— Господи, Сид, — воскликнул Голд, — наверно, это было ужасно.
Все.
Мускулюс знал, кто встретит его на пороге в следующий приезд.
— Это было не так уж страшно, — тихо ответил Сид, немного подумав. — Они называли меня еврейчик, но позволяли играть с ними, я говорю о тамошних мальчишках. В основном это были ирландцы и норвежцы. Бывало, они набрасывались на меня и сбивали с ног. Они заставляли меня расстегнуть ширинку и показать им член, а они по очереди плевали на него, но если я делал, что они говорили, не плакал и никому об этом не рассказывал, то они потом снова позволяли мне играть с ними, и потому, наверно, меня это тогда не очень трогало.
— Господи, Сид, какой ужас! — вскричал Голд.
Вспомнился малыш Тиль. Там, у реки, с ореховым прутиком наперевес. «Вот я дедушке скажу…» А ведь не на отца сослался, угрожая мяснику. На деда. Детский лепет прозвучал отзвуком древнего салюта: «Слава павшему величию!» Вырастет малыш, заматереет, подвинет собственного родителя на лавке. Чего стесняться, когда все свои? Сирота, малефик вместо отца вдруг представил Просперо Кольрауна. Боевой маг попущением судьбы или несчастного случая лишился маны, ореол страха, внушаемого учителем, потускнел, былой ужас врагов впал в детство — и вот Андреа Мускулюс ладит упечь благодетеля в богадельню, перехватив статус при дворе, в ложе Бранных Магов…
Во рту появился мерзкий привкус. Пришлось смыть добрым глотком вишневки.
— Мы прожили там всего год, — продолжал Сид, — так что это повторялось не так уж много раз. Думаю, маме и папе доставалось не меньше, и от евреев в том числе. Многие из тех, кто обосновался там раньше, вообще не желали нас там видеть. Я помню, что каждый год мы переезжали на новую квартиру. Все так делали. Новый хозяин обычно делал косметический ремонт и давал скидку на первый месяц. Не знаю, почему хозяева не давали ежегодных скидок нам как постоянным съемщикам, ведь те, кто въезжал туда после нас, получали эти льготы, но так уж там было заведено, и в конце года мы снова переехали и поселились в еврейском квартале, а я пошел в школу. Наверно, я говорил по-английски с очень смешным акцентом, но я был слишком глуп и не понимал этого, пока другие мальчишки и девчонки не стали меня дразнить. Но даже и тогда я не сразу догадался, что они дразнят именно меня. Я только знал, что они начинают как-то странно говорить, когда я появляюсь, а потом я тоже стал говорить на их лад, передразнивая то, как они дразнили меня.
Застолье все больше превращалось в новельет дурного беллетриста, когда автор, не зная, чем занять героев, поминутно усаживает их есть-пить. Закусят, повергнут врагов, выпьют, спасут красавицу, между шницелем и куропатками завоюют империю, под голубцы с мальвазией прокутят трон…
Жалость еще сильнее сдавила горло Голда, и он почувствовал, что и его глаза наполнились слезами. — Господи, Сид, представляю, что ты чувствовал, когда догадался, когда понял!
— … шваль всякую приваживает! Совсем умом рехнулся! В доме девка на выданье, а он какого-то шалопута на постой принял…
— Да нет, ничего страшного, — сказал Сид. — Наверно, многие из нас говорили со смешным акцентом. Я помню, что вначале мне приходилось трудновато, потому что я никак не мог сообразить, как нужно есть в большую перемену. Мама давала мне с собой на ланч сэндвич и яблоко в бумажном пакете, но мне почему-то втемяшилось в голову, что на ланч я должен ходить домой, как в первой школе. Я не знал, где я должен был есть, а жили мы тогда далеко от школы. И вот каждый день в перемену я бегом бежал словно бы домой на ланч, а на самом деле, пробежав пару кварталов, прятался где-нибудь неподалеку и, съедая свой ланч, смотрел, как снуют туда-сюда поезда метро — с Кони-Айленда на Манхэттен.
— Спортит Цетинку, гулена! Ее и целую-то замуж не берут: брезгуют хромушей…
— Один? Ты не мог спросить у друзей? Тебе никто не сказал?
— Я ему говорю по-родственному: папаша, вы какой задницей думали? А он за коромысло… Родную кровь из-за чужого шлендры рад убить!
— У меня не было друзей, — сказал Сид. — У меня, считай, не было никаких друзей, пока мы наконец не переехали на Кони-Айленд и не осели там. А потом как-то раз, наверно, это был какой-то очень дождливый или снежный день, я не смог выйти на улицу и тогда увидел, что остальные дети едят ланч в школе или в школьном дворе, а потом остаток часа играют во дворе или в спортивном зале.
— Что старый, что малый! Слыхали, небось, сафьяновый наш, — свекор в отрочестве головкой скорбел. На шмагию, бедолага, страдал… Едва вылечился. Шишечке дед Мяздрила рассказывал: из дому сбежал, пять лет по дорогам валандался!..
Сердце Голда обливалось кровью.
— Чародеям в ножки падал, в науку просился. Гнали его взашей…
— Какой кошмар, Сид. Наверно, ты был ужасно одинок.
— Вы ж понимаете, мастер Андреа, с дубильной ряшкой в волшебный ряд!
— Я не был одинок.
— Вернулся грязный, битый, во вшах… Дед смилостивился, принял. Кто ж мог знать, что в почтенные-то годы зараза вернется?!
— Но ты, наверно, очень расстроился и смутился, когда узнал.
Мускулюса словно обухом по затылку огрели. «На шмагию страдал?!» Дурацкое словечко ввернулось буравчиком, завиваясь дополнительными смыслами. Проклятье, ведь не просто злая шутка! «Ха! Магия-шмагия…» Или это разговор с Шишмарем и Шишмарихой так встал поперек горла, что рад любому поводу отвлечься?
— Да нет, я не расстроился и не смутился, — упрямо возразил Сид, а потом порылся в памяти, словно взвешивая вырвавшийся у него ответ. — Нет, наверно, я не был одинок, малыш. Все было как бы новым и интересным, я не знал, что вот это вот — хорошо, а это — плохо, мне вроде как нравилось и то, и другое. Мне нравилось играть в школе и смотреть на других детей и мне нравилось уходить и съедать ланч где-нибудь рядом с путями метро. Я могу тебе рассказать один смешной случай — это было на пароходе по пути сюда. На пароходе было ужасно грязно, шумно и полно народу, и я почти все время боялся. Первые дни официанты вместе со всякой едой разносили апельсины. Понимаешь, до этого мы никогда не видели апельсинов, не думаю, что они были в деревнях, где мы жили, и я даже прикасаться к ним боялся.
— Шмагия? Нельзя ли подробнее?
— Ты никогда до этого не видел апельсинов? — вставил Голд.
— Хи-хи-хи! Шутить изволите! Нам ли вас просвещать, знаменитого мэтра!
— Там, где мы жили, их не было. И вот мама заставила меня попробовать кусочек, мне понравилось, и я захотел еще. Но к следующий еде апельсины уже кончились, и мне ничего не досталось.
— Хо-хо! Весельчак вы, мастер! Так уж на роду написано: вам, мудрым, — магия, Высокая Наука, а кто из черного люда сунется — тому шмагия, на посмешище!
— Все кончились? — скорбно повторил Голд. — Господи, Сид, какой же ты бедняга. Тебе не достался апельсин? И раньше ты никогда их не видел?
— Одним — дозор, другим — позор!
— А где нам их было увидеть? — ответил Сид. — Никто из нас не видел. Ни бананов, ни ананасов, ничего такого.
Ясен день, здесь больше ничего не добьешься. От досады колдун щедро одарил кобеля Нюшку шматом окорока. Шишмарь аж крякнул, осуждая пустой расход, но возразить или отобрать у собаки подарок не посмел. Лишь проводил кобеля отчаянным взглядом. Похоже, любящий сын загодя, в чувствах и помыслах, вошел во владение отцовым имуществом, страдая от разбазаривания.
Голд все никак не мог поверить.
Зато Фержерита, усмотрев в щедрости гостя намек на доброжелательство, придвинулась ближе. Толкнулась костлявым боком, растянула в улыбочке щучий рот:
— А как на идише будет апельсин?
— Драгоценный наш… Я насчет свекровушки. Клянусь Тайной Оглоблей, из сил выбились. Лежмя лежит, считай, мертвая. Свекор над ней дуреет, промысел забросил. Цетинку замуж с таким приданым не выгонишь…
— На идише? Апелшин.
— Да, я сегодня осматривал вашу свекровь. Честно говоря, не знаю, что и посоветовать…
— Ананас?
— А вы вот чего посоветуйте, хризолитовый… Вы ведь малефик, у вас глаз верно обустроен… — Дыша пивом и туманами, где роились недобрые осы, Фержерита тронула пальчиком локоть колдуна. — Может, оно и хватит? Если посмотреть, а? Если с умом посмотреть, правильно? И свекрухе — тихий покой, и нам — радость… Мы бы не поскупились…
— Ананаш.
Рядом сопел притихший Шишмарь. Прежде чем ответить, колдун наполнил чарки. С верхом, проливая хмельное на скатерть. Расхохотался:
— Банан?
— Бенен. В нашем языке не было таких слов, Брюс. Неужели ты не понимаешь? Ведь это все тропические фрукты. Бедная мама только в Нью-Йорке впервые попробовала мандарины. Они ей так понравились.
— У меня есть лучшее предложение, дамы и господа. Уверен, вам понравится. Я готов за умеренную плату излечить уважаемого мастера Леонарда от всех последствий его недуга. Проклятье, я готов сделать это даром! Из почтения к хозяину дома, — при этих словах Шишмарь дернулся, пролив брагу, — я сделаю его прежним! Годы еще не тяготят Леонарда Швеллера. Значит, едва к его рассудку вернется былая ясность, изгнав меланхолию, вы вновь обретете любящего отца, доброго свекра и рачительного хозяина! Что скажете, серебряные мои?
— О папе… я тебя хотел спросить про него еще кое-что.
Ответ, прочитанный в глазах собеседников, вполне удовлетворил малефика.
— Я знаю, о чем, — сказал Сид, встретив его взгляд. — Но я не хочу, чтобы ты писал об этом.
За что не грех было и выпить.
— Папа хотел стать певцом. Он решил, что он певец, да?
* * *
— Да. В одночасье. — Скорбно кивая и вздыхая, словно эта пытка все еще продолжалась, Сид продолжал. — Я думаю, маме это дорого обошлось. Это был единственный случай, когда она ему возражала. Он хотел ездить по всему Бруклину и петь на свадьбах и на конкурсах любителей. Возомнил вдруг себя профессиональным певцом. Он пел целые дни напролет. Для всех. Он начал всем подряд говорить, что он знаменитый певец.
Шум на улице испортил все удовольствие от тоста. В последние дни Мускулюс без любви относился к неожиданностям, полагая их корнем зла. Или это Шишмарь с женой группу поддержки заготовили?
— В своей портновской мастерской?
Тем временем гвалт прочно встал у дома Швеллеров.
— В своей портновской мастерской.
— Я сейчас! Я быстренько! — засуетилась милашка Ферж, рада снять неловкость момента. Она кинулась к воротам, готовая рвать и метать, вылетела наружу — и вскоре вернулась иссиня-белая, как снятое молоко.
— А он и в самом деле был чертежником, торговцем утилем, импортером и брокером на Уолл-стрит?
— Р-рубиновый наш… Это к вам.
— Папа много чем занимался, — уклончиво ответил Сид, потирая себе ухо. — Может, он и был чертежником и импортером. Я этого просто не помню. Но он занимался хлебом, готовым платьем, кофе и мехами до того, как попал в эту механическую мастерскую и кожаный бизнес. В кожах он знал толк.
Судьба обычно дает двумя руками: в одной — удача, в другой — непременно какая-то пакость. Повод оборвать мерзкую трапезу не мог не радовать. Но толпа? Зачем толпе колдун Мускулюс? Или ятричане всего лишь желают провести диспут на тему книги Яна Этмюллера «Дифферент-диагностика маний и одержимостей» — при участии столичного мэтра?!
— Но тебе тем не менее пришлось его выкупать, да?
Похоже, здесь всякий метельщик — знаток Высокой Науки…
Этот вопрос усилил замешательство Сида.
Толпу, заполонившую улицу, возглавлял старый приятель: архивариус Гонзалка. Ничто не напоминало в нем утреннего злодея. Вместо топора архивариус держал букет роз. «Глория мунди», цвет тлеющих углей. Тринадцать красавиц, честь по чести. Сам Якоб тоже напоминал экзотический цветок. Вырядился, как на праздник: трость, мантия, желтая шляпа. Бляха сияет ясным месяцем. Хоть рисуй с него поясной портрет, для украшения ратуши.
— Нет, малыш, это было не совсем так. Он знал толк в кожах, но ничего не смыслил в бизнесе. Я просто помог ему все организовать.
Завидев колдуна, Гонзалка степенно подтянул штаны и опустился на колени.
— Вранье это все, Сид. Ведь ты за все заплатил, да?
Ударился лбом оземь.
— Нет, малыш, клянусь тебе. Его бизнес стоил немалых денег. Я просто свел все его имущество воедино и нашел человека, который захотел приобрести все это, а потом я посоветовал отцу так вложить большую часть денег, чтобы он мог получать пожизненную ренту, чтобы у него всегда был приличный доход и он ни от кого из нас не зависел.
— Все, что есть, — внятно произнес он, не зная, что повторяет слова Леонарда Швеллера. — Все, что имею. До последней капли крови.
— А что с его пением?
Рядом рыдала маленькая женщина, держа за плечо девочку лет шести.
— Не понял, — искренне отозвался малефик, принимая цветы.
— Бог знает, с чего это ему взбрело в голову, Брюс. — Сид снова несколько раз ностальгически кивнул. — Ни с того ни с сего. Как гром среди ясного неба. Больше не нужно трудиться. Здрассьте, я мистер Энрико Карузо. Он даже ходить стал как-то по-особому, закинув назад голову, выпятив грудь и прижимая руку к сердцу. Он хотел выступать на сценах кинотеатров на Кони-Айленде и петь в водевилях. А знал он от начала до конца всего несколько песен на идише. Он писал на радиостанции, пытался пролезть в «час для любителей» и даже хотел попасть на прослушивание в Метрополитен-Опера. Он хотел заявиться туда собственной персоной. Потом он хотел попасть на радиовикторину мистера Энтони, надеялся, что ему там позволят спеть. Он выдумывал задачки и посылал их туда. Сейчас вроде смешно об этом вспоминать, но тогда нам было не до смеха. Мы все боялись. Мы думали, он по-настоящему свихнулся, и не знали, что делать. Нам приходилось удерживать его, сжигать приходившие ему письма и прятать деньги, чтобы ему не на что было ездить. Мама и девочки с ума сходили. Он сообщил всем родственникам в Нью-Джерси и Вашингтон-Хайтс и всем соседям по кварталу, что он знаменитый певец, и целыми днями давал сольные концерты всем, кто только готов был его слушать. Он хотел выступить в моей школе. Ты, наверно, помнишь кое-что из этого. Может быть, у него мозги повредились от пара гладильной машины. Не знаю, как это прошло, но это прошло; думаю, потому что началась война, Вторая мировая; он оказался в механической мастерской и забыл о пении. Ты, наверно, заметил, он никогда об этом не вспоминает. Знаешь, Брюс, мне нравится так вот с тобой разговаривать. Давно мы не завтракали вместе и не разговаривали, да?
— Вот моя жизнь, — объяснил архивариус, в подтверждение еще раз ударив челом. — Она ваша. Возьмите.
— Ну, это не только моя вина, Сид, — сказал Голд. — Обычно ты не очень-то любишь много разговаривать. Ты, наверно, временами жутко меня ненавидел, да?
Толпа разразилась аплодисментами.
— Ненавидел? — У Сида внезапно перехватило дыхание и он метнул на Голда быстрый взгляд. Лицо его побледнело. — Ну почему бы мне тебя ненавидеть? Нет-нет, Брюс. Я тебя никогда не ненавидел. Я всегда очень гордился тобой.
— Э-э… как-нибудь позже. При случае…
— А помнишь, ты как-то раз потерял меня, а, сукин ты сын? — со смехом напомнил брату Голд. — Как ты мог потерять такого маленького?
— Нет. Сейчас. Вы — великий человек, мастер колдун. Вы — святой. Я оскорбил вас у реки, я поднял руку на невинного юношу… А вы вернули мне дочь. В вашем молчании я услышал колокол надежды. Искра, целуй руку благодетелю! Слышишь?!
Сид залился краской.
Подойдя к колдуну, девочка послушно чмокнула его в ладонь. Начиная прозревать, Андреа опустился на корточки. Погладил молчаливую крошку по голове, ощутив под рукой пух темных волос.
— Я знал, что тебя найдут. Там рядом был полицейский, и я велел тебе подойти к нему. Потом я сам подошел к этому полицейскому и сказал, что, похоже, малыш потерялся. Знаешь, тебе бы и вправду нужно постараться почаще заезжать к Эстер. Она очень переживает, хотя и не показывает вида.
— Ты где была?
— Я постараюсь, — соврал Голд. — Сид, ты, наверно, здорово злился на меня, да?
— Игралась, — тихо ответила девочка. Лицо Искры было спокойным, она явно не чувствовала за собой никакой вины. — Я игралась с подружкой. А потом надоело, и я ушла обедать. Домой. Мама плачет, папа ругается… А я игралась.
— Да нет же, Брюс, — сказал Сид. — С какой стати? Я всегда очень гордился тобой.
— Где ты игралась?
— В кустиках. Мы играли в «две змейки».
— Мне было так легко жить после того, как тебе приходилось так трудно. Я получал хорошие отметки в школе и смог поступить в колледж.
— Три дня подряд?!
— Я рад, что мы смогли послать тебя учиться, — сказал Сид. — Нет, против этого я ничего не имел.
Девочка удивленно смотрела на колдуна. Честные глаза. Здоровый цвет лица. Похоже, Гонзалки все румяные на диво. Искра не понимала, о чем ее спрашивают, за что бранят. Играла в «две змейки». Пошла обедать. А глупые взрослые плачут, кричат, суетятся… В ладонь закололо так, что колдун едва не отдернул руку, рискуя испугать малышку. На треть приоткрыл «вороний баньши», вглядываясь без последствий.
— А тебе было противно нянчиться со мной? — мягко спросил Голд. — Я был младшим в семье, и все со мною носились. Сид, я не обижусь, если ты скажешь «да». Родственники подчас питают неприязнь друг к другу и за вещи куда менее серьезные.
Добряк Сусун, избави от беды!
— Нет, мне не было противно. — Сид говорил, слегка отвернувшись от любопытного взгляда Голда.
— А сейчас ты мне завидуешь, Сид? Ну хоть когда-нибудь? Изредка?
Черная гарь таяла над ребенком. Уходила, рассыпалась хлопьями пепла, оставляла жертву невредимой. Все в порядке. Это остаточные последствия. Больше маленькой Искре ничего не грозит. Доживет до ста лет и отойдет в окружении рыдающих правнуков. Даже и не вспомнив о мелком происшествии в дни своего детства. Но малефик знал лишь один пожар, после которого остается такая гарь. Он готов был поклясться, что ночью, в крайнем случае сегодня утром, эта девочка умерла злой смертью. И готов был поклясться во второй раз, что дитя, стоявшее перед ним, живехонько.
— Я очень горжусь тобой.
Если ты видел поднятых, ошибка исключается.
Голд расслабился.
«История закончена, — думал Андреа, машинально раскланиваясь и выслушивая благодарности в свой адрес. — Конец. Занавес. Будь я трубадуром, я бы не знал, о чем петь дальше. Пропажа нашлась, народ рукоплещет, герой сияет в ореоле славы. Самое время начать новую историю. Без отрыва от основной работы…»
— А как ты помирился с папой, когда вернулся из Калифорнии?
Он понимал, что начало новой истории — не за горами.
— Я это хорошо помню, — задумчиво ответил Сид с таким видом, будто воспоминания доставляли ему удовольствие. Глаза его опять затуманились. — Я сошел с троллейбуса на Рейлроуд-авеню и пошел по улице. Помнишь, раньше ходил троллейбус из Нортон-Пойнта. В тот день меня никто не ждал, но мама смотрела из окошка, как папа гуляет с тобой, и первая меня увидела. Папа был с тобой на улице, вы играли в новую игрушку, которую он тебе купил, кажется, это был заводной самолетик, и он даже летал. Папа посмотрел на меня. Я сказал: «Привет». Наверно, я был здорово грязный. Он сказал, чтобы я шел наверх и принял ванну, вот, пожалуй, и все.
SPATIUM IV
— И даже руки друг другу не подали? — с болью в голосе спросил Голд. — Не поцеловались? Не обнялись?
БАЛЛАДА ПЯТЕРЫХ
— Никаких поцелуев, никаких объятий, — покачал головой Сид. — А потом мама долго еще шутила. «Когда приезжаешь из Калифорнии, — говорила она, — нужно принять ванну». — Сид задумчиво улыбнулся. — Она была так рада моему возвращению.
(из сборника «Перекресток» Томаса Биннори, барда-изгнанника)
Но Голду не давала покоя другое удивительное обстоятельство.
— Он купил мне игрушку? — воскликнул он. — Он играл со мной на улице?
— Конечно, — не задумываясь ответил Сид. Он тихо откашлялся. — Папа тебя обожал, когда ты был маленький. Это к нам, к остальным, он плохо относился. Это мы не могли тебя выносить.
На океанском берегу
Молчит вода,
И бьется в пене, как в снегу,
Медуз слюда,
Не пожелаю и врагу
Прийти сюда.
Здесь тихо спит в полночной мгле
Веков венец,
Здесь тихо дремлет на скале
Слепой дворец,
И в бельмах окон сотни лет —
Покой.
Конец.
Во тьме, безумнее, чем тьма,
Поет гобой,
И пятеро, сойдя с ума,
Сплелись судьбой —
Король, и дряхлый шут, и маг,
И мы с тобой.
В бокалах плещется вино —
Где чей бокал?
В глазах одно, всегда одно —
Где чья тоска?!
И каждый знает, что темно,
Что цель близка.
Что скоро встанет на порог
Седой рассвет,
И будет тысяча дорог
На сотни лет,
И будет каждому в свой срок
Вопрос,
Ответ.
И шторма ночь, и бури день,
И рев зверья,
И поношенье от людей,
И славы яд.
Где шут? Где лорд? Где чародей?
Где ты? Где я?!
На океанском берегу
Всегда отлив,
Границу свято берегут
Валы вдали,
Мы ждем, пред вечностью в долгу.
Дождемся ли?…
— Значит, ты все же не любил меня, — упрямо гнул свое Голд. — Ты только что признался, что не мог меня выносить.
— Да нет, — мягко возразил Сид. — Я всегда тебя любил. Я всегда тобой гордился.
Жалость заставила Голда угомониться, и он прекратил попытки развязать запутанные узлы уклончивых ответов Сида. Он чувствовал, что его от старшего брата отделяют целых пятнадцать лет жизни и тысяча лет житейской мудрости. И, может быть, единственное, чем они были похожи в это мгновение, так это общей для обоих горечью. Сид был гораздо сложнее, чем казалось, гораздо сложнее, но тайна, хранящаяся в его душе, так навсегда и останется нераскрытой за щитом отрицаний, и Голд уже не предпримет попыток пробить этот щит.
— Сид, отчего умерла мама?
— Ей плохо сделали операцию, — сказал Сид с надрывающей душу улыбкой, неуместной на лице, искаженном болью и горькими воспоминаниями. — Это не имело никакого отношения к ее щитовидке. Она умерла в больнице Кони-Айленда. Ей сделали простую операцию на желчном пузыре. Но ночью швы разошлись, а утром она умерла от кровотечения.
CAPUT V
— Почему я ничего этого не помню? — сказал Голд. — В доме наверно было много криков и слез, когда сидели шиву
[127]? У нас было столько дядюшек и тетушек и столько соседей.
«Вотще несчастный полагая, что цирка пестрый балаган укроет от забот…»
— Тебя там не было, — сказал ему Сид. — Уходя на операцию, она взяла с нас слово, что если с ней что-нибудь случится, тебя и Джоанни отправят куда-нибудь из дома, пока все не закончится. Она не хотела, чтобы младшие дети видели это. Она думала, это вас напугает. Знаешь, в этом была вся мама.
Честно говоря, купаться в незаслуженной славе довелось впервые. Биография колдуна, а в особенности — длительное общение с Просперо Кольрауном к этому не располагали. Он потрепал девочку по плечу: держись, мол! — и внезапно вспомнил поход к ведьме, злодеев на берегу… Кстати, о девочках!
— А на похоронах я был? Я совсем не помню.
— Не помню.
Нет-нет, похотливые эманации лилльских барышень были здесь ни при чем. Хотя кое-кто из толпы уже начал подозрительно шмыгать ноздрей, а битюг Шишмарь ухватил за тощий бочок стерву Фержериту. Странное решение ситуации… Неужели он настолько под каблуком у супружницы? Обычный мужик еще до застолья полез бы наверх, чтобы нарваться на гвардию, которая умирает, но не сдается… Впрочем, пусть их: девиц, мужиков, всех подряд.
— А ты когда-нибудь бываешь на кладбище? — спросил Голд. — У нее на могиле? Мне никогда не приходило в голову пойти туда.
Раздумья о девочках, возникшие у колдуна, были совсем иного свойства.
— Нет, мы теперь там не бываем, — сказал Сид, и на его лице появилось виноватое выражение. Пальцы его играли с пустым стаканом из-под виски. — Раньше ходили, по крайней мере в Родительский день, но я уже не помню, когда это было в последний раз. Мне теперь Гарриет не заставить пойти, и детей тоже, даже если бы я и захотел. И папу тоже не заставить. Раньше я пытался его уговорить. Знаешь, есть такой обычай. Когда приходишь, ты должен оставить камушек на могиле, как знак того, что кто-то здесь бывает и ты все еще помнишь. У бедной мамы на могиле лет тридцать-тридцать пять никто не оставляет камушков. Ты придешь на обед к Эстер в эту пятницу? Для нее праздник, когда ты приходишь.
— Прошу прощения, дамы и господа! Делу, знаете ли, время, а потехе — час. Сегодня, с вашего позволения, я собирался в цирк…
— Постараюсь. Мы непременно придем. А ты не будешь надо мной издеваться?
Неизвестно, что подумали Швеллеры о малефике, променявшем их светское общество на дурацкий балаган с уродами. К счастью, мнение наследничков интересовало Андреа не больше, чем содержимое защечных мешков у сумчатого тушкана с острова Экамунья. Он еще раз поздравил архивариуса с возвращением дочки, пожелал семь коробов удачи, выслушал ответный хор: «Доброе — в яблочко, дурное — в молоко!» — и откланялся.
— Как? — Лицо Сида изобразило удивление. — Я над тобой не издеваюсь.
— Начало из-за моей скромной особы задерживать не станут!
Голд снисходительно улыбнулся, словно неисправимому ребенку.
Толпа вняла и расточилась.
— Хоть раз не говори о науке или природе и не делай философских обобщений. Договорились?
— Ловко вы их, мастер Андреа! Правильно, не за стол же дармоедов звать…
— Договорились, — согласился Сид. — Не знал, что тебя это так волнует. Иногда мне просто больше не о чем говорить, вот я и говорю всякие глупости. Я тебя поставил в неловкое положение перед этим издателем? Извини, если так.
— Вы совершенно правы, дорогая Ферж! Извините, меня ждет представление. Обожаю цирк с детства…
— Либерман? Он не в счет.
Едва шагнув от ворот, колдун первым делом наткнулся на давешнего «героя», спасенного им у реки. Парень занимался любимым делом: играл с маленьким Тилем и «заячьей губой». Вся троица усердно трудилась, опутывая бечевками куст безалаберника. На бечевках висели щепки, обрезки кожи, шишки и два колокольчика. В конфигурации веревочек и висюлек Мускулюсу вновь почудилась «система», но он решительно взял заразу-фантазию за глотку. Скоро в собачьих кучках маной запахнет! Магия-шмагия…
— Извини, если поставил.
— Слыхал? Архивариус дочку нашел! — обрадовал колдун парня. — Живая-здоровая. Гуляй, бродяга: ты теперь у нас жена кесаря!
— Не поставил, — сказал Голд. — Ты с ним хорошо говорил. А другой знал, что ты валяешь дурака, и, наверно, ему это понравилось.
— В каком смысле? — насупился тот.
— Иногда я забываю, что ты важная персона и что я должен вести себя прилично, когда с тобой твои знакомые.
— В том, что вне подозрений!
Голд тепло рассмеялся.
Юноша расплылся в улыбке:
— Все в порядке, Сид. И не такая уж я важная персона.
— Здорово! Эй, чародеи, без меня заканчивайте! Сеть крепче ладьте, чтоб ламии не вырвались…
— Да нет, важная. Мы видим твое имя в газетах. Ты самая важная персона, какую мы знаем. Это было здорово, малыш.
— Не вырвутся! — на полном серьезе пообещала «заячья губа».
— Да, Сид, и давай повторим это поскорее, — сказал Голд, не сомневаясь в том, что они никогда больше не будут сидеть вместе за ланчем.
— У нас бубенцы! — поддержал Тиль.
— Так я тебя увижу у Эстер в пятницу? — спросил Сид, когда они поднялись. Казалось, для него это очень важно.
Юноша скривился, как если бы ожидал услышать нечто иное. Однако махнул рукой. С легкостью жеребенка вскочил на ноги, отряхнул штаны — дело, в сущности, безнадежное! — и зашагал по улице рядом с Мускулюсом.
— Если ты обещаешь не дразнить меня и не издеваться. Обещаешь?
— Мастер Андреа… Я был не прав. Там, у речки…
— Я не буду тебя дразнить. Обещаю. Клянусь тебе.
— Пустое, — оборвал его малефик. — Забыли, проехали. Тебя как зовут? Ты мое имя знаешь, а я твое — нет. Нехорошо получается.
— Тогда я приду.
— Яношем назвали. А вы что, колдовским способом узнать не могли?
— Мог бы, — разговор позабавил Андреа, и он не стал гнать Яноша прочь, как намеревался поначалу. — Только зачем ману тратить? Проще спросить.
— ЛИЛИИ, — сказал Сид в пятницу у Эстер, обращаясь только к Голду.
— А вдруг я вам соврал? Вдруг я не Янош, а, к примеру, Гарольд?
— Что лилии?
— Значит, соврал.
— Полевые лилии.
Юноша задумался, и некоторое время шел молча. Похоже, идея, что многие вещи колдунам проще делать без всяких чар, раньше не приходила ему в голову.
— Ну, и что с ними такое?
— Ну а если, к примеру… Сундук тяжелый на чердак тащить надо?
— Они не трудятся и не прядут
[128].
— Найми слугу. Пусть тащит.
— Ну и что?
— А если денег нет? Как лучше: колдовством или горбом?!
— Вы только подумайте, — взорвался вдруг Сид повелительным ветхозаветным ревом, обращаясь ко всем сразу; довольно безобидный тон, каким он начал развивать эту тему, сразу же вызвал у Голда предчувствие надвигающегося кризиса. — Полевые лилии, они тебе не трудятся и не прядут. И все же природа, или Господь сделали так, что им достаточно питания, и они растут каждый год, и каждый год цветут.
— Сид, ты же обещал, ты мне клялся, — закричал Голд. Раньше, до этого мгновения, он даже не понимал, что бездна человеческого падения может быть воистину бездонна.
— Это просто мысль, — кривляясь, проскулил Сид со смиренной кротостью без вины виноватого, претерпевшего только что жестокую обиду.
— Отличная мысль, — радостно заявил отец Голда. — Из уст моего любимого сына.
— И из Библии, — злобно пробормотал Голд. — К тому же перевранная.
Разумный вопрос. Такими задачками на соотношение силы и маны волхв Грозната изрядно замучил Мускулюса в детстве — прежде чем дать рекомендательное письмо к Просперо Кольрауну, тогда еще боевому магу по найму.
— Как она может быть перевранной, если она из Библии?
— Ее переврал Сид, а не Библия.
— Зависит от тяжести сундука. От профиля колдуна. От уровня маны. От телесной силы. Масса параметров, — детально, как взрослому, принялся объяснять малефик. — Есть специальная формула Трейле-Кручека…
— Он ведь и в Бога-то не верит, — нанес ответный удар отец Голда, обращаясь к остальным и издевательски фыркая. — Эй, идиот, если Бога нет, мистер Умный Политик, то откуда же взялась Библия?
— Матиаса Кручека? Реттийский Универмаг, кафедра демонологии? — выпалил Янош.
— Ты должен больше слушать своего отца, — посоветовала мачеха Голда. — И тогда, может быть, ты тоже станешь его любимым сыном.
— Ты-то его откуда знаешь?
— Как я могу его слушать, — сказал Голд, — если он только и делает, что обзывает меня по-всякому? Он меня не любит. Он меня никогда не любил.
Парень замялся, со старанием глядя себе под ноги.
— Я тебя тоже не люблю, — вежливо сообщила мачеха Голду. — Ты обожаешь деньги и лебезишь перед теми, у кого они есть. Ты жаждешь успеха. Вот было бы смешно, — прокудахтала она, и сатанинское коварство сверкнуло в ее глазах, — если бы он оказался твоим ненастоящим отцом и ты все эти годы выслушивал его выговоры ни за что? Вот было бы смешно, если бы ты оказался даже не евреем? Ведь ты даже ни языка, ни праздников не знаешь, да?
— Да так… В столице одно время жил. Мастер Андреа, а заочников у мэтра Кручека забрали наконец? Он жаловался, что времени совсем нет…
Голд выбрал стратегию молчания.
— Мэтр Кручек второй год на почасовке, — машинально сообщил Андреа, ошарашен темой беседы. — Со здоровьем у него не ахти.
— Пиренейский, — сказал Сид, когда стало казаться, что молчание будет вечным, — единственный из известных языков, в котором нет слов «правый» и «левый».
Парень заметно расстроился. Ну и вопросики у тебя, юный Янош-Гарольд! Как писал Адальберт Меморандум, «мир вывихнул сустав»… Мозговой сустав, по всей видимости. Бродяжка из захолустья интересуется житьем-бытьем доцента Кручека!
— Скверно. Раньше он на здоровье не жаловался. Мы с Ником и Марькой подглядывали, как они с венатором Цвяхом опыты ставили. Ох, и страшно было! Особенно когда нимбус-факелы запаливали. Марька писком давилась…
После минутного возмущенного молчания, Голд обнаружил, что это дурацкое заявление не оскорбляет его разум, и устало улыбнулся, поняв вдруг, что, вероятно, никогда больше не найдет в себе сил рассердиться на Сида. Может быть, Сид и прав. А может быть, голова у Сида набита всякой чепухой. Воображение Голда зашло так далеко, что он даже начал думать о каком-нибудь горце, живущем на границе между Испанией и Францией; очень может быть, что существуют какие-то изолированные деревеньки, к обитателям которых вполне применимо сказанное Сидом. А может быть, где-нибудь далеко, на островах Тихого или Индийского океана, обитают люди, которые называются Пиренеями или пиренейцами, Голд даже в этом не был уверен — ведь обитают же в других местах говорящие на своих языках португальцы и японцы. Нет, пусть кто-нибудь другой поднимет эту перчатку, решил он, брюзгливо говоря себе, что в Вашингтоне к нему относятся с бо́льшим уважением, чем здесь, где его ни в грош не ставят.
Парень со вкусом расхохотался. Щеки его пошли пятнами, рот смешно округлился.
— Как же они знают, куда идти? — спросила Эстер после паузы, во время которой в голове Голда мелькали эти сбивчивые мысли.
Малефик кивнул, думая о своем.
— Знают, — сказал отец Голда.
Вот тебе и юный дурачок. Нимбус-факелы? Демонолог Кручек и венатор, то есть охотник Фортунат Цвях?! Нетрудно догадаться, за какими опытами подглядывали щенята…
— А как же они сообщают о направлениях? — спросила Ида.
В Ятрице что, рассадник магов? Сперва — старый хрен в аустерии, знаток уравнений Люфта-Гонзалеса. Потом — Мэлис Лимисдэйл, изучающая труды Шеффена. Бродяга Янош — лучший, понимаешь, друг кафедральных демонологов, специалист по нимбус-факелам! Кожевник Леонард Швеллер, виртуоз колдовских пассов! Плюшки-веточки, кусты-висюльки, конфетки-бараночки, контузия судьбы Ядвиги, клочья гари над Искрой Гонзалкой, потерей-находкой…
— Сообщают, — сухо ответил Голд, пытаясь заставить себя не раздражаться, и его отец бросил на него взгляд, полный крайнего удивления и даже восхищения, словно и не предполагал услышать такую мудрость из столь ненадежного источника.
Мысли в голове пузырились манной кашей, готовы подгореть. Маны в каше было чересчур, она норовила пойти комьями, отказываясь свариться во что-нибудь путное.
— Они, наверно, очень сообразительные, — сказала Ида.
— Очень сообразительные, — сказал Милт.
У моста через Ляпунь, привалясь жирной спиной к перилам, сидел нищий. Весь в лишаях из хлебного мякиша, для пущего сочувствия. Завидев клиентов, он сунул вперед корявую, требовательную ладонь. Интересно, если задать ему задачку из академкурса малефициума, раздел «Порча движущихся объектов» — решит?
— Если уж они такие сообразительные, то почему же у них нет слов «правый» и «левый»? — отбрила Иду Мьюриел, сигарета прыгала у нее во рту.
За пару монет точно решит. Тремя разными способами. Они здесь такие.
— А потому, — сварливо отвечала Ида, — что они такие умные, вот им эти слова не нужны. И хорошо бы нам всем поучиться у пиренейцев.
Мускулюс все же решил воздержаться от подобного опыта. По крайней мере, в присутствии Яноша.
— И у полевых лилий, — сказал Голд.
— Ну и жил бы в столице. Чего ушел? С твоими-то знакомствами…
— Каждый свое счастье ищет, — парень был не прочь сменить тему. — Вот я и пошел… искать.
— И у моего первого мужа, — сказала мачеха Голда, взмахнув спицами и делая еще пару петелек, — который всегда любил хорошую шутку. Вы знаете, что я южанка, и корни мои в Ричмонде и Чарлстоне, а наша семья была в числе самых уважаемых еврейских семей на Юге, говоря «уважаемых», я имею в виду среди других еврейских семей. И выйдя замуж за вашего отца, я вышла за человека гораздо более низкого положения, а он женился на женщине гораздо более высокого. — Лицо Джулиуса Голда светилось от гордости, как газовая горелка; сидя на своем стуле, как на вершине Олимпа, он кивком головы выразил свое согласие. — Мы владели рабами и очень большой плантацией. Вот почему мы так много знаем о шерсти.
— Нашел? — с подковыркой осведомился Мускулюс.
— О хлопке, — сказал Голд, прежде чем разум успел захлопнуть ему рот, и тут же молча проклял себя за непроходимую глупость.
— Нашел!
— О шерсти, мое дитя, — Гусси Голд только и ждала этого, она величественно подняла и опустила взгляд. — Потому что на деньги, которые мы зарабатывали хлопком, мы могли себе позволить приобретать много шерсти. Вот почему я еще совсем маленькой девочкой умела набивать пухом подушки и тюфяки.
Будь Андреа трубадуром, он бы сказал так: «Счастливая улыбка озарила лицо юноши. В глазах его плескалась искренняя, чистая, ничем не замутненная радость». Но трубадуром Мускулюс не был. Он был малефиком. Согласитесь, совсем другая профессия.
— Набивать пухом? — сказал Голд.
Поэтому он ничего не сказал.
— Думаю, она и подушки набивала неплохо, — сказал отец Голда, — получше, чем ты.
* * *
Набивать пухом? — повторил про себя Голд, с позором покинув поле боя еще до вызова, брошенного ему отцом. О таком предмете как набивка пухом у него были весьма скудные познания, и он предпочел не вступать в спор с теми, кто обладает большими.
Флаги, украсившие купол шапито, хлопали от ветра. Ткань изгибалась, скручивалась, делая изображения паяцев — страшными, а морды василисков — смешными. Внизу, у входа, приплясывала четверка музыкантов, исполняя гавот из «Принцессы цирка». Усач-свирельщик блистал забавными импровизами: автор оперы, Себастий Бахус-старший, вряд ли узнал бы в этих пассажах свое детище. Кассу штурмовала очередь: толстуха-билетерша замучилась, отшивая неплатежеспособных.
— Я помню, — сказала мачеха Голда, — любимую шутку моего мужа. — «Не забывай, что ты еврей, — говаривал он, — все равно напомнят». И он повторял это нам изо дня в день до самой смерти. Тебе, голубчик, нужно хорошенько запомнить эту шутку.
— У нас не ломбард! — вскрикивала она, сияя казенной улыбкой, когда вместо денег ей предлагали куртки, колпаки, уздечки и щипцы для орехов. — Извольте освободить окошко!
— С такой мачехой, — неестественно улыбнувшись сказал Голд, — я об этом никогда не забуду.