Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

{05084}



Но страннее и нелепее всего - лошади. Гриша
глядит на их двигающиеся ноги и ничего не может
понять. Глядит на няньку, чтобы та разрешила его
недоумение, но та молчит.
Вдруг он слышит страшный топот... По бульвару,
мерно шагая, двигается прямо на него толпа солдат с
красными лицами и с банными вениками под мышкой.
Гриша весь холодеет от ужаса и глядит вопросительно
на няньку: не опасно ли? Но нянька не бежит и не
плачет, значит, не опасно. Гриша провожает глазами
солдат и сам начинает шагать им в такт.
Через бульвар перебегают две большие кошки с
длинными мордами, с высунутыми языками и с
задранными вверх хвостами. Гриша думает, что и ему
тоже нужно бежать, и бежит за кошками.
- Стой! - кричит ему нянька, грубо хватая его за
плечи. - Куда ты? Нешто тебе велено шалить?
Вот какая-то няня сидит и держит маленькое корыто
с апельсинами. Гриша проходит мимо нее и молча берет
себе один апельсин.
- Это ты зачем же? - кричит его спутница, хлопая
его по руке и вырывая апельсин. - Дурак!
Теперь Гриша с удовольствием бы поднял
стеклышко, которое валяется под ногами и сверкает,
как лампадка, но он боится, что его опять ударят по
руке.
- Мое вам почтение! - слышит вдруг Гриша почти
над самым ухом чей-то громкий, густой голос и видит
высокого человека со светлыми пуговицами.
К великому его удовольствию, этот человек подает
няньке руку, останавливается с ней и начинает
разговаривать. Блеск солнца, шум экипажей, лошади,
светлые пуговицы, всё это так поразительно ново и не
страшно, что душа Гриши наполняется чувством
наслаждения и он начинает хохотать.
- Пойдем! Пойдем! - кричит он человеку со
светлыми пуговицами, дергая его за фалду.
- Куда пойдем? - спрашивает человек.
- Пойдем! - настаивает Гриша.
Ему хочется сказать, что недурно бы также
прихватить с собой папу, маму и кошку, но язык говорит
совсем не то, что нужно.
Немного погодя нянька сворачивает с бульвара и
вводит Гришу в большой двор, где есть еще снег. И человек



{05085}



со светлыми пуговицами тоже идет за ними.
Минуют старательно снеговые глыбы и лужи, потом по
грязной, темной лестнице входят в комнату. Тут много
дыма, пахнет жарким и какая-то женщина стоит около
печки и жарит котлеты. Кухарка и нянька целуются и
вместе с человеком садятся на скамью и начинают
говорить тихо. Грише, окутанному, становится
невыносимо жарко и душно.
\"Отчего бы это?\" - думает он, оглядываясь.
Видит он темный потолок, ухват с двумя рогами,
печку, которая глядит большим, черным дуплом...
- Ма-а-ма! - тянет он.
- Ну, ну, ну! - кричит нянька. - Подождешь!
Кухарка ставит на стол бутылку, три рюмки и пирог.
Две женщины и человек со светлыми пуговицами
чокаются и пьют по нескольку раз, и человек обнимает
то няньку, то кухарку. И потом все трое начинают тихо
петь.
Гриша тянется к пирогу, и ему дают кусочек. Он ест и
глядит, как пьет нянька... Ему тоже хочется выпить.
- Дай! Няня, дай! - просит он.
Кухарка дает ему отхлебнуть из своей рюмки. Он
таращит глаза, морщится, кашляет и долго потом машет
руками, а кухарка глядит на него и смеется.
Вернувшись домой, Гриша начинает рассказывать
маме, стенам и кровати, где он был и что видел.
Говорит он не столько языком, сколько лицом и руками.
Показывает он, как блестит солнце, как бегают лошади,
как глядит страшная печь и как пьет кухарка...
Вечером он никак не может уснуть. Солдаты с
вениками, большие кошки, лошади, стеклышко, корыто
с апельсинами, светлые пуговицы, - всё это собралось
в кучу и давит его мозг. Он ворочается с боку на бок,
болтает и в конце концов, не вынося своего
возбуждения, начинает плакать.
- А у тебя жар! - говорит мама, касаясь ладонью
его лба. - Отчего бы это могло случиться?
- Печка! - плачет Гриша. - Пошла отсюда, печка!
- Вероятно, покушал лишнее... - решает мама.
И Гриша, распираемый впечатлениями новой, только
что изведанной жизни, получает от мамы ложку
касторки.




{05086}





ЛЮБОВЬ



\"Три часа ночи. В окна мои смотрится тихая,
апрельская ночь и ласково мигает мне своими звездами.
Я не сплю. Мне так хорошо!
Всего меня от головы до пяток распирает какое-то
странное, непонятное чувство. Анализировать его
сейчас не умею, некогда, лень, да и бог с ним, с этим
анализом! Ну, станет ли отыскивать смысл в своих
ощущениях человек, когда летит вниз головой с
колокольни или узнает, что выиграл двести тысяч? До
этого ли ему?\"
Приблизительно так начиналось любовное письмо к
Саше, девятнадцатилетней девочке, в которую я
влюбился. Пять раз начинал я его, столько же раз
принимался рвать бумагу, зачеркивал целые страницы
и вновь их переписывал. Возился я с письмом долго, как
с заказанным романом, и вовсе не для того, чтобы
письмо вышло длиннее, вычурнее и чувствительнее, а
потому, что хотелось до бесконечности продлить самый
процесс этого писанья, когда сидишь в тиши своего
кабинета, в который глядится весенняя ночь, и
беседуешь с собственными грезами. Между строк я
видел дорогой образ, и, казалось мне, за одним столом со
мной сидели духи, такие же, как я, наивно-счастливые,
глупые и блаженно улыбающиеся, и тоже строчили. Я
писал и то и дело поглядывал на свою руку, которая всё
еще томилась от недавнего рукопожатия, а если мне
приходилось отводить глаза в сторону, то я видел
решетку зеленой калитки. Сквозь эту решетку Саша
глядела на меня после того, как я простился с ней.
Когда я прощался с Сашей, я ни о чем не думал и только
любовался ее фигурой, как всякий порядочный человек
любуется хорошенькой женщиной; увидев же сквозь
решетку два больших глаза, я вдруг, словно по наитию, понял,



{05087}



что я влюблен, что между нами всё уже решено и
кончено, что мне остается только соблюсти кое-какие
формальности.
Большая также приятность запечатать любовное
письмо, медленно одеться, выйти потихоньку из дому и
нести это сокровище к почтовому ящику. На небе уже
нет звезд; вместо них на востоке над крышами
пасмурных домов белеет длинная полоса, кое-где
прерываемая облаками; от этой полосы по всему небу
разливается бледность. Город спит, но уж водовозы
выехали, и где-то на далекой фабрике свисток будит
рабочих. Возле почтового ящика, слегка подернутого
росой, вы непременно увидите неуклюжего дворника в
колоколообразном тулупе и с палкой. Находится он в
состоянии каталепсии: не спит и не бодрствует, а что-то
среднее...
Если бы почтовые ящики знали, как часто люди
обращаются к ним за решением своей участи, то не
имели бы такого смиренного вида. Я, по крайней мере,
едва не облобызал свой почтовый ящик и, глядя на
него, вспомнил, что почта - величайшее благо!..
Тому, кто когда-либо был влюблен, предлагаю
вспомнить, что, опустивши в почтовый ящик письмо,
обыкновенно спешишь домой, быстро ложишься в
постель и укрываешься одеялом в полной уверенности,
что не успеешь завтра проснуться, как тебя охватит
воспоминание о вчерашнем и ты с восторгом будешь
глядеть на окно, в котором сквозь складки занавесок
жадно пробивается дневной свет...
Но к делу... На другой день в полдень горничная
Саши принесла мне такой ответ: \"Я очень рада
приходите сегодня пожалуйста к нам непременно я вас
буду ждать. Ваша С.\" Запятой ни одной. Это отсутствие
знаков препинания, е в слове \"непременно\", всё письмо
и даже длинный, узкий конвертик, в который оно было
вложено, наполнили мою душу умилением. В
размашистом, но несмелом почерке я узнал походку
Саши, ее манеру высоко поднимать брови во время
смеха, движения ее губ... Но содержание письма меня не
удовлетворило... Во-первых, на поэтические письма так
не отвечают, и, во-вторых, зачем мне идти в дом Саши и
ждать там, пока толстая мамаша, братцы и приживалки
догадаются оставить нас наедине? Они и не подумают
догадаться, а нет ничего противнее, как сдерживать
свои восторги ради того только, что около



{05088}



вас торчит
какой-нибудь одушевленный пустяк, вроде полуглухой
старушки или девочки, пристающей с вопросами. Я
послал с горничной ответ, в котором предлагал Саше
избрать местом для rendez-vous какой-нибудь сад или
бульвар. Мое предложение было охотно принято. Я
попал им, как говорится, в самую жилку.
В пятом часу вечера я пробирался в самый далекий и
глухой угол городского сада. В саду не было ни души, и
свидание могло быть назначено где-нибудь поближе, на
аллеях или в беседках, но женщины не любят романов
наполовину; коли мед, так и ложка, коли свидание, так
подавай самую глухую и непроходимую чащу, где
рискуешь наткнуться на жулика или подкутившего
мещанина.
Когда я подошел к Саше, она стояла ко мне спиной, а
в этой спине прочел я чертовски много таинственности.
Казалось, спина, затылок и черные крапинки на платье
говорили: тссс! Девушка была в простеньком, ситцевом
платьице, поверх которого была накинута легкая
тальмочка. Для пущей таинственности лицо пряталось
за белой вуалью. Я, чтобы не портить гармонии, должен
был подойти на цыпочках и начать говорить
полушёпотом.
Насколько я теперь понимаю, в этом rendez-vous я
был не сутью, а только деталью. Сашу не столько
занимал он, сколько романичность свидания, его
таинственность, поцелуи, молчание угрюмых деревьев,
мои клятвы... Не было минуты, чтобы она забылась,
замерла, сбросила с своего лица выражение
таинственности, и, право, будь вместо меня
какой-нибудь Иван Сидорыч или Сидор Иваныч, она
чувствовала бы себя одинаково хорошо. Извольте-ка
при таких обстоятельствах добиться, любят вас или
нет? Если любят, то по-настоящему или не
по-настоящему?
Из сада повел я Сашу к себе. Присутствие в холостой
квартире любимой женщины действует, как музыка и
вино. Обыкновенно начинаешь говорить о будущем,
причем самоуверенность и самонадеянность не знают
границ. Строишь проекты, планы, с жаром толкуешь о
генеральстве, не будучи еще прапорщиком, и в общем
несешь такую красноречивую чушь, что слушательнице
нужно иметь много любви и незнания жизни, чтобы
поддакивать. К счастью для мужчин, любящие женщины



{05089}



всегда ослеплены любовью и никогда не
знают жизни. Они мало того, что поддакивают, но еще
бледнеют от священного ужаса, благоговеют и ловят с
жадностью каждое слово маньяка. Саша слушала меня
со вниманием, но скоро на лице ее прочел я
рассеянность: она меня не понимала. Будущее, о
котором говорил я ей, занимало ее только своей
внешностью, и напрасно я разворачивал перед ней свои
проекты и планы. Ее сильно интересовал вопрос, где
будет ее комната, какие обои будут в этой комнате,
зачем у меня пианино, а не рояль, и т. д. Она
внимательно рассматривала штучки на моем столе,
фотографии, нюхала флаконы, отлепляла от конвертов
старые марки, которые ей для чего-то нужны.
- Пожалуйста, собирай мне старые марки! -
сказала она, сделав серьезное лицо. - Пожалуйста!
Затем она нашла где-то на окне орех, громко
раскусила его и съела.
- Отчего ты не наклеишь на свои книги билетиков?
- спросила она, окинув взглядом шкаф с книгами.
- Зачем это?
- А так, чтобы у каждой книги свой номер был... А
где я свои книги поставлю? У меня ведь тоже есть
книги.
- А какие у тебя книги? - спросил я.
Саша подняла брови, подумала и сказала:
- Разные...
И если бы я вздумал спросить ее, какие у нее мысли,
убеждения, цели, она, наверное, таким же образом
подняла бы брови, подумала и сказала: \"разные\"...
Далее, я проводил Сашу домой и ушел от нее самым
настоящим, патентованным женихом, каким и
считался, пока нас не обвенчали. Если читатель
позволит мне судить по одному только моему личному
опыту, то я уверяю, что женихом быть очень скучно,
гораздо скучнее, чем быть мужем или ничем. Жених -
это ни то ни сё: от одного берега ушел, к другому не
дошел; не женат и нельзя сказать, чтобы был холост, а
так что-то похожее на состояние дворника, о котором я
упомянул выше.
Ежедневно, улучив свободную минутку, я спешил к
невесте. Обыкновенно, идя к ней, я нес с собой тьму
надежд, желаний, намерений, предложений, фраз. Мне



{05090}



всякий раз казалось, что едва только горничная откроет
дверь, как я, которому душно и тесно, погружусь по
горло в прохладительное счастье. Но на деле
происходило иначе. Всякий раз, приходя к невесте, я
заставал всю семью ее и домочадцев за шитьем глупого
приданого. (A propos: шили два месяца и нашили
меньше, чем на сто рублей.) Пахло утюгами, стеарином
и угаром. Под ногами хрустел стеклярус. Две самые
главные комнаты были завалены волнами полотна,
коленкора и кисеи, а из волн выглядывала головка
Саши с ниточкой в зубах. Все шьющие встречали меня
радостным криком, но тотчас же выпроваживали в
столовую, где я не мог мешать и видеть то, что
позволяется видеть только мужьям. Скрепя сердце, я
должен был сидеть в столовой и беседовать с
приживалкой Пименовной. Саша, озабоченная и
встревоженная, то и дело пробегала мимо меня с
наперстком, мотком шерсти или с другой какой-нибудь
скукой.
- Погоди, погоди... Я сейчас! - говорила она, когда я
поднимал на нее умоляющие глаза. - Представь,
подлая Степанида в барежевом платье весь лиф
испортила!
И, не дождавшись милости, я злился, уходил и
прогуливался по тротуарам в обществе своей
жениховской палочки. А то, бывало, захочешь погулять
или прокатиться с невестой, зайдешь к ней, а она уже
стоит со своей маменькой в передней совсем одетая и
играет зонтиком.
- А мы в пассаж идем! - говорит она. - Нужно
прикупить еще кашемиру и шляпку переменить.
Пропала прогулка! Я привязывался к барыням и шел
с ними в пассаж. Возмутительно скучно слушать, как
женщины покупают, торгуются и стараются
перехитрить надувающего лавочника. Мне стыдно
делалось, когда Саша, переворочав массу материи и
сбавив цену ad minimum, уходила из магазина, ничего не
купив или же приказав отрезать ей копеек на 40-50.
Выйдя из магазина, Саша и маменька с озабоченными,
испуганными лицами долго толковали о том, что они
ошиблись, купили не того, что следовало купить, что на
ситце слишком темны цветочки, и т. д.
Нет, скучно быть женихом! Бог с ним!
Теперь я женат. Сейчас вечер. Я сижу у себя в кабинете



{05091}



и читаю. Позади меня на софе сидит Саша и
что-то громко жует. Мне хочется выпить пива.
- Поищи-ка, Саша, штопор... - говорю я. - Тут он
где-то валяется.
Саша вскакивает, беспорядочно роется в двух-трех
бумажных кипах, роняет спички и, не найдя штопора,
молча садится... Проходит минут пять - десять... Меня
начинает помучивать червячок - и жажда, и досада...
- Саша, поищи же штопор! - говорю я.
Саша опять вскакивает и роется около меня в
бумагах. Ее жеванье и шелест бумаги действуют на
меня, как лязганье потираемых друг о друга ножей... Я
встаю и сам начинаю искать штопор. Наконец он найден
и пиво откупорено. Саша остается около стола и
начинает длинно рассказывать о чем-то.
- Ты бы почитала что-нибудь, Саша... - говорю я.
Она берет книгу, садится против меня и принимается
шевелить губами... Я гляжу на ее маленький лобик,
шевелящиеся губы и задумываюсь.
\"Ей двадцатый год... - думаю я. - Если взять
интеллигентного мальчика таких же лет и сравнить, то
какая разница! У мальчика и знания, и убеждения, и
умишко\".
Но я прощаю эту разницу, как прощаю узенький лобик
и шевелящиеся губы... Бывало, помню, в дни моего
ловеласничества я бросал женщин из-за пятна на чулке,
из-за одного глупого слова, из-за нечищенных зубов, а
тут я прощаю всё: жеванье, возню со штопором,
неряшество, длинные разговоры о выеденном яйце.
Прощаю я почти бессознательно, не насилуя своей воли,
словно ошибки Саши - мои ошибки, а от многого, что
прежде меня коробило, я прихожу в умиление и даже
восторг. Мотивы такого всепрощения сидят в моей
любви к Саше, а где мотивы самой любви - право, не
знаю.




{05092}





СВЯТОЙ НОЧЬЮ



Я стоял на берегу Голтвы и ждал с того берега
парома. В обыкновенное время Голтва представляет из
себя речонку средней руки, молчаливую и задумчивую,
кротко блистающую из-за густых камышей, теперь же
предо мной расстилалось целое озеро. Разгулявшаяся
вешняя вода перешагнула оба берега и далеко затопила
оба побережья, захватив огороды, сенокосы и болота,
так что на водной поверхности не редкость было
встретить одиноко торчащие тополи и кусты, похожие в
потемках на суровые утесы.
Погода казалась мне великолепной. Было темно, но я
все-таки видел и деревья, и воду, и людей... Мир
освещался звездами, которые всплошную усыпали всё
небо. Не помню, когда в другое время я видел столько
звезд. Буквально некуда было пальцем ткнуть. Тут
были крупные, как гусиное яйцо, и мелкие, с
конопляное зерно... Ради праздничного парада вышли
они на небо все до одной, от мала до велика, умытые,
обновленные, радостные, и все до одной тихо шевелили
своими лучами. Небо отражалось в воде; звезды
купались в темной глубине и дрожали вместе с легкой
зыбью. В воздухе было тепло и тихо... Далеко, на том
берегу, в непроглядной тьме, горело врассыпную
несколько ярко-красных огней...
В двух шагах от меня темнел силуэт мужика в
высокой шляпе и с толстой, суковатой палкой.
- Как, однако, долго нет парома! - сказал я.
- А пора ему быть, - ответил мне силуэт.
- Ты тоже дожидаешься парома?
- Нет, я так... - зевнул мужик, - люминации
дожидаюсь. Поехал бы, да, признаться, пятачка на
паром нет.
- Я тебе дам пятачок.
- Нет, благодарим покорно... Ужо на этот пятачок
ты за меня там в монастыре свечку поставь... Этак



{05094}



любопытней будет, а я и тут постою. Скажи на милость,
нет парома! Словно в воду канул!
Мужик подошел к самой воде, взялся рукой за канат
и закричал:
- Иероним! Иерони-им!
Точно в ответ на его крик, с того берега донесся
протяжный звон большого колокола. Звон был густой,
низкий, как от самой толстой струны контрабаса:
казалось, прохрипели сами потемки. Тотчас же
послышался выстрел из пушки. Он прокатился в
темноте и кончился где-то далеко за моей спиной.
Мужик снял шляпу и перекрестился.
- Христос воскрес! - сказал он.
Не успели застыть в воздухе волны от первого удара
колокола, как послышался другой, за ним тотчас же
третий, и потемки наполнились непрерывным,
дрожащим гулом. Около красных огней загорелись
новые огни и все вместе задвигались, беспокойно
замелькали.
- Иерони-м! - послышался глухой протяжный
крик.
- С того берега кричат, - сказал мужик. - Значит,
и там нет парома. Заснул наш Иероним.
Огни и бархатный звон колокола манили к себе... Я
уж начал терять терпение и волноваться, но вот
наконец, вглядываясь в темную даль, я увидел силуэт
чего-то, очень похожего на виселицу. Это был давно
жданный паром. Он подвигался с такою медленностью,
что если б не постепенная обрисовка его контуров, то
можно было бы подумать, что он стоит на одном месте
или же идет к тому берегу.
- Скорей! Иероним! - крикнул мой мужик. -
Барин дожидается!
Паром подполз к берегу, покачнулся и со скрипом
остановился. На нем, держась за канат, стоял высокий
человек в монашеской рясе и в конической шапочке.
- Отчего так долго? - спросил я, вскакивая на
паром.
- Простите Христа ради, - ответил тихо Иероним.
- Больше никого нет?
- Никого...
Иероним взялся обеими руками за канат, изогнулся в
вопросительный знак и крякнул. Паром скрипнул и
покачнулся. Силуэт мужика в высокой шляпе стал



{05095}



медленно удаляться от меня - значит, паром поплыл.
Иероним скоро выпрямился и стал работать одной
рукой. Мы молчали и глядели на берег, к которому
плыли. Там уже началась \"люминация\", которой
дожидался мужик. У самой воды громадными кострами
пылали смоляные бочки. Отражения их, багровые, как
восходящая луна, длинными, широкими полосами
ползли к нам навстречу. Горящие бочки освещали свой
собственный дым и длинные человеческие тени,
мелькавшие около огня; но далее в стороны и позади
них, откуда несся бархатный звон, была всё та же
беспросветная, черная мгла. Вдруг, рассекая потемки,
золотой лентой взвилась к небу ракета; она описала дугу
и, точно разбившись о небо, с треском рассыпалась в
искры. С берега послышался гул, похожий на
отдаленное ура.
- Как красиво! - сказал я.
- И сказать нельзя, как красиво! - вздохнул
Иероним. - Ночь такая, господин! В другое время и
внимания не обратишь на ракеты, а нынче всякой суете
радуешься. Вы сами откуда будете?
Я сказал, откуда я.
- Так-с... радостный день нынче... - продолжал
Иероним слабым, вздыхающим тенорком, каким
говорят выздоравливающие больные. - Радуется и
небо, и земля, и преисподняя. Празднует вся тварь.
Только скажите мне, господин хороший, отчего это даже
и при великой радости человек не может скорбей своих
забыть?
Мне показалось, что этот неожиданный вопрос
вызывал меня на один из тех \"продлинновенных\",
душеспасительных разговоров, которые так любят
праздные и скучающие монахи. Я не был расположен
много говорить, а потому только спросил:
- А какие, батюшка, у вас скорби?
- Обыкновенно, как и у всех людей, ваше
благородие, господин хороший, но в нынешний день
случилась в монастыре особая скорбь: в самую обедню,
во время паремий, умер иеродьякон Николай...
- Что ж, это божья воля! - сказал я, подделываясь
под монашеский тон. - Всем умирать нужно. По-моему,
вы должны еще радоваться... Говорят, что кто умрет