Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да ведь все же тебя слышали! — возопил он, раздираемый сложной смесью бессильной ярости с испугом, казалось, еще немного, и он зальется слезами.

В конце концов мне пришлось сдаться. На сей раз свидетели имелись у него. И с тех пор Иоав возглавляет все наше войско, отражая любую мою попытку сместить его. Исключением является лишь моя личная стража из хелефеев и фелефеев, служащая исключительно мне одному и состоящая под началом Ванеи.

Странно, однако ж, что я вот совсем состарился, а Иоав — ничуть. А ведь мы с ним равны годами. Я лежу в постели, сотрясаемый ознобом, поскуливаю от любви к моей дюжей Вирсавии и в бесстрастной дряхлости обнимаю высохшими руками Ависагу, а он сеет себе пшеницу, ячмень и лен и помогает поддерживать мир в стране, выступая неколебимым сторонником Адонии. Сместить его, как я в итоге понял, невозможно, мне не удалось сделать это даже после той его почти фатальной оплошности в Трансиордании, когда он очертя голову бросил всех своих воинов в брешь между выступившей из Раввы армией аммонитян и пришедшими из Сувы, Рехова, Маахи и Истова сирийцами, которых аммонитяне наняли, сообразив, что сделались ненавистными для меня. В тупую солдафонскую башку Иоава так и не втемяшилось то очевидное соображение, что на войне, если один из противников строится клином, другой берет его в клещи. Он влез в самую середку да еще прислал мне горделивое донесение о том, какую дивную позицию он занял.

— Я продвинулся, не встречая сопротивления, и встал между двух армий. Как оно на твой взгляд? Для меня-то слово «стратегический» всегда было чем-то вроде отчества.

— На мой взгляд, тебе следует поберечь свою задницу, — немедля откликнулся я, — потому что теперь, как ты ни вертись, тебя, идиота, все равно будут тузить и справа, и слева. Раздели своих людей.

Тут уж Иоав прозрел, выведя из сказанного мной, что неприятельские войска таки и стоят против него и спереди, и сзади. И все же он вырвал победу из когтей поражения, незамедлительно проделав то, что получалось у него лучше всего: полез в драку. Он отобрал для себя лучших воинов и выстроил их против сирийцев, остальную же часть людей поручил Авессе, брату своему, чтоб тот бросил их против аммонитян. Указания Авесса получил от него совсем не сложные:

— Если сирийцы будут одолевать меня, ты поможешь мне; а если аммонитяне тебя будут одолевать, я приду к тебе на помощь. Будь мужествен, ибо, кроме самого страха, нам страшиться нечего.

И нате вам, стоило Иоаву вступить в сражение, как сирийцы дунули врассыпную.

И вступил Иоав и народ, который был у него, в сражение с сирийцами, и они побежали от него. Аммонитяне же, увидев, что сирийцы бегут, тоже побежали от Авессы и ушли в город. Так что Иоав возвратился от аммонитян целый и невредимый и пришел в Иерусалим, ничего этой вылазкой в Иордан не достигнув, но хотя бы сохранив свою шкуру.

На сей раз я принял на себя командование войсками, чтобы показать ему, как это делается, и продемонстрировать превосходство хорошо развитых мозгов над хорошо развитой мускулатурой. Я сам повел мою армию на север, к Еламу, против Адраазара и прочих сирийских царей, чтобы бесстрашно ухватить этих львов за бороды прямо в их логовах, бить их, скучившихся, на их половине поля. Какой мне был резон дожидаться, пока они созовут войска и выступят против меня на юг? Ох и веселый же выдался тогда денек! Пикник! Мы истребили у сирийцев семьсот колесниц и сорок тысяч всадников; мы поразили и военачальника их, Совака, который там и умер. У сирийцев ничего не осталось. И когда Адраазар и все покорные ему цари увидели, что поражены мною, они быстренько заключили с Израилем мир и покорились нам, и с тех пор сидят тише воды, ниже травы. А помогать и дальше аммонитянам они побоялись — предоставили их нашему милосердию; однако тут кончилось лето, пошли осенние дожди — пора нам было возвращаться домой, чтобы собрать урожай фиников, олив, винограда, намолоть на зиму ячменя и пшеницы и переодеться наконец в сухую, чистую одежду. Всему, знаете ли, свое время.

А через год, в то время когда миндаль снова покрывается цветом, а цари снова выходят в походы, аммонитяне опять затворились в своем городе, в Равве, предвидя, что мы опять их осадим, и это подготовило мою встречу с Вирсавией и последующую нашу без малого разрушительную связь. К этой поре я уже приобрел репутацию столь основательную и обаятельную, что мог получить практически любую женщину, какую хотел, — просто взять ее, и дело с концом. Иоав, заслышав первую весеннюю кукушку, явился ко мне, полный энтузиазма, чтобы поведать о созревшем у него плане вторжения одновременно в Европу и в Азию. Я счел его план чересчур далеко идущим и отверг его и смотрел, как Иоав ощеривается и в гневном раздражении рычит на меня. Вот ведь послал мне Бог сокровище — Иоава, не правда ли? Всякий раз, вспоминая, как Авессалом поджег ячменное поле этого вспыльчивого и свирепого воина, да еще пригрозил сжечь и другие его поля, я в изумлении качаю головой. Тоже и Авессалом тем еще был сокровищем. Кто бы не полюбил его, хоть за один только этот поступок — да даже за несосветимую дерзость, с которой он поднял мятеж, намереваясь отнять у меня престол? Я испытываю отчасти двойственные сожаления по поводу того, что он не преуспел. Был у него один-единственный шанс меня захватить, но Авессалом, благодарение Богу, им пренебрег.

Ко времени Авессаломова мятежа я, не обращая внимания на крикливое противодействие Иоава, уже создал свою личную дворцовую стражу, состоявшую из хелефеев и фелефеев, и назначил Ванею, сына Иодая, единоличным начальником над нею. Первоначальные теоретические соображения о том, что неплохо было бы образовать элитный корпус из вольнонаемных иноземных воинов, не имеющих интересов в наших домашних конфликтах и невосприимчивых к подрывному влиянию, были высказаны Иоавом. Конкретная же идея создания такого подразделения и полного подчинения его Ванее целиком принадлежала мне. Разумеется, мой племянничек Иоав взбеленился.

Ванея, крепко сколоченный человек с широкой грудью и толстой бронзовой шеей, был одним из моих тридцати легендарных бойцов. Однажды ему, по его словам, случилось, имея в руках одну палку, сцепиться с вооруженным египтянином, человеком ростом в пять локтей, так Ванея вырвал из лап этого малого копье да этим же копьем его и уделал. В другой раз, вспоминал Ванея, он спустился в ров с водою, чтобы убить льва. Зачем нужно было убивать льва именно во рву с водою, я его как-то не удосужился спросить. Ванея человек сильный, простой, собственных мозгов у него кот наплакал, что также говорило в пользу его выдвижения на пост, который он теперь занимает: мне требовалось, чтобы он отчитывался только передо мной. Неудивительно, что Иоава, когда он услышал, что я поставил Ванею во главе дворцовой стражи и сделал его подотчетным только мне одному, едва удар не хватил.

— Что за хрень, дядя! — первым делом выпалил он, едва пробившись ко мне на прием. — Разве не я главный военачальник? Значит, и начальник дворцовой стражи должен подчиняться мне.

— Начальствующий над дворцовой стражей, — мирно ответил я, — должен подчиняться начальствующему над дворцом. То есть мне.

— Так а я-то кому еще подчиняюсь, не тебе, что ли? — попытался переубедить меня Иоав. — Значит, и Ванея, подчиненный мне, тоже будет подчиняться тебе.

Подобную аргументацию я счел поверхностной.

— Ты слишком часто бываешь в отъезде, — возразил я ему.

— И вообще, на что тебе лишняя возня? Скажи ему, что, когда тебя не будет поблизости, чтобы отдавать ему распоряжения, пусть приходит за ними ко мне.

— Я всегда буду достаточно близко, чтобы отдавать ему распоряжения, — ровным тоном уведомил я Иоава. — Куда я ни направлюсь, Ванея пойдет со мной.

— Ну, во всяком случае, поговори с ним обо мне, — надувшись, сдался Иоав. — Скажи, что он всегда может мне доверять. И напомни, что это я, а не он главный военачальник.

С этим можно было согласиться.

— Ладно, — кивнул я. — Насчет доверия к тебе я ему все растолкую в подробностях.

Я уже отметил про себя смертельную ненависть, с которой племянник мой Иоав, прикрывая веками полные злобы глаза, взирал на Ванею, и решил не теряя времени объяснить молодому воину, что ему следует постоянно быть настороже.

— Иоав. Иоав? — начал я беседу с Ванеей, говоря с торопливой отрывистостью голосом, пониженным почти до вороватого шепота, который, как я надеялся, не будет разноситься слишком далеко. Крепко взяв Ванею под локоть, я принялся с проворной поспешностью сновать с ним от одной стены дворцовой залы, в которой мы находились, к другой — предосторожность, не лишняя на тот случай, если за настенными коврами прячется, подслушивая нас, какой-нибудь мерзавец. — Иоав, мой племянник?

— Слушаю, — настороженно напрягшись, ответил Ванея.

— Если он станет вдруг отдавать тебе приказы так, словно ты ему подчинен…

— Да?

— Не исполняй. Или, скажем, передаст тебе распоряжения, словно бы от меня…

— Тоже не исполнять?

— Ах, Ванея, Ванея, какая у тебя на плечах ясная еврейская голова! Мама, должно быть, очень тебя любила. Теперь послушай, если ты когда-нибудь заметишь, что он на тебя как-то странно поглядывает…

— По-моему, он то и дело странно на меня поглядывает.

— Я совсем про другие странности говорю.

— Мне кажется, я ему начинаю нравиться.

— Вот об этом-то я и толкую, на этот счет и хочу тебя предупредить. Если ты когда-нибудь обнаружишь, что он глядит на тебя с неожиданной теплотой, если он станет выказывать тебе радостную приязнь, как будто ты самый лучший его друг, которого ему именно в эту минуту пуще всего хочется видеть, если он дружески обнимет тебя за плечо, словно бы собираясь отвести тебя в сторонку, дабы сообщить интересную государственную тайну или свеженький анекдот…

— Это Иоав-то?

— Он самый. Так вот, не позволяй себя одурачить. Особенно если он станет рассказывать про странствующего рыцаря в доспехах и жену из Бата. Или вдруг бросится обнимать тебя, как дражайшего брата, с которым он сто лет как не виделся…

— Мы с Иоавом действительно дальние братья. Через отца матери первого мужа его второй жены, сына…

— Дражайшего и ближайшего брата, да еще с такими излияниями чувств, каких и драгоценный наследник далеко не всегда удостаивается, чувств, которые заставят его обнять тебя одной или двумя руками. Если он с величайшей участливостью примется расспрашивать тебя о здоровье или возьмет за бороду, словно намереваясь поцеловать, даже если возьмет правой рукой…

— Да? Что же ты замолчал? Я уж и дышать-то не смею.

— Тогда отскакивай что есть мочи в сторону! Или назад, но только подальше, как можешь дальше и как можешь быстрее. Так, словно он змея ядовитая. Ради Бога, прыгай изо всех сил и хватайся за меч, как будто на тебя убийца набросился. Не жди, чтобы убедиться, не ошибся ли ты, не давай ему лишнего шанса. Попробуешь играть с ним в честную игру, считай, что ты покойник. И всякий раз, как он окажется рядом с тобой, не своди глаз с его рук, никогда. Следи за обеими так, точно это гадюки. Иоав бьет с левой так же быстро, как с правой. Не спорь с человеком гневливым и не удаляйся с ним в места уединенные. Авенира помнишь? Помнишь, что с ним случилось?

— Иоав убил его. В воротах города.

— Пырнул под пятое ребро. В присутствии Иоава всегда помни о необходимости защищать свое пятое ребро.

Он и Амессая убил, и именно так, как я описал Ванее, — убил, когда воротился со славой, погубив моего сына и врага Авессалома, ко мне, уже осаждаемому новыми заботами, на сей раз принявшими вид мятежа, поднятого израильским вениамитянином Савеем. Умиротворяя Израиль почестями, которые по праву принадлежали Иудее, я едва не настроил против себя оба народа, так что если бы одна из половин моего государства не отпала от меня, то, скорее всего, отпала бы другая. Иногда мне бывает трудно понять, почему я ныне пользуюсь в качестве правителя такой высокой репутацией. Савей затрубил трубою, призывая племена израильские отвергнуть меня и отделиться. Чтобы покончить с Савеем, я послал на него большой отряд, во главе которого поставил моего племянника Амессая, незадолго до того служившего моему покойному сыну Авессалому, командуя у него мятежными иудеями. Выбор оказался не из лучших, даже если рассматривать его только в качестве акта умиротворения. Я дал ему на сборы три дня. Амессай сборы затянул. Первый шаг задуманного мною плана состоял в том, чтобы возвысить Амессая, почтив тем самым Иудею и одновременно обойдя Иоава, не выполнившего моего приказа и убившего Авессалома. До исполнения второго шага дело так и не дошло. Мне следовало предвидеть, что Иоав плана моего не одобрит. Следовало предвидеть, что он подстережет мой отряд и выкажет это свое неодобрение привычным для него способом и с последствиями необратимыми.

Он перехватил Амессая близ большого камня, что у Гаваона, и спросил своего припозднившегося кузена:

— Здоров ли ты, брат мой?

Амессай и не заподозрил ничего, когда Иоав ухватил его правой рукою за бороду, чтобы поцеловать его. Амессай не успел даже понять, что с ним происходит, когда Иоав ткнул его мечом, который держал в левой руке, под пятое ребро, так что выпали внутренности его на землю, и повторять удара уже не пришлось. Амессай мертвый лежал в крови среди дороги. Воины, которыми он командовал, так и стояли, точно окаменев, на месте, пока один из людей Иоава не стащил Амессая с дороги в поле и не набросил на него одежду. После этого, разумеется, Иоав возглавил поход и безжалостно гнал Савея и уничтожил его.

Ванея и по сей день не устает благодарить меня за предупреждение насчет Иоава. А уж когда известие о гибели Амессая достигло Иерусалима, благодарность его поистине не знала границ.

— Я снова в долгу пред тобой, — сказал мне тогда немногословный Ванея. — В который раз я вижу, что обязан тебе жизнью.

— Что тут поделаешь? — пожав плечами, скорбно вопросил я. — Иоав он и есть Иоав.

Сказать по правде, на Амессаю мне было наплевать в той же примерно мере, что и на Авенира. Уж если на то пошло, он мне нравился даже меньше, ибо то, что в Авенире выглядело самодовольством, в этом молодом человеке оборачивалось нахальством. Но оба эти убийства злили меня тем, что Иоав намеренно поступал вопреки моей воле. Иоав вообще не желал брать в расчет мои желания, когда они расходились с его. Вот это-то мне и навязло в зубах — его независимость. Я всегда хотел видеть в себе царя, а Иоав лишал меня этой возможности. Думаю, и Сам Господь нередко испытывает потребность увидеть в Себе царя. Иначе зачем же Он создал наш мир? Услугу нам, что ли, хотел оказать? Но, насколько сие в моей власти, царем Он Себя ощутит не скоро, не раньше, чем принесет мне извинения. Уж об этом-то я позабочусь. Разве трудно Ему сказать: «Давид, мне очень жаль. И о чем Я только думал, убивая твоего ребенка? Прости Меня».

Да, вот именно «убивая». Когда милосердный Господь отнял жизнь моего дитяти, дабы заставить меня раскаяться в грехе моем, это было самое что ни на есть убийство, разве нет? Бог — и убийца, вы можете себе такое представить? Я же говорил вам, что лучше моей истории в Библии не сыскать. Я-то всегда знал, кто Он такой. Рано или поздно Он всех нас перещелкает, — ведь так? — и возвратимся мы в прах, из которого вышли.

Так что я больше не боюсь бросить Ему вызов. Что Он может мне сделать? Только убить.

Если же говорить о том, что сделал я с Иоавом после того, как взял Иерусалим и, к огорчению своему, обнаружил, что он надежно и необратимо огражден должностью главного моего военачальника, то я нашел ему подходящее применение — стал использовать его во всех моих военных предприятиях. На поле сражения мы с ним выступали одной дружной командой, а военные экспедиции мои следовали тогда одна за другой в быстрой последовательности. На войне он был готов для меня на все, он за меня жизнь положил бы, не говоря уж о жизни Урии, которую он и положил-таки, послушно отправив его сражаться с аммонитянами. В ту пору войны радовали меня чрезвычайно, в ту пору мне еще доставало сил сражаться в них, это уж годы спустя на меня навалилась вдруг страшная усталость — во время мелкой стычки с бродячей бандой упорствовавших в сопротивлении филистимлян, — и Авессе пришлось меня выручать. Тогда-то один из моих людей и поклялся, сказав: «Не выйдешь ты больше с нами на войну, чтобы не угас светильник Израиля».

Мне было тактично сказано, что правая рука моя утратила былое проворство. Это и стало началом конца. В жизни мужчины наступает время, когда он перестает отмахиваться от посягающей на все его существование неоспоримой истины, что он уже не просто стареет, но обращается в старика, что он безвозвратно вступил на наклонный путь, ведущий туда, откуда ни один не возвращался.

А тогда войны радовали меня, поскольку я твердо верил, что с легкостью выиграю любую из них. Почти все те войны я спровоцировал сам, включая и две решающие — с филистимлянами, в долине Рефаимов. Войны позволяли мне удирать из дому. Они позволяли, пока дворец мой еще только строился, отправиться куда-нибудь и найти себе интересное, волнующее занятие, ибо, если хотите услышать еще одну правду, Иерусалим, когда я в него перебрался, мало походил на приличный город.

Он выглядел настоящим свинарником, хлевом, убогой грудой смрадного хлама. Иевусеи были по природе своей людьми методическими — во всем, кроме чистоплотности, — и к тому же вечно норовившими завалиться спать пораньше. Иерусалим представлял собой закопченный, безрадостный, тусклый городишко, безобразный, как бельмо на глазу, маленький, обнесенный стеной, унылый, насылающий клаустрофобию. Перенаселенную, вонючую трущобу. Где бы я там смог поселиться со всеми моими женами и детьми? Я ждал и дождаться не мог каждого выходного дня, чтобы отправиться в мой загородный шатер, каждого лета, чтобы провести его на войне, пока небеса остаются накрепко законопаченными и не низвергают на нас ни одного дождя. Я вовсе не святотатствую, отзываясь подобным образом о священном городе, поскольку Иерусалим не был священным, пока я не освятил его своим присутствием да еще тем, что перенес сюда ковчег завета, поставив оный посреди скинии, которую сам же и устроил. Возводить храм Бог мне запретил, но по поводу ковчега Он никакого шума поднимать не стал. Я тогда возглавил величественное шествие и окончательно разругался с Мелхолой, которая, будто рысь, наскочила на меня с бранью за то, что я выставлялся на улицах напоказ перед каждой служанкой, интересующейся царским телосложением. Даже служанка имеет право смотреть на царя, а уж на этого-то царя они еще насмотрятся вдоволь, пылая праведным гневом поборника всеобщего равенства, уведомил я Мелхолу и с тех пор больше с ней не ложился. Но, разумеется, к тому времени Иерусалим стал уже блистающим дивом всего западного мира. И должен повторить еще раз, Иерусалим не был дивом, пока я не сделал его таковым, построив мой великолепный дворец.

Когда я попал сюда, улицы были темны и узки, стены скособоченных, привалившихся один к другому глинобитных домишек сочились сыростью. Канализация была ужасна и висевший над городом отвратный смрад буквально валил человека с ног. Забудьте все, что вы слышали о чистом горном воздухе, — наш вонял отбросами, да и теперь воняет, вонял испражнениями людей и скотов. Думаете, почему мы все время воскуряем благовония и льем на себя океаны духов? Даже едкие запахи горящего трута и мирры предпочтительнее ароматов нашей естественной атмосферы. Мне так и не удалось привлечь внимание хотя бы одного из моих сыновей к проблеме создания сточной системы. Я их разбаловал, а в итоге честный труд теперь не по ним. Сколько я ни напрягаюсь, мне не удается представить, как кто-либо из них, даже ради собственного спасения или спасения Божьего мира, пойдет в грязь, станет топтать глину или лепить кирпичи. Сыновьям давным-давно надоело слушать мои рассказы о том, что я начал жизнь пастухом.

— Ой, не надо, — говорил Амнон.

— Ты опять за свое, — говорил Авессалом.

В самом городе, когда я там появился, ни одного открытого места не было. Поначалу я поселился в крепости и начал обстраивать ее кругом от Милло и внутри. Зима выдалась тухлая, сырая. Шерсть не сохла. Дни были безобразно короткими. Мы жили, будто в проклятые Богом Средние века, и первое, что я сделал, — это заключил с Хирамом, царем Тирским, подряд на строительство, ибо его народ умел работать и с камнем, и с деревом, и с драгоценными металлами. Хирам прислал ко мне послов и кедровые деревья, много кедровых деревьев, и плотников, и каменщиков, и камнерезов, и медников, чтобы они построили мне лучший дом во всем Иерусалиме, дворец, которого, как полагала Мелхола, достоин лишь человек, равный ей по рождению, с гаремом для нее и иных моих жен и с просторной крышей, по которой можно будет гулять на закате дня и с которой я смогу видеть любой другой дом в городе. Гарем, как впоследствии выяснилось, мог бы быть и попросторнее, также не лишними были бы в нем и укромные проходы в кое-какие из отдельных покоев, но кто же тогда знал, что я настолько разохочусь до баб, что буду вожделеть их даже теперь? Вот с этой-то крыши я, как вы помните, и увидел голую Вирсавию. На минуту-другую у меня перехватило дыхание. Через минуту-другую меня словно громом прошибло и я ощутил себя глубоко и беззаветно влюбленным. Не отдавай сердца своего женщинам, написал я однажды, не отдавай им силы своей. Но это только так, для виду, нравоучительная литература, относиться к которой следует не более серьезно, чем к моему знаменитому венку сонетов про бледного всадника и смуглую деву. Хотите услышать по-настоящему искренний совет? Если вам снова выпадет шанс влюбиться, хватайтесь за него обеими руками, всякий раз хватайтесь. Может, вы после об этом и пожалеете, но лучшего вам все равно ничего не найти, а случится ли это еще раз, вам знать не дано.

В соответствии с одной из статей нашего контракта, я направил к Хираму, царю Тирскому, рабочих, чтобы они валили лес и тесали камни. Принудительный труд? Я бы так не сказал. Хотя это именно он и был: принудительный труд. Несравнимый, впрочем, по масштабам с тем, что замыслил Соломон на случай, если он все же дорвется до власти и поведет строительство по всему царству. Тысяча жен кажется вам чрезмерным числом? Павлины и обезьяны представляются претенциозными? Это, знаете ли, мелкая дробь, игрушки для начинающих. Соломон — человек пугающе скрупулезный по части подробностей, и я, слушая его, временами ужасаюсь: неужели он и впрямь говорит серьезно? Тридцать тысяч человек намеревается он мобилизовать для рубки деревьев в Ливане и, может быть, еще сто пятьдесят, чтобы таскать камни из гор.

— Это получается чертова пропасть леса, — осторожно замечаю я. — И камня тоже. Зачем тебе столько?

— Строить.

— Что строить?

— Много чего. Новый дворец. Просторное жилище, получше твоего, из дорогого камня, с множеством кованого золота из Офира. Мне нужно только самое лучшее кованое золото.

— Это ты ради меня собираешься так расстараться? Но я скоро умру.

— Нет, ради себя. И еще я построил бы большой гарем, гораздо больше твоего, чтобы разместить всех моих жен.

— И ты действительно намерен завести их целую тысячу?

— Ровно тысячу, семьсот жен и триста наложниц, все сплошь царские дочери. Если бы я был царь, я бы посватался к дочери фараона. Представляешь — я, еврей из Иудеи, женюсь на дочери фараона.

— Ты и в самом деле настолько любишь женщин?

— Нет. Женщин я совсем не люблю.

— Тогда зачем тебе так много?

— Драть их одну за другой. Чем сам-то ты занимался с десятью наложницами, к которым вошел Авессалом, когда ты бежал из города?

— Я поместил их в особый дом под надзор, и кормил их, и содержал их там до дня смерти их, как вдов, но никогда больше не ходил к ним.

— А вот я бы их всех отодрал.

— Я боялся лишай подцепить.

— А я бы положился на Бога и рискнул. Я построю хранилища для зерна в городах Гацор, и Мегиддо, и Вирсавия, и конюшни со стойлами на четыреста пятьдесят коней колесничных каждая. Больше-то в наших краях от коней все равно никакого проку. И храм построю, и сделаю в нем медный жертвенник, и море литое, — от края его до края десять локтей, и стоять оно будет на двенадцати волах, глядящих наружу. И изваяю гигантских херувимов с раскрытыми крылами, высоты в них будет пятнадцать футов, и будут они из масличного дерева, обложенного золотом, и сделаю резные пальмы и распускающиеся цветы, а стены и потолки храма моего также будут все обложены золотом. И отправлю людей строить башни в пустыне и высекать водоемы.

— Зачем?

— Понятия не имею.

— Я тоже когда-то думал построить храм, — с горестным чувством припомнил я. — Но Бог сказал Нафану, что Он мне этого не позволит. «Разве я просил Себе кедрового дома?» — такими словами, если верить Нафану, отказал мне Господь, я, правда, считаю, что Он мог бы высказаться и более внятно. Все мы задаем слишком много вопросов, не правда ли? Даже Бог. «Где Авель, брат твой?» — сказал Господь Бог Каину, после того как Каин убил Авеля. А разве Бог и Сам того не знал?

— Готов поспорить, мне Он позволит, — похвастался Соломон, словно бы и не услышав моего отступления. — И Нафан тоже так считает. Знаешь, отчего тебе не позволили выстроить храм? Мне Нафан объяснил — это оттого, что ты пролил много крови и вел великие войны. А мне воевать особенно не придется — благодаря тебе, потому что все войны ты уже выиграл. Я заложу в основание храма камни с гор, обтесанные и обмеренные прямо в каменоломне, до того как их доставят сюда, так что ни молота, ни тесла, ни всякого другого железного орудия не будет слышно в храме при строении его. Он простоит вечно.

Удивительно слышать подобные речи от человека, до такой степени лишенного темперамента, человека, скупающего амулеты, чтобы защитить деньги от инфляции, человека, который, ссужая или заимствуя чечевицу либо пшено, пересчитывает зернышки в чашке, человека, который всегда съедает и выпивает ровно столько же, сколько тот, с кем он обедает, никогда больше и никогда меньше, пусть даже обедает он с родной матерью.

— Не слишком ли все это расточительно? — Не устояв перед искушением, спросил я у моего идиота-сына. — Чем ты расплачиваться-то станешь?

— Налоги — расходы, налоги — расходы, — убежденно откликнулся Соломон, явно ободренный проявленным мной интересом. — Если понадобится, уступлю Хираму, царю Тира, двадцать городов Неффалимовых, они все равно лежат в северном Израиле, так что пропажи их никто и не заметит. Обложу весь Израиль трудовой повинностью в тридцать тысяч человек и буду посылать этих людей на Ливан, по десяти тысяч на месяц, попеременно, а еще сто пятьдесят тысяч направлю в горы, вырубать и обтесывать камни.

— Нет, правда? — подавляя улыбку, спросил я. Пока тянулся этот бред, я чувствовал, как глаза мои понемногу вылезают на лоб.

— Правда, — важно ответил Соломон. — Семьдесят тысяч носящих тяжести и восемьдесят тысяч каменосеков в горах. Получается сто пятьдесят. И еще я дам Хираму двадцать тысяч коров пшеницы для продовольствия дома его и двадцать коров оливкового выбитого масла: столько буду давать ему каждый год. И все равно буду питаться лучше, чем ты.

— Ты же к еде равнодушен.

— Это тут ни при чем.

— Тогда для чего тебе хорошая еда?

— Я же должен жить по-царски. Я разделю Израиль на двенадцать областей.

— По числу колен?

— По числу месяцев и поставлю над каждым приставника. И каждая область будет в течение целого месяца доставлять продовольствие мне и дому моему, и каждый приставник должен будет доставлять продовольствие на один месяц в году. Продовольствие же мое на каждый день составят: тридцать коров муки пшеничной и шестьдесят коров прочей муки, десять волов откормленных и двадцать волов с пастбища, и сто овец, кроме оленей, и серн, и сайгаков, и откормленных птиц. Не диких, заметь, а откормленных.

— Не многовато ли будет?

— Запас карман не тянет.

— А что прикажешь делать людям, у которых не останется хлеба для пропитания?

— Пусть едят пирожные, — невозмутимо отвечает он. — Не хлебом единым жив человек.

— Сказано, — ядовито отмечаю я, — со всею мудростью Соломоновой.

— Спасибо, — отвечает он. — Только я это от тебя слышал.

— А ты серьезный человек, Шлёма.

— Еще раз спасибо. Мое сердце не обольется кровью из-за народа моего. Перст мой обременит его тяжким игом, и я буду наказывать его бичами.

— А если он воспротивится?

— Ты объединил страну, создал центральное правительство и контрольные органы. У тебя величайшая армия в мире, охранные отряды и отряды ополчения на каждом перекрестье дорог, вымуштрованные наемники, грозная дворцовая стража под началом Ванеи — все это перейдет к твоему наследнику. Вообще, ты живешь как у Христа за пазухой. Кто может тебе воспротивиться?

— И вот, забравшись к Христу за пазуху, — сообщаю я иронически, — я обнаружил вдруг, что умираю.

— Да, — машинально соглашается он. — А ведь у тебя есть все, чтобы жить да жить.

И он продолжает, демонстрируя неприятную черту своей матери — не обращать внимания на то, что я говорю:

— Я бы не стал, как ты, спать на кровати из простого яблоневого дерева. Даже мегиддские аристократы и те устраиваются получше. Я бы предпочел возлежать на изящной кровати, инкрустированной резной слоновой костью, в комнате с роскошными драпировками из темно-пурпуровых тирских тканей. Роскошным занавесям Соломона дивились бы во всех концах света. Посуда и утварь были бы у меня из золота, бронзы и серебра. К глине я бы и не притронулся.

Все это он произносит, глядя, как я утоляю жажду вином из глиняного кувшина.

— Шлёма, — говорю я ему, с некоторым смущением отставляя кувшин, — тебе приходили в голову какие ни на есть соображения насчет того, почему ты никогда не был моим любимцем?

— Нет. Я никогда не мог понять, почему я не стал твоим любимцем.

— Думаю, ты и не пытался никогда. Глупцы ненавидят знание.

— Можно я это запишу?

— Как знаешь.

— А что это значит?

— От меня тебе этого не узнать.

— А Адонии ты этого не объяснял? Ведь Адония твой любимец, верно?

— Адония и спрашивать не стал бы. К тому же он вовсе не мой любимец. У меня нет любимцев.

— Авессалом же был твоим любимцем. Я это сразу заметил.

— Как и Амнон — пока Авессалом его не убил. Не завидуй им, Соломон. Мать говорит, ты человек бережливый?

— Да, — отвечает Соломон. — Во всем, что касается собственных моих денег, я очень бережливый. Вкладываю я их без риска и всегда стараюсь припрятать побольше. Но если в моих руках окажется национальное достояние, я стану тратить его без удержу.

— Для процветания страны и вящей славы Господней?

— Нет, для собственного процветания. Другие люди меня не заботят, папа, только я сам. Ну, и ты еще, разумеется.

— А мать?

— Для мамы я готов почти на все. И для тебя тоже.

— Если бы ты был царем, — начинаю я, — и мать пришла бы тебе с просьбой разрешить Адонии жениться на Ависаге, что бы ты сделал?

— Убил бы его.

— Вижу, ты уже думал об этом.

— Я вообще много думаю. Стараюсь думать самое малое по часу каждый день. И знаешь, что я надумал? Если Бог когда-нибудь явится мне во сне и предложит выбрать что-то одно, нужное мне больше всего, я, пожалуй, выберу мудрость. Потому что, если я буду достаточно мудр, все остальное я и так получу. И еще я много думаю о строительстве.

— Дети и возведение града — вот что укореняет имя человека в веках, — сообщаю я Соломону.

— Вот и я то же самое говорю. Хотя меня зовут не Давидом, а тебя не Иессеем. Для того я и хочу выстроить храм — чтобы укоренить мое имя в веках.

И я хотел для того же.

— Я буду строить и строить, — обещает Соломон, разгораясь немалым — для него то есть — волнением. — И все, что я выстрою, прославится и будет стоять во веки веков и носить мое имя. И еще я буду жертвовать деньги на больницы.

— Возводимое человеком недолговечно, — произношу я нараспев, с насмешливой серьезностью, но он не улыбается.

— Возведенное мной простоит вечность, — заверяет он, — сотни лет, пока не вымерзнет ад и звезды не собьются с путей своих, пока не придет Мессия, пока не поднимутся ассирийцы или Вавилон не окрепнет настолько, чтобы одолеть Иудею. А ты знаешь, насколько маловероятно любое из этих событий.

— Как-то раз в Аммоне, — печально приступаю я еще к одной попытке научить его уму-разуму, — я встретил путника, он шел из стран далеких и мне сказал: среди песков глубоких обломок статуи распавшейся лежит. И я отправился туда, смотрю: из полустертых черт сквозит надменный пламень; желанье заставлять весь мир себе служить ваятель опытный вложил в бездушный камень. И сохранил слова обломок изваянья: «Я — Озимандия, я — мощный царь царей! Взгляните на мои великие деянья, владыки всех времен, всех стран и всех морей!» Кругом нет ничего… Великое молчанье… Пустыня мертвая… И небеса над ней…

— И что это значит? — спрашивает Соломон.

— Ты не усматриваешь морали?

— Но я-то буду строить там башни и высекать цистерны.

— Там не бывает дождей.

— А какая мне разница? Там и людей не бывает. Когда я закончу, у нас будет храм Соломонов, и дворец царя Соломона, и Соломоновы конюшни, и копи царя Соломона. Не беспокойся, ты тоже прославишься. Как кто запоет осанну мне и моим бессмертным трудам, так сразу и вспомнит, что ты был моим отцом. И вот, все это время, пока я приучаю себя думать хотя бы по часу в день, мой старший брат Адония безрассудно тратит деньги на себя, на пятьдесят колесниц, на скороходов, которые бегут перед ними — совсем как перед Авессаломом, — и на расточительные банкеты, в которых нет никакого смысла и которые не приносят тебе почестей. Ты пойдешь на его ужин, папа? Говорят, обслуживание там будет ресторанное, а вся еда — разогретой. Это мне мама передала, и еще она велела спросить, пойдешь ты или нет.

Мне всегда было трудно думать о моей шаловливой Вирсавии как о чьей-то матери.

— Меня пока не пригласили.

— И меня тоже, — говорит Соломон. — И маму не пригласили, и Нафана, и Ванею. Разве это не начинает походить на заговор, который Адония затеял, чтобы отнять у тебя царство?

— Адония ничего подобного затевать не станет. Слишком ленив. А скажи-ка, хоть кого-нибудь уже пригласили? Он уже начал рассылать приглашения? Назначил день?

— Не знаю. Если маму не пригласят, я тоже не пойду. Разве что ты мне прикажешь.

— Я пока даже не дал Адонии разрешения на устройство этой его вечеринки.

— Значит, ты ее не разрешишь?

— Это Вирсавия тебе велела спросить?

— Мама велела сказать тебе, — методично объясняет он, — что если ты скажешь вот эти слова, которые ты сейчас сказал, то я должен ответить, что если Адония может говорить всем, что он станет царем, то почему бы ему не говорить всем, что он устраивает пир?

— Именно это она тебе и велела сказать?

— Именно это она мне и велела сказать.

— Соломон, премудрое дитя мое, как тебе удалось запомнить такую длинную фразу?

— Так мама мне все на табличку записала. И еще повесила на шею вот этот колокольчик, чтобы я не забыл в нее заглянуть.

— А я-то все собирался спросить тебя о колокольчике. Думал, он у тебя на случай, если ты потеряешься. Ты и мама, вы очень близки друг с другом, верно?

— Мне хочется в это верить, — кивая, отвечает Соломон. — Когда мы с ней вместе, она всегда садится по правую руку от меня. И мы с ней думаем друг о друге только самое лучшее. Она думает, что я — бог, а я думаю, что она непорочна. Скажи, папа, — с великой серьезностью спрашивает он, — может так быть, чтобы моя мама была непорочной?

— Это ты меня озадачил.

— Она ведь два раза замуж выходила.

— Я бы не стал торопиться с выводами.

— Я очень старательно думал об этом.

— То-то я слышал какой-то скрип.

— И еще я все время думаю о том, что у меня будет сорок тысяч коней и двенадцать тысяч конницы. Я хочу наговорить три тысячи притчей и песен сочинить что-нибудь около тысячи и еще пяти. Когда все станет по-моему, то от Дана до Вирсавии все люди будут жить каждый под виноградником своим и под смоковницею своею, если, конечно, я оставлю каждому и виноградник, и смоковницу. И еще я хочу разрубить пополам младенца.

— О Господи! И разрубишь?

— Разрублю.

— Зачем?

— Чтобы показать, какой я справедливый. Все станут думать, что я ужас какой справедливый.

— Все станут думать, что ты дебил. — Я счел необходимым уведомить его об этом. — Если ты попытаешься осуществить хоть что-нибудь из того, о чем сегодня буровил, ты, полагаю, войдешь в историю как самый большой дурак, когда-либо коптивший небо. Я об этой чуши никому не проговорюсь, но смотри и ты не рассказывай ни единой живой душе. Будем считать ее нашей тайной.

— Но я хочу еще создать военно-морской флот.

— О Боже мой!

— Можно будет плотами доставить дерева кедровые и дерева кипарисовые из…

— Ависага!

Собственные мои многократные нарушения основных человеческих свобод походили на пуканье ящерки, поворотившейся задом к горе тирании, наваленной этим бесстрастным продуктом моих неистовых соитий с Вирсавией. Мы встретились с нею весной, а к осени поженились, благо Урия погиб, а живот Вирсавии, в котором вызревало обреченное на смерть дитя, стал уже округляться. В ту нашу начальную лихорадочную, изумительную, головокружительную пору мы с ней и минуты не способны были вынести в разлуке. Мы безостановочно впивались в плоть друг друга, поглаживая и пощипывая поясницы, бедра, руки, ягодицы и ляжки. Пальцы наши сплетались. Мы обменивались нежными прикосновениями, если уже не слипались в бурных объятиях. Всякую минуту мы распалялись желанием.

— Я совершенно мокрая, — часто вздыхала Вирсавия.

Мы распутничали, не давая себе передышки, услаждаясь непривычными нам восторгами все новых открытий и упоений. Другие женщины притупляют удовлетворяемые ими аппетиты, Вирсавия же, пресыщая, лишь обостряла голод. Неудивительно, что я застрял в Иерусалиме на срок много больший задуманного и не спешил в пески аммонитян, чтобы соединиться с Иоавом под Раввой, ожидая, пока город и в самом деле не дозреет до того, чтобы пасть.

Поначалу иноземных недругов у меня было хоть пруд пруди. Есть в человеке нечто, вожделеющее врага, как есть нечто в человечестве, вожделеющее равновесия враждебных сил. Уберите одну из них, все тут же рухнет. Авессалом нанес свой удар в мирное время, когда устранены были все причины национальной розни, а после гибели Авессалома восстал Савей. Мне очень повезло, что в начале моего еще неустойчивого правления на меня насели столь многие, чуждые нам, объединявшие нас враги.

Да и победа — разве не веселит она душу? Бог был тогда на моей стороне. Кто-нибудь хочет поспорить? Завоевания мои доставались мне ценою столь малых усилий, а неудачи были столь редки, что весь окрестный мир естественным образом заключил: Господь возлюбил меня, и уж Он-то позаботится оберечь меня во всяком месте, в какое я сочту нужным выступить. Аммонитяне, в конце концов взявшиеся за меня, в сущности, не доставляли мне таких уж крупных неприятностей, в особенности после того, как я, в кампании, завершившейся год назад, помог Иоаву таскать каштаны из огня, расколотив тех немногих сирийских правителей, которым еще хватало нахальства противостоять мне, принимая сторону аммонитян. Эта же, последняя наша осада взяла достаточно времени — его как раз хватило, чтобы я обрюхатил Вирсавию и ликвидировал ее мужа, отказавшегося стать игрушкой в моих руках и лечь с нею. Он предпочел засесть у меня во дворце и пить горькую, а домой, к жене не шел ни в какую. Я до сих пор не понимаю, как удалось мне после этого бурно разраставшегося скандала все-таки сохранить харизматический ореол легендарной религиозной, заслуживающей всеобщего почитания фигуры, который осеняет меня и по сей день. Со всей оравой моих зарубежных врагов у меня было меньше хлопот, чем позже у Седекии с одним-единственным Навуходоносором и его вавилонянами: те закололи сыновей Седекии пред глазами его, а самому Седекии ослепили глаза и сковали его оковами. В суровые времена мы жили, в очень суровые. Вот и приходилось бить так чтобы противник не встал.

Первейшим предметом моих военных усилий были, разумеется, филистимляне, которых успехи и усиление их восточного вассала и протеже раздражали все больше и больше, но которые слишком долго откладывали шаги, способные меня обуздать. Филистимляне вообще с большим скрипом решаются на что-либо. Они никогда не составляли единого общества. А мы к той поре уже составляли. Я был организован лучше их. И я знал, что должен избавиться от владычества этих иноземцев, иначе у меня не будет реальной возможности приняться как следует за остальных. Когда они наконец созрели для попытки остановить меня, я, в сущности говоря, уже обладал численным превосходством.

Вдумываясь в долгую историю филистимского владычества, поневоле приходишь к выводу, что победа над ними далась мне гораздо легче, чем следовало ожидать. Семь лет гражданской войны не прошли для нас даром: теперь у меня была регулярная армия и отряды народного ополчения в любом сколько-нибудь значительном поселении севера и юга — достаточно было протрубить в трубу или в бараний рог, чтобы они выступили в поход и за один ночной марш-бросок достигли меня. Филистимляне слишком долго питали уверенность в разрозненности Израиля и Иудеи и в неприязненных между ними отношениях, они слишком долго пользовались возможностью беспрепятственного прохода к своим северным бастионам через долину Изреельскую, отделяющую Галилейские горы от Самарии, как и к городам Иудеи, которые они сочли удобным для себя оккупировать. Даже мой родной дом в Вифлееме находился в то время в руках филистимских бандитов, которые просто-напросто вперлись в него и жили себе припеваючи.

Но теперь положение изменилось, и изменилось коренным образом. Мы стали единой и неделимой нацией. Филистимляне известили меня о своей серьезной озабоченности тем, что я помазался на царство и в Иудее тоже. Еще более раздражились они, обнаружив, что я укрылся от их возмездия в укрепленном Иерусалиме, который сделал своей столицей. Они направляли ко мне посланцев с разного рода неодобрительными ультиматумами. Я же, и не думая каяться, отвечал, что земля эта обещана Господом отцам моим, Аврааму, Исааку и Иакову, что же до них, филистимлян, то я не возбраняю им уложить вещички и вернуться на Крит и иные греческие острова, если им тут что-либо не нравится.

Предложения моего возвратиться на Эгейские острова, с которых приплыли некогда их предприимчивые предки, филистимляне почему-то не приняли, вместо того они пошли войною на Иерусалим и растеклись при этом по всей долине Рефаимской. Мне лучшего и желать не приходилось — на возвышенностях филистимляне никогда особенно не блистали. Безопасности ради я укрылся в крепости и объявил мобилизацию. Ожидая, когда явятся войска и силы мои возрастут, я пребывал в состоянии ничем не омраченной уверенности. Но с Богом все же переговорил, просто на всякий случай.

— Идти ли мне против филистимлян? — поинтересовался я у Господа, удалясь в место уединенное, где никто нас не мог подслушать. — Предашь ли их в руки мои?

— Предам ли их в руки твои, — переспросил Господь без малейшего намека на вопросительную интонацию, как будто вопрос мой был и скучен, и не нужен.

— Да, предашь?

— Ну что ты все время спрашиваешь? — сказал мне Господь. — Иди, иди, ибо Я безусловно предам филистимлян в руки твои.

Я и пошел, и пошел, поскольку в ту пору мне вполне хватало слова Господня. Филистимляне подвигались вперед без особой опаски, словно они выступили в мелкую карательную экспедицию, да и число их было далеко не ошеломляющим. В общем-то мы в тот раз даже превосходили их числом, а потому встретились с ними лоб в лоб и размолотили их вдребезги — солнце при этом не останавливалось в небе, града и грома с молниями, способных привести филистимлян в трепет или заставить их завязнуть в грязи, небеса тоже не посылали, — то было первое с начала времен честное генеральное сражение, в котором мы одержали победу. Будь у нас шляпы, мы бы в приливе восторженных чувств бросали их в воздух. Вместо этого я распорядился насчет истуканов, которых филистимляне побросали, удирая, — изображений Дагона, повелителя рыб, и Астарты, богини с голой женской грудью, но в мужских штанах: мы сожгли их в огне.

Прошло не так уж и много времени, и филистимляне вернулись, пылая мстительным чувством. На сей раз полки, батальоны и взводы филистимские, набранные по всем их большим городам, были укомплектованы полностью. И снова шеренги их, выступившие на Иерусалим из селений приморской равнины, заполнили долину Рефаимскую, однако теперь они сильно умножились и устрашали зрение. Когда мы увидели их, Иоава аж затрясло от радостного предвкушения. Отроду не видел я человека, которому так не терпелось ввязаться в драку.

— Явились! — Как будто он их ждал и дождаться не мог. Иоав хлопал в ладоши, ноздри его раздувались, точно у почуявшего пламя боевого коня. — Давай ударим по ним сверху и дадим хоть паре дюжин из них повод для сожалений.

— Не лучше ли ударить по ним так, чтобы хороший повод для сожалений появился у всех них? — задумчиво откликнулся я.

— Что ты хочешь сказать?

— Я должен все обмозговать, — ответил я. Дело предстояло серьезное. Я позаимствовал у Авиафара ефод и удалился в лес, чтобы получить от Бога гарантии.

— Идти ли мне против филистимлян, как прежде? Предашь ли их в руки мои?

И Господь ответил:

— Нет.

На какой-то миг я онемел от изумления.

— Нет?

— Нет.

— Что значит «нет»? — Я рассердился. — Ты не предашь их в руки мои?

И Господь сказал:

— Не выходи навстречу филистимлянам, как выходил прежде.

— А чего же тогда?

— Но зайди им с тылу и иди к ним со стороны тутовой рощи.

— С тылу?

— С тылу.

— Как это «с тылу»?

— Да обойди их сзади. Напади из засады, возьми их врасплох.

— Ты не поверишь, Господи, — сказал я, — но у меня, когда я шел сюда, сидела в голове та же самая мысль: подкрасться к ним со стороны тутовых рощ, что стоят по краям равнины, и ударить с флангов, взять их врасплох.

— Конечно-конечно.

— Но вот что меня беспокоит, Господи, так это шум, который мы будем производить в рощах, подбираясь к ним поближе и приготовляясь к атаке. А вдруг они нас услышат? Предашь Ты их мне или не предашь?

— По-моему, об этом ты Меня уже спрашивал.

— Так Ты же мне толком и не ответил. Ты просто скажи — да или нет.

— Да предам же, предам, — сказал Бог. — Какого еще рожна тебе нужно?

— Да вот насчет шума.

— Зайди им с тылу и иди к ним со стороны тутовой рощи. Говорил Я тебе «с тылу» или не говорил? А как подберешься поближе — жди.

— Ждать?

— Да. Ветра. И чтобы никто ни слова, ни шепота. А когда услышишь шум ветра, как бы идущего по вершинам тутовых дерев, только тогда и двигайся. Пусть движение ветвей станет вам сигналом. Они не будут знать, где ты, пока ты на них не насядешь. Вот так Я и предам всех их в руки твои.

И это, как я теперь понимаю, был последний мой разговор с Богом. Время летит. Прошло тридцать лет, а кажется, будто все это случилось только вчера. И если не считать семи дней, проведенных мною в молитве, когда болезнь поразила мое дитя и я целую ночь пролежал на земле, я разговаривал с Ним всего один раз, когда Он наслал на Израиль моровую язву из-за проведенной мною переписи населения, которую все восприняли с неудовольствием. То Он спасает нас, то убивает. Люди мерли как мухи от болезни Его, не помогал и ароматический кипер из виноградников Енгедских, который мы носили на шее в полотняных ладанках. Кипер хорош от заушницы, а против бубонной чумы он бессилен. Вся страна тогда пропахла кипером. Даже Иоав и тот возражал против устроенной мной регистрации душ человеческих, которые принадлежали моему Богу, а не моему правительству.

— Моисей же это проделал, — спорил я с ним. — Почитай Числа.

— Да разве ты Моисей?

Но я настоял на своем, мне нужны были данные для планирования воинского призыва и налогообложения. Дьявол толкнул меня под руку. И умерло из народа, от Дана до Вирсавии, семьдесят тысяч человек. И когда я увидел, как Ангел, поражавший людей, простер руку свою на Иерусалим, чтобы опустошить его, я пожалел о бедствии своем и закричал в страхе: «Что ты делаешь, что творишь! Вот, я согрешил, я поступил беззаконно. А эти овцы, что сделали они? Пусть же рука Твоя обратится на меня и на дом отца моего. Остановись, остановись! Что вы там все, охренели, что ли?»

Я не очень тогда понимал, с кем говорю — с Ангелом или с Богом. Как бы там ни было, Бог демонстративно не снизошел до ответа мне, обратившись вместо того к Ангелу и сказав: «Довольно. Теперь опусти руку твою». Так что Иерусалим уцелел, хоть и был он на волосок от гибели. А Бог сказал мне через пророка Его: купи гумно, на котором стоял Ангел, и поставь там жертвенник. Вот в конечном итоге и все, потребовавшееся для того, чтобы умиротворить наше гневное Божество, — еще один дурацкий жертвенник. Нужен он Ему был? Как бальзам Галааду, как рыбьи садки Есевону. Зачем Ему вообще столько жертвенников? Оба мы вели себя как последние дураки — что я, что Бог.

Во второй битве Рефаимской мы вели себя гораздо умнее, мы работали как одна команда, и план наш касательно использования тутовых дерев в качестве прикрытия выполнили безупречно. Все прошло как по маслу. Когда нас достиг ветерок прилетевший с моря Филистимского, мы пошли в обход, мы продвигались вперед под все усиливавшийся шумливый шелест листвы. Ветер был нашим сигналом. Звуки наших шагов потонули в естественном гомоне леса, и мы все разом ударили по рядам неповоротливых воинов в тяжелых доспехах построившихся в боевые порядки лицом к пустоте, ударили с двух сторон, испуская безумные, кровь леденящие вопли. Для филистимлян это было полной неожиданностью. Впрочем, чего еще и ждать от людей, которым хватило ума во второй раз заявиться на то самое поле, с которого их недавно выбили, и построиться точно так же, как в первый, — вместо того чтобы разделиться на колонны и, подойдя к городу, осадить его? Застигнутые нашими фланговыми ударами врасплох, они не смогли перестроиться, а, пытаясь отразить наш наскок, только рубили друг друга. Все, что им оставалось, — это развернуться налево кругом и удариться в бегство. Мы гнали их без передышки. Пяти главных городов филистимских мне было мало. Мы преследовали и разили филистимлян от Гаваи до Газера, и в конце концов, принудив их к безоговорочной капитуляции, искоренили без следа то немногое, что сходило у них за культуру.

Я посадил в Гефе судебных приставов. Я отнял у филистимлян все их железо. И всю рыбу тоже. Я перековал их мечи на орала, а копья их на рыболовные крючки, так что больше они воевать не могли, разве только на моей стороне. Я взял их кузнецов, плавильщиков и рудокопов и повелел им обучить нас работе с металлом. Я принял на службу Еффея Гефянина и с ним еще шестьсот филистимлян — того самого Еффея, который, даром что я вторично лишил его родины, поразил меня своей преданностью в самое сердце, когда нам пришлось бежать из Иерусалима и я освободил его от присяги, разрешив ему искать службы у Авессалома. Чуть ли не за одну ночь я совершил квантовый переход в современный мир — я взял народ Израиля и вывел его из бронзового века в железный, который оказался для нас золотым.

Укрепясь филистимским железом и филистимскими воинами, я шел от успеха к успеху. Теперь всего по порядку уже и не вспомнишь. Моав пал пред моей мощью, обратившись в зависимое государство. Я поставил охранные войска в Идумее и в земле Амаликитской. Из Акабы Идумейской я получал медь и железо, необходимые для нашей процветающей металлообрабатывающей промышленности, которая известностью своей и производительностью стала вскоре соперничать с нашим же непревзойденным центром по пошиву готового платья. Возможности дальнейшей экспансии и дальнейших завоеваний сами падали мне в руки, точно золотые яблочки с серебряного древа. Я не мог поверить моей удаче, когда услышал от путников, проезжавших египетским трактом по своим торговым делам, что сирийский царь Адраазар, сын Рехова, царя Сувского, выступил на север против Фоя, царя Имафа, намереваясь восстановить свое владычество при реке Евфрате, оставив Голанские высоты и всю свою южную границу практически беззащитными. Армия моя стояла наготове, и я как раз ломал голову над вопросом — кого бы мне еще завоевать. Игра предстояла рискованная. Но — судьба помогает смелым.

— Прикажи своим людям препоясаться мечами, — велел я Иоаву, как только решил, что грех упускать такую возможность. — И скажи им, чтоб не входили к женам их.

— Без булды?

— Без всякой булды! Чтобы все у меня были чистыми!

— Воевать, что ли, собираемся?

— Да, против Адраазара.

— Кого?

— Адраазара.

— Адраазара?

— Адраазара.

— Ни хрена себе.

В те времена многие люди носили экзотические имена, и я, размышляя на эзотерические темы, помнится, разработал теорию насчет того, что единственная причина, по которой силы судьбы избирали людей вроде Иосифа, Моисея, Авраама, Самуила и меня, чтобы возвысить их над толпой, состоит в том, что все мы носили нормальные человеческие имена, привычные и легко запоминающиеся. Меня нимало не удивляет, что мой дееписатель Иосафат подпрыгивает в воздух на целый фут всякий раз, что его окликают. Я бы тоже подпрыгивал, если бы звался Иосафатом или Адраазаром.

Адраазару пришлось-таки попрыгать, получив от меня хороший зец, ибо я пошел на него скорым шагом и взял у него тысячу колесниц, и тысячу семьсот всадников, и двадцать тысяч человек пеших, и подрезал жилы у всех его коней колесничных, кроме тех, которых решил оставить себе для ста колесниц. А когда дураки сирийцы дамасские явились на помощь к Адраазару, я прошел сквозь них, как помет сквозь гуся, и поразил двадцать две тысячи человек. И стали сирийцы рабами у меня, платящими дань. Я же взял золотые щиты, которые были у рабов Адраазара, и принес их в Иерусалим. А в Бефе и Берофе, двух городах Адраазаровых, я взял весьма много меди, ибо добыча — удел победителя. Возвращаясь же с поражения сирийцев, я, что называется, сделал себе имя, положив их еще восемнадцать тысяч в долине Соленой. Ныне, вспоминая эту усеянную мертвыми костями долину, я задумываюсь — да были ль эти кости когда-либо живыми? Тогда же мне казалось, что все испытания, какие сулила мне судьба, остались позади. Я поставил охранные войска в Дамаске и на Голанских высотах, сознавая, что с сирийцами у детей Израилевых никогда уже больше хлопот не будет. Так завершился еще один удачный год.

Я определенно достиг много, ибо в промежутке между битвами с филистимлянами и покорением Моава я также доставил в Иерусалим ковчег завета. Конечно, Мелхола оставалась для меня вечным источником неприятностей, но ведь и у царя не все всегда бывает сладко да гладко.

Развязавшись с врагами и получив наконец возможность вздохнуть спокойно, я на досуге обозрел достигнутое мною. Достигнутое впечатляло. Работа была проделана отнюдь не пустячная. Практически все сущее на лице земли — от Евфрата на севере и до Египта на юге, от Филистимского моря до восточных пустынь — принадлежало мне за вычетом разве разрозненных поселений амаликитянских, которые тогда еще не стали для меня занозой в глазу. Я мог, если бы захотел, подняться на Дарьенский пик и, глянув в любую сторону, потешиться мыслью о том, что я хозяин всего, лежащего предо мной. Удивительно ли, что я был доволен собой? Я чувствовал себя хрен знает каким умницей и молодцом. Да и кто на моем месте не чувствовал бы? Я пыжился, будто павлин, ибо это я и никто иной взял царство размером со штат Вермонт и превратил его в империю величиною со штат Мэн!

Теперь пути моему оставалось идти лишь под уклон.

10

Нагими мы были

Как странно для не верящего в любовь человека обнаружить, что он влюблен. Нагими были мы с нею почти каждый день, порою по три и четыре раза на дню, и не стыдились того. Все началось в пору цветения миндальных дерев. Я знаю, потому что помню, как он мне это сказал. Я молчал, ожидая продолжения. Иоав человек по натуре не шибко поэтичный, да и голова его обычно забита вещами поважнее, чем смена времен года или возвращение весны. Земля уже покрывается юной зеленью, волнуясь, известил он меня. Мы и оглянуться не успеем, как голос горлицы снова заслышится в стране нашей.

— Ну так и что? — Мне все же не удалось скрыть мое замешательство.

Время не терпит. Европа лежит перед нами вся нараспашку. Азия тоже. Железо у нас теперь есть, так надо ковать его, пока горячо.

— А что за спешка-то? — спросил я, убаюкиваемый благовонным ветерком. — И зачем нам это?

— Англичане уже слезают с деревьев, — проинформировал меня Иоав таким тоном, точно речь шла Бог весть о какой угрозе. — Германцы выползают из пещер. Мы должны действовать без промедления. Прежде чем мы опомнимся, может разразиться промышленная революция. Прогресс способен разрушить мир. Кто-нибудь, глядишь, еще и Америку откроет. Я не преувеличиваю. Они там изобретут демократию, которая выродится в капитализм, фашизм и коммунизм. Рано или поздно они могут додуматься до того, как использовать нефть. А что произойдет, если они овладеют электричеством или изобретут двигатель внутреннего сгорания или паровую машину? Тебе очень нужны автомобили? Поезда, знаешь, эти — ту-ру-ру? Могут появиться концентрационные лагеря. И даже нацисты. Наплодится чертова пропасть гоев. А если мы им не понравимся? Они присвоят нашу религию и забудут, откуда она взялась.

Я поскреб в затылке. Тут было о чем подумать.

— И что же ты думаешь предпринять?

— План у меня такой. — Иоав развернул принесенные им карты. — Дай мне Авессу и с ним шестьсот человек, на которых можно положиться, что они, опустясь у пруда на колени, не отложат мечи, но будут лакать воду подобно псам. Мы пройдем турецким перешейком в мягкое подбрюшье Европы, сметая все на своем пути. Оттуда Авесса с тремястами людей повернет направо, на восток, чтобы захватить Кавказ, Индию, Афганистан, Непал, Тибет, Сибирь, Монголию, Китай, Вьетнам, Корею, Японию и Формозу. Пока Авесса будет одерживать там победы, я с другими тремястами поверну на запад, налево, и покорю всю остальную южную Россию, от Каспийского моря до Черного, Украину и Балканы. Я захвачу Румынию, Венгрию, Югославию, Грецию, Албанию, Италию, Австрию, Германию, Францию, Нидерланды, а после Испанию с Португалией. Польшу я тоже сокрушу, если ее удастся найти. Я оставлю охранный отряд в Гибралтаре, чтобы навсегда овладеть входом в море Филистимское. Я знаю, о чем ты думаешь.

— Звучит грандиозно.

— Насмешки строишь, да?

— Однако ты можешь столкнуться с сопротивлением.

— Думаешь, мне это не приходило в голову? Но если народы Европы будут одолевать меня, Авесса поможет мне, а если азиаты его будут одолевать, я приду к нему на помощь. Чего проще? Разве мы не управились точно таким же образом с сирийцами и аммонитянами? Так вот, овладев Иберией и Францией, я отплыву из Кале в Дувр и захвачу Англию и Уэльс, а после отправлюсь из Ливерпуля в Дублин, чтобы овладеть Ирландией. Замирив Ирландию, я через Шотландию тронусь в обратный путь. Отплыв из Ферт-оф-Форта, я попаду на юг Норвегии, пройду побережьем до самого ее севера и возвращусь через Швецию и Финляндию. Ну, как тебе пока?

— Как ты будешь обходиться без кошерной пищи?

— А я и не буду. Мы возьмем с собой козий сыр, ячменный хлеб, изюм и инжирные лепешки. В Турции и Греции пополним запас провианта финиками и медом. Да, а чтобы обеспечить себя протеином, возьмем еще фасоль и чечевицу. В Шотландии разживемся лососем и семгой. В Скандинавии, Голландии и Дании наберем столько селедки и копченой рыбы, сколько сможем съесть. Если хочешь, могу и тебе принести. А в России будем кормиться осетриной, икрой и черным хлебом.

— В России? Ты и Россию хочешь завоевать?

— На обратном пути. Возвращаясь, я первым делом учиню осаду Ленинграда. Потом возьму Москву, Сталинград, Ростов, Киев и Одессу. А после, снова вернувшись в Турцию, воссоединюсь с Авессой, идущим домой после овладения Востоком и прочей Азией, и мы вместе вернемся в Израиль — как раз поспеем к созреванию винограда с оливами и к поре посева ячменя, пшеницы и льна. Что может быть проще?

— А как ты попадешь из Шотландии в Норвегию? — поинтересовался я.

— Морем, — сказал Иоав.

— У нас же судов нет, — напомнил я ему, — а и были бы, так мы все равно не умеем ими пользоваться.

Иоав наморщил лоб.

— Но как же я тогда попаду из Франции в Англию?

— То-то и оно. Так что ты лучше прогуляйся через Иордан до Аммона и осади еще раз Равву.

— Ладно, подожди меня здесь.

И следующее, что я помню, это как я безумно влюбился. Любовь поразила меня точно молния. Разинув рот, я, словно окаменелый, глазел на голую женщину, а потом завопил, призывая на крышу людей, будто впавший в буйство, не ведающий приличий маньяк. Дело в том, что, отправив Иоава и слуг моих вести кампанию против Раввы, я остался в Иерусалиме, и всех развлечений у меня было — дожидаться нового летнего гардероба, для которого с меня уже сняли мерку, вот я и повадился каждый вечер гулять по крыше, позволяя мыслям моим странствовать где им заблагорассудится. Я скучал. Когда я в последний перед тем раз заскучал в Иерусалиме, я перенес в него ковчег завета. Ничего интереснее мне придумать не удалось, вот я и ухватился за эту мысль и в итоге вдрызг разругался с Мелхолой, что и привело наконец к прекращению наших с нею супружеских отношений, избавив меня в дальнейшем от снисходительной терпимости, которую я еще проявлял в обхождении с нею. Ссора с Мелхолой оказалась замаскированным благословением свыше, ибо мы к тому времени уже осточертели друг дружке до смерти.

Скажу вам чистую правду: я и понятия не имел, что это за ковчег завета такой, когда надумал перенести его в город из дома Аведдара Гефянина, причем красоваться во главе феерического шествия, к организации которого я приступил, должен был не кто иной, как ваш покорный слуга, царь собственной персоной. Зато у церковников такое понятие имелось, для них ковчег был важен, а я, в моих усилиях объединить все партии, существовавшие о ту пору в нашей неисправимо плюралистической и несговорчивой стране, не видел вреда в том, чтобы привлечь на свою сторону верующих. Думаете, это Бог больше всех намаялся тогда в пустыне с Моисеем и народом его? У меня тоже хлопот хватало. Ковчег был изготовлен из древесины акации, внутри же деревянного сундука находились, как утверждалось, те самые две начальные скрижали из камня с горы Синай, на которых Бог перстом Своим написал для Моисея десятословие. Заглядывать внутрь никому не дозволялось, так что проверить, правда это или нет, мы не могли. К нему и прикасаться-то было запрещено. Это мы вывели из печальной участи, постигшей бедного Озу во время первой моей попытки перенесения ковчега, состоявшейся за три месяца до второй и последней. Бедный Оза, имея намерения самые что ни на есть благочестивые, машинально простер руку свою к ковчегу, когда тот качнулся на колеснице из-за того, что споткнулся один из волов. Господь прогневался на Озу за эту невинную оплошность и поразил его там же, и умер он там у ковчега Божия, прямо на месте. Дорога в ад, написал я однажды, вымощена благими намерениями. Строго говоря, история эта дает слишком малую статистическую базу для вывода о неприкосновенности ковчега, но никаких гуманных способов расширить ее мне придумать не удалось. Не мог же я в интересах эксперимента выкликать добровольцев, которые согласились бы еще разок коснуться его.

Во второй раз я лично руководил всей затеей, стараясь не упустить ни единой мелочи. Никаких колесниц, приказал я. На волов полагаться нельзя. На сей раз я велел продеть сквозь кольца ковчега шесты, как сделал некогда Моисей по слову Божию, и подрядил носильщиков, все сплошь левитов, которым не пришлось и на десять футов приближаться к сундуку из акации с навершием в виде двух превосходных резных херувимов, лицом склонявшихся друг к другу и весьма выразительно простиравших вверх и вперед изогнутые крылья. Носильщики-левиты создавали эффект более театральный, чем скоты, сообщая всему представлению необходимую помпезность. Ох и волнующий был денек! Это событие обратило град Давидов в град Божий, еще и поныне остающийся главным местом богослужения. Где ковчег, там и Бог. Вот только где он теперь, Бог его знает.

За неделю до события трубный глас прозвучал по стране, призывая всех израильтян придти посмотреть, на мой парад, если, конечно, они не хотят упустить такую возможность. Каждый день повторять представление этого рода я вовсе не собирался. Еле дыша, мы с робостью и опаской вынесли ковчег из дома Аведдара Гефянина, где он так и стоял со времени, когда Оза коснулся его и умер на месте. Аведдар с того дня купался в преуспеянии, что было истолковано моими священниками как ниспосланный Богом благоприятный сигнал, позволяющий продолжить исполнение моего плана. И когда несшие ковчег на шестах прошли по шесть шагов и ни один из них не помер, мы вздохнули свободно. Я крикнул «ура!» и принес в жертву семь тельцов и семь овнов. Вот тогда-то и начался праздник. Весь Израиль в тот день играл перед Господом. Даже я увлекся и пропел аллилуйю не помню уж сколько раз. Мы играли пред Господом на всяких музыкальных орудиях из кипарисового дерева, и на цитрах, и на псалтирях, и на тимпанах, и на систрах, и на кимвалах. Вряд ли вы когда-нибудь слышали столько музыки и видели столько радостного веселья, как в тот день, когда мы под крики и трубные звуки внесли ковчег завета в город. Столько музыки, пения и радостных воплей не слышно было на земле со дня, в который Дух Божий впервые пронесся над водой и сказал: «Да будет свет». И стал свет. И я стал впереди всех, возглавив шествие и танцуя пред Господом. Я скакал пред Ним из всей силы, одетый в накидку из тонкого полотна и в льняной ефод.

Г. Флобер

Повеселился я в тот день на славу. Я знал, что, скача из всей силы, выставляюсь напоказ всему городу. Я не знал только, что Мелхола смотрела в окошко, как я скачу пред Господом, и что она, глядя на мои прыжки и па, уничижила меня в сердце своем. Или того, что она, утратив всякий контроль над собой, накинется на меня с бранью перед чужими людьми, едва я вернусь домой.

Кандидат

— Мне пришлось говорить с тобой на людях, — неуклюже оправдывалась она впоследствии. — Наедине мне тебя больше увидеть не удается.