— Что я? — ответил тот, не меняясь ни в голосе, ни в лице.
— Ты-то скачешь верхом?
— Я скачу на перламутровом жеребце, — ответил Бернардо, не вдаваясь в объяснения.
— А! — только и сказал Антонио, не желая углубляться в расспросы и чувствуя, как в полости его ладони растет пустота, которая постепенно заполняется по мере того, как лицо богатого наследника озаряет улыбка.
Так тихо и спокойно протекало время, пока наконец не случилось событие, изменившее вдруг все их существование, наделив его смыслом, которого с определенного времени оно было лишено. Они даже не осознали, что наступил переломный момент, который всегда, или почти всегда, наступает в человеческой жизни. Миг, после которого мир по-прежнему вертится, как вертелся, но этот миг обвевает тех, кого он коснулся, каким-то новым воздухом, отличным от того, которым они дышали ранее. Мир вертится, а воздух уже не тот, но мы этого не замечаем. Подчас достаточно лишь услышать какую-то необычную музыку, мелодию звучащей вдалеке песни, эхо, неведомым образом отозвавшееся в унисон каким-то определенным словам. Что касается наших героев, то для них этот переломный момент наступил, когда они, исполненные любопытства, прочли некий указ; с этим указом в их жизнь начал проникать новый воздух, определяя отныне их существование. Указ полностью отвечал пожеланиям старого Индейца:
Настоящим уведомляю всех лиц государства всякого звания, пола и положения, кои намереваются посетить публичное зрелище комедии, автором коей является Антонио Пинто, что, пока они пребывают и остаются там, положено им вести себя со всей скромностью, в тишине и покое, кои соответствуют положению и потребны для порядка, что надобно блюсти для удобства публики; не должно мужчинам смешиваться с женщинами на балконе, равно как и во всяком ином месте, кроме как только в соответствующих ложах, а также курить, свистеть, хлопать в ладоши, производить шум, неподобающие жесты и прочие правонарушения, кои прерывают представление и вызывают негодование среди собравшихся; все то время, какое длится представление, равно как и в антрактах, публике должно оставаться на своих местах, снявши шляпы как в знак почтения к сеньору магистрату, так и для наибольшего удобства оной публики, не вставать со своих мест и не сажать других, как это имеет обыкновение случаться, не дергать за плащи и накидки, не вертеть головами и не совершать всякие иные неприемлемые действия, столь противные важности и спокойствию, кои требуемы и должно поддерживать в подобных местах; предупреждается, что всякий, кто нарушит сие предписание, будет немедленно арестован и супротив него будет предпринято самое строгое наказание вплоть до наложения штрафа, подобающего его преступлению…
Иными словами, давалось оперное представление. Далее указывались цены:
За вход с каждой персоны девять кварто[62] и, коль скоро это комедия театра с иллюминацией, два реала. За каждую ложу шесть реалов. За кресло в первых четырех рядах два реала, а в последних четырех полтора реала. Скамьи по четыре кварто с персоны, а на балконе будут действовать ранее установленные порядки.
Ложи сдавались лицам почтенным и выдающимся. Когда они прочли и узнали о представлении, то тут же заказали ложу для себя. Жизнь по-прежнему была щедра к ним.
7
Они вошли в театр через несколько часов после того, как прочли указ и узнали о распоряжениях, подписанных доном Антонио Франсиско Фрейре де Кора, членом Совета при его величестве, старшим алькальдом
[63] городов Ферроль и Гранья, чтобы «на балконе поддерживались ранее установленные порядки; все соответствующие обязанности возложить на достопочтенного г-на генерал-капитана
[64] морского флота департамента, а также на г-на военного губернатора гарнизона; первому надлежит следить за тем, чтобы все лица, находящиеся в его юрисдикции, получили указания, которые он сочтет надлежащими, а последнему следует оказывать необходимую помощь („Например, послать пикет“, — заметил Бернардо Фелипе, прерывая чтение) в целях сохранения тишины, спокойствия и порядка, потребных при подобных публичных сборищах, и предупреждения любых выпадов, ссор и столкновений, равно как и прочих несообразностей, кои имеют обыкновение случаться».
— И все это сказано в указе, который ты прочел, — заключил старший сын господина Гимарана, цитируя далее: — «Относительно тишины и спокойствия, кои надлежит поддерживать всем присутствующим, к какому бы привилегированному классу и сословию они ни принадлежали, следуя правилам и порядкам, кои должно исполнять, и наказаниям, коим могут быть подвергнуты, в полном соответствии с предписанным в королевских указах и постановлениях»; так что сам понимаешь, как только окажешься внутри, двигаться не моги, а кашляй поменьше и потихоньку.
Антонио улыбнулся. Жизнь дарила ему новые впечатления одно за другим, и он ничего не мог с этим поделать, но это было совсем неплохо.
Опера! Он впервые услышал о ней не так уж много лет тому назад из уст брата Венансио, умевшего читать партитуры и воспроизводить звуки по знакам на нотной бумаге хрипловатым и слабым, подходящим для григорианских песнопений
[65] голосом, привыкшим к монотонным ритмам, подавляющим сознание и усыпляющим души. Опера. По всей видимости, дон Бернардо предполагал нечто подобное, когда снабдил его деньгами и дал распоряжения на сей счет. Именно в этот момент Антонио вспомнил, что у него есть деньги как раз на случай оперного спектакля, и, не вдаваясь в объяснения, все с той же улыбкой на лице торжественно провозгласил:
— Думаю, на этот раз плачу я, — при этом он прищурил глаза на тот случай, если Бернардо, взглянув на него, заметит иронию, заключавшуюся в этом утверждении.
— Я не возражаю, — тут же ответил ему Бернардо, не придав этому особого значения.
Потом они продолжили свой путь по Оружейной площади и далее по Церковной улице, которая привела их в центр. В результате они оказались прямо перед театром; еще на улице Магдалены они решили повернуть налево по предложению Бернардо Фелипе, который заметил:
— Сейчас я тебе покажу театр, пошли туда.
Он сказал это так, будто сия идея возникла у него внезапно, хотя было понятно, что он принял такое решение явно не в самый последний момент и что им двигало желание поступить именно таким образом.
— Но… — попытался возразить Антонио.
— Да ничего, дружище, ничего, тебе понравится, вот увидишь.
В тот день шел легкий дождик. Лиман вдалеке не казался таким ослепительно блестящим, как в день их прибытия, но вода в нем была ровной и спокойной, словно поверхность зеркала, она даже не подернулась рябью, когда пошел дождь, мелкий и нежный, словно маленькие серебристые пылинки, неслышное эхо которых будто смягчает все вокруг. Даже крики чаек звучали над площадью по-особому приглушенно, когда они прилетали из внутренней гавани и опускались на крыши домов или на колокольню церкви Святого Шулиана, чтобы замереть там, наверху, под воздействием неведомого чуда, поразившего их.
Театр был открыт, и друзья вошли через крайнюю левую из четырех дверей, если смотреть встав лицом к фасаду. Над каждой из этих дверей во втором этаже имелось окно, а от дождя их защищал широкий козырек галереи третьего этажа, выкрашенной в зеленый цвет, по-видимому, для того, чтобы она отличалась от соседних, которые были белыми.
Антонио быстро составил в уме опись всего, что предстало перед его взором в театре. На центральном балконе стояла дюжина простых скамеек, на трех ножках каждая, и еще одиннадцать скамеек со спинками. В театре было двадцать девять лож, и он понял, какую из центральных нужно абонировать заранее. Далее он насчитал двенадцать жестяных горелок, одну большую хрустальную люстру, полдюжины чугунных подставок для ламп, четыре из которых были стеклянными, а внизу, возле подмостков, он увидел еще восемь скамей и деревянную бадью для воды, а также пять маленьких скамеек и две деревянные лесенки, по две ступеньки каждая, по всей видимости служившие для того, чтобы подниматься на сцену.
Вспоминая все это по прошествии стольких лет, сейчас, в келье монастыря Оскос, где он все еще не решился встать и пойти спросить о Лусинде, Антонио думает, что феррольский театр, бывший на девять лет старше театра Ла Скала в Милане, по правде говоря, мало чем отличался в плане обустройства сцены от театров, что описал полутора веками ранее в предисловии к своим комедиям Мигель де Сервантес. В театрах, что Антонио видел в детстве, всего лишь с помощью четырех составленных квадратом скамеек и шести положенных на них досок сооружались подмостки для фарса. Подумав об этом, он вдруг почувствовал себя будто виновным в чем-то, что толком не мог определить, и вспомнил шестнадцать кулис и два раскрашенных парусиновых занавеса, три подставки из каштанового дерева, еще восемь кулис без холстов — в общем, весь этот механизм для смены декораций, к которому он тут же, едва увидев, испытал то пренебрежение, что объясняется единственно стремлением к самозащите, возникающим в нас, когда мы впервые сталкиваемся с чем-то доселе неведомым; пренебрежение, которое он упрямо продолжал испытывать и теперь вопреки времени и расстоянию.
Антонио был поглощен детальным перечислением виденного, когда они услышали выстрел пушки возле управления командующего морским округом; пушка стреляла ежедневно, дабы можно было сверить все городские часы; при этом они даже не заметили присутствия на центральном балконе итальянца Николо Сеттаро, несмотря на то что выглядел тот весьма вызывающе, — разодетый в пух и в прах оперный маэстро с его манерничаньем и экстравагантностью не мог не заявить о себе самым заметным образом.
Грохот пушечного выстрела заставил Антонио Ибаньеса взглянуть на это новое явление как раз в тот момент, когда Николо Сеттаро повернулся к ним, встав с табурета, на котором он сидел, глядя на сцену. Заметив появление молодых людей, маэстро тут же забыл о сцене и направился к ним. До этого Антонио был поглощен тщательной мысленной описью театрального имущества, а Бернардо — наблюдением за тем, что происходило на сцене, где хористки старательно выводили что-то достаточно фальшиво для того, чтобы наследник дома Гимаран весьма красноречиво сморщил нос:
— Ah, mio caro, quanta distinzione!..
[66]
Высокий голос Сеттаро на какое-то мгновение смутил Ибаньеса. Затем он соотнес его с неуловимыми движениями его маленьких белых ручек, порхавших подобно голубкам, готовым опуститься бог знает куда.
Сеттаро подошел к Бернардо Фелипе, едва его увидев, и теперь сжимал его в своих объятьях так, что будущему хозяину Саргаделоса это показалось возмутительным. Именно возмутительным. Но он всячески постарался скрыть свое мнение, с тем чтобы высказаться при более удобном случае, намереваясь выразить его отнюдь не лишенным смысла способом: «Да что это за манеры? Откуда ты его знаешь?» Именно так мысленно сформулировал он вопрос, не решившись, однако, высказать его вслух.
У Сеттаро была белая кожа почти фаянсовой, можно даже сказать перламутровой, белизны, манерные жесты и слишком высокий голос, так что он вряд ли был в состоянии утаить особенности своей натуры, которую, впрочем, легко выдавало его поведение. Весь он был жеманный и разряженный, и его тело, полное, округлое, но сильное, несмотря на всю женоподобность, не могло этого скрыть. У него было круглое лицо, которое ему хотелось бы облагородить густой бородой, но она не росла, что заставляло его применять косметические средства в совершенно возмутительном изобилии. Если бы у него росла борода, он, не колеблясь, выкрасил бы ее в рыжий цвет, вызывающий и немыслимый, как та краска, которой он подкрашивал волосы, чтобы это образовывало странное колдовское сочетание с его камзолами; Антонио и представить себе не мог, что они тоже некогда принадлежали Бернардо Фелипе. Щеки его были рыхлыми, а губы пухлыми и влажными; веки такими тяжелыми, что наполовину скрывали взгляд; этот взгляд мог показаться сверкающим, хотя на самом деле он был стеклянным; его можно было бы назвать умным, но он являлся порочным, принять за проницательный, хотя он просто был близоруким. Маленькая голова завершала крупное и мясистое, даже можно сказать мягкое, тело евнуха, при взгляде на которое казалось возможным в какой-то степени оправдать его поведение, эту его манеру выставлять себя напоказ, что делало его счастливым и позволяло выразить себя наилучшим образом.
Бернардо Фелипе обращался к нему сердечно, но одновременно с несколько снисходительным высокомерием, осознавая свою силу и власть, что весьма удивило Антонио Раймундо, но, казалось, весьма понравилось итальянцу, у которого не проявилось ни малейшего признака страха в голосе или намека на неуверенность во взгляде.
— Добрый день, маэстро Сеттаро. Как идут репетиции? — сказал Бернардо в ответ.
— Ка-тасссс-трофии-чесссски, ка-тасссс-трофии-чесссски, ка-тасссс-трофии-чесссски! — ответил Николо, жестикулируя белыми пухленькими ручками.
Не придав значения его словам, Бернардо представил ему Антонио.
— Дон Антонио Раймундо Ибаньес Гастон де Исаба Льяно-и-Вальдес, мой лучший друг, — сказал он.
Николо перевел глаза на вновь представленного, одаряя его нежным взглядом, но Бернардо остановил его:
— Нет, Николо…
Тогда, будто движимые пружиной, приводившейся в действие одной лишь сменой взгляда, первоначально лукавого или даже порочного, ставшего затем покорным и любезным, ручки, словно белые голубки, вспорхнули и хлопнули в ладоши, уведомляя о перерыве в репетиции, и всего несколько секунд спустя вновь прибывших уже окружали полдюжины девушек, приветствуя и осыпая их ласками; своим поведением они напомнили Антонио кур, когда им бросишь горсть кукурузных зерен на латунное или фарфоровое блюдо и они бросаются и клюют с торопливой жадностью даже после того, как ни одного зернышка уже не осталось. Так и девушки, смеясь, расспрашивали их, давно ли они здесь, и как им показалась репетиция, и кто из них самая красивая, и у кого самый красивый голос, и которая из них понравилась им больше всех, ластясь к юношам под внимательным взглядом Сеттаро, маэстро не только в оперном, но, судя по всему, и в других делах, как подумал Антонио, вспомнив вдруг рекомендации патриарха дома Гимаран, когда тот снабжал его деньгами.
Ибаньес не мог не соотнести реакцию молодого Аранго, когда в дальнем углу сада в Рибадео он сжал рукой его мошонку, с первоначальным поведением Сеттаро; ныне же он соотнес все это и с теперешним поведением своего друга, своего лучшего друга, как он только что узнал не без некоторого удивления и с вполне понятной и даже, можно сказать, естественной радостью. Казалось, Бернардо получает искреннее удовольствие от общения, от этих светских, фривольных отношений с подбежавшими к ним хористками, отношений, в которые незамедлительно и совершенно естественным образом вступил он и которые так же естественно приняли они, словно знакомство их состоялось гораздо раньше; по-видимому, давно уже знавал он и султана этого гарема, женоподобного Николо де Сеттаро.
Теперь Антонио догадывался, куда исчезал Бернардо по ночам, когда он сам скрывался в спальне вдовы, вступив с ней в отношения, к которым его никто не принуждал, но к которым он был призван почти сразу после высадки в порту и прибытия на улицу Магдалены, стоило только Исабель и ее соседке немного повздыхать по поводу мужских достоинств вновь прибывших. Поистине наследник его хозяина был неисчерпаемым источником сюрпризов.
— Не галдите так, не волнуйтесь, сеньориты, на всех хватит, спокойствие! Николо, отмени репетиции, уже давно пора обедать! Угощает сеньор Антонио! — сказал наследник дома Гимаран и повернулся к только что упомянутому, чтобы лукаво подмигнуть ему.
Антонио вновь отметил, что Бернардо опередил его, но не успел ничего ответить, даже выразить свое согласие, ибо Сеттаро снова ударил в ладоши и отправил посыльного в заведение Пепполы Беттонеки, расположенное все на той же улице Магдалены, дабы она приготовила особое меню, учитывая, что сегодня всех угощает столь выдающийся кабальеро и никак нельзя, чтобы меню было обычным. Он был весьма энергичен и раздавал приказания, этот женоподобный субъект. Сильный характер Ибаньеса побуждал его распоряжаться деньгами, которые он считал своими, самостоятельно, но благоразумие советовало ему подчиниться указаниям друга, бывшего, помимо всего прочего, еще и сыном хозяина почти что всего в Рибадео.
— И скажи Пепполе Беттонеки, что мы будем у нее через час! — закончил Сеттаро. Затем он предложил хористкам подняться наверх и принарядиться для столь торжественного обеда, какой им, вне всякого сомнения, предстоит, когда наступит указанный срок и вся компания появится на постоялом дворе, хозяйка которого обладала столь же звучным, сколь и экзотическим именем.
Пансион Пепполы Беттонеки был отнюдь не лучшим в Ферроле, хоть и самым дорогим, но здесь имелось одно обстоятельство и два преимущества, которые и побудили Николо использовать его как место для проведения обедов своей артистической труппы всякий раз, когда было что отметить, как, например, приглашение, сделанное спутником Бернардо Фелипе, юношей, носившим такие нарядные кафтаны и прибывшим в Ферроль на одном из кораблей хозяина Гимарана.
Артисты предпочитали ходить в более дешевые таверны или же сами готовили еду на третьем этаже здания театра. Но заведение Пепполы Беттонеки, с одной стороны, находилось к театру ближе других, и это составляло одно из двух преимуществ, а кроме того, предохраняло, благодаря доброму имени владелицы, от возможной критики поведения оперных девиц, которые всегда считались несколько развязными, каковыми, в общем-то, и были на самом деле. Помимо этого, итальянская фамилия хозяйки обеспечивала Николо Сеттаро постоянное пребывание в сладкой ностальгии, всегда бившей ключом в его сердце.
Когда первые девушки направились к лестнице, ведущей из бокового отсека первого этажа на второй, а затем и на третий этаж, Бернардо знаками указал Антонио, чтобы тот следовал за ним наверх. Антонио так и сделал и вскоре очутился на третьем этаже огромного здания, в главной зале, откуда коридор вел к шестнадцати комнатам, занимаемым девушками. Тут же появилось вино, и вскоре они уже распевали песни, показавшиеся Антонио очень красивыми. Он был там, где никогда и мечтать не смел оказаться, в окружении женщин, оперных певиц, на празднике жизни.
Видимо, Бернардо чувствовал себя в обществе девушек весьма непринужденно, и это наблюдение, а также расслабляющее действие вина способствовали тому, что доверительная атмосфера, владевшая всей компанией, вскоре охватила и Антонио и он включился во всеобщее веселье. Девушки, казалось, обожали сына хозяина Гимарана, и Антонио уже жалел о том, что поспешил сделать основанные на первом впечатлении выводы относительно единственного человека в Рибадео, который принял его, никак не подчеркивая своим поведением, что ему суждено исполнять роль слуги. Полость, образовывавшаяся в кисти его руки при каждом воспоминании об известном эпизоде, превратилась теперь в раскрытую кверху ладонь, подобную ладони иллюзиониста, который только что продемонстрировал чудо своего искусства. Незаметно он очень скоро отдался во власть двум девушкам, пребывавшим в ожидании его ласк, которыми он еще не наградил их, приходя в себя от изумления. Они были невысокого роста и красивые, а их чужеземный акцент лишь усиливал обольщение.
Первую группу, покинувшую залу, составили Бернардо Фелипе и три девушки, исчезнувшие в глубине коридора. Вскоре после этого звуки их смеха достигли слуха Антонио, и он решил последовать их примеру. К этому времени он уже догадался, чего от него ждут, и с радостью, не слишком медля, откликнулся на призыв. Не прошло и получаса с момента, когда они поднялись на третий этаж, а Антонио уже кувыркался с двумя девицами на просторной постели одной из комнат, пока его не извлек из недр наслаждения голос Бернардо Фелипе, который говорил ему, стуча в дверь костяшками пальцев:
— Заканчивай поскорее и отдавай швартовые, потом продолжишь, если захочешь, а сейчас пора обедать!
Голос звучал хотя по-свойски и дружески, но весьма властно и твердо, что, впрочем, не помешало Антонио ответить:
— Иди вперед, а то я умираю со смеха!
Тогда дверь отворилась, и как ни в чем не бывало в комнату вошел Бернардо Фелипе. Девушки даже не пытались изобразить стыдливость, которой у них не было, так что Бернардо смог их как следует разглядеть, после чего воскликнул:
— Меня не удивляет, что этот проказник хочет с вами остаться! Но нужно идти обедать, быстро поднимайтесь все трое.
Антонио продолжал лежать на кровати, и тогда Бернардо схватился за шерстяной тюфяк и, грозя разом сбросить его, сказал:
— Вставай!
Антонио ответил:
— Ну давай попробуй!
Тогда Бернардо с силой схватил тюфяк и, устремив взгляд на Антонио, сказал ему:
— Ты знаешь, что хорошо сложен?
Не дав ему опомниться от удивления, Бернардо потянул тюфяк на себя, опрокидывая его, и вместе с Антонио под смех девушек упал на пол. Гнев уже охватил было душу того, кому суждено было стать хозяином Саргаделоса, но он вовремя сумел подавить его. Это его друг, и именно ему он обязан своим первым и столь необычным опытом в постели с двумя девицами. Кроме того, Бернардо уже говорил ему на ухо:
— Дай каждой по двадцать реалов.
— Двадцать?
— Двадцать!
— Но ведь это будет сто! — вновь возразил Антонио. — Не слишком ли много?
— Нет!
— А шестидесяти не хватит?
— Сто! И таким образом ты сможешь оправдаться перед моим отцом в верном исполнении его поручения. Сто!
Антонио был ошарашен. Бернардо знал или давал понять, будто знает, что его отец дал Антонио поручение такого рода, и вот наконец он это показал. Сказал ему об этом его отец или он сам догадался? Ситуация выходила из-под контроля, и это беспокоило Антонио.
Девушки уже покинули их, с тем чтобы одеться в другой комнате, поскольку помещение, где они только что возлежали с сыном писаря из Оскоса, им не принадлежало. Бернардо отошел, чтобы закрыть дверь, потом вернулся и сел, не переставая наблюдать за тем, как одевается Антонио.
— Позже я тебе скажу, сколько ты должен дать Сеттаро.
Антонио вновь был сбит с толку и на какое-то мгновение даже застыл, но ничего не сказал. Его охранная грамота заключалась в молчании. Вскоре он снова стал одеваться, и тогда Бернардо вновь заговорил:
— Не будешь же ты уверять меня, будто не догадался обо всем в первый же день?
Ибаньес посмотрел ему прямо в глаза, но не ответил.
— Когда будешь отчитываться перед моим отцом, можешь доложить ему, что подобная ситуация повторялась столько раз, сколько захочешь сказать. И ведь нигде не записано, что этого не произойдет в будущем. Отец успокоится, и ты не солжешь. Старик не дурак. Но он должен знать, что и женщины мне тоже нравятся. А о любом другом моем свидании ты никогда не проронишь и слова, — закончил свою речь Бернардо.
— Так это сюда ты исчезал каждую ночь? — сказал в ответ Антонио.
Бернардо посмотрел на него с доброжелательной улыбкой и заявил:
— Я тебя спрашивал, ходишь ли ты в спальню Исабель?
— Нет!
— А ты это делал?
— Послушай, я не помню, чтобы спрашивал у тебя нечто подобное!
Вот так и был подписан договор верной дружбы из тех, что длятся всю жизнь. Бернардо расхохотался, а Антонио осмелился напомнить:
— Послушай, но мне-то нравятся только девицы.
— Тебе незачем говорить мне это, я сразу понял. Тебе никогда не узнать, что ты теряешь, — ответил Бернардо. — Ну а теперь давай пошевеливайся, такие вещи здорово возбуждают аппетит, и я голоден как волк.
8
Они узнали о том, что корабль вновь прибыл в Ферроль, когда Антонио уже готов был сдаться. В городе их удерживало теперь только ожидание бригантины, ибо они не решались отправиться в путешествие по суше; большую часть своего времени друзья посвящали развлечениям, которые делили между постоялым двором Беттонеки, постелью вдовушки и комнатами певичек в случае Антонио Раймундо и комнатами певичек и постелью оперного маэстро в случае Бернардо Фелипе, который с тех пор, как они прибыли в Ферроль, полностью утратил свой подавленный, исполненный меланхолии, вялый и печальный вид, что так отличал его в глазах отца от остальных юношей его возраста. Создавалось впечатление, что бисексуальность, которой он будто хвалился, усиливает присущую ему жажду жизни, раздувая любовные порывы до немыслимых пределов, так что они становились неуправляемыми. Даже Антонио не осмеливался ни о чем его спрашивать после того, как однажды на вопрос, куда он исчез в последние два дня, Бернардо лаконично ответил:
— Ты бы удивился, узнав, какие ложа взывают к любви, — тем самым изрядно огорошив друга.
Дни, проведенные в Ферроле, были незабываемы и навсегда таковыми останутся, и Антонио вспоминал о них в келье Вилановы с чувством сладкой тоски. За время пребывания в Ферроле в ожидании корабля молодой Ибаньес еще больше пристрастился к ярким кафтанам, к горделивой манере держаться, к светской жизни, что так пригодится ему в будущем, и стал завсегдатаем самых блестящих вечеров и салонов.
Шли первые месяцы 1767 года, и Ферроль буквально кишел шпионами, французскими и английскими, в зависимости от влияния того или иного государства на Пиренейском полуострове. Город и его верфи росли, их строили по планам то тех, то других, по мере того как менялись времена, приносившие с собой новые перемены, новые идеи и лозунги: французские, если ветер дул из Франции, и британские, если из Англии. Если шпионы были английские, то следовало ожидать, что вскоре гавань будет блокирована кораблями британской эскадры, а если французские, то вполне возможным было появление также шпионов из Новой Англии, с восточного побережья зарождавшихся Соединенных Североамериканских Штатов; это были люди, следовавшие проездом во Францию, куда они направлялись в поисках поддержки своей независимости, идей для ее развития и денег для ее содержания, а также идеалов, на которые она могла опереться. Эти люди пользовались своим временным пребыванием в Ферроле, разраставшемся небывало и безостановочно с того момента, когда Фердинанд VI
[67] обратил на него свое внимание по совету маркиза Энсенады
[68], дабы оказать шпионские услуги в обмен на испрашиваемую помощь.
Но все это нисколько не волновало Ибаньеса в период его первого пребывания в Ферроле. Он занимался тем, что прогуливался по верфи, наносил визиты коммерсантам и посещал салоны самых изысканных дам, в остальное же время спал с хозяйкой, развлекался с певичками и наблюдал за поведением своего беззаботного друга, уже не скрывавшего от него никаких особенностей своей натуры, которые могли бы быть восприняты остальными смертными отнюдь не с таким пониманием.
Обратное путешествие прошло при тех же обстоятельствах, что и путь в Ферроль. Погода была ясной, ветер с самого отплытия вел себя изумительно, и морское крещение Антонио Ибаньеса завершилось настолько удачно, что можно было подумать, что море навсегда останется зеркально гладким, ветер ласковым и попутным, а небо — огромным пространством, усеянным звездами, полным лунного света ночью и самого чистого солнечного света днем.
Антонио почти не спал на протяжении всего плавания. Облокотившись о борт, он думал о телах, подаривших ему столько наслаждения, о кафтанах, подаренных Бернардо и пополнивших его гардероб; и еще о кошельке с деньгами, достаточно тяжелом, несмотря на немалые траты: в его понимании, целое небольшое состояние, ведь кто знает, что ждет его в будущем? А Бернардо Фелипе, едва оказавшись на борту, погрузился в безудержное чтение книг, возможно, чтобы с их помощью вернуть себе тот отсутствующий, рассеянный вид, что отличал его в Рибадео. Он вновь стал печальным и серьезным, но из этого состояния совершенно неожиданным образом его вывел Антонио, движимый порывом, унаследованным от двоюродного брата Ломбардеро, который был свойствен также старой матушке маркиза Кампосаградо, как, вполне возможно, и многим другим ее современникам.
Когда они шли мимо мыса Ортегаль и свежий ветерок с востока слегка подгонял корабль, заставляя его покачиваться, задрав нос, на волнах, которые будто несли его в своих объятиях, Бернардо вдруг подошел к другу, прервав его напряженную умственную работу.
— Ну как ты? — спросил он.
Антонио узнал его шаги и терпеливо ждал, пока он подойдет к нему совсем близко. Как только это произошло, он протянул руку к его мошонке и с силой сжал ее.
— Свисти! — властно приказал Антонио, но Бернардо не в состоянии был даже попытаться свистнуть, такой смех разбирал его.
— Свисти! — настаивал Антонио, но не добился ничего, кроме судорожных движений пытавшегося ускользнуть Бернардо; тогда он сжал сильнее. — Кашляй, тогда кашляй! — приказал он ему снова.
— Теперь-то что ты хочешь узнать? — пробормотал Бернардо прерывающимся голосом.
— Ничего, кроме того, что маятник у тебя завис, — ответил ему Антонио, ослабляя хватку.
Тогда Бернардо изобразил легкий кашель и сел рядом с другом.
— Что будет с тобой, когда мы вернемся? — спросил Антонио.
— Ничего.
— А что ты собираешься делать?
— Ждать!
— Ждать чего?
— Да ничего. Ждать, просто ждать, — заключил Бернардо, пожимая плечами, а затем спросил: — А с тобой что будет?
— То, что скажет твой отец.
Бернардо посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
— Ты знаешь, что мы все деньги истратили?
— Не все, — возразил Антонио, доставая кошелек из внутреннего кармана, — вот эти еще остались.
— Эти мы тоже потратим.
— Эти?
— Да. Эти тоже.
— Отдать их тебе?
— Нет. Они твои.
— Мои?
— Да. Твои.
Антонио замолчал на мгновение, а потом сказал:
— Мое молчание столько не стоит.
— Что ты сказал?
— Что мое молчание столько не стоит.
Бернардо помолчал и затем проронил:
— Ну и сколько же оно стоит?
— Да нисколько оно не стоит; да и вообще, с чего это ему стоить сколько-нибудь?
Сын хозяина Гимарана положил руку на плечо сына писаря из Оскоса и после небольшой паузы сказал:
— Сам решишь, что с ними делать.
В это мгновение голос дозорного сообщил с марса
[69], что слева по борту в лунном свете виден силуэт фрегата, и сразу раздалась череда команд, направленных на то, чтобы избежать его, поскольку это могло быть пиратское английское судно. Капитан тут же приказал рулевому лечь на правый борт и идти по ветру к берегу, на случай если придется искать там убежище, ускользая от фрегата; по всем правилам этого не должно было произойти, если учитывать направление ветра. Антонио прижал к себе кошелек: неожиданное происшествие освободило его от выражения какого-либо согласия или благодарности.
Ничего не произошло. Фрегат шел по лоту, лавируя и держа курс ближе к берегу, одному Богу известно в каком направлении: возможно, к мысу Вилан или к Фистерре; он даже внимания не обратил на новый курс шхуны, двигавшейся с большой осторожностью от Ортегаля, дабы таким образом обойти гористые островки, которые на карте напоминали головки рачков. Бернардо и Антонио наблюдали за маневром, стоя на палубе, стараясь не мешать, внимательно следя за шквалом команд и подъемом парусов, натягиванием шкотов. Напряжение ощущалось лишь в дрожи руля, который крепко держал в руках рулевой, чтобы чувствовать корабль как никто другой.
Когда стало очевидным, что нет необходимости в таком количестве парусов, капитан задумался, оставить ли те, что уже были подняты, или вновь убрать их, и, посмотрев на небо и на морскую гладь, решил оставить все как есть и несколько ускорить прибытие в порт, — впрочем, не слишком, лишь на несколько часов, если ветер будет дуть в том же направлении и с той же силой.
Друзья больше не говорили. Бернардо ушел в каюту, а Антонио употребил остаток пути на разговоры то с теми, то с другими, в основном с первым помощником капитана, обсудив с ним различные товары и связанную с ними контрабанду, цены на рынках юга Испании, особенности андалусийских вин — все то, что могло служить поводом для обмена и выгоды не только для хозяина Гимарана, но и для него самого, видевшего в торговых перевозках один из способов улучшить свое скромное положение.
В этом первом плавании созерцание Рибадео с моря было чем-то неповторимым. Множество противоречивых чувств теснилось в груди сына писаря, отправившегося в путь мальчиком и возвращавшегося состоявшимся мужчиной, прошедшим ритуал посвящения, чему способствовал сам дон Бернардо и набитый монетами кошелек. Ах, опера! Как же сообщить хозяину Гимарана о расходах, сказать ли, что средства были истрачены не полностью, или признаться, что они ушли целиком на гулянки и банкеты, как предлагал Бернардо Фелипе, проявив проницательность, которая так удивила Антонио? Как же поступить? Так ли это просто, как представляется на первый взгляд, стать обеспеченным ценою столь малого усилия, не занимаясь ничем серьезным, только наслаждаясь жизнью и всеми радостями, которыми она нас подчас одаряет? Видимо, сын Индейца обладал необычайной проницательностью или же с необыкновенным мастерством владел этим женским искусством, заключающимся в том, чтобы из недостоверных посылок извлекать верные выводы, то есть истину из лжи, используя предположения или полуправду, опираясь на чужие привычки и собственные действия.
По мере того как по курсу шхуны вырисовывался Рибадео, в душе Антонио радость смешивалась с опасениями. Корабль заходил в бухту, сменив курс, и теперь вечернее солнце освещало закатным светом побережье, оставляя последние отблески над городом, погружавшимся в неописуемо прекрасные сумерки. Созерцание этого зрелища вызывало в нем чувство, вступавшее в противоречие с опасениями по поводу того, что его ложь будет раскрыта, и оба эти чувства в свою очередь противоречили тому, что возникало одновременно с намерением, которое он уже считал вполне законным: оставить себе деньги. Могла ли его мать представить себе, что он будет располагать такими средствами спустя всего несколько месяцев после отъезда из Оскоса, после того как он был радушно принят в щедром доме Гимаран, где ему суждено было обучиться искусству управления, которое в конечном итоге даст ему средства к существованию? Да ничего подобного, ибо его мать и по сей день считает его мечтателем, исполненным тех же грез, что и писарь, или сумасбродных чудачеств, присущих клану Ломбардеро; она думает, что его переполняет аристократическое тщеславие или же он тяготеет к оккультным наукам и к искусству прорицания, чем так любят забавляться все они вопреки ей, всегда старавшейся передать сыну свой религиозный пыл и убежденность в том, что из лона Святой матери Церкви ему будет гораздо проще осуществить все свои планы. Но правда заключалась в том, что он только что как следует погулял и при этом у него оказалось так много денег, что вполне можно предположить, что жизнь становится к нему щедрой, в высшей степени великодушной, достойной того, чтобы быть прожитой. Он возвращается в Рибадео с другом еще более преданным ему, чем до отъезда, вооруженным бесценным опытом и целым букетом связей, о которых можно было только мечтать, и происходит это на закате дня, о чем свидетельствуют необыкновенно красивые сумерки.
Бригантина грациозно входила в бухту Рибадео, направляясь к тому концу причала, что у самой часовни Башенной Троицы. С левого борта к ним пришвартовалась шлюпка; люди в шлюпке спросили Бернардо Фелипе, и, когда тот свесился через борт, маленький человечек с огорченным выражением на лице сказал:
— Нас послали за вами. Вас ждут дома, дон Бернардо при смерти.
9
Дон Бернардо де Аранго-и-Мон умер на следующий день, двадцатый день марта 1767 года. В час, когда он отошел в мир иной, белый силуэт дома Гимаран пронзительно выделялся на фоне серого неба и темно-синего, почти черного, моря и ослеплял всякого, кто осмеливался обратить на него свой взор. Таков удивительный свет сероватых небес в дни, когда ветер меняется на северный и все погружается в некую прозрачность, столь же трудно определимую, сколь и суровую, даже, можно сказать, враждебную. По этой причине следует относить хмурый вид жителей Атлантического побережья на счет не приступов меланхолии, но этого удивительного ослепляющего света сероватых дней, когда все вокруг, словно сговорившись, вызывает эту нереальную слепоту. Так и было во время отхода хозяина Гимарана в мир иной. Накануне, едва сойдя на берег, ощущая, как земля ходит у них под ногами, еще не привыкшими к отсутствию непрерывной качки, Бернардо и Антонио поспешно направились к дому. Но тогда свет был другим, необычным. Ветер еще не сменил направление, а услышанная новость давала основания хоть для какой-то надежды.
Еще у причала, у небольшого и почти родного уже причала под часовней Башенной Троицы, Антонио стал понемногу намеренно отставать от своего друга из уважения к его сокровенным чувствам и стремлению безотлагательно оказаться у ложа умирающего отца, но тот тут же потребовал:
— Не оставляй меня одного, Антонио. Идем вместе.
Они вместе вошли в дом. На лицах у них было выражение обеспокоенности и страха, надежды и неверия, вызванное полученным известием. Бернардо Фелипе наскоро обнял мать, что ждала на верху лестницы главного входа, и поспешил как можно скорее войти в комнату, где пребывал в ожидании смертного часа его отец, погруженный в странное забытье. Бернардо приблизился к нему и заговорил; умирающий открыл глаза и слегка улыбнулся. Он был не в состоянии говорить, но Бернардо понял, что его взгляд блуждает в поисках кого-то еще, и подозвал к себе Антонио.
— Антонио тоже здесь, отец.
Антонио подошел к постели, и взгляд старика вопрошающе заблестел.
— Мы вернулись, дон Бернардо.
Нахмурив брови и прищурившись, старик напряженно вглядывался щелочками глаз в лицо юноши, которому покровительствовал. И Антонио показалось, что он понял.
— Мы все потратили, дон Бернардо, все. Потратили с толком. Больше всего на оперу, — сказал он, изображая улыбку, которая, хоть и натянутая, получилась у него заговорщической, как того и ожидал умирающий. — Нам обоим очень понравилась опера, обоим, мне тоже. Мы вернулись без гроша в кармане, но все выполнили. Вы можете быть спокойны.
Напряжение, сковывавшее лицо старика, постепенно стало ослабевать, и его взгляд просветлел, наполнив покоем души двух друзей и любопытством — остальных присутствующих. Бернардо Фелипе сжал рукой локоть Антонио, выражая ему свою благодарность и дружеские чувства, а старик вновь погрузился в забытье, из которого ненадолго вышел, ощутив появление сына у своей постели.
Последующие часы прошли в беседах с врачами, которые давали разъяснения по поводу течения болезни, остановить которую уже не было никакой возможности. «У него апоплексический удар», — заявлял один, в то время как второй утверждал, что это сердечный приступ, а третий возражал, что дело в печени или почках. Они также поговорили со священниками, пришедшими соборовать умирающего, дабы святое масло сопровождало его на пути в счастливую вечную жизнь. Обсудили с ними и погребальные церемонии, которые следовало провести, едва дон Бернардо покинет мир живых. С этих пор, возможно благодаря появлению наследника, жизнь в доме Гимаран стала гораздо более напряженной, даже можно сказать бурной, хотя внешне оставалась спокойной в знак уважения к умирающему, благодаря ему.
Чрезмерное возбуждение чувств может вызвать поспешность и расстройства, которые в большинстве случаев не ведут к результату, которого нельзя было бы предусмотреть и к которому невозможно было бы прийти менее суетливым путем. Но именно благодаря этой торопливости успокаиваются души и находят себе занятие умы, дабы не слишком размышлять над тем, что их в действительности печалит и обессиливает. Напротив, больной, до прибытия юношей пребывавший в беспокойстве, становился все более безмятежным, и мало-помалу жизнь, бывшая некогда такой щедрой к хозяину Гимарана, стала угасать в нем.
Дон Бернардо был похоронен прямо в часовне огромного дома, дворца, как многие до сих пор называют его, всего в нескольких метрах от спальни, где он появился на свет, у самого моря, по которому пришло богатство в их семью после того, как там, на другом краю океана, к нему воззвал голос крови, вернув его в отчий дом, и было это уже достаточно давно. Бернардо Фелипе знал обо всем лишь понаслышке, да и не так уж много осталось тех, кто хранил в памяти воспоминание об этом.
Недели, последовавшие за похоронами, ушли на то, чтобы приспособиться к новым обстоятельствам жизни. Вдова усопшего, совершенно лишенная навыков управления таким сложным хозяйством, передала это в руки своего старшего сына, который и приступил к исполнению семейных обязанностей; Антонио Раймундо тем временем вел себя так, чтобы никому не мешать и не допускать, чтобы мешали ему, дабы было можно посвятить себя делам, к коим он чувствовал призвание.
Первый помощник капитана шхуны объяснил ему, что вино в Андалусии гораздо дешевле того, что привозили из Руэды, Навы или Секи, а кроме того, оно крепче и лучше поддерживает силы рабочих, которые суровыми зимними днями поглощают его в умеренных количествах; если цены на кастильские вина колеблются между тридцатью шестью и тридцатью восьмью реалами за арробу
[70], не учитывая налогов (с налогами сорок четыре), то цена андалусийского вина составляет немногим меньше половины этой суммы, и, таким образом, прибыль от вложенных денег можно было бы удвоить при условии, что вино будет ввозиться без прохождения таможенных постов.
Антонио молча выслушал рассуждения помощника капитана, а затем отправился вместе с ним в один из трюмов корабля, дабы воочию убедиться в правильности полученного разъяснения. В трюме громоздились бочки с вином, которые моряки должны были выгрузить, минуя таможню. Антонио хранил молчание, ограничиваясь лишь безмолвными знаками понимания, кивая или покачивая головой с несвойственной его возрасту серьезностью, которая в высшей степени удовлетворила Мануэля Пидре, морского офицера, состоявшего на службе у только что скончавшегося судовладельца, и в глубине души помощник капитана предрек столь рассудительному и благоразумному юноше блестящее будущее. «Этот молодой человек подает большие надежды», — сказал он себе.
Но, разглядывая бочки и кивая, Антонио Ибаньес думал вовсе не о вине, а о водке. Поскольку она гораздо дороже, то при тех же капиталовложениях можно будет иметь дело с гораздо меньшим объемом груза, что приведет к снижению риска, связанного не только с перевозками и их стоимостью, но и с таможней. Секрет успеха кроется в том, чтобы закупить товар приемлемой цены и качества, завязать знакомство с внушающими доверие людьми, которые взяли бы на себя доставку, и заранее определить, кто будет потребителем.
Поскольку Бернардо Фелипе полностью посвятил себя только что овдовевшей матери, а также рассмотрению документов, относящихся к завещанию покойного, а самому Антонио не надлежало принимать участие в выполнении большинства необходимых формальностей, он смог заняться подготовкой того, чему суждено было стать его первым настоящим делом. Для осуществления намеченного он располагал средствами, оставшимися от феррольского приключения: значительной суммой денег, которую после смерти дона Бернардо, наступившей вскоре после того, как Антонио сообщил ему известие, которого так страстно ждал умирающий, он в конце концов уже без всяких сомнений полностью признал своей; кроме того, он заручился сотрудничеством Маноло Пидре, который во время ближайшего захода судна в порт Карриль на юге Галисии, в устье лимана Ароуса, пообещал погрузить партию из пятидесяти бочонков ульской водки, два из которых он оставит себе в качестве платы за услуги; и наконец, Антонио Ибаньес мог рассчитывать на гарантированное распределение товара между рядом крупных предприятий областей Рибадео и Мондоньедо, использовавших водку в качестве дешевого горючего, с помощью которого они поддерживали силы и трудовое рвение работников.
Для достижения всего этого он посетил дома взморья Луго, которые считал наиболее платежеспособными, предлагая водку по весьма привлекательным ценам; ему ничего не стоило пройти пешком до Вивейро или Сан-Сибрао, и даже до дворца Эспиньяридо или Педроса, с тем чтобы убедить в преимуществах цены и самого напитка их владельцев, которые, вняв ему, не колеблясь ни минуты приобрели бы товар.
Во время своих визитов он пользовался информацией, которую в свое время ему предоставил дон Бернардо, вступавший со всеми этими людьми в сделки ничуть не более праведные, чем та, что собирался предложить им он. Антонио говорил полуправду или попросту кое о чем умалчивал, — иными словами, давал понять, что это — дела дома Гимаран, идущие все тем же привычным путем; но прямо он этого не утверждал, ему ни разу не пришло в голову сказать, что успешное завершение предлагаемой коммерческой сделки будет зависеть только от него; он обезопасил себя множеством недомолвок, которые можно было воспринимать как гарантию того, что и теперь все будет так, как при прежних сделках.
Таким образом, принять предложение, которое преподнес им на блюдечке Антонио Ибаньес, согласились люди, известные своей состоятельностью и пользовавшиеся всеобщим уважением: такие как Мануэль Антонио де Педроса, хозяин дворца, носящего его имя; Габриэль де Рибас-и-Саншуршо, командующий военизированным подразделением округа Вивейро, то есть шеф войск округа; или Шосе Бланко Вильямиль, генеральный прокурор судебного округа Сан-Сибрао; и даже сам Антонио де Кора-и-Миранда, в то время помощник уполномоченного представителя Монтеса, и Реайс Плантиос, хозяин дворца Эспиньяридо. Священник прихода Фасоуро и еще некоторые священники, например Роке Виньяс и Рамон Гарсия, также решили приобрести несколько бочонков после того, как во время вечеринки во дворце Педроса, что рядом с мысом Сан-Сибрао, узнали об этом предприятии, по-видимому посмертном деле, которое дон Бернардо Родригес де Аранго-и-Мон предлагал им уже из могилы через своего протеже, сына писаря из Оскоса, обладавшего дьявольской изворотливостью.
Шхуна должна была взять на борт полсотни бочек, будто бы наполненных для балласта водой, после того, как оставит большую часть груза в порту Карриль. Это будет сделано на обратном пути в Рибадео, по возвращении из привычных плаваний на юг Испании. Антонио уже готов был спросить Бернардо, не будет ли тот возражать, если он отправится в плавание, но не нашел веских доводов, оправдывавших его просьбу, а потому так и не высказал ее; его снедало нетерпение, пока он не получил известие о приблизительном дне прибытия в Рибадео шхуны, груженной водкой, купленной на все его деньги, ибо он был не в силах отказаться от того, чтобы не поставить на карту все. «В худшем случае я останусь при том, что у меня было; поэтому или все, или ничего», — сказал он себе в порыве, в котором впоследствии никогда не раскается и который послужит основанием для множества других подобных предприятий.
Узнав, что судно возвращается, Антонио постарался принять участие абсолютно во всем, что в конечном итоге должно было оправдать его капиталовложение. Он хотел вникнуть во все подробности операции, не оставляя их в ведении только Маноло Пидре, с тем чтобы в дальнейшем он сам смог бы все это контролировать, ибо сей путь представлялся ему весьма многообещающим и полным неожиданностей. Поэтому Антонио побеспокоился о том, чтобы точно узнать место и время разгрузки, а также имена тех, кто будет принимать в ней участие, чтобы запомнить их и использовать в новых операциях, а также чтобы даже в случае своего отсутствия осуществлять через них надлежащий контроль. Затем, когда все сорок восемь бочек были вызволены без потерь, он должным образом устроил их распределение и оплату. Таким образом, Антонио получил первые в своей жизни заработанные им самим деньги. Это был капиталец, насчитывавший несколько тысяч реалов, о чем он столько мечтал с самого детства.
Он счел себя обязанным поведать обо всем своему другу, но, когда он это сделал, Бернардо Фелипе побледнел. И вовсе не потому, что осуждал действия Антонио, ибо для него было важно, чтобы его друг по-своему удачно распорядился денежной суммой, которую он сам же и помог ему обрести. Просто незадолго до этого он не смог подобающим образом ответить на вопрос Педросы по поводу доставки водки: он запнулся и, судя по всему, сильно побледнел.
В тот момент у него было лицо человека, застигнутого врасплох, хотя позже он смягчил это впечатление молчанием, осмотрительным и заговорщическим, оставившим все в состоянии благоразумной недосказанности, по крайней мере так ему хотелось думать. Бернардо предпочел хранить молчание, чтобы не сказать что-нибудь невпопад, ведь не он владел этой тайной; он попытался изобразить осмотрительность и благоразумие, что, впрочем, не слишком помогло ему в тот раз, поскольку не имело ничего общего с той осторожностью, которую он обычно проявлял в силу некоторых особенностей своего поведения и своих знакомств, часто весьма странных. Да, он сделал вид, что владеет ситуацией, но так, что это заставило Педросу насторожиться и задать себе вопрос, кому на самом деле принадлежит инициатива, каково происхождение и назначение доходов, полученных от предприятия, и это в свою очередь вызвало в нем гнев оттого, что ему пришлось принять участие в операции, которую подстроил мальчишка неполных двадцати лет от роду, сумевший управлять такими старыми лисами, как идальго из домов Эспиньяридо и Педроса, да еще двумя козырными тузами в придачу, зрелыми мужами тридцати и сорока лет, уже давно владевшими искусством делать то, что им заблагорассудится. Затем два друга долго смеялись, празднуя победу, и Антонио так и не заподозрил, какой гнев он пробудил и какую ярость вызвал.
Восторг, который вызвало в нем его первое предприятие, воодушевил нашего героя на вторую операцию, также подсказанную ему Маноло Пидре. Антонио отделил первоначальный капитал, ту сумму, которая осталась у него от феррольской поездки, а остальное вложил, следуя указаниям своего нового друга, в закупку кукурузы в нижних землях Галисии, с тем чтобы продавать ее на взморье Луго, используя уже другие пути распределения, не имевшие ничего общего с предыдущими. Намечая новую акцию, он и предположить не мог, что по анонимному доносу, составленному после первой проведенной им операции, ему придется предстать перед судом, где он будет осужден, и что именно второй операции, на которую он решился, можно сказать, весьма легкомысленно, суждено будет поддержать и упрочить его первые шаги. Кто донес на него? Он не мог утверждать это наверняка, но сердце, не имея, впрочем, на это никаких определенных или хотя бы приблизительных оснований, указывало ему на одного из его первых клиентов, хозяина дома Эспиньяридо.
У Родригесов Аранго были свои интересы на юге Галисии, и, как только Антонио узнал о возможности новой сделки, он переговорил со своим другом, предложив отправить его, Антонио, в Карриль на небольшом судне с грузом известняка для кирпичных заводов в устье лимана Ароуса. Пришедшая ему в голову мысль была весьма удачной. Он надеялся таким образом получить информацию о том, как обстоят дела с капиталовложениями в Карриле после смерти господина Гимарана. Бернардо принял предложение, а Антонио пообещал разузнать все, что только сможет. Он сел на корабль и вновь повторил плавание в Ферроль, но на этот раз без захода в столицу морского департамента, следуя далее по курсу, пока не показался лиман Ароуса; они вошли в его широкое устье, открывающееся в океан перед островом Сальвора.
В Карриле Антонио сделал все очень быстро. Он прибыл туда в полной уверенности, что он уже настоящий морской волк — такое истинное удовольствие получил он от плавания, намереваясь как можно скорее договориться с людьми, чьи имена и адреса предоставил ему Бернардо Фелипе, и одновременно закупить кукурузу по самым низким ценам; поэтому он не колеблясь отправился в долину Сальнес, в самые известные поместья, с тем чтобы попытаться получить скидку, приобретая большие партии кукурузы, положившей конец гегемонии Кастилии.
Он посещал особняки и таверны, вел разговоры с разными людьми, отстаивая интересы Аранго и свои собственные, и когда судно отправилось в обратный рейс, оно уже было до отказа загружено мешками с кукурузой, закупленной по весьма выгодным ценам, что представляло собой немалый риск; он прекрасно знал об этом, ибо вложенный капитал был большим и неопределенность результата тоже достаточной, ведь попадание воды в трюмы могло привести к тому, что зерно в мешках вздуется и тогда корпус судна лопнет, что приведет к немедленному кораблекрушению. Но он уже знал, что, коль скоро рассчитываешь на победу, ставки надо делать по-крупному, и он еще был полон тех радужных надежд на удачу в жизни, которые сама же жизнь постарается позднее потихоньку разрушить.
Антонио возвращался в самом восторженном настроении: он хорошо справился со всеми поручениями, данными ему наследником дома Гимаран, наилучшим образом соблюдя интересы своего друга, познакомился с Хосе де Андрес Гарсия из Риохи
[71], который был немного старше его самого, но обладал столь же неуемной энергией; наконец, он надеялся получить доходы, укрепившись в намерении идти по избранной стезе, не заручившись покровительством ни одного святого, но пребывая в уверенности, что кто-то там, наверху, непременно позаботится о нем.
В течение месяцев, прошедших между днем смерти отца и возвращением Антонио из морского путешествия на юг Галисии, Бернардо Фелипе так и не почувствовал вкуса к управлению огромным имуществом, доставшимся ему в наследство. Удовлетворив свое первое любопытство относительно того, в каком состоянии все это находится, какие распоряжения оставил в завещании покойный, какой образ жизни он вел, какие помыслы двигали им (последние два момента подчас становятся ясными именно в завещании), он вскоре впал в апатию и даже стал считать недостойным будущее, ожидавшее его в этом огромном доме, где ему предстоит вести жизнь делового человека со всеми вытекающими отсюда последствиями. В чем же заключалось его будущее: в том, чтобы умножать все эти богатства, которые он и так считал более чем достаточными, жениться, иметь детей и вести ненавистную жизнь добропорядочного семьянина, отказавшись от всего того, что с детства так влекло его к себе? Успех Антонио в его втором предприятии и благоразумие, которое тот проявил, осуществляя его, вдохновили Бернардо на ряд умозрительных построений, приобретавших постепенно реальные очертания и вскоре вылившихся в окончательное решение.
Он догадался, что во время своего путешествия Антонио самостоятельно провернул еще одно дело и что при этом далеко не все в его предложении было продиктовано лишь великодушием и бескорыстием. Поэтому, когда Антонио сообщил ему о своем новом достижении, он в глубине души обрадовался этому. Но не стал ждать, пока тот доложит обо всех подробностях поездки, а постарался осторожно расспросить его о происхождении дохода, на который Антонио достаточно прозрачно намекал, не называя, однако, ни конкретных мест, ни, что практически то же самое, имен своих клиентов. Фелипе так и не удалось ничего узнать. И лишь позднее Антонио по собственной инициативе поведал ему, как он выгружал свой товар в портах всего побережья, каким клиентам он его продавал и как сумел таким образом утроить исходный капитал, рискованно идя в целях экономии на разгрузку в опасных местах, перевозя затем груз на телегах в ближайшие места распределения товаров, подвергаясь опасности, которую он не счел нужным скрывать от Бернардо. В конце концов он даже назвал ему имена клиентов и высказал свое удовлетворение по поводу того, что эти его мешки с кукурузой послужат тому, чтобы хоть немного смягчить голод, терзавший морское побережье, вынудив остальных торговцев снизить цены, уменьшив тем самым свою прибыль. Все это вдохновило Бернардо на принятие окончательного решения.
— Ты создан для дел, Антонио. Я же для них совсем не гожусь, — сказал Бернардо однажды вечером, когда они созерцали море из окна гостиной, расположенной почти у самой лестницы, ведущей из часовни.
— Ты тоже вполне годишься, как это не годишься? — ответил Антонио не слишком уверенным тоном.
— Дело в том, что, кроме всего прочего, мне это совсем не нравится.
— Ну, это уже другое дело.
— Куда мне нравится делать вложения, так это в то, чтобы сделать жизнь приятной. Я предлагаю тебе договор.
Антонио посмотрел на Бернардо Фелипе, не выказывая никакого недоверия, с выжидательной серьезностью:
— Слушаю тебя.
— Я уезжаю в столицу, и все остается на твоем попечении, управляй всем по своему усмотрению; если сможешь, увеличивай состояние, а мне посылай столько, сколько необходимо, чтобы я мог вести избранный мной образ жизни.
Антонио Раймундо Ибаньес не верил своим ушам. Наследник дома Гимаран, мальчишка, которому еще нет и двадцати лет, предлагал ему управлять состоянием, только что полученным в наследство. Первое, что пришло ему на ум, было следующее неопровержимое утверждение:
— Мне нет еще и двадцати лет.
— Мне тоже, но я не вижу, почему, если природа оказала мне любезность, лишив меня отца и свалив на меня всю эту неразбериху, я не могу сделать то же самое и оставить все на тебя.
Антонио посмотрел на него. Да, Бернардо действительно был совсем мальчишкой.
— И ты думаешь, я смогу?..
— А ты что, думаешь, я смогу?
Антонио вновь замолчал. Да, это правда, он сумел объединить желания разных людей и пару раз создать условия, способствовавшие тому, чтобы получить прибыль, которая вызвала бы зависть многих людей, прознай они о ее реальной величине. Правдой было и то, что он уже готов был расширить сферу своей деятельности и заняться импортом льна с берегов Балтики. Управление капиталом и собственностью Аранго предоставило бы ему огромные возможности для проведения его собственных операций.
— Ты что же, способен поручить мне управление своим имуществом?
— Именно это я тебе и предлагаю.
— А что скажут на это твоя мать и сестры?
— Они полностью согласны со мной и мечтают уехать в Мадрид.
— А если у меня не получится?
— У тебя все получится.
— Откуда ты это знаешь?
— Знаю, и все. Достаточно на тебя взглянуть.
— А если я обману тебя?
— Ты этого не сделаешь.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, и все. А ты знаешь, что я твой первый и лучший друг и никогда тебя не подведу.
В это самое мгновение, без всякого предупреждения, каждый из них протянул руку к мошонке другого. Это было непроизвольное движение, которое исчерпало себя в тот самый момент, когда оба они осознали, что добыча оказалась взаимной и что оба схватили одно и то же. И тогда они рассмеялись и еще немного помедлили, соревнуясь, кто сожмет сильнее, но и здесь они оказались равны.
— Это верно, мы никогда не нанесем друг другу вреда, — заявил Антонио, ослабляя хватку.
— А гарантией этому то, что точно так же нам никогда не суждено доставить друг другу наслаждение, — изрек Бернардо Фелипе, также выпуская свою добычу.
10
Еще до того, как пойти к заутрене, Антонио Ибаньес распорядился, чтобы Лусинда выехала вперед по направлению к Рибадео. Ее почти что вытащили из постели, но к тому времени она уже давно проснулась. Она была не то чтобы уставшей, но пребывала в недоумении, не зная толком, что делать в ожидании распоряжений своего нового хозяина, важного господина из Саргаделоса, влюбившегося в нее без памяти и потребовавшего ее у своего двоюродного брата, хозяина дома Феррейрела, у которого она до тех пор ходила в служанках.
Лусинда догадывалась, что ее новое положение более значительно, чем положение простой прислуги, но она еще не утратила своих покорных манер и принимала это ожидание в доме напротив монастыря как подарок, который ей преподносит жизнь. Куда все это ее заведет? Она даже предположить этого не могла. Возможность увидеть Вегадео, Вейгу, как все еще называют его в Оскосе, и затем отправиться жить в Рибадео, этот большой и процветающий город, слегка сбивало ее с толку. Кроме того, ей не нужно было ничего делать, ей еще и прислуживали. Чего еще можно было желать? Тем не менее бездействие утомляло ее настолько, что она даже попыталась помочь по хозяйству в этом маленьком пансионе, дававшем приют посетителям монастыря Виланова-де-Оскос в случае, если они не принадлежали к знати. Но ей не позволили. И поступили так из страха перед доном Антонио Ибаньесом. Не в глубине души, но где-то на ее поверхности они завидовали этой обладательнице юного тела, направлявшейся навстречу судьбе, которая, как им представлялось, готовила ей роскошную и развратную жизнь.
Хозяин же разрушенного Саргаделоса, со своей стороны, просто хотел, чтобы она всегда была рядом. Он желал, чтобы она была близкой и скромной, всегда ждущей его, чтобы приласкать его душу, играя волосками у него на груди, пропуская их сквозь свои длинные и пусть загрубевшие, но исполненные необыкновенной нежности пальцы. Он хотел только этого и еще знать, что любая его просьба будет удовлетворена, едва он успеет ее высказать. Поэтому он не особенно интересовался ее мнением. Он сообщил ей о своем желании, и она согласилась. Он хотел, чтобы она была рядом. И ничего больше. И он смог получить это.
Намерение Ибаньеса состояло в том, чтобы Лусинда приехала в Рибадео раньше, чем он, и поселилась неподалеку от его особняка, возле городских ворот, и чтобы все это было сделано как можно более незаметно. Он приедет позже, когда она уже устроится в доме, который был его первой личной недвижимостью, приобретенной на доходы, полученные от второй сделки с кукурузой, — в том самом доме, где он намеревался жить в холостяцкие годы своей заполненной работой и несколько распутной жизни, которой он привык наслаждаться во время частых поездок в Ферроль: по его словам, он отправлялся туда, чтобы послушать бельканто.
Он построил дом вскоре после того, как уплатил сорок восемь реалов штрафа, по реалу за каждый бочонок водки, завезенный в Рибадео без уплаты пошлины, штрафа, который был наложен на него по доносу одного из его клиентов. Но это не помешало ему продолжать вкладывать деньги в кукурузу или позднее в лен, по-прежнему заручившись сотрудничеством Мануэля Пидре, а также потратить немалую часть прибыли на свою первую осуществленную мечту, дом. Правда, намерение покинуть дворец Гимаран он так и не осуществил до тех пор, пока не построил свой собственный дворец и не поселился в нем уже как женатый мужчина. А тот первый дом превратился в склад, но иногда служил скромным убежищем, где он удовлетворял потребности своего тогда еще молодого тела, те самые, в удовлетворении которых и теперь, слегка уже постарев, он все еще находил удовольствие.
Дом служил ему также для того, чтобы размещать там приезжих, гостей или деловых людей, монахов, которые выступали с проповедями или ужасными наставлениями в духе Игнасио Лойолы
[72], моряков, прибывших на своих кораблях, — одним словом, такое количество различных людей, что никому не покажется странным, если теперь его займет девушка, которая для этого должна сейчас отправиться в путь и ехать без остановок, в то время как он поедет не спеша, задержится в Вегадео, а до этого в доме Вишанде, том самом, в котором столько окон, сколько дней в году, и столько дверей, сколько в нем месяцев, огромном доме, что приводил его всегда в такое изумление.
Дом Вишанде, эта каменная громада, возведенная среди гор, был построен, кто знает, не для того ли, чтобы укрываться от вторжений, которым благоприятствует близость моря, побуждая людей к пиратству и грабежам; он всегда представлялся Ибаньесу воплощением надежности, которую дарит отдаленность от всех и вся, но никогда особенно не привлекал его. Дом был огромным, но в нем, казалось, не было ничего, кроме комнат, комнат и еще раз комнат, к тому же не слишком хорошо используемых, предназначенных лишь для того, чтобы служить размещению в них бесчисленного числа праздных людей; все это было слишком далеко от волновавших его забот, от его великолепных замыслов. Вместе с тем именно это и вызывало любопытство, ибо должна же была иметь какое-то еще назначение эта громадина с тремястами шестьюдесятью пятью окнами и двенадцатью дверями, открытыми всем горным ветрам. Хотя сам он предпочитал всегда находиться в гуще событий, это великолепие, удаленное от мира и от дорог, мощно притягивало его внимание. В то же время он понимал, что такое отстранение от мира никогда не будет иметь для него смысла, он предпочитал не удаляться от жизни, а наполнять ею все вокруг.
Дворец Рибадео, куда он теперь направлялся, неторопливо следуя за Лусиндой, был возведен уже двадцать четыре года назад возле ярмарочной площади, у самого въезда в Рибадео, над морем, дабы можно было созерцать его всякий раз, узнав, что его корабли причаливают к берегу, который он полюбил в первое же мгновение, едва увидев его вблизи, — достаточно было выглянуть в окно или подняться на башенку, которую он велел построить на крыше дворца. Сначала он познал море на расстоянии и пожелал овладеть им, заполнив кораблями, сокращающими расстояния и порождающими богатства. Ему всегда нравилась близость людей, которую порождает торговля и жажда обогащения. Именно поэтому он возвел дворец Саргаделос в чистом поле, но вокруг построил небольшую деревню, где проживала сотня рабочих, и даже привез солдат из двух полков, чтобы жизнь протекала под знаком дисциплины, военной строгости и защиты, как в замке.
Наполнить пространство сооружениями, сделать так, чтобы там, где не было ничего, вдруг возник очаг, а в очаге зародился огонь, именно в этом всегда заключалось его страстное желание. Он мечтал, чтобы из этого огня родилось железо и чтобы это происходило в великолепных горнах, куда направляют мощный поток воздуха, под воздействием которого жар покоряет металл, и тот, размягчившись, принимает формы, кои способен создать лишь человеческий ум, не полагаясь на волю случая, но действуя строго в рамках необходимости. В этом состояло его основное и настоятельное желание. О, строгая мера вещей! Достичь вершины этого процесса, превратить железо в золото, в богатство, а затем осветить новое пространство, дабы в нем рождались керамические изделия как результат той деятельности, что когда-нибудь позволит ему формовать исходную глину, из которой создан человек, этот обладающий душой кувшин, горшок, всегда будто готовый разбиться, — в этом заключалось его тайное и до конца все еще не осуществленное намерение, к которому он пришел однажды много лет назад, осенним вечером, сидя на низкой каменной стене и чувствуя, как где-то там, внизу, плещется море, а в недрах земли ждет его зова белая глина.
Преобразовать пространство таким образом, чтобы вещества могли входить в него с одного конца и затем выходить с другого, превратившись в нечто совсем иное, — вот она возможность воспроизвести сотворение мира и властвовать над ним. Строить города, командовать армиями, создавать формы и управлять людьми, душами этих кувшинов, всегда готовых разбиться; и в противоположность доброте созданного таким образом мира — противостояние зла, непременный, неизбежный контраст, который всегда предоставляет нам жизнь, равновесие, к которому мы стремимся и за которым гонимся, чтобы тут же разрушить его и добиться иного порядка вещей, что все никак не наступит. О, если однажды это все же произойдет! Ну а пока — пока равновесие, гармония четко выверенных городов, порядка, установленного высшей волей твердой руки, что заботится о своих созданиях, никогда не спрашивая их, чего они хотят; а пока хаос, разбивающийся о разум, о порядок, установленный в соответствии с критериями разума, то самое легкое дуновение, что определяет четкую пропорцию грез.
Удостоверившись в отъезде Лусинды и прослушав мессу, он еще немного задержался с братом Венансио, рассказавшим о вестях, которые продолжали поступать из Саргаделоса, а также поведавшим о составленных им бумагах, что надлежало подписать или даже собственноручно переписать Ибаньесу, прежде чем отправить их королю, настоятельно испрашивая у него помощи в восстановлении предприятия и наказании виновных в его разрушении. Брат Венансио помогал ему воззвать к гневу Божию.
Гнев Божий — вот что ему теперь было нужно, нужно было, чтобы он разразился. И гнев Божий представал перед ним в облике разъяренного короля. Но как вызвать эту ярость? Брат Венансио предложил своему ученику свое общество на те долгие трудные дни, что ждали его впереди. Он уже знал о Лусинде, о необходимости ее присутствия для Ибаньеса, о его желании не отдалять ее от себя более, чем того требовала жизнь; но он тоже должен сопровождать Антонио в Саргаделос, где все еще дымились остатки пожарища и любой самый легкий ветерок мог вновь раздуть огонь.
— Благодарю тебя, Венансио, но я хочу остаться наедине с Лусиндой. Пойми это, — заметил Ибаньес в ответ на его предложение.
— И ради этого ты столько боролся, ради этого прилагал столько усилий? — сказал в ответ монах. — Ты настолько повержен, что тебе уже достаточно просто возлежать подле горячего девичьего тела? Спи с ней, но после вставай и борись за то, что ты создал, — завершил монах с выражением на лице, отражавшим все его глубокое неудовольствие.
Ибаньес не ответил. Лусинда и картина Гойи, этого мрачного художника и алчного придворного, преодолели, по всей видимости, уже достаточный путь, чтобы их нельзя было теперь догнать, разве что размашистым галопом на взмыленном коне, будто спасаясь от преследования; но он не собирался этого делать. Он хотел, чтобы слуги доставили ее в дом, который, по всей видимости, если исполнены его распоряжения, уже подготовлен, пусть она ждет его столько времени, сколько потребуется. Венансио, несомненно, мог бы сопровождать его, он сможет поддержать друга, в том числе перед Церковью, которая, несомненно, принимала участие в том позорном восстании. Разве не священник поджег часовню и разрушил престол алтаря, расколов его ударом молотка?
Нужно будет все восстановить в Серво и многое изменить во дворце в Рибадео, приспособив его к новой ситуации; для этого он намеревался нанять умеющих хранить тайны рабочих, людей, заслуживающих полного доверия, тех же, что он уже нанимал в подобных ситуациях, чтобы они, самые лучшие и самые надежные из каменщиков, теперь, воспользовавшись ремонтными работами на плавильном производстве и доменных печах, соорудили ему в Рибадео туннель такой же и так же быстро, как в свое время во дворце в Саргаделосе.
Туннель пройдет от дворца к домику, в котором до сих пор никто не жил и который теперь станет местом обитания Лусинды. Ее присутствие там будет таким образом оправдано. Именно она займется жилищем, пока там будут трудиться рабочие, чтобы соединиться под землей с теми, кто будет рыть проход со стороны дворца. А он будет наблюдать за работами и навещать ее, проходя по туннелю, когда тот будет закончен.
Подземный ход послужит для того, чтобы можно было бежать из душной атмосферы дворца в Рибадео. Но еще и для того, чтобы он мог незаметно покинуть дворец, если однажды у него возникнет необходимость исчезнуть, как ему пришлось исчезнуть из Саргаделоса. Бог, которого он любил и почитал даже выше доктрин, почерпнутых из Энциклопедии и позволивших ему создать свою империю, — так вот, Бог подарил ему столько детей и такую добрую жену и мать его детей, что подчас он благодарил Господа за все дарованное ему; но теперь он только что открыл в юном теле девушки ароматы своего детства, он чувствовал, как они возвращаются к нему всякий раз, когда он обладает ею, словно самой землей. Обладать землей — разве не в этом состоит суть, разве не именно в этом заключалась та борьба, в кою он превратил свою жизнь, сам даже не ведая об этом? Обладание землей, каждодневное созидание мира.
Бог должен его понять. Бог должен допустить, что ему нравится эта земля, эта смертная глина, обволакивающая душу Лусинды, дыхание этой души, исходящее из пор ее кожи, эта удивительная влага. Он должен допустить и разрешить ему это. Ибаньесу было необходимо ее присутствие; он знал, что оно греховно, но оно примиряло его с жизнью как раз в тот момент, когда эта жизнь трещала по швам. Поэтому ему и нужен был туннель, в конце которого его всегда будет ждать свет. Он нужен ему, чтобы с крайней осторожностью проникнуть в расположенное неподалеку жилище, в котором он поселил Лусинду, сам толком не зная, на какое время, пока она будет наблюдать за ремонтными работами, наделяя их смыслом. А Венансио?
Венансио должен выехать в Саргаделос и, прибыв туда, чтобы заняться расследованиями и все тут же доложить Ибаньесу, должен прежде всего позаботиться, чтобы дона Шосефа де Асеведо-и-Прадо, госпожа Ибаньес, в окружении их юного потомства (не Шосе Антонио Бенито, первого из их сыновей, уже двадцати двух лет от роду, и даже не второго, двадцати одного года, которым предстоит остаться здесь, противостоя превратностям судьбы, помогая их дяде Франсиско Лопесу де Асеведо в восстановлении разрушенного) переехала в Сантьяго-де-Компостела или, еще лучше, в Карриль, чтобы, оказавшись там, ждать вызова от мужа в семейный дом, будь то в Рибадео или же в Саргаделосе, когда тот будет восстановлен.
В одном был уверен Антонио Раймундо Ибаньес: в том, что портрет работы Гойи он желает иметь в Саргаделосе, чтобы изображенный на нем человек мог обозревать все вокруг своим загадочным взглядом, властвуя и господствуя надо всем и вся и давая понять всякому, кто захочет созерцать этот взгляд, подобный взору орла, глядящего в упор на солнечное светило, что орел этот не простой, а королевский и полет его высок, столь же высок, сколь и непостижим. Если Венансио по-прежнему будет настаивать на том, чтобы быть при нем в первые дни его возвращения в недавно разрушенный мир, то пусть он едет с ним до Рибадео и, не задерживаясь там, возьмет портрет и продолжит путь.
— Кажется, ты не хочешь видеть меня рядом с собой? — упрекнул он Антонио.
— Нет, хочу. Как это я могу не хотеть? Но кто-то еще, кроме Пако, должен заняться подсчетом убытков, руководить восстановительными работами, составлять бумаги, пока я объезжаю дома в Рибадео и на побережье, собирая сведения, оценивая настоящее положение, составляя план действий на будущее, о прошлом мы говорить не будем.
Венансио кивнул и замолчал. В глубине души он уже задал себе вопрос, который следовало оставить без ответа и никогда больше не задавать. Был ли Антонио Ибаньес его творением, или же сам он, Венансио, был создан разумом хозяина Саргаделоса?
Зло — это всегда другие, а наш мир мы создаем сами, день за днем протягивая руку к тому, что нас окружает, и вселяя в него жизнь. Чья же рука длиннее, чем рука керамиста? Мир — это то, что мы можем охватить взглядом, и ничто не существует за его пределами. Разве что разум, этот наш внутренний взор, поможет нам решить, холодно преодолев расстояние, необходимое трезвому уму, чтобы судить дела человеческие, какую роль следует отвести в нашей деятельности самым близких нам людям.
Вероятно, именно поэтому всегда существовали идеи, сохранившиеся на века, и те, что время тут же рассеивало, стоило только их носителям уйти в мир иной. Саргаделос возродится после бедствия, ибо его демиург жив, но что будет потом? Впервые Венансио испытал сомнения, оставаться ли ему в заточении в монастыре Вилановы, ибо пребывание в монастыре диктовалось непреходящей идеей, той самой, на которой зиждется стремление к неизменности бытия, страстное желание выжить, коим человеческое существо наделено с рождения; но что-то вновь призывало его выйти за пределы монастырских стен. Если существует чудотворец, отвечающий за образ мыслей Ибаньеса, то это должен быть он, Венансио; чудо произошло благодаря ему. Он не догадывался, что человеку свойственно узнавать себя во всем, что его окружает, за исключением того, что к нему ближе всего; но как раз в этом случае, именно в этом, он терпит поражение в час, когда пытается сделать правильный вывод.
То же самое происходило и с Ибаньесом, и именно поэтому ему нравилось думать, что благосостояние монастыря в значительной мере зиждется на его денежных пожертвованиях, а также на его влиянии на настоятеля и многочисленных молитвах, которые он усердно воздавал по настоянию своего друга-монаха, своего старого учителя, а ныне письмотворца, если не изысканного писателя, человека, заслуживающего его абсолютного доверия. А что же Бернардо?
Бернардо по-прежнему жил в Мадриде, убежденный в том, что все, чего удалось добиться Ибаньесу, было следствием его первоначальной поддержки, а позднее, на протяжении многих лет, той густой сети связей и знакомств, что он сплел в столичном граде, — сети, предназначенной служить интересам его друга, которые в конечном итоге были и его собственными; эта сеть начиналась с его близкого друга Годоя
[73], затрагивала Ховельяноса и далее следовала по нисходящей вплоть до самых укромных, истинно мадридских уголков, в том числе и околооперных.
Антонио Ибаньес продолжал управлять огромным состоянием Аранго, увеличивая его, а Бернардо тем временем вызвал интерес к себе со стороны министра, с коим поддерживал отношения, о которых вряд ли кто-то догадывался и которые были весьма благоприятны для астурийско-галисийского предпринимателя; от другого же своего приятеля он добивался через неверную супругу, с которой у него были особые отношения, оказания той или иной необходимой услуги. Со своей стороны, Антонио был убежден, что ветреная жизнь Бернардо возможна лишь благодаря его усилиям и что состояние Аранго уже давно бы исчезло, если бы не его нежная преданность, защищавшая это состояние от приступов ветрености, которыми тот же Бернардо постоянно наносил ему ущерб. Жизнь — это соединение ошибок, ложных идей, себялюбивых намерений, которые неизвестно каким образом подчас выкристаллизовываются в величайшие достижения. Что движет ими? Возможно, объединение желаний, направленных к одной цели, вне зависимости от того, какова она, эта цель.
— Христос. Христос, чье послание мы передаем, был бы невозможен без Павла; а Павлу нужен был Спаситель, и, если бы Он не упал с осла, направляясь в Дамаск
[74], христианство было бы невозможно, — громко заявил брат Венансио, завершив свои умозаключения, сделавшие его беззащитным пред торжественностью момента.
— Что ты сказал? — вопросил Антонио Ибаньес, удивленный этим лирическим отступлением, показавшимся ему столь же неожиданным, сколь и еретическим.
— Ничего. Я думал вслух, — только и сказал в ответ Венансио.
— Ты что-то бормотал.
— Да. Я думал, что все мы необходимы, все мы нуждаемся во всех и все нуждаются в нас и все происходит не потому, что решается волей одного человека, необходимо объединение воли многих людей.
Антонио обернулся к нему.
— Я как раз тоже думал об этом. Для того, чтобы столько народу сразу направилось в Саргаделос, было необходимо объединение воли многих решившихся на это людей, — осмелился высказать он свое мнение.
— Да. В том числе и твоей. Без нее восстание было бы невозможно.
Утро этого дня было совсем непохоже на предыдущие дождливые дни, оно словно приглашало не только отправиться в путь, но и прогуляться по монастырскому двору, неспешно обойти его весь, вновь обретая забытые ощущения, поддерживая беседу со старыми монахами, составлявшими некогда часть детства Антонио и все еще жившими вопреки ходу времени и его неизбежным разрушениям. Он мог себе позволить несколько изменить планы и потратить часть утра на разговоры с ними, прежде чем пуститься в дорогу и провести следующую ночь в доме Вишанде или Варена, чтобы позволить Лусинде значительно опередить себя.
Стояла поздняя весна. Дождь прекратился, и мир вдруг весь оказался объят каким-то необычным светом, так что даже на камни лег этот прозрачный свет, что приносит с собой северный ветер, сметая все облачка, весь туман, что заполонял собой мир, оттесняя его в пространства, занятые душой; теперь уже не было ни туманно, ни облачно, теперь в воздухе царил лишь бриз, легкий, словно дыхание невинных девушек, такой он был чистый; да еще трели птиц, что вили гнезда, призывая к продлению всего и вся и заполняя окружающий мир; и все сливалось и пересекалось друг с другом, дуновение ветерка и вздохи, так что Антонио Ибаньесу казалось, будто его грудь вместила в себя весь мир, он будто смог вдохнуть его в себя с удвоенной силой, ибо объем его легких увеличился вдвое и ему не хватало всего воздуха; его грудь наполнилась щебетом птиц и дыханием девственниц, северным светом и ветром, летящим с моря, что принес с собой запах водорослей и селитры, аромат дальних далей и смолы с какой-нибудь верфи, чье жаркое дыхание пахло корпусами вставших на ремонт кораблей, водорослями, рачками и мидиями, прилипшими к подводной части судов в далеких морях. Утро было чудесное, и ничто не напоминало другое, печальное утро тридцатого апреля. Прошло совсем немного дней, на протяжении коих он вновь открыл для себя все.
Но если весь мир может уместиться в одном вдохе, то сколько жизней умещается в одной бессонной ночи, в одном мгновении просветления, в одном воспоминании, вызванном возбуждением чувств? Их вместится еще больше, если эти чувства тихо заструятся, исполненные покоя, ибо и ужасное событие, и рука, что нежит и ласкает тебя, легко ложится на твой затылок и скользит по нему незаметным и нежным движением, подобным полету щегла, опускаются на твою душу и встряхивают ее, пробуждая ото сна; и тогда тебе вдруг становятся ведомы вещи, о которых ты никогда раньше не знал, ибо они дремали внутри тебя в ожидании поздней весны.
Глава третья
1
В доме в Рибадео тихо. Младших дочерей, полдюжины девочек, появившихся на свет вслед за тремя сыновьями, Шосе, Мануэлем и Рамоном, в доме нет. Франсиска, Гертруда, Антониа, Барбара, Мария Шосефа и Хуана сюда не приехали. Они отправились из Серво со своей матерью в Нижние земли, к своему другу Хосе Андресу Гарсиа. В надежде на его гостеприимство. Сыновья же, охваченные множеством тревожных чувств, по просьбе отца ожидают дальнейших распоряжений в Саргаделосе, созерцая остатки безрассудного варварства, следы катастрофы, страшных беспорядков, разрушивших этот маленький, но цельный мир. Мир, возведенный маленьким богом, жестоким и могучим, всесильным и мудрым Антонио Раймундо Ибаньесом-и-Гастон де Исаба, подарившим жизнь также и им.
К ним и прибыл брат Венансио с точными распоряжениями и ясными мыслями. Он приехал из Рибадео, где почти не задержался, и утверждает, что нужно постараться обратить все во благо духа, сотворившего этот мир, ныне разрушенный. Он говорит, что следует как можно быстрее воссоздать его, принимая все возможные меры предосторожности, изыскивая любые средства. Сыновья Ибаньеса внимают указаниям монаха. Они знают о дружбе, связывающей его с отцом, а кроме того, он дает им иное, новое понимание Ибаньеса.
Он говорит им, что образ событий, который создают священники и идальго, не соответствует действительности, они уже долгие годы занимаются тем, что искажают реальный облик хозяина Саргаделоса. Сыновьям хочется в это верить. И они верят этому. Они все время разрывались между восхищением и страхом перед отцом, а это новое видение дарит им новые чувства. Никто не знает их отца лучше, чем брат Венансио. Поэтому они выражают готовность подчиниться распоряжениям, которые диктует им монах, почти не покидая маленькое помещение в солдатской казарме. Кроме того, дядю Франсиско, управляющего фабрикой, все еще не оставляет глубоко засевший страх. После того как он вернулся из волчьей норы, в которой нашел убежище, из дворца Педросы, где он отсиживался, созерцая вершины Фаральонс и не ведая, что Мануэль Педроса был одним из главных зачинщиков бунта, он все никак не может оправиться от крайнего удивления по поводу того, что остался жив.
Брат Венансио очень хорошо информирован. Ведь и в самой Церкви существуют различные направления, и то, которому принадлежит он, получает сведения, тайно и свободно циркулирующие между двумя группировками, частями одного и того же мистического сообщества, двумя ответвлениями многоликой, но единой корпорации, которую он умеет поставить на службу своему другу. Ему известно, что даже король, движимый состраданием, будет способствовать тому, чтобы хозяин Саргаделоса восстановил свою власть и обрел еще большую, нежели ранее, силу. Каким образом? Это еще надо как следует обдумать, и все это должно найти свое отражение в памятных записках, которые еще предстоит написать, в прошениях, разъяснениях, в благоволениях, кои должно испросить, и в преданности, что предстоит выказывать и подтверждать постоянно, день за днем. И все это должно быть предельно ясно изложено. Антонио Раймундо обладает необходимым умением, брат Венансио сам научил его в теперь уже далекие годы в Виланове-де-Оскос. Находясь в Саргаделосе, с помощью сыновей своего друга и кума Франсиско, он старательно будет помогать ему во всем, в чем только сможет. А у Ибаньеса, пока он в Рибадео, совсем другие заботы.
Дом в Рибадео — это не совсем дворец, скорее особняк в характерном для XVIII века стиле, с четкими линиями и гранями, полностью лишенный сладострастной барочной пышности; все в нем подчинено неоклассической холодности прямых линий и остроконечных решеток. Дом расположен на самом краю города, и оттуда можно увидеть здание таможни, которое повелел возвести он же, Антонио Ибаньес. За таможней находится пристань, и, что вполне естественно, там же взору открывается море. Ибаньесу хотелось, чтобы его дом стоял рядом с морем, в некотором отдалении от всех остальных домов Рибадео, возвышаясь над городком, открытый всем ветрам. На самом верху видна застекленная башенка, грациозно выступающая над тяжеловесным зданием, ибо дом таков: это особняк суровых форм, силуэт которого четко вырисовывается на фоне северного неба, когда встает обжигающее глаза солнце. Башенка, что имеет вид большого фонаря, излучающего в поздний час отблески ума обитающего в ней человека, а может быть, стеклянного колпака, под которым дремлют мысли ее хозяина, придает строению некое изящество, какую-то легкость, невесомость, которой здание было бы лишено, не будь этой хрупкой башенки, будто намеренно созданной, чтобы дарить радость.
Антонио Ибаньес довольно часто поднимается на башенку и обозревает оттуда море. И вот тогда о ней можно сказать, что это излучающий свет фонарь, стеклянный колпак, заключающий в себе зародыш разума. Антонио Раймундо созерцает море и в нем находит самого себя. Отсюда его потребность в одиночестве, свойственном единственному ребенку в семье. И лишь здесь он обретает его, в этой часовенке из прозрачного стекла, куда он удаляется, чтобы размышлять, предаваясь созерцанию горизонта и звездных далей.
Дом в Рибадео построен в неоклассическом стиле, как и подобает его хозяину, но есть в нем нечто свидетельствующее о том, что в этом краю все не так очевидно, как можно предполагать. Искомое равновесие, желанная гармония и обдуманная симметрия главного фасада здания, обращенного на юго-запад, защищенного от морских ветров, но открытого тем, что дуют с ближайших гор, в том числе и с вершины Бобиа, были нарушены путем добавления новой пристройки, служащей основанием для башенки и дополняющей постройку еще двумя большими окнами, отличными от всех остальных, а также широкой лестницей, которая тоже придает совершенно иной вид прежней гармонии. Окна, выходящие на восток, асимметричны уже сами по себе, как асимметричны и мансарды четырехскатной крыши, венчающей здание. Все это превращает особняк в сугубо местное сооружение и характеризует его хозяина как одного из обитателей сих краев, пребывающего в постоянном разладе с самим собой и со своей историей.
Дом в Рибадео погружен в безмолвие. Антонио приехал сюда в сопровождении небольшого числа своих людей на исходе одного из дней этой поздней весны 1798 года. Его семейство разбросано между Саргаделосом и Каррилем, они бежали, спасаясь от беспорядков, бросивших его самого в волны воспоминаний.
Он приехал таким усталым, что даже не поинтересовался работами, которые совсем недавно велел здесь провести. Он даже не спросил, начались ли они. Не спросил он и о том, заняла ли Лусинда соседний домик, который он велел приготовить для нее. Он вошел в особняк и вслушался в населявшую его тишину. Странную тишину, эхом отдающуюся в помещениях, которые, как известно, заполнены тенями и словами, повисшими в воздухе в ожидании, что придет кто-нибудь, кто может понять их; но сейчас эта тишина показалась ему иной. О, этот безмолвный гул, свойственный помещениям, в которых давно уже никто не живет, не имеющий ничего общего с тем, что он услышал, впервые войдя в этот дом в сопровождении своей супруги Шосефы двадцать четыре года назад, когда дети были не чем иным, как обещанием, столь щедро теперь исполненным.
В тот день, когда он вошел в дом в Рибадео в качестве женатого мужчины, работы по его строительству велись уже четыре года. Он начал его строить, когда его собственное дело стало набирать обороты и Маноло Пидре помог подыскать подходящее место для его возведения. Они решили, что дом должен быть рядом с пристанью, поблизости от моря, этого пути к богатству. Было сооружено здание вызывающе великолепное, восхитительное и необычное, нечто совершенно новое и изумительное, надежное и устремленное ввысь. К тому времени Антонио Раймундо еще и трех лет не проработал мажордомом и управляющим имуществом своего друга Бернардо, но отважился не только построить этот особняк, но и нанять архитектора со стороны, члена Королевской академии изящных искусств Сан-Фернардо, приверженца неоклассицизма, вместо того чтобы пригласить местного мастера, привыкшего к барокко с его галисийской волнистостью, столь же причудливой, сколь и чарующей, настолько же пышной, насколько сурова и строга архитектура, которую демонстрирует теперешнее сооружение. Это был настоящий скандал. Откуда взял деньги этот столь еще молодой человек?
Да, он действительно был еще очень молод, ему едва исполнился двадцать один год. Еще и четырех лет не прошло, как он стал управляющим всем имуществом дома Гимаран, а уже оказался в состоянии бросить этот вызов, оскорбивший здешних идальго, привыкших управлять городом в соответствии с семейным правом, привилегией, дарованной им Богом, которую они ревностно и осмотрительно передавали по наследству, лишь в редких случаях и очень осторожно наделяя ею некоторых избранников. Когда Ибаньес возвел это чудо, немало голосов приписали ему отсутствие верности по отношению к его хозяину и другу Бернардо Фелипе, пребывающему ныне в королевском граде Мадриде и, возможно, даже изгнанному из дома пришлым любителем дорогих кафтанов вызывающих расцветок.
Они и не подозревали, что он всегда был и навсегда останется верным Бернардо, и даже сейчас, по прошествии стольких лет, он по-прежнему ему предан. Никто из этих злопыхателей не мог предположить, что он всегда был честным коммерсантом, может быть склонным к риску и не слишком щепетильным, но всегда верным своему слову и своим оценкам, неутомимым тружеником, наделенным редкой способностью находить деньги везде, где бы они ни таились. Разве виноват он был в том, что не боялся рисковать? Разве греховным было его умение отыскать в книгах ответы на поставленные задачи, о которых остальные даже не подозревали, безмятежно пребывая в застойной рутине? Все эти идальго и их приспешники, служители Церкви и армейские чины, даже не догадывались, что он никогда ничего не украл у Бернардо Фелипе и ничего никогда не украдет. Они и представить себе не могли, что никто не мог бы управлять вверенным ему имуществом лучше, чем он, сумевший не только сохранить все состояние, но и приумножить его. Но уже тогда, столько лет тому назад, поговаривали, что он ворует. Уже тогда зависть порождала клевету.
Ему не помогли ни принятые меры предосторожности, ни благоразумные действия, исполненные покорности по отношению к тем, кого он считал старейшинами города, ни привлечение дам из аристократических домов самыми изысканными товарами. Он приложил все старания к тому, чтобы распределять если не справедливым, то во всяком случае разумным и целесообразным способом лучшие товары, которые он доставал путем контрабанды; он пытался задобрить патрициев через их собственных жен. Так, в самых знатных домах Рибадео он всегда предлагал лучший балтийский лен для прекрасных дам, и всегда по лучшим ценам, лучшие вина в лучшей посуде для самых выдающихся идальго, которым предстояло пить их за столами, накрытыми самым изысканным на всем бискайском побережье образом. А посему и самое вкусное оливковое масло, и водка из самых надежных партий тоже были для них.
Он делал это потому, что был убежден: стоит немного потерять на этих особых предложениях, чтобы получить соответствующие компенсации в чем-то ином, обретя взамен безопасность и доверие, соучастие и помощь, если не сдержанность и даже забвение. Но они не простили ему и этого тоже. В результате этих безвозмездных подношений, не всегда, но в большинстве случаев, зависть проявила себя тем, чем она является на самом деле: чумой, распространяющейся легко и быстро, порождая беспамятство.
Он скопил слишком много богатства за слишком короткое время, но разве его вина, что он обладал даром ясно видеть многие вещи? Не было его вины и в том, что он легко одерживал победы над женщинами и умел непринужденно вести приятную беседу, когда считал это необходимым: не раньше и не позже, лишь тогда, когда ему это было нужно и он надеялся извлечь пользу из потраченного времени. Но он ни в коем случае не предавался беседе, если предполагал, что разговор окажется чем-то бесполезным, расточительством, чего он никогда себе не позволял. Если же это было не так, если беседа открывала перед ним манящие горизонты, исключительно усилием воли он превращался в весьма красноречивого человека, умеющего тратить время на то, чтобы очаровать юную даму или ублажить старейшин города, взиравших на него с уверенностью, что сей юноша обладает необыкновенными способностями и силой характера, а посему следует не выпускать его из виду, всегда держать рядом и не поворачиваться к нему спиной; иметь его под рукой, поблизости, но соблюдая правильную дистанцию, которая может оказаться спасительной в том или ином смысле, в зависимости от ситуации. Тогда он умел говорить много и долго, становясь при этом удивительно приятным, и очарование его улыбки было столь же велико, сколь суровым становился взгляд, когда он не мог разглядеть на сокрытом от его глаз горизонте ничего, что бы имело хоть какое-то отношение к интересам, которые он себе наметил с самого детства.
Дом в Рибадео. Там был балкон с ажурной чугунной решеткой, выкованной на его фабрике; здание было отгорожено от людных мест оградой из копий с острыми наконечниками и отдалено от бойких мест. Дом возвышался над ярмарочной площадью, и попасть туда можно было с юго-западной стороны, поднявшись по необычно широкой лестнице, воспринимавшейся как оскорбление всеми, кто вынужден был часто подниматься по ней, промокая под дождем, тоскливо высматривая, ждет ли их кто-нибудь на пороге. Теперь он пуст. Лишь слуги пришли сюда в ожидании хозяина, и, когда он вошел в дом, они уже стояли в просторном вестибюле, выстроившись как на параде, словно хотели показать ему, что они выполнили все, чего от них ждали.
Он вошел и прямиком направился в свою спальню, даже не удосужившись ни с кем поздороваться. Он мечтал об одиночестве, оно было ему необходимо, чтобы вспомнить одно и постепенно начать привыкать к другому. Завтра утром у него будет время расспросить о подробностях строительных работ и найти Лусинду. Сейчас же он намеревался отдохнуть. Он распорядился, чтобы ему принесли что-нибудь поесть в комнатку, расположенную перед спальней и служившую ему кабинетом; он собирался расправиться с едой, вглядываясь в дали дальние, заключенные в глубине его «я», пребывающего в сей момент весьма далеко от этих майских сумерек. По небольшой лестнице отсюда можно было подняться на башенку, поглядеть на морской горизонт в ожидании прибывающих кораблей или просто созерцать море и мечтать обо всех сокрытых в нем тайнах. Он заперся в комнате, уселся на низкое креслице и, пока разувался, предварительно повесив кафтан на спинку стула и небрежно бросив парик в изножие кровати, нерешительно вздохнул, будто не зная, на счет чего отнести свою печаль.
Как быстро пронеслась жизнь! В 1773 году Бернардо Фелипе, только что приехавший из Мадрида в поисках денег, необходимых, чтобы выплатить полную стоимость мадридского дома на улице Леон — номер не то 17, не то 19, возможно, и 21, он точно не помнил, — поручил ему отправиться за получением ренты, которую должны были ему арендаторы кадисских домов. Принимая это поручение, Антонио и представить себе не мог, что будет значить в его жизни эта поездка, на которую он так легко решился. Бернардо нужны были деньги, и он ехал за ними, не ведая о том, что ему суждено во время этого путешествия обрести свое счастье и заложить основы будущего, в котором сегодня он сам не знал точно, довелось ли наслаждаться или мучиться.
В то мгновение, когда началось его путешествие, покидая пристань Рибадео, он бросил последний взгляд на этот дом, имевший уже вполне законченный вид, нуждавшийся лишь в небольших завершающих штрихах. Он строил его постепенно, совершая все более рискованные торговые сделки, мало-помалу превращаясь в процветающего коммерсанта, которого некоторые считали любимцем фортуны, а многие боялись. Но при этом он не переставал обслуживать интересы Бернардо, о чем последнему было прекрасно известно, так что Антонио никогда даже не пытался подтверждать каким-то образом свою честность, впрочем, и Бернардо, со своей стороны, никогда этого не требовал, — так уверены они были друг в друге, так незыблема была их дружба.
Бернардо приехал из Мадрида, с тем чтобы доверить ему права, позволяющие получить плату в размере 420 песо за наем дома в Кадисе на Аламеде; 700 песо — за дом на улице Мурга; 625 песо — за дом на улице Марина; 312 — за самый маленький дом, на улице Чика; еще 450 песо приносил дом на улице Сан-Хуан-де-Андас; итого — 2507 песо в год, что составляло после пяти лет отсрочки в платеже двенадцать тысяч тридцать пять песо, как раз необходимых Бернардо для совершения сделки; Антонио согласился самолично отправиться взыскать эти деньги, дабы придать большее значение и большую силу процедуре возвращения капитала, который уже можно было считать почти полностью утраченным. Это была последняя попытка взыскания долга, не сулившая особой удачи, ибо уже неоднократно предпринимались хлопоты, и все заканчивалось безуспешно. А ведь двенадцать тысяч песо — это целое состояние.
В тиши комнаты, затерявшейся в громаде его дома в Рибадео, ожидая, пока ему принесут легкую закуску, Антонио Раймундо вспоминает это плавание в Кадис, к тому времени самое длинное его морское путешествие. Он уверен, что и теперь в состоянии воспроизвести в памяти образ, возникший при последнем взгляде, брошенном им тогда на строящийся дом, восстановить тогдашний вид особняка, расположенного прямо над Старой пещерой, если глядеть с моря, как смотрел он как раз перед тем, как корабль лег на левый борт, держа курс в одно из самых бурных морей, какие только есть в мире, то, что начиналось за лиманом. На дом Гимаран, в котором он тогда жил, он поглядел лишь мельком. И сделал это лишь для того, чтобы помахать на прощание рукой своему другу и поручителю.
Как и во время первого плавания в Ферроль, еще относительно недавнего, с ним находился Маноло Пидре, крепко держа в руках руль его судьбы. Но теперь он уже был капитаном судна, поскольку Антонио сам повысил его в чине вскоре после кончины дона Бернардо, когда Бернардо Фелипе решил сделать друга главным управляющим всего состояния, унаследованного им от отца, горя желанием уехать в столицу, где надеялся удовлетворить свои прихоти.
К тому времени Антонио Раймундо уже достаточно хорошо был знаком с галисийским и астурийским побережьем Бискайского залива; немного меньше знал он берег, тянущийся до Страны Басков, и также слегка освоил французское и английское побережье; однажды он даже дошел до Риги, до Лифляндии и Курляндии, движимый горячим желанием заняться торговлей льном на севере Европы и самому познакомиться с рынком, который представлялся ему исключительным для его интересов, а также стремлением улучшить свое знание английского и французского, которыми он начал овладевать во время пребывания в монастыре Вилановы-де-Оскос.
Путешествия с младых лет служили ему для того, чтобы узнавать новые места и учиться неизвестным техническим приемам и еще чтобы пополнять свою растущую библиотеку. Его уделом были активные действия, торговые сделки, дабы перед его внушительным носом с характерной переносицей прошло как можно больше товаров, с тем чтобы извлекать прибыль, которую он будет настойчиво и постоянно вкладывать в новые деловые сделки с целью получения максимального дохода. Сейчас, в воспоминаниях, он снова шел к Кадису на борту фрегата, принадлежавшего Бернардо, в качестве его управляющего с одной-единственной целью: посетить город, ставший преемником Севильи во всем, что касалось торговли с Вест-Индией, пока пятью годами позже, в 1778 году, он не утратит привилегию единственного порта прибытия всех судов, следовавших из Америки. Антонио не преминул надлежащим образом воспользоваться последним обстоятельством, направляя свои собственные корабли в Ферроль, или даже в Рибадео, или в любой другой порт, который, по его мнению, оказывался наиболее подходящим.
В те времена Кадис являлся городом, который был заполнен людьми просвещенными и не чуждыми авантюр, ценителями образования и любителями риска, такими людьми, как он сам, скачущими на коне из мира уходящего в мир новый, только что заявивший о себе, могущественный и подвижный, стремившийся к обновлению и захватывающий. Путешествие оказалось приятным. На протяжении монотонных дней плавания ничто не нарушило ход корабля, менялся лишь его курс. После того как позади остались берега Галисии, плавание стало совсем скучным — настолько, что они были благодарны судьбе, когда ветер отнес их в океан, изменив намеченный курс и удалив их от созерцания португальского побережья, отличавшегося однообразием прямых линий, низкими и в основном пологими берегами, не имевшими ничего общего с кружевом Камариньаса, предстающим взору у галисийского берега. Гораздо приятнее было созерцать море, заполнившее собой весь горизонт, эту бесконечность, это безмолвие, нарушаемое лишь завыванием ветра в снастях да еще ударами волн о киль судна, этой вечной симфонией.
Так они плыли три дня, идя по ветру и измеряя глубину лотом, пока уже в самом конце видневшегося вдали португальского берега им не пришлось лечь в бейдевинд
[75], чтобы подойти к мысу Сан-Висенте неподалеку от просторной бухты, на которой стоит Кадис. Там стройные бригантины, пузатые сухогрузы, внушительные фрегаты с округлыми корпусами наполняли атмосферу порта ароматами, струящимися из их трюмов сквозь люки, маленькие, словно ротики, раскрывшиеся во внезапном неподдельном удивлении, но достаточные для того, чтобы их дыхание заполнило воздух невероятными запахами какао и рома, кофе и всевозможных пряностей из Америки; а также масел и вин, лаков и слоновой кости, доставленных на судах, прибывавших из Манилы или других столь же далеких и экзотических широт. Вот чем был в те времена Кадис.
Он уже давно съел принесенный ему легкий ужин, состоявший из окорока, копченой колбасы, латука с луком, маринованной форели и грецких орехов, которые все еще хранились на чердаке, и вот уже наступила ночь. Воспоминания об ароматах, заполнявших кадисский порт, заставили его вспомнить обнаженное тело Лусинды. Тогда он встал и вышел из дому через дверь, расположенную в подвале северо-западного фасада здания, после чего тихонечко постучал в дверь дома, который он приказал приготовить для девушки. Она уже знала о его приезде и пребывала в ожидании. Лусинда почувствовала, что в дверь стучит Антонио Раймундо, и открыла ему.
2