Оно таким и оказывается – чего еще ожидать от комнаты четыре на пять с половиной метров в бывшей гостинице цирка. Из которой по меньшей мере половину номеров, включая ту, в которой меня за руку заводит Ксюша, приватизированы под различными предлогами, а когда-то ютившиеся здесь алкоголики-циркачи давно рассеялись, словно тени забытых предков, по окраинным кишиневским трущобам.
Мать вашу, думаю я, как она могла скрывать это столько лет? То, что собственную квартиру, которую мне так и не суждено было увидеть, она сдает в наем, а сама ютится в гостинице цирка, да еще под одним потолком с мужиком лет сорока пяти, портрет которого я заметил сразу – поверх настенного ковра, в отремонтированной аккуратно, но на сельский манер комнате.
Арка над входом, лепнина под потолком по периметру стен, безволосый ковер с молдавским красно-зеленым на черном фоне орнаментом на полу и пушистый на стене, с тремя фотографиями: двумя поменьше - стариков, вероятно, родителей, и одной большой - самого хозяина. С главного, как сразу становилось понятно, портрета в комнате, на меня глядела злая, мясистая харя со всклоченными волосами и черными усами, огибавшими рот со всех возможных сторон, кроме вотчины бороды - подбородка.
- Да ты не волнуйся, он так себе, - говорит Ксюша, когда я уже чувствую приступ тошноты.
Сюрпрайз, мать вашу! Ее любовник, глядя на которого, само слово «любовник» начинает отдавать то ли дерьмом, то ли непереносимым мужицким перегаром.
- С тобой не сравнить, - даже закатывает глаза Ксюша и поспешно, пока я пытаюсь собрать паззл в собственной голове, целует меня в губы.
Ей, надо признаться, везет – комок рвоты не выплескивается из меня, застряв где-то в горле, когда я представляю, как Ксюша, приняв семя усатого верзилы, через считанные часы впускает в себя и меня. Я даже расслабляюсь и всю ночь мы перекатываемся по пахнущей сыростью кровати – интересно, можно ли считать это наставлением рогов хозяину комнаты и что в таком случае должно вырасти в Испании у Ксюшиного мужа?
Это была наша с ней последняя ночь, Ксюшин подарок мне в отсутствие ее укатившего в деревню, где у него свой дом, усатого хахаля, имени которого я так и не узнал. Спустя три дня Ксюша улетела, как оказалось, навсегда. Во всяком случае, если с человеком больше не суждено встретиться, можно ведь решить, что он улетел навсегда, разве не так? В аэропорт – провожать ее - я не поехал. Уверен, что усатый здоровяк с портрета – тоже.
И еще я понял, почему Ксюша решила уехать. Не к мужу, а от меня. Как мудрый наставник, умеющий расстаться с учеником вовремя – сразу после того, когда питомец впервые оставил его битым. Нашу последнюю ночь я выиграл за явным преимуществом, и Ксюше предстояло покинуть ринг, уступив место более свежим и, кто знает, может, более мастеровитым соперницам.
Да и мне не было смысла цепляться за прошлое. За то прошлое, в котором оставались не только Ксюша, но и адаптации дизайна колпачков, Лешины замечания, Андрей Витальевич и весь его «Капсулайн».
Какие уж тут колпачки, когда мне предложили новую работу!
12
Ксюше я ничего не сказал. Остальным соседям по офису о моей переписке тем более не положено было знать.
Все мог запороть лишь системный администратор, худой долговязый Толик, на мое счастье, слишком увлеченный пивом и деньгами, которые он в основном зарабатывал, ремонтируя компьютеры частников по всему Кишиневу. На регулярное обслуживание компьютерной сети «Капсулайна», и тем более на отслеживание приватных сообщений его сотрудников, времени Толику катастрофически недоставало.
В иной ситуации мне бы, конечно, не удалось скрывать свои намерения целых два года. С ума сойти - уже два года, как я забрасывал письмами эти чертовы дизайнерские студии, просто пересылая содержание самого первого отправленного письма и меняя приветственную фразу, и ту не целиком, а лишь вставляя нужное имя адресата, как в каком-нибудь равнодушно-канцелярском бланке, где специально оставленными пропусками принято обозначать людей.
Все дело было в моей трудовой книжке, в этом «дизайнер» - записи, из предмета гордости быстро превратившейся в доказательство моего позора. К счастью, при воспоминании о ней мои ноздри очень скоро перестало распирать и, будь у меня необходимость представляться более подробно, так, чтобы кроме имени и фамилии упоминать и служебную информацию, я бы придумал что-то вроде «технического декоратора термоусадочных изделий из поливинилхлорида». Так звучало бы куда как мудренее, а главное – правдиво. Но случай никак не представлялся - моему будничному расписанию позавидовала бы администрация любой тюрьмы: ежедневный график «подъем – желтый автобус – «Капсулайн» - желтый автобус – отбой» соблюдался неукоснительно, словно за его выполнением следила целая свора свирепых жандармов, и незапланированные встречи не случались по одной причине: они не были запланированы.
Моей форточкой в мир, в который я согласился бы войти пусть и через черный ход, оставалась лишь электронная почта. Семнадцать писем одинакового содержания, не считая разных имен после дурацкого пожелания доброго времени суток, позаимствованного мной у коллег по отделу, и лишь три ответа примерно одинакового содержания: спасибо за интерес к нашей компании, мы будем иметь вас в виду. Возможно, рекламистов и дизайнеров (настоящих, не декораторов колпачков) смущало мое портфолио, хотя нельзя не признать, что за четыре года оно увеличилось ровно в два раза. К ставшей уже легендарной (для меня, разумеется) этикетки для овощной смеси, при виде которой я мрачнел, вспоминая об отце, прибавился календарь, на котором колпачками был выложен логотип «Капсулайна» – две пересеченные буквы СL. Логотип, увы, был разработан Наташей, поэтому оценить мои способности можно было лишь по двум работам. Колпачки, разработанные самими студиями, в которые я обращался, я благоразумно не стал отправлять, как и образцы книжной верстки: оказалось, что верстальщики получают даже меньше того, что мне платил Казаку.
Положительный ответ пришел лишь на восемнадцатое письмо. Зато от кого! Буквы на мониторе поплыли, как от перепада напряжения, когда я стал читать его. Письмо, написанное лично господином Казаряном, директором известного всей Москве кишиневского дизайнерского агентства «Automat Oops». Во всяком случае, именно его отсканированная подпись венчала текст адресованного мне сообщения. Лет десять назад этот человек нашел золотую жилу – дизайн этикеток для консервной промышленности, что в Молдавии такой же подвиг, как удачный поиск источника воды в Сахаре.
Собеседование мне назначили на день отлета Ксюши. Может поэтому я и не думаю краснеть, когда сопоставляю несопоставимое – наши с ней безумные встречи и мое отсутствие в аэропорту? Впрочем, Ксюша сама избавила меня от мучительных пыток совести. Собственными руками, которыми она, улетев в Испанию, ни разу не удосужилась набрать номер моего мобильного, или напечатать на компьютерной клавиатуре хотя бы пару предложений, в ответ на десяток моих безответных писем.
После Ксюши и Лехи я становлюсь третьей, пусть не пробоиной, но уж точно царапиной в гигантском днище «Капсулайна». Но до того как Андрей Витальевич стремительно, будто давно ожидал от меня чего-то подобного, подписывает мое заявление, я побывал в офисе «Automat Oops».
Не уверен, что лопнул бы от изумления, заметив, к примеру, граффити в коридорах детского сада. Но офис «Automat Oops» меня действительно удивил – предсказуемой претензией на креативность. Сразу за входной дверью открывался, если так можно сказать об узком и полутемном помещении, намеренно, как я понял, обшарпанный коридорчик с облупившейся краской на стенах и жестяной лампой-плафоном, какие в старых советских фильмах было принято снимать бешено раскачивающимися на фоне метели. Коридор заканчивался бордовой бархатной шторой, совершенно светонепроницаемой, как понял я после того, как одернул ее, повинуясь женскому голосу.
- Демьян? – спросил меня голос, словно его обладательница видела сквозь штору. – Проходите, пожалуйста.
Одернув штору, я зажмурился – меня ослепило обилие галогенных ламп, направленных как мне сразу показалось, исключительно на меня, словно в помещение входил особо опасный тип, каждый шаг которого контролируется хладнокровными снайперами. Освоившись, я все-таки рассмотрел комнату. Ламп и в самом деле было многовато – только на потолке с два десятка, расположенных волной, а еще на стенах, в том числе светивших над головой и, с противоположной стены, в лицо брюнетке в темно-фиолетовом пиджаке, с длинными, почти скрывающими один глаз волосами, расположившейся сразу за шторой, за столом с совершенно прозрачной, то ли из стекла, то ли из какого-то особо толстого пластика, поверхностью. Не будь перед девушкой плоского монитора на круглой, размером с большую тарелку подставке, телефона и кучи бумажек, мне бы, наверное, удалось получше рассмотреть ее ноги, мелькнувшие достаточно для того, чтобы определить, что на ней короткая юбка.
- Присядьте, пожалуйста, - кивает она мне на диван у противоположной стены, а сама набирает номер, вероятно, директора.
Пока девушка что-то тихо говорит в трубку, из чего мой слух улавливает лишь собственную фамилию, я вижу еще одну девушку. Вернее, одно лишь лицо и всего лишь на черно-белой фотографии. Изображенной прямо на полу, перед диваном, на котором я сижу. Изображение не оставляет мне иных трактовок: хотя девушка и открыла до пределов рот и даже высунула язык, ее прикрытые глаза, ее лоб, нос и щеки покрыты белесыми пятнами разной формы, происхождение которых навевает воспоминание о Ксюше. Из всех моих женщин лишь она позволяла кончать себе на лицо и даже, удовлетворенно припоминаю я, делала это не без удовольствия. А может, просто притворялась?
- Две минуты подождете? – отвлекает меня от забрызганного лица с фотографии девушка за столом. На что еще, кроме вежливого кивка, рассчитывает она? Уж не думает ли, что я вскочу с дивана и, изображая возмущение, выбегу прочь, на прощание обдав ее ветром от взлетевшей вверх красной шторы?
Я и киваю, понимая, что с определением цвета костюма девушки скорее всего поторопился. Во всем виновата ярко-желтая стена за ее спиной: дьявол его разберет, какого цвета показался бы мне ее пиджак, если бы стена была просто белой.
Зато слева от меня – еще одна провокация, которая пусть и не смотрится столь откровенно как лицо под моими ступнями, зато читается уж точно. «KUFCKA», читаю я на стене, ослепившей меня на пороге яркими галогенами, которые, как оказалось, лишь маскируют главное – эту самую, псевдорукописную серебряную надпись на фоне однотонного, цвета молочного шоколада замка, изображенного на пике отвесной скалы.
Но что меня действительно потрясает, так это красная штора. Та самая, отодвинув которую я оказался в этой комнате. Все дело в том, что никакого другого выхода из комнаты нет, и если под фотографией зажмурившейся девушки на полу не скрывается тайный лаз, совершенно непонятно, где прячется весь, за исключением секретарши, коллектив студии.
Более детально осмотреть комнату я не успел – из желтой стены напротив меня, метрах в трех от стола секретарши внезапно отделился, отъехав в сторону, прямоугольник величиной с дверной проем, за которым открывалась темная пустота. Через мгновение из пустоты вынырнул светловолосый парень в рваных джинсах с зажатой в зубах сигаретой и, неприветливо посмотрев в мою сторону, а секретаршу и вовсе будто не заметив, исчез за красной шторой. Встроенная в стену и неотличимая от нее, но все же отъехавшая в сторону дверь и не думала закрываться.
- Проходите, директор ждет, - улыбается мне секретарша и кивает на прямоугольник темной пустоты за собой.
Я поднимаюсь с дивана, и уже ныряя в проем и зная, что никакая он не пустота, а начало погруженного в сумрак коридора, в котором можно было различить продолговатые, излучающие слабый синий свет лампы на потолке и двери вдоль обеих стен, слышу, как вероятно кажется девушке в фиолетовом или черт его разберет каком пиджаке, важное уточнение:
– Кабинет директора – за портретом Уолли Оллинса.
В коридоре я понимаю, что дверь за мной бесшумно закрылась, и слабый синий свет под потолком, словно передумав угасать, чуть ожил, а еще – что я совершенно не представляю, как выглядит Уолли Оллинс. Вытряхнув из памяти знакомые, благодаря книгам по маркетингу, фамилии я нахожу лишь одну похожую – Огилви, но и это не обнадеживает: произнеси секретарша эту фамилию, я точно также застыл бы в замешательстве, ведь как выглядит Огилви, я тоже совершенно не представляю. Что не мешает мне безошибочно найти огромную, во всю дверь фотографию Уолли Оллинса, оказавшегося улыбающимся и совершенно лысым дядькой в смешных круглых очках. Моя интуиция тут не причем, просто кроме жуткой металлической с виду бабочки, вспарывающего себе живот японца, головы Шварценеггера, приделанной к обнаженному женскому телу и схемы метрополитена неидентифицированного мною города в виде заглатывающих друг друга, но многократно разрубленных, в местах расположения станций, удавов, лишь одна дверь не отличается оригинальностью, если не считать, что фотография лысого дяди в очках состоит из сплошных точек, правда разного размера.
Толком постучать в дверь я не успел – она открылась от первого же прикосновения костяшек моих пальцев.
- Самвел Арутюнович – жмет мне руку привставший с кресла Казарян и показывает на стул напротив.
Говорит он без какого-либо намека на акцент, с «е» вместо «э» в собственном имени. Да и облик его в последнюю очередь говорит о кавказском происхождении: совсем не орлиный нос картошкой, полные губы, уложенные, чуть тронутые сединой, совсем не угольные волосы и даже голубые глаза.
Присев, я чувствую прилив тошноты – весь день от волнения я морю себя голодом, а тут такое. За спиной Казаряна – целая полка, уставленная едой. Вернее, упаковками от нее – знаменитые банки супов «Campbell`s», ставшие произведениями искусства по воле сумасшедшего Уорхолла.
- Мне понравилось, - успевает сказать Казарян прежде чем по его столу начинает ползать мобильник.
Пока он, извинившись, отвечает на звонок, я держу в голове мысль, на случай, если ему придется подсказать, с чего он начал, - а именно, с того, что собирался похвалить мои работы.
- Мне понравилось, - продолжает он, положив телефон и, судя по всему, не нуждаясь в добровольном суфлере, - что у вас был опыт работы с «Агросевом». Хотя учиться вам, конечно, необходимо с нуля.
Он замолчал, а я подумал, что выбранный им тон вполне подошел бы и для сообщения об увольнении.
- Пожалуй, мы вас возьмем, - чуть теплее, словно уловив мои мысли, говорит он. – У нас как раз один из дизайнеров засобирался в Канаду.
Я понимающе кивнул, причем мысленно и себе, вспомнив о Ксюше. Если миграция из Молдавии будет идти такими же темпами, мне, пожалуй, придется в течение дня мотаться между несколькими работами, и совсем не из-за моей профессиональной ценности.
- Через месяц сможете приступить? – останавливает на мне взгляд Казарян.
- Вообще-то двух недель хватит, - вспоминаю я требования трудового кодекса в части увольнений.
- Ну и отлично, - подводит итог Казарян, - двести долларов вас устроят?
Я киваю, но, видимо, недостаточно решительно.
- У начинающих дизайнеров больше не бывает, - разводит он руками, совсем как Андрей Витальевич пять лет назад и мне впору прийти к выводу, что этот жест, видимо циркулирует как вирус в среде людей, генетически предрасположенных к бизнесу.
- Я согласен, - пожимаю плечами я, подтверждая и другую закономерность: соглашаться на сомнительное предложение – в генах неудачников. Совсем таких как я.
- Ну и отлично, - повторяет Казарян, - заканчивайте на вашей работе и милости просим к нам.
Пожимая ему руку, я смотрю мимо, на банки из-под супов. Точнее, на нижнюю, белую половину одной из них, где вместо Tomato Soup вижу почти неотличимую надпись Automat Oops.
Вернувшись из светлого кабинета Казаряна в синеватый полумрак коридора, я успеваю, прежде чем меня ослепит богатое освещение приемной, улыбнуться воспоминанию о другой надписи на банке – той, что повыше, белым на красном фоне.
Узнаваемый наклонный шрифт никто и не думал менять, поэтому мне и понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что вместо «Campbell`s» банка украшена нелепой для банки и все же совершенно уместной для кабинета Казаряна надписью.
С первого взгляда неотличимой от оригинала надписью «Самвел`s».
13
- Чего тебе?
В другой ситуации, я наверное, не сдержался бы, хотя и без того был на взводе. Ей-богу, двинул бы прямо в испуганно просунувшуюся между дверью и косяком голову. Приложился бы от души, так чтобы одновременно в ноздрях захлюпала кровь, а затылок сочно, как спелый арбуз, хрустнул бы об косяк. Однозначно въехал бы. Если бы не одно «но»: голова, вытаращившая на меня глаза, принадлежала человеку, которого я никогда и ни при каких обстоятельствах не мог ударить. Моему отцу.
- Как ты меня нашел? – добавляет он, словно это какая-то аномалия – найти в Кишиневе человека за четыре с лишним года, а именно столько минуло с того дня, как он познакомил меня с женщиной, на которой не без гордости пообещал жениться.
Глядя в лицо панике, а как она выглядит, мне легко было представить, взглянув в отцовские глаза, я вдруг пугаюсь от одной мысли, что из-за едва отворенной двери вот-вот услышу детский плач – свидетельство существования моего маленького брата или сестрички. Ничего такого не происходит, и я даже не уверен, что к счастью ли.
После недолгого замешательства отец все же берет себя в руки – напряженные морщины на лбу разглаживаются, а во взгляде испуг медленно превращается в участие, совсем как лед, становящийся водой. Я, напротив, чувствую, как плюшевые ноги, на которых я с трудом поднялся на третий этаж, наливаются металлом.
- Мне - ничего, - говорю я колючим, царапающим мое же горло голосом. – Ничего от тебя не надо.
Разворачиваюсь и бегу вниз: металл в ногах оказался материалом для пружин, таких безотказных, что я и не думаю останавливаться, услышав отцовское «погоди!», а потом и «Демьян, ты не так…» и даже отчаянное, словно я сбегал на войну «сын!».
На самом деле адрес отца я вычислил случайно. Вернее, выследил. Даже выскакивая в последний момент из троллейбуса, когда уже зашипели к моему счастью медленно закрывающиеся двери, я успел заметить, что папина избранница, неспешно и с умиротворенным выражением лица шествовавшая с сумками по тротуару, сильно прибавила в весе, а вид папиной головы с выпученными глазами подтвердил закономерность превращения энергии: отец заметно осунулся и даже постарел. От остановки я проводил Анастасию Васильевну – разумеется, без ее на то согласия и ведома – прямо до дома с огромными окнами в подъездах, позволяющими проследить маршрут любого жильца. Застыв на третьем этаже спиной ко мне, задравшему голову по эту сторону подъездного окна, она постояла с минуту, наклонив голову – ключ от квартиры явно не желал попадаться ей под руку среди обычного бардака женской сумочки. После чего исчезла за дверью, из-за которой настороженно, словно в ожидании кредитора, два дня спустя, выглядывает голова отца.
Голова страдальца с впалыми щеками и большими от испуга и худобы глазами, глядя на которую я вдруг понимаю, что проиграл, что этот вид отца – мое, а не его поражение. Бесспорное фиаско, особенно если учесть, что пришел я за помощью. Поэтому кроме обиды за беспомощность отца я испытываю и собственное унижение, хотя по поводу последнего впору скорее комплексовать ему.
На этот раз вконец обанкротившееся, по уши завязшее в долгах государство меня не прощает, и за два месяца неоплаченных счетов я уже неделю коротаю вечера в темной, обесточенной квартире, без газа и телефонной связи. Предает даже мобильник – мой первый и пока единственный Siemens, купленный с рук вполцены еще три года назад: как назло, последние деньги я пробалтываю как раз в день, когда трубка квартирного телефона перестает подавать признаки жизни – долгий гудок в районе второй октавы. Лежа на диване и бесполезно пялясь в невидимый в темноте потолок, я мысленно подсчитываю свой последний резерв, которому не суждено остаться неприкосновенным. Получается, прикидываю я, шестнадцать леев – на десять поездок на троллейбусе и две буханки самого дешевого хлеба.
Невеселые расчеты я совершаю в совершенно темной квартире - гудящая как трансформаторная будка тишина, настолько непривычна даже для меня, что я прихожу к удивительному выводу: оказывается, электрические лампы, света которых я лишен по финансовым причинам, без конца болтают, раз уж заменяют мне отсутствие собеседников. А может, все дело в зрении, в моем взгляде, который при свете, без конца перескакивая по одним и тем же привычным предметам интерьера моей небогатой квартиры, взваливает на себя и функцию слуха, создавая видимость того, что все не так уж безнадежно?
Тем более странно слышать звук открывающегося замка и скрип входной двери, – я мог бы счесть их за сновидение, но слишком уж моя слуховая галлюцинация – один в один – повторяет звуки, которые я слышу ежедневно, много лет подряд.
- Демьян? – слышу я голос, который уж точно принадлежит не привидению.
- Тумбочка слева! – механически кричу я, предупреждая очутившегося в полной темноте отца о перестановке в прихожей, о которой он еще не в курсе, ведь она случилась всего пару недель назад – мелочь в сравнении с четырьмя годами. Изменения-то, собственно плевые – я всего лишь переставил тумбочку, о чем мечтал сколько себя помню. Тумбочка мешала мне опереться рукой о стену, а по-другому процесс обувания напоминал мне бритье – неприятно, но надо.
За неделю, несмотря на полное отсутствие электрического освещения, я узнаю свою квартиру гораздо лучше, чем за всю предыдущую жизнь и поэтому уверенно, словно с прибором ночного видения на глазах, выхожу в прихожую, где останавливаюсь лишь потому, что слышу совсем рядом нервное дыхание отца.
- Возьми, - раздается его голос прямо передо мной, и напротив груди я различаю что-то светлое, пробивающее завесу абсолютной тьмы.
Догадавшись, я рефлекторно отмахиваюсь, и купюры, выскользнув из тисков отцовских пальцев, пикируют вниз, застывая слабыми, едва различимыми пятнами на полу.
- Может расскажешь, что случилось? – решается, наконец, спросить отец. Молчание он прерывает примерно минуту спустя, за которую я успеваю вернуться в комнату и разлечься на диване.
- Кризис в отношениях, папа, - бросаю я в невидимый потолок.
- Ты, конечно, прости, если можешь, - поспешно отзывается голос из тьмы, - а если не можешь, не прощай. Это и так трудно объяснить, а уж собственному сыну, - заканчивает он вздохом.
- Просто, - продолжает он, - пора бы уже привыкнуть. Пятый год, как никак. Разведены мы с мамой официально. Она тебе разве не говорила? Ну, что развод оформлен официально, по обоюдному согласию, она и соответствующий документ прислала нотариально заве…
- Я вообще-то про кризис межгосударственных отношений, - перебиваю я разоткровенничавшегося вдруг невидимку и могу поклясться, что чувствую, – не слышу и уж конечно не вижу, - а именно чувствую, как отец шевельнулся. Что ж, еще одно свидетельство того, что в обычных ситуациях человек использует непростительно мало возможностей собственного головного мозга.
- Не понимаю, - в голоса отца слышится обида, - что у тебя стряслось?
Ох, стряслось, папа, да еще как, думаю я и вспоминаю нашу с ним встречу в парке. Выметенные дорожки, оживающие каштаны и окурок, отлетающий от его ноги. И, ко всему прочему, точно такое же настроение. Хуже некуда.
- Понимаете, этот кризис, - слышу я голос – не из темной утробы прихожей, а откуда-то из закоулков собственного мозга, и голос этот принадлежит Казаряну.
Дальше – больше. В моем воображении, за неимением скрытого сумраком окружающего изображения, я вижу самого Казаряна, точно такого, каким я увидел его тогда – почти два месяца назад, когда мне показалось, что седых волос, по сравнению с нашей первой встречей, у него еще прибавилось. А может, тогда мне это просто показалось, а все дело – в нетерпеливости его голоса, которым он старается поскорее завершить нашу явно тяготившую его встречу. Встречу, назначенную им самим же на день, который должен был стать моим первым рабочим днем в «Automat Oops».
Поймав себя на том, что начинаю считать седые нити в его гриве, словно в первый раз мне удалось завершить полный подсчет, и теперь настала пора убедиться, что стремительное поседение Казаряна – не иллюзия, я не могу объяснить себе, зачем уволился с «Капсулайна». Разве что оправдаться идиотским стадным инстинктом.
- Все проекты заморожены, - сообщает мне седовласый владелец дизайн-студии голосом диктора, сообщающего о начале войны. – Третий день как ни одна банка молдавских консервов не пересекает российской границы. Сами понимаете, все из-за этой глупости, - доверительно делится он своей оценкой внезапного охлаждения отношений между Молдавией и Россией.
Я понимающе киваю, будто вычерчиваю головой в воздухе обереженный круг, позволяющий мне остаться в стороне от этого безумия, не пострадать от грянувшей на Молдавию беды – закрытия основного рынка сбыта ее продукции, из которой лично меня в данный момент больше всего касается консервная.
- Я вынужден, - продолжает Казарян сквозь зубы, - отправить половину своего коллектива в неоплачиваемый отпуск. Давайте отложим, Демьян, ваше вливание в наш коллектив. Месяца на три, пока не разрулится ситуация.
- И что дальше? – слышу я, и лицо Казаряна растворяется стремительно тающими островками, совсем как в жир в рекламе сверхмощного средства для мытья посуды. Оставшаяся реальность не балует меня разнообразием: полная темнота вместо потолка перед глазами и рука отца на плече. Он, оказывается, помнит квартиру с закрытыми, что можно считать установленным фактом, глазами, в противном случае мое невеселое погружение в воспоминания почти двухмесячной давности завершилось бы несколько раньше. Причем внезапно - от грохота опрокидываемого папой кресла или, почище того, тумбочки с телевизором.
Отцовское прикосновение меня совершенно не трогает, - не в прямом, конечно, смысле. Его пальцы мягко, как диверсант в лагерь противника, высаживаются на мое плечо, вот только мысль о внезапной родительской нежности – последнее, что может прийти мне в голову. Она и не приходит, а думаю я о том, что папаша страсть как хочет побыстрее слинять – на третий этаж к своей крашено-рыжей пышке, которая если и не успела закатить ему истерику в связи со сборами к сегодняшней вылазкой, то лишь потому, что отец соврал, отвечая на вопрос об авторе неожиданного звонка в их уже как-никак пятый год как совместную дверь. А может, папа просто брезгует, касаясь меня поверхностно, чтобы не заразиться вирусом невезения, от которого, как он, кажется, полагает, обзавелся иммунитетом одновременно с новой супругой?
- Я объявление видел, - говорит он, и рука испаряется с моего плеча, так осторожно, что мне еще некоторое время кажется, что она все еще там. – У нас в вестибюле министерства, если помнишь, киоски сельхозпроизводителей.
Я киваю, чего отец, разумеется, не замечает, но ему вполне хватает молчания в качестве подтверждения своих слов.
- В общем, в одной из этих точек продавщица уволилась, - говорит он и возвращает пальцы на мое плечо, теперь гораздо решительней, словно нуждаясь в поддержке, - и уже пару дней вместо нее покупателей встречает табличка «Требуется реализатор». Как ты на это смотришь? Хотя бы на первое время, а? – сжимает мне плечо он.
- На какое первое, отец? – дернув плечом, вырываюсь я. – А каким будет второе? Может, раньше надо было думать о первом времени, отец? Вообще о времени? – брызжу я слюной, причем на себя, потому что все еще лежу на кровати.
- Я же просто предложил, - оправдывается отец. Так и вижу, как он вжимает голову в сузившиеся плечи.
- У тебя всегда все просто! – отпускаю тормоза я. – Просто на одном месте тридцать лет сидеть, просто не удосужиться заработать даже на сраные «Жигули»! Мать бросить – вообще раз плюнуть!
- Демьян! - умоляет остановиться отец.
- Пошел вон! – с удовольствием рявкаю я, - и не забудь убрать в прихожей. Ты там, кажется, намусорил.
Я замолкаю, ошеломленный собственной решительностью, опьяненный эйфорией, но уже через пару минут, когда щелкает входной замок, я чувствую мерзкую неудовлетворенность, похожую, должно быть, на ломку наркоманов.
Немного посидев на кровати, я подхожу к холодильнику и, открыв дверцу, матерюсь на всю квартиру. Вода выливается мне на ноги, в десятый, должно быть, раз с момента отключения электричества. Нахожу в боковой двери бутылку пива, совсем теплую, а если учесть, что купил я ее месяца четыре назад, еще будучи штатным сотрудником коммерческого предприятия, специалистом со стабильной и не самой последней по меркам Молдавии зарплатой, ожидать фейерверка приятных ощущений от пенного напитка не приходится. Хорошо, если не отравлюсь.
Вернувшись в комнату, стягиваю промокшие от мерзкой, словно липкой воды из холодильника, спортивные штаны. Но до этого убеждаюсь, что в прихожей убрано – никаких купюр я, даже нагнувшись, на полу не замечаю.
Нахожу я их лишь утром – сложенными в пачку на переставленной мною тумбочке.
Свет, который мне подключают лишь на четвертый день после оплаты долга (у них и на подключения, оказывается, очередь), словно врубает в моей голове мощную лампу, лучи которой достигают самых отдаленных, покрывшихся паутиной уголков моей памяти.
Первое, до чего я добираюсь, поразившись тому, до чего же неверная эта штука - человеческая память, это воспоминание о теме моей диссертации, которую, черт возьми, никто не отменял. Сразу вслед за этим, как вторая после извлеченной прямо из ладони фокусника первой карты, всплывает номер телефона Иона Балтаги, моего научного руководителя, имя которого можно засчитать за третью карту.
Набрав повторяемый про себя номер, я прокашливаюсь, быстро и недостаточно – «алло», явно принадлежащее женскому голосу, перебивает первый же гудок. После моего короткого, отдающего деловой спешкой, приветствия и просьбы пригласить руководителя к телефону, я секунд десять вслушиваюсь в тишину, и даже вынужден поинтересоваться, хорошо ли меня слышно.
Проигнорировав мой последний вопрос, женщина уменьшает звук собственного голоса, чтобы произнести фразу, после которой я долго вслушиваюсь в короткие гудки, словно запоминаю секретный шифр.
- Господин Балтага умер два года назад, - тихо говорит она и вешает трубку.
14
- Здра-а-авствуйте, Сан Са-а-аныч!
Растягивая приветствие, я расплываюсь в улыбке и, не будь в моей руке телефонной трубки, а будь прямо передо мной, а не за семь-восемь километров, человек, которого я просто обязан с ходу подкупить теплотой и искренностью, я не поскупился бы и на широкие объятия. Тем более странно, что улыбаюсь я чуть исподлобья - типичная гримаса подхалима.
Улыбаюсь себе, глядя в зеркало, в котором отражаюсь я – улыбающийся подхалим с трубкой у уха. С такой физиономией, должно быть, принято встречать знаменитость, снизошедшую до визита в родной провинциальный городок. Земляки окружают «звезду», только хозяева положения совсем не они, в отличие от прежних времен, от кажущегося уже прошлой жизнью детства, когда будущей знаменитости доставалось от них же – собиравшихся вокруг хулиганов с бычками в зубах и ничего хорошего не обещающего обмена прищуренными взглядами. Теперь он возвышается над ними – а он и вправду как будто выше всех собравшихся вокруг, пригнувших оголенные головы к плечам людей, многие из которых – его ровесники, которым он чуть устало улыбается, потому что не узнает, но все равно кивает и даже поднимает брови, изображая радостное удивление: надо же, сколько лет, сколько зим!
Моему собеседнику нет нужды напрягать мышцы лица. Я – максимум в восьми, как еще раз прикидываю я, километрах от него, и вижу исключительно себя – чуть поднявшего плечи человека с телефонной трубкой. К тому же уже почти десять вечера, и Сан Саныч, если он все-таки и изменит выражение лица, то скорее на раздраженное – скривив губы и чуть нахмурив брови. Еще бы - что за непрошенный гость его побеспокоил, пусть и по телефону, но в столь поздний час?
Как и положено знаменитости, он меня не узнал. Хотя несколько лет назад все должно было сбыться с точностью до наоборот. Нет, не в том смысле, что я бы его не узнал. Хотя, кто знает – ведь звездную карьеру пророчили мне. И не кто-нибудь, а он сам. Сан Саныч Морщинин – преподаватель истории в кишиневском лицее «Igitur», где я, студент пятого курса истфака, убил два месяца на педагогическую практику.
Чем сильнее тускнели в моей памяти те два месяца, тем сильнее мне казалось, что Сан Саныч врал. Из добрых, конечно же, побуждений – просто, чтобы подбодрить робеющего практиканта. Теперь же, когда посредством телефонной связи, я пытаюсь пробить его недоуменное раздражение своим, признаюсь, чересчур слащавым восторгом, его тогдашние комплименты кажутся мне даже не прошлой жизнью. Лишь сном, еще не отпустившим после пробуждения, но уже занявшим полагающееся ему место – вольной игры мозга, которая заканчивается, стоит лишь открыть глаза.
Звонок Сан Санычу был из разряда тех сумасшедших идей, которые внезапно выстреливают. Так, во всяком случае, считал я, пока не набрал его номер и не без удивления понял, что унижаюсь, приветствуя его так, как и положено человеку, так и не ставшему светилом молдавской исторической науки. А как горячо уверял меня Сан Саныч в неизбежности этой головокружительной перспективы!
Что ж, нельзя не признать, что моя нынешняя терпеливо-просительная позиция у телефона – логическая расплата за абсурд предшествовавших звонку дней. Точнее, за три недели – а ровно столько прошло с момента смерти моего нелепого научного руководителя. И хотя меня уверяли, что это печальное событие произошло несколько раньше, я-то знал точно: Ион Балтага умер лишь три недели назад, в тот самый момент, когда об этом мне сообщила его, как нетрудно было догадаться по, с трудом подбиравшим слова, женскому голосу из трубки, все еще печальная вдова.
Я не стал, вопреки обыкновению, случавшемуся каждый раз, когда я узнавал о смерти знакомого спустя недели и даже месяцы, в подробностях представлять похоронную процессию, заплаканные лица в черном обрамлении и даже восковый нос из гроба. Не потому, что с годами утратил сентиментальность - времени страдать, причем почти без повода, совершенно не было. Возможно, оттого, что отец не изменил себе: денег, щедро разбросанных им в темной – хоть глаз выколи – прихожей нашей квартиры мне, после оплаты всех долгов хватило лишь на две недели. По истечению которых я, подобно нищим всех народов и времен, вышел в люди, что, как известно даже самому захудалому бродяге – единственная возможность выжить.
Впрочем, моей целью были не прохожие, в толпе которых нищие безошибочно вылавливают обладателей двух спасительных для себя качеств – пусть и ограниченного, но все же количества наличных денег и ничем не ограниченной сердобольности. Да и район, в котором собирался промышлять я, мало походил на место заработка нищих: их тут попросту не было. Если кому-нибудь из них и пришло бы в заросшую слипшимися от жира волосами, одурманенную ежедневными возлияниями из недопитых бутылок голову, присесть на краю тротуара, положив на бедро перевернутую грязными ногтями вниз кисть, вмешательства служб правопорядка могло бы и не понадобиться – их метлами погнали бы с не успевших стать насиженными мест сообразительные дворники. Еще до того, как по улице промчались бы куда как более привычные обитатели – лимузины с мигалками, внутри которых на кожаных креслах – не то что на тротуаре – удобно размещаются просители рангами повыше – от иностранных послов до президента.
Причиной моего появления в фешенебельном – в принципе мало применимое к Кишиневу определение – районе стало расположение института истории. Так что, если быть точным, я вернулся туда, откуда не без уязвленной гордости бежал, оскорбленный унизительной зарплатой, предложенной Драгомиром. Как давно это, оказывается, было и как мало изменилось с тех пор! Я снова шел в институт, как нищий на паперть – без вариантов. И каким неуместным – вроде лепрозория в центре оздоровительного курорта – выглядело расположение на третьем этаже Министерства юстиции института истории, большинство сотрудников которого по уровню дохода никак не дотягивали до наиболее преуспевающих кишиневских бродяг.
Аспирантом мне каждый раз хотелось развести руками перед брезгливо отворачивающимся от моего удостоверения вахтера-пенсионера на входе в министерство, и даже подробно объясниться: я, мол, дизайнер, верстальщик и еще черт знает кто в издательстве, что в принципе не суть важно. А важно то, что ты, старый пердун, прокручивал я в голове свою гневную тираду, по меньшей мере напрасно относишь меня к людям второго сорта, хотя нельзя не признать, что подобное разделение входящих в это здание людей не лишено справедливости, и я даже соглашусь с тем, что полудурки с научными званиями, протирающие штаны на третьем этаже, заслуживают всеобщего презрения, начиная с вахтера, гордо выпячивающего перед ними пузо и льстиво улыбающегося холеным сотрудникам министерства.
Теперь же я готов вытерпеть унижение, да что там – даже мысленно не отвечать вахтеру – уже другому, но все равно такому же старому пердуну. Я даже готов сам изобразить лесть на своем лице, лишь бы он не нажал на свою кнопку, блокирующую вертушку турникета, которым за годы моего отсутствия обзавелось министерство. Сжимая под мышкой темно-оливковую папку для бумаг, свободной рукой я тычу ему в лицо серой корочкой аспирантского удостоверения. Тычу быстро, лишь чуть замедляя шаг и не раскрывая удостоверения. Еще бы, ведь в раскрытом виде моя корочка не алиби, не оправдание, а неопровержимое доказательство моей вины: срок документа истек четыре года назад. Как раз с формальным окончанием аспирантуры, если предположить, что раньше трехлетнего срока обучения меня оттуда не исключили за систематическую неявку. Заочно и единогласным решением научного совета.
Во всяком случае, какое-то извещение – что-то вроде повестки в армию – мне должны были выслать, прикидываю я и понимаю, что ничего подобного не получал. Зато я получаю неожиданный ответ на предъявленную вахтеру корочку. Нет, он не отворачивается, скривив губы, не выпячивает живота (кстати, этот, новый, еще толще прежнего вахтера) и даже не требует раскрыть удостоверение.
Он просто жмет ногой под столом на свою кнопку, и я охаю от удара бедром о замершую в мгновение ока, как от колдовства, лопасть турникета. Поморщившись, я поднимаю глаза и вижу, как вахтер открывает рот, демонстрируя мне два ряда одинаково-пожелтевших зубов – визуальный обман вставных челюстей, поселившихся во рту владельца еще, должно быть, в советские времена.
Черт возьми! Я успеваю, до того как из наполовину искусственного рта раздадутся первые звуки, прикинуть, что же мне доведется услышать, и прогноз этот, увы, неутешителен.
«Да таких корочек давно уже нет!», рявкнул у меня в голове, правда, голосом прежнего вахтера, новый вахтер.
- И правильно сделали, что разогнали! – слышу я хриплый, как у заядлого курильщика, голос, пролетающий, прежде чем достигнуть моего слуха, через открытые ворота, образованные вставными челюстями.
- Бездельник за государственный счет! – добавляет вахтер.
- Вы мне? – упираю я указательный палец себе в грудь, в то время как вторая рука, та что с удостоверением, словно лишившись скелетной основы, опускается вниз, так что теперь мою корочку удобно рассматривать разве что в положении лежа, прямо у моих ног.
- Институт-то ваш уже год как расформирован! – весело объявляет вахтер и презрительно фыркает, - то же мне, ученый!
Удивительно, но узнав о шокирующем известии, я почувствовал, что у меня гора с плеч свалилась. Словно на ходулях – такими чужими казались мне собственные ноги – спустившись со ступенек здания Минюста, в которое я дальше вахты так и не проник, я сворачиваю в ближайший переулок, где под густой тенью каштанов, выстроившихся, словно охранное оцепление, перед зданиями государственного значения, понимаю причину своего внезапного облегчения.
Диана! Встреча с ней – наверняка уже не рядовым, а старшим научным сотрудником – стала бы для меня фарсом после катастрофы. Все равно что уличному задире, неожиданно оказавшемуся накануне наедине со шпаной из соседнего района, на следующий же день снова нарваться на них, и опять одному против восьмерых. Интересно, пытаюсь прикинуть я, удивляясь внезапному приливу эрекции, чем она сейчас, когда института истории больше нет, занимается?
Позже я узнал, что нет не только Института истории. Уже год, как указом президента была расформирована вся Академия наук, а у меня были такие планы на ее развитие! Разумеется, посредством Института истории, который я собирался возродить не без помощи издательства Драгомира.
Я представлял Драгомира, вылупившегося на меня как на оживший труп – зрелище, свидетелем которого менее всего хочется стать, и уж конечно, брезгливо сморщившегося от моего чересчур восторженного приветствия. Видел, как он, все еще не решаясь заговорить со мной, вынужден, тем не менее, ускоряя шаг по коридору, в котором – я был уверен – я его застану, выслушивать план, о котором я, вынув кипу листов из оливковой папки, без пауз на запятые и точки – как при тесте на технику чтения, - буду трещать, надеясь, что дверь его кабинета не захлопнется прямо перед моим носом.
Да-да, план. Вернее, бизнес-план – результат недели работы у компьютера, с перерывами на пятичасовой сон, душ, туалет и легкие – не большее не хватило денег – перекусы. Итого – двадцать три страницы двенадцатым кеглем шрифта Таймс Нью Роман.
Всего план содержал тридцать два пункта, из которых основными значились следующие:
1. Выпуск научных монографий и серий на приоритетной основе.*
* Примечание. Лишь при условии коммерческой рентабельности издательства, в противном случае – по остаточному принципу.
2. Создание Интернет-страницы издательства с размещением на ней каталога всех выпускаемых издательством изданий и возможностью их скачивания по цене, не превышающей половину стоимости бумажной версии.
3. Создание собственного, первого в Молдавии ежемесячного полноцветного журнала для байкеров с бесплатной рассылкой сигнального экземпляра крупнейшим мотоклубам страны – «Diesel Sisters», «Sirena» и «Animals», а также фанатам и участникам байкерского движения среди молдавского бизнес- и политического сообщества, включая президента.
4. Нелицензированная допечатка обязательных к распространению в учебных заведениях пособий, в том числе выпущенных другими издательствами, без извещения последних, официально незарегистрированными тиражами.*
*Примечание. При условии неофициального одобрения официальных лиц из Министерства образования.
5. Переход на…
Здесь, если я все верно рассчитал, Любомир Анастасович Драгомир должен был, сдавшись, остановиться, и обернувшись ко мне, развести руками:
- Кто же будет всем этим заниматься?
Чуть сжав улыбающиеся губы и приподняв в задумчивости, словно выбирая из нескольких вариантов, бровь, я бы неопределенно, но твердо ответил:
- Нужен опытный управленец.
Правда, чтобы получить должность этого самого управленца (свой процент я решил пока не оговаривать – как мне представлялось, так и поступают матерые и высокооплачиваемые управленцы), мне нужно спуститься на квартал ниже, в закуток за венгерским посольством, где – не забыл ведь! – я ожидал застать никем не расформированное, в отличие от института истории, издательство. А заодно и Любомира Атанасовича – постаревшего и еще более погрузневшего, но, в отличие от Иона Балтаги – живого.
Оживление, окатившее меня на пороге выкрашенного в свежий розовый цвет двухэтажного особняка, затягивало сразу. Прислушавшись, понимаю, что шум, вызывающий рефлекторное соучастие, издают печатные машины – их голос я не спутаю ни с каким иным, - спрятанные где-то за стенами просторной комнаты. В которой я, шагнув с улицы, и оказываюсь, причем один на один с поднявшийся мне навстречу из-за стола блондинкой в белой рубашке с расстегнутыми рукавами и короткой, поверх чулок, темной юбке.
- Добрый день, чем могу? – с вопросительной улыбкой не заканчивает, вероятно, по привычке, вопрос она, явно ожидая от меня немедленного ответа.
Проникшее откуда-то из глубины и разрывающее меня изнутри оживление уступает место беспокойству: вряд ли я понадоблюсь тут, если дела, судя по шуму станков, и так идут неплохо. К счастью, руки у меня опускаются ненадолго – память цепляется за точно такой же, ни с чем не сравнимый полиграфический гул в типографии, куда мы приезжали проверять качество первых оттисков наших карт. А еще я вспоминаю – и это за какие-то мгновения, пока девушка с расстегнутыми рукавами ждет моего ответа, - все лучшее из той, первой издательской жизни. Не так-то уж его, прекрасного, оказывается и много: всего-то мое имя, мелким-мелким шрифтом и в самом углу, но все же на карте и шесть бутылок пива «Stella Artois» на двоих - меня и Романа Казаку. Его гонорар мне за идею серии исторических карт Европейского Союза: от империи Карла Великого – первого комиссара ЕС, до наших дней.
- Чем могу помочь? – повторяет, теперь уже целиком, вопрос девушка.
- Я, должно быть, ошибся, - почему-то отвечаю я и, оглядев комнату, понимаю почему.
На стене напротив, за спиной девушки, которая, как я теперь понимаю, не может быть никем иной, кроме секретарши, девушки на ресепшене, офис-менеджером, что в принципе одно и то же, красуется идеальная пара всех времен – Бред Питт с супругой Анджелиной: в дорогущих нарядах, на красной фестивальной дорожке и в полстены. На стене слева – совсем маленький, почти потерявшийся в могучих объятиях Пугачевой застывший со страдальческой улыбкой на лице Юдашкин, а на противоположной стене, той что справа от меня – окно во двор, к которому примыкает огромное, все в каплях воды, дебиловатое лицо Майкла Фелпса, цепляющегося, что видно по вошедшим в кадр пальцам, за бортик бассейна.
- Могу я видеть Любомира Атанасовича? - собираюсь с мыслями я.
Секретарша-офис-менеджер-ресепшионист, одним словом, девушка с расстегнутыми рукавами смотрит на меня так, что сомнений не остается: она не только не проводит меня к Драгомиру, но и это имя-отчество выговорит не с первой попытки.
- Вы точно ошиблись, - качает она головой. – У нас нет сотрудника с таким именем.
- Разве это не издательство? - обвожу комнату глазами я.
- Это редакция, - с ударением говорит она. – Женский журнал «Пастель». Слышали, наверное?
Я мотаю головой - конечно, не оттого, что не слышал о таком журнале. Еще бы – его обложками, как афишами, завешаны витрины всех киосков Кишинева. Просто пока я не могу, не в силах поверить, что и издательство испарилось. Исчезло в один момент. Как институт истории. Как кролик в цилиндре фокусника.
- Ах, понимаю, - щурится, что-то припоминая, секретарша, - вы, видимо имеете в виду издательство, выкупленное нашим журналом.
- Выкупленное? – удивляюсь я. – И чем оно сейчас занимается?
- Журналом и занимается. – улыбается девушка. – Журналом и еще шестью приложениями. Досуг, кулинария, красота, семья, здоровье, секс, - официально, словно речь идет о сношениях, правда, международных, сообщает она.
Это же надо, думаю я, выходя на проспект Штефана Великого и размахивая папкой. Третий, а может быть, пятый женский журнал на мою маленькую Молдавию – не отдает ли это махровым феминизмом? При этом ни одного журнала о байкерах, на рычащие мотоциклы которых я, как любой кишиневец, испуганно озираюсь каждый раз, когда их вереницы сотрясают и без того латанные-перелатанные дороги города.
Я шел, развлекая себя нехитрым жонглированием – подбрасывал с вращением папку, стараясь поймать ее двумя – большим и указательным – пальцами. Пару раз мне пришлось нагибаться, поднимая ее, посеревшую от пыли, с асфальта, пока я, размахнувшись, не запустил ее, как в детстве самодельный бумеранг, на крышу музея, в котором, если и здесь не случилось непредвиденного, все еще располагался офис издательства Казаку.
Запустил, а сам перебежал на другую сторону, откуда на всякий случай оглянулся: в отличие от бумеранга, папка не стала меня преследовать.
Вернулось лишь одно воспоминание. О лицее «Igitur» и человеке по имени Сан Саныч.
15
Он явно переборщил со своей ролью. Переиграл, а для актера это гораздо хуже, чем недоиграть.
Я ведь не стал притворяться, что не узнаю его, пусть только и слышал его голос в трубке, когда Сан Саныч позвонил мне спустя пару месяцев по окончании моей студенческой практики.
- Здравствуйте, Демьян, - услышал я тогда в трубке его, как всегда, вкрадчивый баритон.
Своей фамилией Сан Саныч мог гордиться, правда, только в Молдавии. В России сочетание «Александр Морщинин» могло вызвать и снисходительную усмешку – не повезло, мол, с фамилией. Но Сан Саныч давно, вот уже лет тридцать, жил в Молдавии, где каждая русская фамилия звучит по меньшей мере как дворянская. Правда, никто не удосуживался ломать язык его именем-отчеством, поэтому он всегда и без малейших признаков обиды отзывался на обращение «Сан Саныч». В том числе, от многочисленных питомцев лицея «Igitur» - элитного учебного заведения, куда отдавали своих отпрысков состоятельные жители города, и где Сан Саныч отвечал за преподавание истории.
Платное образование здесь было всегда, хотя лицей и задумывался как финансируемый проект одного из наводнивших Молдавию американских фондов по внедрению мировых стандартов образования. Американцы не обманули и информация о фонде-спонсоре по меньшей мере четырежды попадалась на глаза, стоило прогуляться по двум этажам лицея. Не солгала, правда, и администрация лицея – никто ведь не обещал, что за обучение не придется платить.
На педагогическую практику я попал за полгода до выпускных экзаменов в университете и закреплен был, разумеется, за Сан Санычем – добрейшим, как меня предупредили в деканате, человеком.
- Это Морщинин, если помните такого, - как-то отстраненно и даже лениво, особенно в сравнении с моим восторженным «Рад вас слышать, Сан Саныч!», продолжил Морщинин.
Я, естественно, его не забыл – все-таки со времени моей практики минуло пару месяцев, а вот в том, что память не подвела его, виновата была книга. Даже две – академический двухтомник «История Европы», на который он молча и не без зависти косился, заставая меня с ним в учительской, когда перед началом своего урока я по обыкновению кусал ногти и покрывался бледностью.
- Недели на две, если это возможно, - промямлил он, выпрашивая мой двухтомник, чтобы, как я догадался, не спеша скопировать его на ксероксе в учительской.
Сан Саныч и в самом деле оказался хорошим человек, и книги я ему одолжил, причем на месяц. Хотя поначалу у меня были все шансы не понравиться ему, в чем были виноваты два человека – директриса Нелли Степановна Долту, акцентировавшая внимание на моих ошибках и я, эти ошибки совершавший.
Нелли Степановна преподавала физику и возможно, поэтому ее появление за последней партой на моем дебютном уроке в одиннадцатом классе – по теме послевоенного устройства мира и начала «холодной войны» - стало для меня неожиданностью. Да что неожиданностью – по меньшей мере неприятностью, которую все же нельзя назвать сюрпризом, ведь учитывая ее директорский пост, можно было предположить не вполне приятные последствия.
И все же меня словно приковали к стулу, с которого я так и не встал ни разу на протяжении всех сорока пяти минут урока. К тому же не сняв с себя пуховика, в чем, однако, я вполне мог, даже не вставая со стула, упрекнуть городские власти: несмотря на легкий снежок за окном и третью неделю ноября на календаре, отоплением в городе могли похвастаться лишь несколько больниц, да сами хозяева высоких кабинетов.
- В целом, неплохо, - прохаживаясь передо мной, застывшем посреди учительской, сказала директриса, поглядывая то на меня, то на сидевшего в кресле в углу учителя истории. – Сан Саныч, конечно, даст вам более подробные советы, в основном, по сути материала. Я же, пока не вдаваясь в более детальные подробности, хотела бы сделать три первостепенных, на мой взгляд замечания.
Она остановилась, по-видимому, чтобы придать своим словам больше значения, хотя меня и так всего трясло бы.
- Первое, - решительно кивнула директриса, - говорите, Демьян, громче. Второе: не вздумайте сидеть весь урок и третье, - сделала паузу она и мне показалось, что и сам Сан Саныч замер мышь в своем кресле, – снимите, ей-богу, этот ваш бесформенный пуховик!
Как следует отдышавшись, что жизненно необходимо людям, сознательно отказывающим своим легким в насыщении кислородом, мы с Сан Санычем, стоило директрисе оставить нас в учительской наедине, формально – для продолжение методической беседы, стали бурно, как только что покинувшие комнату страха, обмениваться исключительно положительными впечатлениями. Он хвалил меня, я – не скупился на комплименты в отношении лицеистов, обязанных своей подготовкой, конечно же, ему. Его единственный вопрос касался литературы, по которой я готовился.
Так он узнал про «Историю Европы».
Я же, сбросив с себя, в соответствии с требованием директрисы, пуховик и вышагивая из урока в урок по классным помещениям, так, что в конце дня ноги у меня гудели сильнее головы, стал героем всех лицеисток. Все дело, было, конечно, в возрасте, вернее в возрастной разнице: от одиннадцатиклассниц меня отделяли какие-то пять лет – наиболее сближающая с их точки зрения дистанция.
Да и с моей тоже, понимал я, с едва заметной – я проверял у зеркала – улыбкой неспешно разгуливая на переменах среди лицеисток, застывавших у стен при моем появлении не хуже курортных проституток, завидевших первого туриста в самый первый день курортного сезона. Мне, конечно, стоило лишь щелкнуть пальцами, а может, просто присвистнуть, но я старался даже не удостаивать их взглядом. Не из-за высокомерия, разумеется, а лишь из-за возбуждающего, но все же страха перед таким чувствительным и одновременно стремным дефисом в связке «учитель-ученица».
Могу поспорить, что отработанное на лицеистках обаяние сыграло, в конечном итоге, решающую роль в тех положительных отзывах, которыми меня по окончанию практики наградила Нелли Степановна.
- Так хочется увидеть вас снова, - сказала она, прощаясь со мной. – Непременно в нашем лицее, и непременно преподавателем истории.
Признаюсь, моя кривая улыбка была не самым деликатным ответом на ее искренность. Но что поделать, если я решил, что тетка в меня втюрилась?
Что ошибался, я понял спустя семь лет.
А еще – убедился, что мыслил в верном направлении.
16
- Демьян? Какой Демьян? – переспрашивает меня трубка совсем не изменившимся, словно и не было этих шести с лишним лет, голосом. Знакомым баритоном, причем усталым, что неудивительно, учитывая, что на часах без четверти десять.
И все же я вряд ли разбудил Сан Саныча, одного голоса в трубке которого было достаточно, чтобы представить себе эту картину настолько ясно, будто со звуками через телефонную связь в мозг внедряется синхронное изображение: учитель истории Морщинин при свете настольной лампы проверяет, чуть сгорбившись за столом, контрольные работы лицеистов, перелистывая одну страницу за другой, перекладывая, с перерывом на проверку, тетради из одной стопки в другую.
После показавшихся мне вечностью разъяснений (Сан Саныч же наверняка решил, что его собеседник чересчур нетерпеливо и эмоционально пытается напомнить о себе), упавшим, словно сдаваясь на милость упрямцу, голосом Морщинин наконец говорит:
- Ах, да. Я вспомнил вас.
Еще более воодушевившись, я, не в силах сдержаться, сразу перехожу к делу, отчего у Сан Саныча даже голос – представляю, как ему перекосило лицо – стал таким кислым, словно он залпом треснул рюмку уксуса.
- Чей номер? Нелли Степановны?
Он явно почувствовал неладное.
Он был славным мужиком, этот Сан Саныч – в свое время деканат и в самом деле подбросил мне неожиданный подарок, - но как и многие работяги, вступившие в пенсионный возраст, он отмахивался от перспективы бессрочного, вплоть до гробовой доски, отдыха, отчаянно и с ужасом, как от налета малярийных комаров и в каждом конкуренте, тем более в молодом, видел знак неизбежных и, главное, скорых проводов на заслуженный покой.
- Сейчас, сейчас. Где же он?
Сан Саныч копался, а скорее, делал, насколько это возможно по телефону, вид, что копается в своем мобильнике, вернее в адресной книге последнего. Я же точно делал вид, что такая ситуация – никакой не абсурд: на кой, право же, помнить преподавателю номер мобильного телефона начальницы, если он и так ежедневно получает ее распоряжения, сдает отчеты и вообще, как манны небесной ждет летнего отпуска, чтобы глаза ее – в прямом смысле – не видели.
Номер ее мобильного Морщинин не нашел. Ну, или не захотел найти. Зато продиктовал домашний номер Нелли Степановны, который, как оказалось, я и так знал. Вот только понял я это лишь после того, как я увидел номер написанным собственноручно мной на обрывке бумаге. Номер и в самом деле не изменился.
Изменилась она.
И еще до того, как разглядеть густую паутину морщин вокруг глаз и частокол седых корней волос, я заметил, до чего изменился ее взгляд – холодный и хлесткий, совсем не такой как при нашем прощании шестилетней давности. Нелли Степановна постарела заметно, а ее неизвестно откуда взявшаяся сутулость даже напугала меня: я было решил, что это признак ее существенно сократившегося влияния.
Оказалось, ничего подобного. Когда в дверь ее кабинета постучали, а она, чтобы не прерывать нашу беседу, даже не отозвалась, никто так и не решился постучать повторно, не говоря уже о том, чтобы трусливо приоткрыть дверь. Приняла она меня весьма прохладно, что еще усугубил кондиционер, легко разобравшийся с нагрянувшим в мае зноем, правда, в пределах одного кабинета.
Мой средний бал в дипломе – 9,86 – не произвел на нее планируемого впечатления, зато директриса надолго, как показалось мне, задумалась, узнав, что ни дня по специальности я не работал. «Историком, преподавателем истории», как значилось у меня в дипломе. В эти минуты я, должно быть, производил самое гнетущее впечатление – какое только может производить человек, просящий милостыню и одновременно бубнящий ерунду о том, что обязательно отблагодарит подающего.
- Хорошо, - внезапно смилостивилась Нелли Степановна, - мы возьмем вас на работу. Попытаемся взять, - поправилась она и впервые за шесть лет улыбнулась мне, пусть и натужно.
Мне был назначен второй визит - через несколько, не уточнила через сколько именно, дней директриса, и я подумал, покидая ее кабинет со смешанным чувством – как только что подписавший акт о капитуляции, но обнадеженный обещанием личной неприкосновенности военачальник, – что это, должно быть, не совсем в ее компетенции: вот так просто, без подачи в Министерство образования, РОНО или в какие там полагается инстанции официального запроса. По моему, разумеется, поводу. А может, успокаивал себя я, она и вправду решает оргвопросы сама, раз уж лицей, в некотором смысле, самоокупаемая организация? В таком случае возникает другой вопрос: как же мне все же придется с ней расплачиваться?
Позвонила мне директриса неожиданно быстро – на следующий же после аудиенции день. У ее кабинета я столкнулся с Сан Санычем, совсем, в отличие от Нелли Степановны, не изменившимся, если не считать унылую гримасу, которую он скорчил в ответ на мою растянувшуюся до ушей улыбку.
- Недоволен, - стоило мне войти в кабинет, сообщает, кивая на дверь, Долту. – Не хочет и четверти своих часов отдавать, хотя к последнему уроку еле языком ворочает. Шестьдесят семь лет – не шутка все-таки.
В принципе, давно пора не пенсию, прикидываю я и узнаю, что не все так просто.
- Пригрозил, что до министерства дойдет, - криво улыбается директриса. – Накляузничает, что беру людей без преподавательского стажа, да еще без категории. Я, конечно, смогу, если понадобиться, уладить, но-о, - тянет она, давая понять, что не собирается рисковать собственным местом из-за меня.
- Ладно, - бьет ладонью по столу Нелли Степановна, - с завтрашнего дня вы, Демьян, в штате лицея «Igitur». Единственное, - поднимает брови она, - я вас официально беру на полставки, а работать придется на целую ставку. Поймете, надеюсь, правильно: пусть этот, - снова кивает на дверь она, словно знает, что Сан Саныч подслушивает в замочную скважину, - подавится своей двойной зарплатой.
Я киваю, чтобы у нее не осталось сомнений: я все понял и понял правильно.
- Нелли Степановна, - начинаю я с придыханием и по ее смягчившемуся взгляду вижу, что она готова выслушать мою бесконечную благодарность.
Правда, через считанные секунды на ее лице застывает маска недоумения.
- Не могли бы вы дать денег в долг? – решившись, выпаливаю я.
Она оглядывает меня с головы до пят, пару раз открывает и закрывает, словно меняя уже готовый ответ, рот и все-таки соглашается.
Соглашается, чтобы я обедал в долг в лицейской столовой.
17
Это был особый вид подсиживания.
Не сидеть на моих уроках на последней парте, а после – не трепать мне нервы нелепыми замечаниями и советами, которые, отнесись я к ним серьезно, приведут меня к катастрофе. Ничего подобного – Сан Саныч повел себя куда как коварнее.
А когда директриса поинтересовалась, как он собирается координировать мои действия - все-таки молодой специалист без стажа и все такое, да еще половина зарплаты, которую я отстегивал Морщинину за своего рода политику несопротивления, между прочим, при свидетелях, которые все равно ничего бы не поняли, кроме того, что коллеги-историки меняются книгами, набитыми, если приходила моя очередь давать один из своих трехста домашних экземпляров, купюрами, по одной-две на разворот, – Сан Саныч, с ее же слов, лишь махнул рукой, выдав что-то вроде: «куда мне, старику, до него!».
Выслушав Нелли Степановну, я мрачнею. Признаться в том, без консультаций, хотя бы на первых порах, Сан Саныча я надрываюсь, как рессора от «Жигулей», по ошибке поставленная на «КАМАЗ», теперь, после публичного выражения Морщининым своего доверия, я точно не могу. Но и признать абсолютную правоту моего, как оказалось, заклятого коллеги тоже не след: показная нескромность еще подозрительнее показной похвалы.
В общем, следовало признать, что своего Сан Саныч добился: я явно брошен на произвол судьбы. Как мышка, свалившаяся в кувшин с молоком. Вот только рассчитывать на чудесное превращения молока в масло не приходится – все рассказчики бородатой притчи забывают об элементарной усталости. А еще, о вязкой, засасывающей массе – уже не молоке, но еще и не масле, поглощающей выбившееся из сил существо не хуже девонширских болот.
Мое барахтанье вышло мне впалыми щеками и черными, совсем как от сотрясения мозга, кругами под глазами. Я не ложился раньше четырех утра, чему сейчас, зевая за рулем красного «Фольксвагена Поло», я лишь улыбаюсь: ведь теперь девять часов – моя обычная и, признаться, далеко не всегда предельная норма суточного сна.
Изнурительная подготовка к урокам напомнила мне студенческие сессии, с той лишь разницей, что экзаменационный месяц всегда пролетал стремительно, особенно дни между экзаменами. Теперь же конец если и предполагался где-то вдали, гораздо дальше линии горизонта, то представлял я его не более радужно, чем какой-нибудь несчастный заключенный концлагеря, который, одурев от палящего солнца и разминая истертыми в кровь ногами грязь, вдруг видит себя, словно со стороны, методично размахивающего киркой, и понимает, что давно уже не осознает собственных мыслей, как будто их и нет, и потому не в состоянии сказать, сколько часов, недель и даже лет он вот так, изо дня в день машет киркой и сколько тонн несокрушимой горной породы повержено им, простым смертным из костей и совсем немного - из мяса, в мелкие камешки, почти в пыль. После такого прозрения остается желать одного: побыстрее сгореть в лагерной печи, на лучшее нет права и надеяться.
Успокаивал я себя лишь одним – первым годом, который мне, как солдатику-салаге кровь из носа (а я и в самом деле как-то посадил кровавую кляксу на учебник – хорошо что не на тетрадь лицеиста) нужно было перетерпеть.
Если бы для этого хватило трудолюбия, которое у меня, хотя и на двадцать седьмом году жизни, но все-таки прорезалось! Мучительно и бесцельно, совсем как зуб мудрости. Моя теперь почти круглосуточная работоспособность рассыпалась как карточный домик, стоило в нее протиснуться престарелому валету – нашему дорогому Сан Санычу. Я чувствовал его сжимающее меня кольцо и даже обзавелся новой навязчивой идеей – ни в коем случае не обзавестись учениками-любимчиками. Что любимчиками – я и передвигался-то на переменах, почти как бразильский футбольный арбитр эпохи Пеле и Гарринчи в перерыве между таймами: маячащая в центральном круге одинокая фигура в черном как символ неподкупности и честной игры.
Меня моя мания привела к тому, что все лицеисты стали для меня словно на одно лицо. Я высиживал в учительской до второго звонка, после чего почти бегом влетал в класс и пулей вылетал из него сразу после звонка об окончании урока и до того, как наиболее общительным из моих воспитанников взбредет в голову окружить меня у доски с целью назойливой демонстрации собственной любознательности. Может, поэтому диапазон выставляемых мной оценок столь узок и нейтрален: семерки, восьмерки и девятки – всего три варианта из десяти возможных. Можно, пожалуй, решить, что историю доверенные мне классы знают в целом лучше остальных предметов, при том что страстных фанатов моего предмета мне вырастить никак не удается.
«Не дождетесь», думал я представляя, как Сан Саныч вербует очередного лицеиста, или, чтобы наверняка, лицеистку, рассчитывая подсунуть мне его (ее?) в любимчики или, что вообще великолепно (и теперь уж точно ее) – в постель. Некоторые взгляды во время урока казались мне особо нетерпеливыми, словно их обладателям не терпелось приступить к возложенной на них миссии. С таких уроков я ретировался заранее, минут за пять до звонка, оставляя класс в радостном, но все же недоумении.
В тот самый день – был понедельник - когда мне сообщили, конечно, в учительской и конечно, последнему из педсостава, о необходимости скинуться на прощальный подарок Сан Санычу, я меньше всего склонен был поверить в правдивость столь ожидаемой и все же оказавшейся такой неожиданной новости.
Новости об уходе Морщинина на пенсию.
Откровенно говоря, это было слишком – вторая неожиданность за один день. И если известие об уходе Сан Саныча касалось меня пусть и не косвенно, но и не совсем прямо, то первая новость – на все сто. Прямее некуда.
- Зайдете в эту пятницу ко мне? В семь часов вас устроит? – остановила меня в коридоре Нелли Степановна, как бы мимоходом и будто что-то вспомнив.
- Да, конечно, - вежливо и чуть рассеянно ответил я. Как и полагается добросовестному подчиненному, отвлечь которого от работы могут лишь два обстоятельства – собственная кончина и вызов к начальству.
- В семь утра? – не без нотки отчаяния воскликнул я, обработав воспринятую поначалу как аксиому информацию.
- Нет, - заулыбалась директриса, - конечно же, не утра. И не в моем кабинете. Я приглашаю вас к себе домой, на небольшое пятничное чаепитие.
Оказалось, это традиция. Не обязательно пятничное чаепитие, да и не чаепитие вовсе. Традиция состояла в приглашении учителей в гости в директрисе – всех, как заверила меня учительница химии, совершенно седая, несмотря на еще не старое лицо, Мария Павловна.
- Теперь, значит, и ваша очередь подошла, - пожала она мне, будто поздравляя, руку, когда я столкнувшись с ней один на один в учительской зачем-то с ходу выпалил о приглашении директрисы.
- Но будьте внимательны, - настороженно наклонила голову химичка. – Это не просто, и даже не столько увеселительное мероприятие. Скорее тест, в особенности, - погрозила мне пальцем она, - для новичков. Как перенесет человек такое доверие, не возгордиться ли. Между прочим, вскоре после такого вечера уволился едва принятый на работу учитель физкультуры. Молодой, знаете ли, парень, почти как вы.
- Зачем вы все это мне рассказываете? – чуть, чтобы не обидеть собеседницу, сдвинул брови я.
- Не знаю, - пожала плечами она. – Мне вы кажетесь хорошим человеком.
Хорошим специалистом, обязательно уточнила бы Нелли Степановна. Да она так и сделала.
- Демьян Валерьевич, молодой и очень хороший специалист, - говорит она, показывая на меня ленивым жестом, совсем как гид в каком-нибудь затруханном кишиневском музее.
Ее многоэтажка, как оказалось, расположена менее чем в квартале от лицея, что снимает давно мучавший меня вопрос: как это директор лицея до сих пор не заработал на машину? Какой из встретивших меня во дворе автомобилей принадлежит ей, я, разумеется, спросить постеснялся.
Зато я не робею, пожимая руку мужу Нелли Степановны и улыбаясь ее дочери, не без скромного, признаюсь, обаяния поприветствовав двух из трех членов семьи директрисы.
Лишь оказавшись за столом и заметив, как дочь трижды, пока я закрывал свои колени белоснежной матерчатой салфеткой, поправляет челку, я понимаю, что вечер удается с самого начала.
А еще – что я вляпался по самую макушку.
18
Я обжигаю губы, но все же отхлебываю из чашки кофе. Самый настоящий, со стелящимся по поверхности дымом, эспрессо. Не бесплатный и даже не в долг, поэтому я гордо упираюсь спиной в спинку стула, который от такой наглости чуть ли не взвизгивает. Еще бы, ведь здесь, в лицейском баре, стулья – что-то вроде исторической хроники лицея, они копились здесь годами и по мере прихода в негодность. Стоит ли удивляться, что каждое действие скелета и мышц сидящего развалюха подо мной встречает так нервно?
Впрочем, подкашивающиеся ножки стула – последнее, что меня сейчас беспокоит. Это я знаю точно, как и то, что ни за что на свете не буду уходить на пенсию как Сан Саныч. Пожалуй, редкий случай, когда искренне радуешься неопределенности собственного будущего.
Нет, ну не свинство ли – робкие, стесняющиеся аплодисменты коллег, теперь, стало быть уже бывших. Такими хлопками провожать разве что уплывающий со сцены гроб с телом почившего актера – кстати, бессмысленная и вульгарная традиция.
Еще электрочайник в подарок - между прочим, материальная оценка сорока с лишним лет безупречной службы. Директрису – ту наверняка проводят на пенсию домашним кинотеатром, а вот ответный ход виновника застолья, которое и торжеством-то не назовешь, под стать чувствам, которые испытывают приглашенные, а это не более и не менее – весь преподавательский состав лицея. Равнодушие, с которым выпроваживают Сан Саныча, непременно возвращается к излучающим его, проникая глубже некуда – в организм, в пищеварительную, а затем и в кровеносную систему. Вместе с заряженным негативной энергией кисловатым вином, чуть подсохшей с краев (несвежей, конечно) сырокопченой колбасой, а еще – со шпротами, мрачный вид которых прежде всего наводит на мысль о том, что перед нами – мертвая рыба, но никак не копченое изделие для бутербродов.
Если не банкет в лучшем ресторане города, с дорогой выпивкой, рыбными деликатесами и завистливым шепотом за спиной, то лучше ничего, решаю я. Совсем ничего лучше бартера дохлых шпрот на электрочайник, думаю я и раскачиваюсь на стуле так, что будь он живым существом с зубами, наверняка прокусил бы мне задницу.
Справедливости ради отмечу, что собственные роскошные проводы на пенсию я мог если не гарантировать, то по крайней мере допустить в качестве одного из возможных вариантов. И всего-то требовалось – просто принято повторное приглашение Нелли Степановны: на домашний кинотеатр, или что там похитроумнее будет изобретено к моим шестидесяти пяти, я вполне мог бы рассчитывать.
Только теперь вход мне заказан. Вернее, выход. Почетный, с чиновниками из городского РОНО, дорогущий по бюджету вип-выход на пенсию. Ведь я, рядовой учитель истории, так и останусь рядовым, отказавшись от заманчивой перспективы. Стать частью ее, директрисиного плана.
- Да ерунда это, - махнул бутербродом Сан Саныч, узнав от меня, раздобренного вином, подробности беседы с химичкой по поводу предстоящего визита к директрисе.
На своих проводах Сан Саныч был необычайно беззаботен – даже вечные морщины на его лбу, эти три глубокие рытвины, разгладились и, он выглядел скорее пораженным бесом в ребро не молодым, но все же мужчиной, чем стариком, с завтрашнего дня официально вступающего в последний в жизни, пенсионный, этап.
- Никакой это не тест, - уверяет меня Сан Саныч.
Говорит он громко, благо большинство присутствующих на импровизированном банкете - женщины, которые давно разбились по группам и, наплевав на Сан Саныча и его проводы, увлечены лишь собственным галдежом.
- Я вот, например, ни разу не был у нее дома, - поражает меня неожиданным признанием Морщинин, - и проработал, как видишь, до пенсии, - смеется он.
Чертовщина, ей-богу! Зачем тогда химичка несла этот вздор про визит как испытание? И как быть с уволенным физкультурником? А может быть, врет Сан Саныч, который вовсе не расщедрился на откровения, хотя ставить мне подножку указкой ему уже, мягко говоря, поздновато?
Как бы то ни было, а мое замешательство на пороге квартиры Нелли Степановны вызвано не только неожиданной встречей, но и двумя обращенными к самому себе вопросами: зачем меня пригласили и как мне себя вести?