал их и как латинские, и как немецкие. Увы, этот метод также ничего не дал. Мне не осталось ничего другого, как начать просматривать все мои рисунки и записи заново, в надежде на то, что оставив шифр, аббат оставил к нему и ключ. Цвет и узор одеяний определенно не содержали подсказки, на заднем плане не виднелось никаких, способных послужить ориентиром деталей ландшафта, и я пришел к выводу, что указания, если они есть, надо искать в позах фигур. Опишу их. Иов держал свиток в левой руке, а указательный палец правой воздел вверх. Иоанн также держал книгу с надписью в левой руке, а два перста правой сложил в благословляющем жесте. Свиток Захарии также был в левой руке, правую пророк поднял, как и Иов, но вверх указывал не одним, а тремя пальцами. Итак, — рассуждал я, — у Иова поднят перст, у Иоанна и у Захарии Не здесь ли сокрыт ключ? И скажу тебе, дорогой друг, — мистер Сомертон положил руку на колено Грегори, ключ был сокрыт именно здесь. Правда, сначала от меня ускользало, что здесь к чему, но после двух-трех попыток все встало на свои места. После первой буквы надписи следовало пропускать букву, после следующей а уже после этой —Теперь взгляните, что у меня получилось. Я подчеркнул буквы, которые сложились в слова.

Он снова взглянул на заключенного, но ответа не последовало. Тот сидел чуть склонив голову вперед, и с того места, где сидела Ингеборга, могло показаться, что он спит.



У Ивана Лесковича была худая и бледная шея. Из-под воротника куртки оливкового цвета виднелась часть татуировки, что-то похожее на крылья. Ингеборга почувствовала, каким крепким было его рукопожатие, когда они впервые обменялись приветствиями перед зданием тюрьмы за полчаса до этого. И хотя, когда он пробормотал свое имя, в его взгляде читалось сдержанное упрямство, Ингеборга подумала, что в нем было не только это, было еще что-то совсем невинное. Когда она, все еще сжимая руку Ивана в своей, поблагодарила его за то, что он согласился выполнить ее задание, Иван Лескович опустил взгляд и покраснел. Его облик в голове Ингеборги никак не соотносился с образом преступника, о котором она читала предыдущим вечером в документах из тюрьмы: ряд мелких правонарушений, угоны машин, кражи — его приговаривали к коротким срокам обязательных работ или ограничению передвижения; и вот в конце концов вооруженное ограбление, и, как она поняла, только благодаря везению, по чистой случайности никто не погиб.

— Видите этот текст: «Decern millia auri reposita sunt in puteo in at…»[10] Далее следовало неоконченное слово, начинающееся с буквосочетания at. Это было уже неплохо. Я попробовал применить тот же принцип к оставшимся литерам, а когда он не сработал, решил, что наличие точек после трех последних из них возможно является указанием на какую-то иную систему. Кроме того, мне вспомнилось, что в «Sertum», в книге, с которой все началось, имелось упоминание о колодце: аббат соорудил «puteus in atrio» (колодец во дворе). Вот и нашлось слово, начинавшееся на at — atrio. Следующим шагом было переписать оставшиеся буквы, опустив уже использованные. Результат вы можете видеть на этом листке:

Вот так он и оказался в тюрьме городка Вик, и теперь должен предстать перед судом, где ему назначат еще четыре недели предварительного заключения, а ей позволили доехать с ним до окружного суда Лейкангера. Иван был одним из тех пяти заключенных, которых выбрали для ее исследования и который, по словам директора тюрьмы, выразил готовность ответить на все без исключения вопросы. Директор тюрьмы оказался старым другом ее отца, и, возможно, поэтому он проявил по отношению к ней такую необычайную благосклонность. Или, может быть, потому, что он испытывал неподдельный интерес и доверие к ее исследованию, он так и сказал — «твое исследование». Ингеборга уже устала ему напоминать, что это всего-навсего магистерская дипломная работа по социальной антропологии.



— Ну что, как там, сзади, что скажете? — поинтересовался ленсман с переднего сиденья.

— Меня, в принципе, температура устраивает, — отозвался адвокат.

Теперь я уразумел, что три первые нужные мне для завершения слова atrio буквы оказались в числе первых пяти литер строки. Поначалу меня несколько смутило наличие сразу двух i, но потом я сообразил, что повторяющиеся литеры будут использованы в оставшейся части надписи. Вы могли бы и сами повторить мой результат: после первого, если можно так сказать, «круга» получилось следующее: «…rio domus abbatialis de Steinfeld a me, Thoma, qui posui custodem super ea. Gare a qui la touche».

— Тогда решай ты, Ингеборга, — сказал ленсман, — скажи, надо сделать потеплее или нет.

Тайна была раскрыта полностью: «Десять тысяч золотых монет заложены в колодец во дворе аббатских покоев в Стейнфилде мною, Томасом, каковой приставил к ним стражу. Gare a qui la touche (Берегись, кого она коснется)».

Он улыбнулся ей в зеркало заднего вида, его серые глаза смотрели по-доброму, их оттенок был чуть темнее костюма адвоката.

Должен заметить, что последние слова являлись одним из девизов аббата Томаса: эту фразу, хотя грамматически она не вполне верна, я нашел и на другом окне лорда Д., где она соседствует с аббатским гербом.

— Ну нет, — отмахнулась Ингеборга, — мне всегда так трудно что-то решить.

Мужчины тихо усмехнулись, хотя ничего смешного в словах Ингеборги не было, она только почувствовала легкую дрожь в плечах сидевших по бокам от нее.

Скажи на милость, кто на моем месте смог бы удержаться от искушения отправиться в Стейнфилд и попытать счастья? По-моему, никто. Я, во всяком случае, не смог, а потому прибыл сюда со всей быстротой, какую предоставляют нам достижения современной цивилизации, и поселился в той самой гостинице, где ты меня нашел. Должен признаться, что при всем своем воодушевлении я не был свободен от дурных предчувствий и опасений. Вполне могло статься, что какой-нибудь счастливчик по чистой случайности наткнулся на аббатский клад до меня. И, — тут его голос заметно дрогнул, — скажу откровенно, меня несколько тревожило туманное упоминание о страже. Но если позволишь, об этом я пока говорить не буду.

— Ладно, тогда уж я сам, — сказал ленсман, — и прибавлю самую малость.

Использовав первую же возможность, мы с Брауном принялись исследовать территорию монастыря. Поскольку я представился любителем старины, интересующимся историей обители, мне не удалось уклониться от посещения церкви, хотя не терпелось оказаться в совсем другом месте. Впрочем, было любопытно взглянуть на оконные проемы, где раньше красовались знакомые мне стекла, — прежде всего, на восточное окно южного придела. Удивительно, но среди ажурного кружева вставных сегментов сохранилось и несколько старинных стекол: был там и гербовый щит аббата Томаса, и маленькая фигурка со свитком; и то и другое с надписями «Oculos habent, et поп videbunt» (Имеют очи, но не узрят), представлявшими, как я понимаю, насмешливый выпад аббата в адрес его каноников.

Он протянул правую руку к приборной доске и пробурчал:

Но, разумеется, прежде всего я стремился найти покои аббата. На существовавших планах обители указаний о местонахождении таковых не имелось: можно было предположить, что во времена Томаса они, как и здание Капитула, находились в восточной части монастырского комплекса, либо же, подобно дормиторию, или «братскому корпусу», примыкали к трансепу церкви. Понимая, что излишние вопросы могут выдать мой интерес к сокровищу, я попытался выяснить, что мне требовалось самостоятельно, и эта задача оказалась вполне разрешимой. Искомое место — запущенный, окруженный с трех сторон полуразвалившимися строениями двор, старинное мощение которого едва угадывалось под сорной травой, — обнаружилось к юго-востоку от церкви. Ты, Грегори, побывал там сегодня утром. Заброшенность этого места, равно как и тот факт, что, несмотря на близость от гостиницы, на него не выходили окна ни одного жилого строения — к востоку от церкви простирались сады и выгулы для скота, — как нельзя лучше способствовали осуществлению моих замыслов. Должен сказать, что в тот вторник, в бледно-желтых полуденных лучах, старинный камень казался особенно прекрасным.

— Если только разберусь с этими кнопками.

Колодец ты видел и сам понимаешь, что на его счет у меня не могло быть особых сомнений — конечно, тот самый. Сооружение, должен сказать, примечательное. Наружная отделка сруба не иначе как из итальянского мрамора, да и резьба, наверное, выполнена итальянцем. Ты, наверное, помнишь, там есть рельефные изображения Елизара, Ребекки, Иакова, открывающего колодец для Рахили, и тому подобные. Никаких криптограмм с подсказками аббат там не поместил.

Адвокат смотрел в окно с левой стороны, скользя взглядом вдоль фьорда, проступавшего из-за серой пелены.

Само собой, сооружение было исследовано мною с живейшим интересом: квадратный наружный сруб с отверстием, арка, к которой крепилось колесо, ворот для подъема бадьи: все это находилось в неплохом состоянии, ибо забросили колодец не так уж давно. Естественно, я не мог не задаться вопросом относительно его глубины и возможности попасть внутрь. Глубина, полагаю, составляла от шестидесяти до семидесяти футов, что же касается второго пункта, то создавалось впечатление, будто аббат поставил перед собой задачу привести поисковиков к самому входу в свою сокровищницу, ибо, в чем ты мог убедиться самолично, в кладку вмурованы внушительные каменные глыбы, ступенями, по спирали спускающиеся в глубь колодца. Все складывалось одно к одному, так что мне трудно было поверить в свою удачу. Зная, куда мне предстоит лезть, я запасся мотком хорошей веревки, широкой тесьмой, чтобы обвязать тело, распорками, за которые можно было бы держаться, фонарем, свечами и аншпугами.[11] Все это уместилось в один-единственный баул и не должно было вызвать никаких подозрений. Зная, что ворот колодца в рабочем состоянии, а моя веревка достаточно длинна, я решил перекусить и отправиться за сокровищем.

— Ох уж этот туман, — вздохнул он. — Еще и дождь.



Ингеборга с трудом сдержала зевок, усталость навалилась на нее, никогда прежде она и подумать не могла, что грусть может быть такой изматывающей. Эвен Стедье пытался разобраться с настройками на приборной панели, Ингеборга смотрела на его пальцы, как он поворачивает одну из ручек, и из системы обогрева раздался низкий гул.

Правда, когда хозяин гостиницы услышал за столом о моем намерении около девяти часов вечера в сопровождении слуги отправиться делать (Господи, прости мою ложь!) набросок аббатства при лунном свете, он весьма удивился. Но о колодце ни до того, ни во время этого разговора я ничего не спрашивал, ибо тогда полагал, что знаю о нем не меньше любого из местных, а сейчас, — тут он поежился, — уж всяко не желаю знать больше.

— Во второй половине дня точно прояснится, — заметил надзиратель. — Завтра даже солнце обещают.

— Если хотите — верьте, — пробурчал адвокат.

Сейчас, Грегори, мы подходим к кульминации всей истории, и хотя мне очень не хочется вспоминать об этом, полагаю, что раз уж такой разговор зашел, лучше всего излагать события по порядку. Около девяти вечера мы с Брауном, прихватив мой баул, покинули гостиницу, не привлекая ничьего внимания, ибо выбрались оттуда через выходившую в ведущий к окраине селения проулок калитку на заднем дворе. Добравшись до колодца минут за пять, мы присели на сруб и прислушались, желая удостовериться, что за нами никто не следит. Стояла тишина: лишь на восточном склоне, за пределами нашей видимости, переступали копытами пощипывающие травку кони. Лучших условий нельзя было и пожелать: подсмотреть за нами никто не мог, а великолепная, полная луна давала достаточно света, чтобы мы смогли как следует приладить веревку к вороту. Потом я надежно обмотался под мышками тесьмой, пропустил под нее веревку, конец которой крепко привязал ко вмурованному в кладку кольцу, и мы вдвоем — Браун с зажженным фонарем, а я с аншпугом — принялись спускаться, осторожно нащупывая ногами каждую следующую ступеньку. При этом я обшаривал взглядом стенки колодца в поисках каких-либо меток.

Эвен Стедье тихо выругался. Ветровое стекло начало запотевать, сероватая дымка наползала с краев к центру и постепенно сужала пространство обзора. Ленсман включил дворники, но это не помогло, стекло запотело изнутри, он поднял руку и провел по поверхности.

Спускаясь, я вполголоса считал ступеньки, но даже добравшись до тридцать восьмой, не заметил ничего, кроме, может быть, некоторой неровности кладки. Ни надписей, ни изображений, ни каких-либо других указаний не было и в помине. Мною овладела растерянность: уж не была ли вся затея аббата с тайнописью всего-навсего искусной мистификацией? На тридцать девятой ступеньке лестница кончилась. С тяжелым сердцем я остановился на тридцать восьмой и в свете фонаря, который держал стоявший на пару ступеней выше меня Браун, принялся заново, с величайшей тщательностью, осматривать стенки.

— Тут нужен носовой платок, — сказал адвокат, и когда потянулся к нагрудному карману пиджака, его плечо с силой вжалось в руку Ингеборги, до нее донесся его запах — запах лосьона после бритья, который ей напомнил о ком-то, но она не помнила, о ком именно.

Меток так и не обнаружилось, но один участок стенки показался мне то ли более гладким в сравнении с соседними, то ли… Короче говоря, выглядевшим как-то иначе. Недолго думая, я стукнул по этому месту аншпугом и услышал звук, наводящий на мысль о пустой полости. Правда, услышать подобный звук внутри колодца вовсе немудрено, однако им дело не ограничилось. Мой удар отколол от стенки здоровенный кусок штукатурки, а на открывшемся под ним камнем, было что-то выбито. Я проник в тайну аббата, дорогой друг, и даже сейчас думаю об этом с гордостью. Еще нескольких ударов хватило, чтобы отбить оставшуюся штукатурку, и моим глазам предстал плоский, размером примерно в пару квадратных футов, камень с вырезанным на нем крестом. Меня снова охватило разочарование, но только на миг: уверенность вернулась ко мне, благодаря случайному замечанию старины Брауна. Если я не запамятовал, он выразился так: «Экий крест чудной, ровно из глаз составлен».

И когда они уже повернули у Вангснеса, перед запотевшим ветровым стеклом выросла пелена черного дыма.

— Да какого ж черта! — выругался ленсман.

Я выхватил у него фонарь и с глубочайшим удовлетворением удостоверился в том, что крест и вправду составлен из семи глаз: четырех по вертикали и трех по горизонтали. Как и следовало предполагать, надпись с третьего свитка — «На одном камне множество глаз» — тоже получила объяснение. Но вместе с удовлетворением пришла и тревога, поскольку, коль скоро все указания аббата оказались точными, следовало помнить и предупреждение о «страже». Но как бы то ни было, зайдя столь далеко, отступать я не собирался. Без лишних размышлений я окончательно очистил камень от штукатурки и подцепил его аншпугом. Он подался без труда, ибо, как выяснилось, представлял собой довольно тонкую и легкую, такую какую под силу поднять одному человеку, плиту. Аккуратно, чтобы не треснула, я положил эту плиту на ступеньку, полагая, что, возможно, ее надо будет вернуть на место. Что-то — возможно, боязнь, как бы изнутри не выскочило какое-нибудь чудище, — заставило меня постоять несколько мгновений ступенькой выше, но ничего не произошло. Я зажег свечу и осторожно поставил ее внутрь открывшегося хода, чтобы заглянуть туда, а заодно проверить, нет ли там каких вредоносных газов. Последние, видимо, и впрямь скопились в некотором количестве под плитой и чуть не загасили пламя, но скоро развеялись, и свеча стала гореть ровно. За отверстием находилась расширявшаяся налево и направо камера или пещера, в которой — свеча позволяла это увидеть — лежали какие-то округлые предметы, походившие очертаниями на полные мешки. Непосредственно в проходе ничего не было. Не желая больше медлить, я протянул руку — длина лаза позволяла дотянуться до камеры — и стал шарить внутри… Браун, дай мне стопочку коньяку. Секундочку, Грегори, сейчас я продолжу… Итак, с правой стороны мои пальцы наткнулись на предмет, на ощупь более всего напоминавший туго набитый мешок из гладкой кожи. Опасения это не внушало, так что я потянул находку на себя (будучи довольно тяжелой, она подалась легче, чем можно было ожидать) и, когда уже вытаскивал ее из прохода, задел локтем свечу. Она упала, пламя загасло, но это не помешало мне заняться подъемом этой штуковины наверх. И тут, внезапно, Браун вскрикнул и побежал вверх по ступеням, унося с собой фонарь. Почему — он сейчас сам объяснит. Малость перепугавшись, я уставился ему вослед и увидел, как он, задержавшись на мгновение наверху, отошел на несколько ярдов. «Хорошо, сэр», — донеслись до меня его негромкие слова. Мне не оставалось ничего другого, кроме как в кромешной тьме пытаться выволочь наверх тяжеленный мешок. Что почти удалось. Я уже собрался перебросить его через край колодезного отверстия, но тут мешок соскользнул мне на грудь и

В один миг их окутала чернота, Ингеборга почувствовала запах резины, чего-то горелого и тошнотворного, когда ленсман резко затормозил, ремень безопасности впился ей в грудь, а потом раздался мощный удар.



Грегори, дорогой друг, я говорю истинную правду! Полагаю, мне довелось испытать ту крайнюю меру ужаса и отвращения, какую только может вынести человек, не лишившись рассудка. Постараюсь, хотя бы в общих чертах, поведать тебе, что я ощутил и пережил. Повеяло жутким запахом плесени, к моему лицу прижалась чья-то холодная физиономия, по телу заелозили во множестве липнущие и цепляющиеся к нему конечности — то ли руки, то ли ноги, то ли щупальца. Я закричал (по словам Брауна, — «взвыл словно зверь») и свалился со ступеньки, на которой стоял.

Возможно, на какое-то мгновение она потеряла сознание. А может быть, просто зажмурилась на пару секунд, как детстве — в надежде, что этого будет достаточно, чтобы страшное видение исчезло.

Свалилось вниз и страшилище. К счастью, веревка была закреплена надежно, а славному старине Брауну хватило и самообладания, и силы, чтобы вытащить меня из колодца, а потом еще и доставить в гостиницу. Думаю, ему самому будет нелегко рассказать, как все это получилось, а мне и подавно. Наши инструменты он, надо полагать, припрятал в каком-нибудь из стоявших вокруг колодца разрушенных строений. Конечно, мое возвращение в таком состоянии не могло не привлечь внимания, но сам я тогда ничего объяснить не мог, а Браун ни слова не знает по-немецки. Поутру мне пришлось сочинить историю, будто бы, осматривая аббатство, я оступился, упал и сильно ударился: кажется, моему рассказу поверили. Ну а сейчас, перед тем как продолжу, я хочу, чтобы ты послушал Брауна. Браун, расскажи господину викарию то, что ты рассказывал мне.

Когда она открывает глаза, в машине никого нет, дверцы по обеим сторонам от нее открыты, и дверь со стороны ленсмана на переднем сиденье тоже распахнута. Снаружи раздаются голоса, кто-то кричит, нестерпимый запах гари, и в этот момент она замечает заключенного.

Иван Лескович лежит без движения, уткнувшись лбом в приборную доску. Подушка безопасности со стороны водителя сработала и осталась на руле, но голова Ивана Лесковича ударилась о черную панель. Со своего места Ингеборга видит тонкую струйку крови, стекающую из раны над глазом.

— Стало быть, — явно нервничая, негромко заговорил слуга, — оно вон как было. Хозяин, он внизу стоял, в дырке той шарил, а я, значит, фонарь держал. И чую, будто что-то сверху в воду плюхнулось, хотя, может, оно и померещилось. Глянул я наверх — а оттудова на нас чья-то рожа таращится. Я вроде как крикнул и припустил по лестнице вверх, а фонарь мой прям в ту рожу и светил. Ох, скажу вам, сэр, и гадкая же она была. Злющая страшно, и как будто смеялась Но вот ведь какое дело — бежал я, сколько было прыти, а как добрался до верхотуры — страхолюдины-то и нет. Как не бывало. А ведь смыться за это время никто бы не мог. Только долго гадать, кто там был да куда делся, мне не пришлось: хозяин внизу как взвоет! Глянь, а он болтается на веревке. Ну а дальше он вам уже сказал: вытянул я его и оттащил в гостиницу.

— Эй! — кричит Ингеборга. — Надо вытащить его из машины!

— Ну, Грегори, как вам история? — промолвил Сомертон. — Можете вы предложить этому вразумительное объяснение?

Но ее никто не слышит. Ингеборга отстегивает ремень, перебирается через сиденье и выскакивает наружу.

— Все это так жутковато и необычно, — отозвался викарий, — что просто диву даешься. Однако единственное объяснение, какое приходит в голову, это что кто-то устроил в колодце ловушку и явился взглянуть, как она сработала.

Кажется, что в воздухе смешиваются плотная завеса дыма и пелена тумана, еще и дождь, бьющий косыми струями. Она открывает правую переднюю дверцу и склоняется над пассажирским сиденьем. Теперь татуировка на шее хорошо видна, прямо на Ингеборгу смотрит орел. Ингеборга осторожно отклоняет тело на спинку сиденья. Он дышит, — когда Ингеборга склоняется над ним и отстегивает ремень, она чувствует его дыхание на своем виске. Иван Лескович бледен, но, кажется, кроме раны над глазом, других травм у него нет.

— Именно так, Грегори, именно так. Мне тоже ничего другого на ум не идет, ежели вообще можно говорить об уме человека, впутавшегося в такую историю. И я думаю, это должно быть аббат… Ладно, хватит. Больше, в общем-то, рассказывать нечего. Ночью мне было совсем худо, и Браун не отходил от моего изголовья. К утру не полегчало: я не мог даже встать. Доктора в этой дыре не сыщешь, да и вряд ли он смог бы мне помочь. Я велел Брауну написать тебе, а сам вынужден был остаться здесь на вторую ночь, которая оказалась еще хуже первой. Я испытал еще больший страх, чем тогда, в колодце, потому что там испуг был мгновенным, а тут пришлось дрожать до утра. Представь себе, Грегори, всю ночь кто-то караулил за моей дверью. Мне даже казалось, будто их было двое. Пока не рассвело, я не только слышал шумы и шорохи, но чуял запах — тот самый, кошмарный запах плесени. А ведь всю одежду, в которой лазил в колодец, я снял и велел Брауну выбросить. Но запах был тот же, что и в колодце, и шел он из-за двери! Правда, едва забрезжила заря, все шумы смолкли и запах развеялся, однако это лишь уверило меня в том, то за мной охотятся порождения тьмы, не выносящие солнца. А еще у меня почему-то возникла уверенность, что если вернуть тот камень с крестом на место, оно или они оставят меня в покое и утратят силу, пока кто-то не откроет лаз снова. Ни послать туда Брауна, ни, тем более, рассказать все кому-нибудь из местных я не мог, потому и обратился к тебе.



Вот и вся моя история. Если она покажется тебе бредом, тут уж ничего не поделаешь, но надеюсь, ты мне поверил.

Через ветровое стекло она видит фигуру ленсмана, который с огнетушителем в руках стоит рядом с автомобилем прямо перед ними, это фургон с иностранными номерами. Пара средних лет, отчаянно жестикулируя, что-то возбужденно втолковывает ему, а за ними в своем сером костюме взад-вперед ходит адвокат, прижав к уху мобильный телефон.

— Поверил, — отвечал мистер Грегори, — у меня просто нет выбора. Я верить! Я ведь видел и колодец, и камень, и, кажется, даже приметил сквозь лаз мешки. К тому же должен сказать тебе, Сомертон, что прошлой ночью кто-то караулил и за моей дверью.

— Иван, — зовет Ингеборга, — ты как?



Она кладет руку ему на лоб, кожа влажная; не открывая глаз, он бормочет что-то нечленораздельное.

— Так, наверное, и было, Грегори, но теперь, надеюсь, все позади. Кстати, не расскажешь ли о твоем посещении этого дурного места?

— Я вытащу тебя из машины, — говорит Ингеборга, — можешь мне только совсем чуть-чуть помочь?

— Да тут вообще-то нечего рассказывать. Мы с Брауном без особого труда приладили камень на место, и, Браун, как ты и хотел, надежно закрепил его клиньями. Сверху мы замазали это место глиной, и, думаю, теперь оно выглядит так же, как вся остальная стенка. Только вот одно: рассматривая резьбу на облицовке колодца, я приметил изображение, которое ты, кажется, упустил. Ужасное, гротескное существо, более всего напоминающее жабу, а рядом была высечена надпись, знаешь какая? — DEPOSITUM CUSTODI.[12]

И снова из его бормотания сложно что-то понять; Ингеборга просовывает руку ему за спину, обхватывает и медленно тянет из машины, он на удивление нетяжелый, от одежды пахнет стиральным порошком; Иван пытается помочь ей, но без сил откидывается на спинку сиденья, Ингеборга удерживает и не отпускает его, она чувствует, как капли дождя стекают на шею, когда она сгибает колени и упирается в сиденье.



— Он ранен? — кричит надзиратель, который выныривает из тумана, брюки его униформы заправлены в добротные черные сапоги. Рядом появляется адвокат, его руки беспомощно болтаются, из рукавов светло-серого костюма выглядывают пухлые веснушчатые запястья.

— Скорая уже едет, — сообщает он. — Помощь нужна?

Ингеборга осторожно вдыхает через рот, пытаясь не обращать внимания на запах гари и дым; она приподнимает колено Ивана Лесковича, другую руку кладет ему на плечо и начинает осторожно тянуть его на себя, в том же положении, без резких движений — так, как весной учили на курсах по оказанию первой помощи. Вот только на курсах ты тренируешься на пластмассовых манекенах или на своих товарищах, под шуточки и хихиканье, да еще и в освещенном спортзале, где рядом всегда есть готовый прийти на помощь инструктор. Но Ингеборга чувствует, что у нее получается, опыт подсказывает ей, как действовать, она стягивает пиджак, осторожно подкладывает его под шею Ивана и поправляет голову, так чтобы ему было легко дышать.

И тут у него начинается рвота. Его выворачивает наизнанку, адвокат отступает на пару шагов. Сапоги надзирателя тоже исчезают из виду, но вскоре они возвращаются; под мышкой у него зажата аптечка для оказания первой помощи, в другой руке он держит рулон бумажных полотенец, отрывает одно из них, но прежде, чем успевает протянуть его Ингеборге, дождь не оставляет от него и следа.

— Она сейчас нужнее, — кивает Ингеборга на аптечку.

Дым немного рассеялся, Ингеборга видит очертания людей — небольшая толпа зевак, пытающихся скрыть любопытство, держится на почтительном расстоянии. Адвокат, у которого руки свободны, хватает аптечку и, рванув молнию, открывает ее.

— Что тебе из этого нужно?

Он держит аптечку прямо перед Ингеборгой: здесь есть ножницы, компресс, рулон бинта, маленький пакетик с дезинфицирующей салфеткой. И в этот момент она слышит у себя за спиной чей-то голос:

— Я могу помочь.

Когда она поворачивает голову, дождь попадает в глаза. Позади нее стоит молодой человек. С челки капает вода, джинсовая куртка промокла насквозь, он тяжело дышит, должно быть, ему пришлось бежать сюда.

— Я могу помочь, — повторяет он. — Я умею.

Он кивает на аптечку, на адвоката, который стоит в своем светло-сером костюме и держит раскрытую сумочку со всем необходимым так, будто это блюдо с бутербродами, и переводит взгляд с Ингеборги на молодого человека, не понимая, кому первому ее протянуть.

— Я тоже умею, — говорит Ингеборга.

Так и есть. Она прошла полный курс по оказанию первой помощи — в общей сложности пятнадцать часов — за четыре вечерних занятия. Они изучали, как обрабатывать раны, и инструктор похвалил Ингеборгу за ее ловкие пальцы, хотя она подозревала, что это связано с тем, что случилось неделей раньше, когда они тренировались делать непрямой массаж сердца и она так яростно давила на грудь манекена, что руководитель курса подошел и тихо поинтересовался, все ли с ней в порядке, тогда Ингеборга сбилась со счета и разрыдалась. В гимназическом зале повисла тишина, остальные ученики с недоумением смотрели в ее сторону и переглядывались, и ей ничего не оставалось, кроме как рассказать о своем отце.

Молодой человек, мокрый насквозь, выжидательно смотрит на нее, но Ингеборга отворачивается, берет из протянутой адвокатом аптечки упаковку марлевых салфеток, пальцы немного дрожат, когда она разрывает обертку, в упаковке лежат две салфетки, она прикладывает одну к ране, кровотечение уже остановилось, второй вытирает остатки рвоты с подбородка. Веки заключенного подрагивают, и когда звуки сирен приближающейся скорой помощи становятся все громче и отчетливей, Иван Лескович открывает глаза и со страхом смотрит на нее.

— Это скорая едет, — приговаривает Ингеборга, — все хорошо.

Надзиратель переминается с ноги на ногу в своих черных сапогах.

— Чертовы дилетанты, — бормочет он. — Нажимать на тормоз на спуске с горы Викафьеле вместо того, чтобы понизить передачу; неудивительно, что все вспыхнуло.

— Голландцы, — произносит адвокат. — Они же ни черта не соображают.

Он застегивает молнию на аптечке. Ингеборга оборачивается к парому, видит затылок и мокрую джинсовую куртку молодого человека, который направляется к палубе, где осталась единственная машина — красный «гольф». Ему приходится поскорее выехать с парома, пока тот еще стоит у причала.

— Да разойдитесь же! — кричит Эвен Стедье, потому что автомобиль скорой помощи уже поворачивает к ним; толпа медленно и неохотно расступается. Двое мужчин выпрыгивают из машины и не слишком расторопно направляются к ним, один жует жвачку.

— Эй, — окликает он Ивана Лесковича и присаживается на корточки перед ним. — Давай-ка прокатимся с нами.

Второй подходит, толкая перед собой раскладные носилки.

— Я тоже поеду, — говорит надзиратель и показывает на машину скорой. — Вы позвонили в Лэрдал?

Ленсман кивает. На счет «три» медики слаженным движением поднимают Лесковича и укладывают на носилки. Он оглядывается на Ингеборгу, которая пытается ободряюще улыбнуться ему. Поднимаясь, она чувствует, как из-за непривычной нагрузки на поясницу затекли ноги. Сотрудники скорой подкатывают носилки к машине, адвокат и ленсман провожают их взглядом, и когда носилки уже почти скрываются в недрах автомобиля, оба поворачиваются и смотрят на Ингеборгу.

— Я должен сказать тебе, Ингеборга, — начинает ленсман, — вот бы твой отец видел тебя сейчас.

Она опускает глаза и видит только свою юбку и разорвавшиеся колготки. У Ингеборги грязные руки, мокрая прядь волос упала на лицо и прилипла к щеке, потому что узел, который она стянула на затылке сегодня рано утром, когда все равно не могла уснуть, в надежде выглядеть как можно более взрослой и серьезной во время судебных слушаний, — растрепался.

— Мне кажется, тебе нужно это, — произносит адвокат и протягивает ей носовой платок в черную и серую клетку.

Ингеборга берет платок и в тот же момент обращает внимание на свой пиджак, он все еще лежит на земле — его она тоже тщательно выбирала, надеясь выглядеть взрослее и к месту. Теперь пиджак весь в пятнах, насквозь вымок от дождя; она делает шаг вперед, чтобы поднять его, но ленсман оказывается проворнее.

— Его почистят за наш счет, — говорит он и поднимает пиджак с асфальта.

Скорая помощь отъезжает к ожидающему парому, который доставит Ивана Лесковича через фьорд дальше в больницу Лэрдала. Вытирая руки клетчатым платком адвоката, Ингеборга обращает внимание на молодого человека в мокрой одежде, они обмениваются короткими взглядами, когда он садится за руль красного «гольфа», потом он проезжает мимо нее и скрывается из виду.

%

Дом, где все дышит любовью и заботой, — вот о чем она всегда мечтала и к чему стремилась. Лив Карин смотрит на лужицу какао на клеенке, упавшие на пол и разлетевшиеся по полосатому половику булочки, ломтик огурца, прилипший к ножке стула. «Не забывай о том, что из вас двоих взрослая — ты», — было написано в книге, которую она отыскала зимой в библиотеке, — пособие по совместной жизни с подростком. «Независимо от того, что твой ребенок — а он все же, несмотря на быстро растущее тело, глубоко в душе пока еще ребенок — ведет себя совершенно возмутительным образом, постарайся отнестись к этому как ответственный взрослый».

Сегодня утром Магнар чуть свет уехал из дома и не собирался возвращаться до завтрашнего вечера. Мальчики переночевали у приятеля. Все было готово к спокойному и размеренному завтраку на двоих — только она и Кайя. Лив Карин встала без четверти шесть, испекла булочки, сварила какао, и в этом не было жертвенности, это совершенно точно был ее собственный выбор, то, что она делала с подлинной и искренней радостью и надеждой на то, что новая неделя учебы и жизни в меблированной комнате начнется для Кайи удачно; и, может, еще она хотела вновь обрести близость с ней, пробиться через стену отчуждения и жесткости, которые появились в дочери и в последние недели охватили ее целиком и полностью. И что же: Кайя полусонная почти в половине седьмого вышла из ванной, глаза подведены черным карандашом, стремительный неприязненный взгляд на стол, накрытый к завтраку, — и с этого момента все полетело в тартарары.

«Доверие и любовь — то главное, что вы можете дать своему подростку, — было написано в книге, — даже если считаете, что он или она не заслуживают вашего расположения, ведь именно в этот момент ребенок особенно нуждается в вашей любви».



Она жаждала стать матерью всей душой. Возможно, это было связано с биологическими часами, с представлением о себе как о полноценной женщине, со стремлением стать частью того негласного общества, которое составляли все молодые матери вокруг нее. А может, в большей степени это было связано с Магнаром — словно она испытывала потребность обрести кого-то, кто сделает ее связь с ним еще более глубокой и неразрывной.

Они выросли в одних краях, но он был на шесть лет старше нее, она познакомилась с ним, когда переехала в Согндал, чтобы устроиться учительницей в школу. Свою экзотическую фамилию он унаследовал от недавно умершего отца-финна, и все вокруг знали, что Магнар собой представлял — был игроком высшей лиги. Лив Карин увидела его по другую сторону барной стойки — он, уставившись на нее, поднял бокал в знак приветствия. Подруга, приехавшая на год раньше ее, отрекомендовала его как непревзойденного любителя пофлиртовать, у которого к тому же есть девушка. Но когда подружка отлучилась в уборную, а он обошел вокруг барной стойки и уселся рядом, она не нашла в себе сил встать и уйти, возможно, еще и потому, что подумала о том, что нашелся кто-то, кто захотел потратить на нее время.

Волосы у него были почти черные, влажные у корней; он объяснил, что только что принял душ после матча. «И что, выиграли?» — спросила она, перекрикивая музыку. «Само собой, — ответил он, — финское сису». — «И что это значит?» — поинтересовалась она. Магнар кивнул на свое плечо, которым он опирался на барную стойку, поиграл бицепсом. Потом перевел взгляд на нее и произнес: «Пойдем ко мне?»

На следующее утро она лежала в его кровати и с беспокойством рассматривала спящего Магнара. От наволочки исходил запах его лосьона после бритья, на постельном белье рисунок в виде тюльпанов, брови у Магнара оказались густыми и темными; Лив Карин подумала, что ей нужно запомнить каждую мелочь, чтобы она врезалась в память, потому что так не могло продолжаться, она понимала это. Магнар проснулся только после того, как кто-то забарабанил в окно на нижнем этаже, снаружи послышался высокий женский голос, и он, бормоча какое-то ругательство, натянул на Лив Карин одеяло. Та девушка говорила громко и с возмущением, Магнар густым басом вставлял короткие ответы, Лив Карин слушала из-под одеяла, и ей уже не хватало воздуха. Потом он захлопнул окно и снова нырнул в постель. «Иди ко мне», — заигрывая, прошептал он и протянул руки к ее обнаженным бедрам.

Она дожидалась его три года. Подруги говорили: «Ты стоишь гораздо большего». Лив Карин с ними соглашалась и все же продолжала ждать до тех пор, пока однажды не приблизилась к той черте, где внезапно возникает безжалостная мысль, понимание — он никогда не будет принадлежать ей до конца, так, как она мечтает. Она написала записку и ушла, села в автобус и отправилась домой в Вик, совершенно опустошенная, но полностью сменила настроение, когда кто-то стал гудеть позади, и какая-то машина поравнялась с автобусом, приближавшимся к пристани, как раз перед тем, как он уже собирался заехать на паром. Это оказался Магнар во взятом напрокат фургоне, он исступленно махал ей руками. Это напомнило Лив Карин сцену из одного из тех фильмов, которые она так любила, а он презирал и называл слащавыми; пассажиры в автобусе обернулись и посмотрели на нее, а водитель в микрофон поинтересовался, нет ли желающих сойти и не случилась ли любовная драма с трагическим финалом. Когда Магнар обнял ее прямо перед автобусом, все пассажиры зааплодировали, но только она могла разглядеть слезы в его глазах, когда он прижимал ее к себе. «Ты нужна мне, — прошептал он с чувством, прижавшись губами к ее уху, и она впервые увидела, как он плачет. — Ты очень нужна мне, только не говори, что уже поздно».

Так Лив Карин и Магнар обрели друг друга. Через какое-то время они перебрались в Вик, она получила место учителя, он начал водить автобус — после травмы колена с футболом ему пришлось распрощаться. Через пару лет они поженились. Ее подруга, ставшая свидетельницей на свадьбе, в застольной речи позволила себе довольно прозрачно намекнуть на то, что она поначалу на самом деле думала об их отношениях, но все же завершила тост на мажорной ноте, заключив, что тому, кто долго ждет, воздается сторицей. Они посмеялись над ее словами, Магнар наклонился и поцеловал Лив Карин, и она почувствовала себя совершенно счастливой.

И все отметили, что она счастлива. Лив Карин не пыталась их разубеждать, но задавалась вопросом, понимали ли они, чего ей стоило заполучить Магнара. Прошло довольно много времени, прежде чем она забеременела, много лет, и это событие принесло облегчение и счастье. Он был необычайно внимательным, помогал справиться с мучениями во время беременности — поначалу ее страшно тошнило, потом пришла очередь изжоги и отрыжки, и из-за этого ночью ей приходилось спать полусидя, опираясь на высокие подушки, ноги отекали так, что она их почти не чувствовала, но эти страдания прежде всего означали одно: она носит под сердцем ребенка, его ребенка.

Их первая ночь вместе — они вдвоем и маленький человечек, который выбрался из нее, разрывая плоть, крича во все горло; сморщенная и возмущенная девочка, все тело которой было покрыто липкой белой смазкой, теперь лежала в розовом одеяльце и спала на груди у Лив Карин. Магнар сидел и смотрел на нее тем же взглядом, который сопровождал ее всю беременность, с нескрываемым благоговением. «Как ты и хотела», — прошептал он и погладил ее по щеке. И Лив Карин ответила со слабой улыбкой: «Финское сису».

У него в левом глазу лопнул кровеносный сосуд, Магнар бросил взгляд на малышку, спавшую у нее на груди, и прошептал: «Как мы ее назовем?» — «Кайя, — ответила Лив Карин, — я думаю, мы назовем ее Кайя». Магнар взглянул на нее с удивлением и сомнением. «Или ты хотел что-нибудь финское? — спросила она. — Синикка, как звали твою бабушку по папиной линии?» Магнар покачал головой: «Нет, я просто думаю, похоже будет звучать — когда кто-нибудь позовет — Лив Карин и Кайя». Лив Карин на это ответила: «Ну, тогда мы прибежим обе». Магнар улыбнулся и положил руку на головку дочери, и его ладонь оказалась больше ее головы. «Привет, — прошептал он, — ты Кайя?» Малышка сморщила носик и открыла глаза. Магнар тихонько засмеялся. «Смотри-ка, — заметил он, — она уже отзывается на свое имя».