Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— И еще.

Его всего била нервная дрожь, но он дотащился до входа в метро. И вдруг ему показалось, что вход перестал быть привычным — он стал бетонной бездной, ведущей прямо в преисподнюю. Снизу, откуда-то из-под слабо освещенной лестницы, из мрака, в который не проникал взгляд, доносилось громыхание и вырывался гнилой, насыщенный горячей влагой воздух.

Это была половинка купюры в тысячу долларов.

Инспектор тоже нахмурился, глядя на портреты президентов. Он знал по опыту, что тайны, начинающиеся с непрошеной прибыли, имеют обыкновение заканчиваться чем-то весьма скверным. Эту мысль укрепляло то, что тысячедолларовый банкнот был разрезан посредине бюста Гроувера Кливленда маникюрными ножницами, оставившими зубцы, напоминающие о стиле оп-арт.

Опасности подстерегали повсюду — ив воздухе, и под землей. Донесшийся снизу рев поезда был торжествующим гласом ада, в который вплеталась какофония резких звуков — крики и вопли жертв, раздавленных в мрачных подземельях. Ни за какие блага в мире он бы не решился даже ступить на эту лестницу.

— Ричард, что это может означать?

Он поднес купюры к свету, держа их у кончика носа.

Он отошел от края бездны и остановился, собираясь с мыслями.

— Это не фальшивки… Откуда я знаю? Должно быть какое-то объяснение. Посмотри в конверт, Джесси. Возможно, там записка.

В конверте действительно оказалось письмо, и они склонились над ним, касаясь друг друга лбами. Письмо было на двух листах веленевой писчей бумаги с вытисненным наверху золотым гербом, которая выглядела бы впечатляюще, если бы не была покрыта пятнами, свидетельствующими о том, что она провалялась где-то много лет. Текст был отпечатан на машинке, как и адрес на конверте.

Были и другие средства транспорта. Автобусы, такси… Но он не шелохнулся.

— Похоже, бумагу достали с чердака. Прочти вслух, Джесси. — Очки инспектора лежали возле старого кожаного кресла. — Черт бы побрал мои глаза! — Он регулярно проклинал каждую деталь своей анатомии, подчиняющуюся возрасту — в этом году ею стали глаза.

В эти предвечерние часы по улице струился, рыча и задыхаясь, густой автомобильный поток. Скрипели тормоза, визжали шины, злобно рявкали автомобильные гудки, звенел металл. Где-то на соседней улице, всхлипывая, завыла сирена — вестник несчастья.

Мягкий голос Джесси придавал содержанию письма женственность, отнюдь не свойственную его стилю.


Дорогая мисс Шервуд!
Вы, несомненно, сочтете странным приглашение от незнакомого Вам человека. Однако даю слово, что оно в Ваших интересах.
Я приглашаю Вас посетить меня в Доме Брасса — моем фамильном особняке неподалеку от Филлипскилла, штат Нью-Йорк.
Вложенная в конверт стодолларовая купюра должна покрыть Ваши расходы на поездку. Что касается отсутствующей половинки купюры в тысячу долларов, то она будет вручена Вам по окончании Вашего визита. Можете считать это сувениром в память о том, что, могу Вас заверить, окажется для Вас необычным впечатлением.
Такси можно взять у железнодорожных станций в Тэрритауне или Филлипскилле, хотя от Филлипскилла дорога короче. Если Вы решите ехать автомобилем, воспользуйтесь вторым поворотом налево после гостиницы «Олд Ривер» на почтовой дороге Олбени, а затем первым поворотом направо, который отмечен указателем «Частная дорога». Что касается водного транспорта, то старая пристань совсем обветшала, и я не ручаюсь за ее безопасность.
Могу я надеяться увидеть Вас как можно скорее? Ваше прибытие или отсутствие явится ответом. Разумеется, при последнем варианте половинка тысячедолларовой купюры станет для Вас бесполезной. Стодолларовый банкнот вы в любом случае можете оставить себе.
Искренне Ваш,
Хендрик Брасс


Он подумал о несчастных случаях, столкновениях и тысячах других опасностей. Разве мог он отказаться от единственной твердой опоры для ног — мостовой?

— Это майя разговаривают с нами, — говоришь ты.

Подпись была сделана неуверенным почерком старика, да и стиль письма показался Джесси старомодным, как и Ричарду, который надел очки, чтобы все увидеть самому.

— Да, писал старик. И притом приверженец «доброй старой школы». Насколько я понимаю, ты не знакома с Хендриком Брассом?

Я улыбаюсь. У нас над головами сотни птиц-лир с пышными раздвоенными хвостами. Они кружат в воздухе и поют гортанными, почти человеческими голосами. Ты задумчиво слушаешь их и говоришь:

Спешить некуда. Он хорошо это знал — он сам выверил механизмы и установил контакт. Будь хладнокровней, ты успеешь уйти далеко и пешком.

— Никогда о нем не слышала.

— Какой красивый язык у этих майя!

Инспектор потянулся к телефону.

— Вели? — обратился он к сержанту, когда в трубке раздался знакомый бас. — Конечно я вернулся!.. Да, она в полном порядке… Хорошо, я ей передам. Вели, ты помнишь заведение на Пятой авеню под названием «Дом Брасса»? Что с ним стало? И что известно о человеке по имени Хендрик Брасс?.. Хендрик — оканчивается на «ик»… Спасибо за помощь… Разумеется, при первой возможности… — Инспектор положил трубку. Джесси с беспокойством смотрела на него. — «Домом Брасса» назывался шикарный ювелирный магазин на Пятой авеню вроде «Тиффани» и «Картье». Чтобы ходить туда, нужно было иметь кучу денег, Джесси. Насколько я помню, они специализировались на золотых украшениях. Магазин закрылся несколько лет назад и, по словам Вели, больше не открывался — во всяком случае, в Нью-Йорке.

В Мериде — городе, основанном Кортесом из камней разрушенных храмов, в середине которого каменным кораблем возвышается собор, — маленький горбун хватает тебя за рукав, почти силой усаживает на скамеечку и начинает неистово начищать тебе сапоги. Заплатив ему хорошенько и дав на чай, ты идешь дальше, беспрерывно поглядывая себе на ноги.

У него мелькнула смутная мысль… Они могли предоставить ему какой-нибудь быстрый транспорт для бегства, как это, наверное, сделано для тех, кто уже выполнил задание и покинул город. Но он почти никогда не задумывался над их действиями. Он выполнил их приказы, послушно заучил их лозунги, звонкие и бессмысленные, как детские считалочки, зная, что эти люди существовали ради одного — назначить его палачом, исполняющим смертный приговор городу. Его мало трогало, что они действовали именно так — он руководствовался собственными мотивами.

— Но в письме говорится, что Дом Брасса — это жилое здание, Ричард.

— С ума сойти как блестят! Можно подумать — новые.

— Кажется, Брасс называет его фамильным особняком? Очевидно, он просто использовал для него старое название фирмы.

На рынке молодая девушка печет прямо перед нами на раскаленном камне блинчики и начиняет их свиным ливером.

Не нервничай, спокойно уходи отсюда.

Маленький нос Джесси подергивался, как у кролика.

Проезжающий мимо мотоцикл чуть не задевает нас, ты отпрыгиваешь в сторону, блинчик падает на землю, и ты принимаешься ругаться — твои красивые сапоги усыпаны жирными пятнами.

— Право, Ричард, я не знаю, что с этим делать.

Несчастные случаи. В таком городе они происходят постоянно. Нужно избежать их и не терять контроля над собой из-за подобных пустяков. Он не должен привлекать к себе внимания — иначе его арестуют и бросят в тюрьму. В запасе еще много времени, только не надо впадать в панику.

— Зато я знаю.

Как только мы приезжаем в пригород Мехико, нас охватывает беспокойство. Мы начинаем думать, как найти в этом огромном городе Макку. У нее мы должны остановиться.

— Что?

Макка — бывшая балерина русского происхождения, подруга Джона Хьюстона. Мы набираем ее номер, и — о чудо! — ее дом оказывается в двух шагах от нас. Макка пригласила множество друзей. Один из них — бородатый приветливый человек — протягивает нам руку: «Меня зовут Влади, я — художник. Моего отца звали Виктор Серж».

— Отправить деньги назад и забыть об этом.

Тьма потихоньку окутывала улицу и, словно предвещая близкие сумерки, разноцветными огнями засверкала громадная реклама, установленная на доме напротив.

Сын Макки, который работает на телевидении, получил разрешение сделать большую передачу о тебе. Как все удачно складывается! Мы срочно готовим программу. Надо отобрать и перевести тексты на испанский, написать биографию, пусть даже не всю, потому что здесь тебя совсем не знают. Надо подумать о декорации и подобрать аккомпанемент. После долгих споров мы выбираем сольный концерт — это то, что ты предпочитаешь, и последние записи, сделанные в США для Си-би-эс, доказывают, что это и для публики лучшее решение.

— Ты серьезно? — Джесси невольно ощутила разочарование. До недавнего времени ее жизнь состояла из нескончаемой череды ночных дежурств, хнычущих женщин, зловонных суден, пациентов-мужчин, норовивших ущипнуть ее за зад, и вечного треугольника: медсестра, интерн и главврач. Джесси так не хватало неожиданностей, и вот теперь их ей поднесли на серебряном блюдечке, точнее, на бумаге с золотым гербом! А Ричард, ее любимый муж, велит ей отправить купюры назад и обо всем позабыть. — О, Ричард, позволь мне… — услышала она собственный умоляющий голос.

Вот текст, который ты пишешь для конферансье:

Старик уставился на нее из-под косматых бровей, затем лицо его смягчилось, и он обнял ее.

Он снова пустился в путь. Он смотрел, куда ставит ноги, и наблюдал за темнеющим небом. Если его бдительность не ослабеет, то с ним ничего не случится. Каждая пересеченная улица была победой, вернее, шагом, приближавшим его к победе.

— Разве я могу в чем-нибудь отказать тебе, дорогая? Но советую раздобыть побольше информации. Как насчет того, чтобы позвонить этому Хендрику Брассу и выяснить, в своем ли он уме? Иногда это можно узнать по манере разговора. Если хочешь, я позвоню сам.

«Владимир Высоцкий — актер, работает в Москве, в Театре на Таганке — одном из интереснейших театров СССР — под руководством Юрия Любимова.

— Правда, дорогой?

Зажглись и развеяли тьму первые фонари; вокруг заиграли и засияли разноцветные вывески, соблазняя и завлекая толпу, густевшую с каждой минутой.

В 1961 году Владимир Высоцкий закончил Школу-студию МХАТ в Москве.

— Конечно. — И старик снова подошел к телефону.

Владимир Высоцкий сыграл в кино более двадцати ролей, среди которых — Ибрагим Ганнибал в «Сказе про то, как царь Петр арапа женил» по Пушкину и фон Коррен в «Плохом хорошем человеке» по Чехову. В театре он сыграл Галилея в «Жизни Галилея» Брехта, Лопахина в «Вишневом саде» Чехова и роль Гамлета в пьесе Шекспира.

Но в информационной службе округа Уэстчестер не значились ни Дом Брасса, ни Хендрик Брасс, поэтому Квин, нахмурившись, положил трубку.

Огни кричали: «Здесь можно поесть и выпить. Здесь вы услышите музыку и мгновенно забудете обо всем!»

В 1976 голу труппа получила гран при за представление «Гамлета» на фестивале в Битеве в Югославии.

— Если бы не деньги, я бы назвал это дурацкой шуткой. Мне не хочется отказывать тебе, Джесси, но…

Мужчины всегда остаются мужчинами — особенно женатые недавно. Ничуть не встревожившись, Джесси поцеловала мужа.

Высоцкий пишет слова и музыку песен, которые исполняет сам, аккомпанируя себе на гитаре. Его песни-баллады очень разнообразны по тематике — лирические, политические, шуточные. У него их больше шестисот. Высоцкий записал пять сорокопяток в СССР и две большие пластинки в Париже.

Люди, словно мотыльки, кружились вокруг огней, слепо веря всем посулам. Люди устали, и им хотелось верить. День был тяжелым, и они знали, что завтрашний день будет точной копией сегодняшнего, что так было и так будет.

— Меня снедает простое любопытство, дорогой. Уверена, что и тебя тоже.

Темы баллад разнообразны. Война, спорт, сказки… Здесь есть и песни протеста, но сам автор говорит, что он старается писать об общечеловеческих проблемах. В своих стихах он размышляет о жизни, смерти, о судьбе, о ненависти, о любви, о несправедливости, о героизме, о страдании, о свободе, о дружбе…

— Если ты полагаешь, что я позволю тебе отправиться туда одной…

И только он, с трудом пробивающийся сквозь толпу, знал, что произойдет. Для многих из этих людей завтрашний день не наступит никогда. Для многих… Он уже был в трех километрах от исходной точки — запертой комнаты в центре города… Когда это случится, многие даже не поймут, что же, собственно, произошло.

Высоцкий не является официальным поэтом, то есть его тексты не печатаются. Но стихи и баллады используются в кино. Он поет перед студентами, рабочими, на заводах, в университетах, в различных организациях. Он поет на сцене и на экране. «Я не пишу для определенной категории зрителей, — говорит он, — я стараюсь затронуть душу людей вне зависимости от их возраста, профессии, национальности. Я не люблю легких песен. Я не люблю, чтобы на моих концертах люди отдыхали. Я хочу, чтобы моя публика работала вместе с мной, чтобы она творила. Наверное, так установилась моя манера. Моя песня — это почти крик».

— Я об этом и не думала. О, Ричард, это похоже на увлекательное приключение! Какое волнующее начало нашей супружеской жизни!

Баллады Высоцкого — это монологи разных людей. Но он всегда поет от первого лица и становится, таким образом, участником того, о чем поет. Он старается влезть в шкуру своих героев, жить и умирать вместе с ними.

Она оказалась абсолютно права.

У него не было ненависти к ним; он даже их чуточку жалел. Все они попали в западню, как это случилось с ним. Он ненавидел западню, этот город, всей душой, отравленной горечью долгих мучительных лет…

«Я думаю, — говорит он еще, — что поэзия не знает границ, что проблемы, которые меня волнуют, точно так же волнуют всех других. Я хотел бы, чтобы люди узнали еще одну грань творчества в моей стране — авторскую песню. Я хотел бы также надеяться, что языковой барьер не будет слишком большим препятствием для понимания. Больше всего я люблю петь для моих друзей, на суд которых я выношу каждую новую песню. Здесь я тоже надеюсь найти друзей. Любому артисту необходимо работать для людей, постоянно открывая для себя новое повсюду в мире. Мой театр приедет в ноябре в Париж. Я надеюсь, что когда-нибудь мы приедем в Мехико».

* * *

Этот текст настолько не нуждается в комментариях, что передача проходит без интервью. Ты поешь, как всегда, не щадя сил. И телефонная станция телевидения буквально разрывается от звонков восхищенных зрителей. За час ты завоевал публику всего Мехико.

Он на мгновение остановился на углу улицы. И чуть не погиб.

«Девитт Алистер» звучало как имя персонажа третьесортной пьесы, исполняемой четверостепенной труппой. Тем не менее, это было подлинное имя, которым его обладатель пользовался лишь в тех случаях, когда объект нуждался в особо деликатном обращении. Как выяснилось, ему было бы лучше использовать имя в духе «Путешествия пилигрима»[2] — например, Джон Сожаление или Рубен Разочарование.

Положение ухудшало то, что миссис Алистер, с самого начала испытывавшая сильные сомнения, не переставала бросать ему в лицо упреки. Она умудрялась делать это, не открывая рта — это достижение могли оценить лишь немногие, помимо ее мужа, но и он давно перестал им восхищаться.

Кто еще так похож на американца, как советский человек?

В этом месте, вдали от центра, трамваи развивали огромную скорость — и как раз в эту минуту один из мастодонтов несся мимо, громыхая по стальным рельсам. Когда его дуга оказалась на пересечении проводов на перекрестке, она за что-то зацепилась, провод натянулся и лопнул, вспыхнув, словно молния. Оборванный конец, изрытая голубое пламя и злобно свистя, змеей метнулся в его направлении.

Таким образом, Алистеры отнюдь не пребывали в супружеской гармонии, входя в вестибюль отеля в районе западных шестидесятых улиц с его убогой претензией на элегантность, который, как настаивал Алистер, соответствовал их профессиональному имиджу и который, как ныне выяснилось с удручающей очевидностью, они не могли себе позволить. Рыбка клюнула, но соскользнула с крючка и скрылась, оставив их голодными и взбешенными. Теперь перед ними стояла задача найти менее опытную форель и средства, чтобы подцепить ее. Они едва обратили внимание на впечатляющего вида конверт в их ячейке для писем. Впечатляющие конверты давно перестали их впечатлять — они сами отправляли их слишком часто.

Они отдыхают летом на берегу реки, рыбачат, пьют пиво и говорят о будущем детей в нескольких тысячах километрах друг от друга, и жители Подмосковья ничем не отличаются от жителей пригорода Нью-Йорка. Особенно ясно мы это увидели в Диснейленде. Если европейцев в США шокирует наивность, безвкусица, «мещанство во дворянстве», то именно все это и нравится советским, которые встречают здесь повсюду ту же старую добрую наивность и ребяческое желание поразить приятеля. Глядя на них, ты говоришь: «Как легко мы могли бы договориться между собой — русские и американцы!»

Поднявшись в свой номер, Алистер бросил конверт на кровать, сел возле пыльного окна и стал читать новости о скачках в газете, которую прихватил в вестибюле. Миссис Алистер открыла один из двух чемоданов, достала оттуда электроплитку, чайник со свистком, давно переставшим свистеть, ложку, две пластмассовые чашки и почти пустую банку растворимого кофе. Наполнив чайник в ванной, она поставила его на плитку, воткнула вилку в штепсель позади стула мужа и вернулась в ванную привести в порядок лицо, которое было аристократически невзрачным, хорошо сохранившимся и не обнаруживающим никаких эмоций, что вполне соответствовало ее целям. Выйдя из ванной, миссис Алистер села напротив мужа и устремила на него взгляд. Вскоре он опустил газету.

Я чувствую, что Диснейленд особенно интересует тебя.

Его спас инстинкт — прыжок, на который он, казалось, не был способен. Он растянулся на мостовой, ободрав ладони и колени, и тут же, вскочив на ноги, во весь дух помчался прочь, от ужаса позабыв обо всем.

— Ну, на что уставилась? — У Девитта Алистера был низкий голос с британским акцентом, который казался деланым и был таковым, поскольку его обладатель родился в Уихокене, штат Нью-Джерси.

Ты говоришь мне о нем с самой Москвы. Может быть, ты видел передачу по телевизору, или читал о нем, или просто слышал? Диснейленд — это немыслимое нагромождение бутафории — замков, пиратских кораблей, искусственных речек и водопадов… Есть подвесная железная дорога, по которой ездит маленький поезд. Здесь толкутся люди, уплетая мороженое, гамбургеры и всякие там «хот-доги».

— Ни на что особенное, — ответила Элизабет Алистер. Ее речь была такой же маловыразительной, как и лицо.

— Опять начинаешь!

И только собрав всю свою волю в кулак, он перешел на шаг и оглянулся. На расстоянии квартала уже начала скапливаться толпа, окружая потерпевший аварию трамвай — среди них, может, были и те, кто искал именно его. Раздался полицейский свисток.

— Я еще ни слова не сказала.

Приехав рано утром, мы успеваем покататься на всех аттракционах, мы проходим по всем комнатам ужасов — бесконечным маленьким миркам, которые покоряют тебя. Ты разражаешься смехом при виде семи карликов, если можно так выразиться, в натуральную величину. Я наблюдаю за тобой, потому что здесь все состоит из трюков, и для посвященного человека, работающего в кино или в театре, все шито белыми нитками. Но нет, по твоим широко открытым глазам, перебегающим с предмета на предмет, по твоему радостному лицу видно, что тебя захватывает это зрелище.

— Да ну?

Этот свисток отозвался в каждой клеточке тела, и паника вновь охватила его. Он бегом, как сумасшедший, пересек, к счастью, пустынную улицу и, не сбившись с нужного направления, углубился в темную улочку, сжатую мрачными домами.

В зале голограмм я и сама принимаюсь хлопать в ладоши.

— Процитируй меня.

— Я сейчас тебя вздую как следует!

Здесь действительно великолепно. Праздничный зал, пыльный и словно забытый, опутанный гигантскими серебряными паутинами, вдруг приходит в движение и наполняется неземными существами — маркизами и маркизиками, оркестрами и слугами. Музыка Моцарта приглашает их танцевать. И они начинают кружиться в каком-то замедленном темпе. Кажется, что здесь остановилось время и перед нами оживают утонченные призраки прошлого. Внезапно все исчезает — и вот мы уже снова в толпе, где ты не без злой радости обнаруживаешь, что толстые задницы не являются монополией России. Надо сказать, что мне редко приходилось видеть столько полных людей, одетых без всяких комплексов в полосатые или клетчатые «бермуды», что отнюдь не придает им стройности, и то и дело подносящих ко рту огромные порции мороженого, увенчанные кремом.

Его жена не выглядела испуганной.

Он бежал по этой улочке и вдруг каким-то шестым чувством уловил опасность. Он бросился в сторону как регбист, ускользающий от защитника. Кусок карниза, бесшумно упавший вниз, разлетелся на куски в каком-то метре от него. А наверху мягко хлопали крыльями потревоженные голуби.

— Ну и что нам делать теперь, Макиавелли?[3]

Когда мы, тоже объевшиеся самой удивительной едой и булькая от дюжины стаканов ледяной кока-колы, с отекшими от долгой ходьбы ногами, садимся на тротуар в ожидании машины, я чувствую себя разбитой, меня подташнивает от усталости, а ты — необыкновенно весел. Тебя подкупила эта добродушная Америка, которая и вправду похожа на ту толпу, которую можно увидеть в жаркий полдень на берегу Москвы-реки — мужчины в нижнем белье и с мокрыми носовыми платками, завязанными узелками с углов, на головах, женщины, вываливающиеся из толстых хлопчатобумажных бюстгальтеров, мальчишки в длинных черных трусах в стиле футболистов сороковых годов, которые играют, как и мальчишки во всем мире, в войну… В войну, которой все эти люди, от Диснейленда до русских пляжей, боятся как огня и все-таки не могут договориться о разоружении.

Он вышел на хорошо освещенную и довольно широкую улицу. Улица казалась безлюдной. Он на мгновение замер — у него складывалось ощущение, что более долгие колебания окажутся роковыми, — сообразил, где он находится, быстро свернул налево и снова побежал.

Мы философствуем на эту тему всю дорогу до нашей шикарной супергостиницы с кондиционерами и звукоизоляцией, где, приняв ледяной душ, падаем на огромную постель, чтобы проспать всю ночь без сновидений.

— Я должен подумать, — кратко отозвался он.

В том же году в Ницце одним весенним днем мы едва разминулись со смертью.

— Ты не найдешь ответа в сообщениях о скачках.

Тротуар был очень старым — выложен кирпичом. И вдруг ему показалось, что он вздымается у него под ногами, что выгибается сама земля, пытаясь дать ему подножку, но он прыжком пересек опасный участок и тяжело побежал дальше. Он поднялся на взгорок и бросился вниз по склону. Внизу улица пересекалась с другой; дальше огней не было, и где-то во тьме, за пустырем, он уже различал отблеск воды.

У знакомого владельца гаража, который обслуживает кинозвезд и немного коллекционирует редкости, я купила машину известного американского актера. Как его зовут, я забыла, но помню марку машины — «кадиллак-континенталь». Настоящее чудо — синего цвета, длинная, изящная, начиненная электроникой, с кожаными сиденьями, дымчатыми стеклами, удивительно быстрым разгоном благодаря турбонаддуву, со стереомагнитофоном, маленьким баром и холодильником. Машина не очень дорогая, потому что расходует много бензина — где-то двадцать восемь литров на сто километров. И еще — у нее почти нет тормозов, но этого я пока не знаю. Ты открываешь дверцу, нажимаешь на все кнопки. Ты откидываешь сиденье, получается что-то вроде люльки — и ты немедленно ложишься и даже на минуту закрываешь глаза. Стекла опускаются и поднимаются, музыку можно слушать с четырех колонок — впереди, сзади, слева и справа.

— Оставь меня в покое, слышишь?

— У нас остались хоть какие-то деньги?

После каждого нового открытия ты смотришь на меня круглыми глазами, будто сам себе не веря, снова что-нибудь включаешь — и все работает, и ты смеешься как ребенок.

Он почти добрался до нее, еще несколько шагов…

Алистер пожал плечами и снова углубился в газету.

Мы уже несколько часов едем к побережью. На спидометре сто восемьдесят километров в час, кажется, что машина скользит, как лодка. Мне хочется, чтобы ты посмотрел на Ниццу сверху, с большого горного уступа. Мы поднимаемся в горы, останавливаемся, чтобы полюбоваться пейзажем, закатом, серовато-розовыми облаками, и едем дальше: мы ужинаем сегодня в Сен-Поле, в «Золотом голубе». Я хочу познакомить тебя с семьей Ру, с их добрым и уютным домом, с бабушкой семейства Титиной — женщиной устрашающего вида, но удивительно гостеприимной и мягкой. Она очень любит моего младшего сына Владимира.

Миссис Алистер насыпала кофе в чашки, добавила воды, размешала, поставила одну чашку рядом с мужем, а другую взяла себе. Выглядела она усталой. Это был один из самых продолжительных их диалогов за несколько месяцев.

Сев на кровать, Элизабет Алистер отхлебнула кофе и задумалась. Процесс был не из приятных и явно сулил кому-то беду.

…Из-за угла, с улицы, усаженной деревьями, вылетела громадная цистерна. На повороте ее занесло и подбросило; сцепление не выдержало, тягач выскочил на тротуар и, уткнувшись в фонарь, застыл, а цистерна перевернулась и перекрыла улицу — тишину разорвал оглушительный шум исковерканного железа. Все огни разом погасли, но уже через секунду улицу осветило пламя. Гигантский костер, увенчанный черным дымом, стеной встал перед ним.

Мы едем вниз по шоссе, я рассказываю тебе что-то, сверху хорошо видны старые кварталы Ниццы. Вдруг я понимаю, что отказали тормоза. Передо мной — последний прямой спуск, очень крутой. Я давлю на педаль, но она будто проваливается, и машина едва замедляет ход. Я торможу мотором и одновременно — ручником. Ты ничего не замечаешь, ты залюбовался побережьем, а я уже вижу, словно в кино, как наша машина разбивается о скалу. Это счастье или беда, но актеры всегда контролируют свои эмоции… Слава богу, впереди нас никого нет, и мы на бешеной скорости въезжаем на большую и совершенно пустынную площадь. Как только мы выехали на ровное место, машина начинает тормозить сама и останавливается, издавая резкий запах жженой резины. Я вся взмокла от ощущения, что только что едва не убила тебя. Я говорю, что мне хочется пить, и мы идем выпить по стакану холодной воды. Это дает мне время собраться с мыслями. И вот мы снова пускаемся в путь. Ты восхищаешься зданиями в стиле рококо на знаменитой набережной Англичан. Уже начинает смеркаться. Какой-то человек мирно стрижет газон. Когда мы проезжаем мимо, машина вздрагивает от удара, звук похож на выстрел. Мы оба выскакиваем из нашего красавца «кадиллака». На стойке, разделяющей переднее и заднее стекло справа, на уровне головы — огромная дырка и врезавшийся в обшивку камень, выброшенный машиной для стрижки газона, который — еще бы секунда! — попал бы тебе в голову.

Внезапно она подобрала конверт и вскрыла его.

Я думаю: «Бог троицу любит». И, испугавшись этих предзнаменований, рассказываю тебе историю с тормозами.

Алистер что-то буркнул и перевернул страницу. Он походил на актера Уолтера Пиджена, но с маленькими злобными глазками, как у быка на корриде. С подобным субъектом не стоило сталкиваться в темном переулке или играть в карты.

— Девитт.

Человек схватился за кирпичную стену, чтобы не упасть, резко повернулся, едва не вывихнув запястье, и бросился бежать обратно. Теперь у него не было ни малейшего сомнения, что его преследуют, но преследовали его не люди, а нечто более могущественное, чем любая армия людей. Он убегал, как затравленный зверь, бросаясь из стороны в сторону и пытаясь сбить со следа неумолимого врага. Город расставлял ловушки на его пум, но их число не могло быть бесконечным…

Ты принимаешься хохотать, сначала потихоньку, потом — во все горло:

— Господи, что еще? — Он обернулся.

— Вот так вот умереть, в этой машине, с тобой, здесь, быть убитым этим камнем — это же чудесно!

Его жена держала в руке новенькую стодолларовую купюру и нечто похожее на половинку тысячедолларовой. Алистер быстро протянул руку, но она передала ему два листа веленевой бумаги, оставив купюры у себя.

Он опять свернул на улицу, ведущую к реке, и во весь дух припустил по ней, жадно глотая воздух. Все дальше и дальше… Вдоль газончика по краю дороги торчали чадящие фонари; перед ним возник деревянный барьерчик, а позади барьерчика чернел провал. Остановиться он уже не мог. В свой отчаянный прыжок он вложил последние силы и рухнул на землю, которая предательски поползла под ним… Но это была земля!

Но видя, что мне не до шуток, добавляешь:

— Я возьму целую, — заявил Алистер, — а ты можешь оставить себе половинку.

— Успокойся, со мной не так-то просто разделаться. Еще не вечер!

Улыбнувшись его откровенности, Элизабет протянула ему стодолларовую купюру и спрятала половинку за корсаж. Алистер поднес купюру к свету, потом без каких-либо комментариев положил ее в бумажник и переключил внимание на письмо. Закончив чтение, он аккуратно спрятал его в жилетный карман.

Он поднялся и, ничего не соображая, прошел вперед еще несколько метров. Начонец-то он ощущал под ногами землю и траву, а не цемент и асфальт; над его головой чернели ветви деревьев.

До глубокой ночи беспокойство гложет мне сердце. И лишь на рассвете я засыпаю. Третьего раза не случилось.

— Что ты об этом думаешь, Лиз?

Он упал, потеряв силы; его рука, ища опоры, наткнулась на шершавую кору дерева. Он благодарно приник к твердому стволу и любовно обнял его. Под ним была трава, листья, перегной, и где-то рядом жалобно стрекотали насекомые.

— Какой-то рекламный трюк.

На маленькой улочке возле площади Испании в Риме находится ресторан «Да Отелло» — это моя столовая, как здесь говорят. Я прихожу сюда каждый вечер после работы, когда отираюсь в Риме. Три дочери старого Отелло теперь хозяйки заведения. Это мои подруги, мы знакомы уже больше тридцати лет. Муж одной из них — Дарио — взял тебя под свое покровительство на время нашего пребывания в Риме. Этот музыкант и знаток музыкальных инструментов просто влюбился в тебя. Все началось с одного ужина, ставшего историческим.

— Я в этом не уверен.

На некотором удалении, позади рва, через который он перескочил, стеной стояли фасады домов; тускло светились окна, похожие на чьи-то раскосые глаза; ровно горели фонари; по другому берегу проносились огни автомобилей, мерцали окна небоскребов, словно созвездия, отражающиеся в бегущей воде. В воздухе между небом и землей висела красная мигалка. Сигнал опасности для самолетов. Предупреждение… Но здесь он был в безопасности…

Я снималась в «Мнимом больном» с Альберто Сорди. Ты сопровождал меня в Италию, ставшую как бы моей второй родиной — я провела там годы юности.

— Похоже, ты поумнел, — заметила она и поднялась.

— Терять нам нечего. А получить можем вторую половинку штуки.

Я люблю Рим, и особенно квартал, который я тебе показываю сразу же по приезде. Я выбрала маленькую гостиницу на улице Марио дей Фьери, в двух шагах от знаменитой лестницы на площади Испании и от нашего ресторана с внутренним двориком, увитым виноградными лозами. Здесь снуют ловкие официанты — словно из итальянских комедий. Вино подают легкое, макароны — пальчики оближешь.

Эта поросшая травой полоска земли вдоль реки была островком; она находилась в городе, но не являлась его частью, как и река, воды которой серебрились метрах в двадцати, с плеском набегая на камни. Здесь он мог несколько минут отдохнуть, подумать, как скрыться.

— Приманка, — задумчиво промолвила Элизабет.

Хотя у него не было часов, он знал, что время было позднее. Но еще не поздно было убежать. Время еще оставалось…

Вокруг семейного стола уселись хозяйки, их дети, друзья, а за ними и все посетители ресторана потянулись к этому столику. Американские и японские туристы, пожилые обитатели квартала, отдыхающие в свежести вечера от почти тропической июльской жары, местные торговцы, врачи и санитары из ближайшей больницы — около двухсот пятидесяти человек больше двух часов стоят, прижавшись друг к другу, и слушают, как поет «русский». Поскольку старый Отелло — коммунист, большинство людей здесь, за исключением иностранных туристов, доброжелательно настроены по отношению к тебе, тем более что тебя представили как «оппозиционера», а итальянские коммунисты дальше всех отстоят от «линии Москвы». Еще здесь много киношников, которые кое-что слышали о тебе, о твоем театре, о Любимове. Я с грехом пополам перевожу им слова твоих песен. Иногда наступает полная тишина, потом раздается взрыв смеха. В такт песне люди начинают хлопать в ладоши, официанты то и дело разливают вино в стаканы. Сам собой получается праздник.

— Что он может из нас вытянуть? Думаю, нам стоит проглотить наживку. Согласна?

Время, чтобы добраться до удаленного убежища, если только с ним не произойдет несчастного случая. Но он больше не верил в несчастные случаи.

Начиная с этого знаменитого вечера Дарио будет твоим верным другом. Он любил тебя, записывал твои песни и в восемьдесят первом году сделал одну из лучших телепередач, посвященных тебе. И теперь, когда я возвращаюсь в Рим, прихожу на улицу Делла Кроче и вхожу в арку, которая ведет во внутренний дворик, я знаю, что друзья расцелуют меня, а потом станут вспоминать тот вечер семьдесят пятого года.

Она молча пожала плечами.

Я знаю еще, что после ужина Дарио предложит мне посмотреть или послушать какую-нибудь новую запись — твою или о тебе. И поздно ночью в ресторане, наконец освободившемся от посетителей, будут раздаваться голоса трех моих подруг — Франки, Габриэллы, Марии Пиа — и потекут воспоминания вперемежку с мерным счетом вслух — одна из сестер пересчитывает дневную выручку.

У него была твердая уверенность в том, что за ним охотятся. Его инстинктивный страх отражал действительность. Он прижался к дереву, глядя на раскинувшийся город — громадный живой Левиафан.

Алистер снял телефонную трубку, спросил, через сколько времени они должны освободить номер, сказал жене, что у них осталось двадцать минут, и тоже встал.

Одним прекрасным летним утром мы едем из Рима на машине на деревенскую свадьбу к холмам, возвышающимся над Сполетто. Этот маленький городок, главная площадь которого стала самым красивым в мире театром под открытым небом, расстилается у нас под ногами, сверкая на солнце. На пологом склоне холма перед фермой — луг.

Элизабет Алистер вымыла чашки и ложку, вытерла их гостиничным полотенцем, положила вместе с чайником и плиткой в чемодан меньшего размера и заперла его. Ее супруг облачился в темно-серый уэльсский плащ (приобретенный в Бостоне) и тирольскую шляпу, после чего взял больший чемодан. Элизабет подошла к платяному шкафу и достала манто из русской рыси — память о былом процветании, — которое она поддерживала в идеальном состоянии. Тщательно водрузив на крашеные волосы бежевую бархатную шляпу без полей, она подняла меньший чемодан, прихватила украденную мужем газету и первой вышла из комнаты. Ни один из них даже не обернулся.

Три века город беспрерывно рос. Рост — основной закон жизни. Словно раковая опухоль, развивающаяся из нескольких больных клеток, город, заложенный в устье реки, начал расти — он протянул свои щупальца вверх по долине на несколько километров, просочился в каждую впадину холмов, все глубже и глубже вгрызаясь в землю, на которой он стоял.

Наши приятели приехали накануне. Дарио и его жена Франка приготовили обед, столы на козлах ломятся от еды.

* * *

Бочка итальянского деревенского вина уже начата. Дети бегают по траве, плетут венки из ромашек и васильков, несколько человек негромко поют. Мы все похожи на персонажей Ботичелли, особенно жених и невеста с их пышными локонами, грацией, ускользающими улыбками, с их первой любовью.

О личности доктора Хьюберта Торнтона свидетельствовал тот факт, что пациенты Медицинской группы Саут-Корнуолла называли его «док», а к трем его партнерам обращались не иначе как «доктор». Для коллег это было признаком слабости, и они постоянно упрекали его.

По мере того как он рос, он тянул соки с сотен, с тысяч квадратных километров страны; деревня отдавала ему свои богатства, леса были скошены, как пшеничные поля, люди и животные рождались и множились лишь ради того, чтобы утолить его беспрерывно растущий голод. Его пирсы, словно цепкие пальцы, протянулись в океан, ловя идущие со всех континентов корабли. Город насыщался, сбрасывая отходы в море, выдыхал отраву и, обретая мощь, становился все более и более заразным.

Ты сидишь рядом со мной и смотришь на них. Волнение заразительно, и воздух такой мягкий — нам недостает лишь Овидия. Все влюблены, даже старшие сидят, обнявшись за плечи.

— Допустим, ты добрый старый врач общей практики, — в очередной раз говорил ему специалист по сердечным и легочным заболеваниям. — Но должен ли ты так сильно это подчеркивать, Хьюб? Это заставляет всех нас выглядеть рядом с тобой какими-то акулами от медицины.

Он нарастил себе нервы из проводов и подземных кабелей, создал кровеносную систему из труб, насосов и резервуаров, обзавелся системой для удаления экскрементов. Из беспозвоночного громадного паразита он превратился в высшее существо, наделенное конкретными атрибутами власти — волею, разумом, сознанием

— Я вовсе не стараюсь это подчеркивать, — запротестовал Хьюб Торнтон. — Это получается само собой.

Ты увлекаешь меня в конец поля. Потревоженные овцы потихоньку снова собираются вокруг нас. Твои слова перемешиваются со щебетом птиц и шелестом травы. Где-то далеко в деревне звонит колокол. От земли поднимается теплый пар. У нас кружится голова — от солнца, от простора, друг от друга… Ты шепчешь: «Как все просто и прекрасно в этом мире!» Мы остаемся лежать, глядя в небо, наслаждаясь этими минутами тихого счастья.

— Возьмем, к примеру, счет Эндерсонов. Он не оплачивается уже семь месяцев. Почему ты к ним так снисходителен? Может, ты спишь с миссис Эндерсон?

Спускается вечер, мы собираемся возле дома и поем — поодиночке и хором. К нам вернулись мелодии нашего детства. Я пою русские колыбельные, ты берешь гитару, с которой никогда не расстаешься, аккомпанируешь мне, а потом и сам поешь старинные романсы.

Торнтон покраснел.

Человек не мог знать, какие формы приняло сознание города, каковы его намерения. Но он ощущал боль плоти, раненной камнями города, и уже понял, сколь сильна ненависть города к нему. Это уже не было безличным и высокомерным презрением, которым город проникался к каждому новорожденному. Город уже не мог с безразличием смотреть на паразита, ставшего его жертвой. Ведь впервые за триста лет своего существования город ощутил угрозу своей жизни.

Мы еще долго сидим и поем, нам хочется продлить это состояние невесомости, хочется задержаться еще минутку в торжественном покое темнеющих на фоне неба холмов.

— У миссис Эндерсон выпадение матки вкупе с язвой желудка и двенадцатиперстной кишки, — чопорно отозвался он.

Мы останавливаемся на шоссе, чтобы заправиться. Рядом с нами останавливается большой автобус. Вконец измотанные пассажиры, в которых нетрудно узнать твоих соотечественников, немедленно бросаются к туалетам. Некоторые подошли к автоматам с газированной водой, где мы стоим, и не верят своим глазам: «Это — Высоцкий с Влади». Они робко заговаривают с тобой, и вскоре заправочная станция заполняется людьми, обалдевшими от такой встречи. Видеть своих в итальянской деревне, говорить по-русски, раздавать автографы тебе приятно. Работающие на заправке итальянцы никак не могут понять странного оживления, вызванного появлением этого невысокого человека. Они и не догадываются о твоей необыкновенной славе. Вот уже несколько недель ты лишен восторгов почитателей, и теперь ты доволен.

И в наказание решил отнять жизнь у человека.

— Это не помешало ей купить два ящика бурбона и скотча для вечеринки, которую они с мужем устроили в прошлую субботу. Если эта дама в состоянии покупать выпивку ящиками, то она может и оплатить медицинский счет. Беда в том, Хьюб, что ты пытаешься быть Альбертом Швейцером[4] Саут-Корнуолла. Кто станет оплачивать наши счета?

Пассажиры автобуса выстроились в ряд, чтобы проститься с нами. Мы уходим с полными руками сувениров. С начала и до конца день удался. Мы возвращаемся в Рим теплой ночью, в машине ты безмятежно засыпаешь у меня на плече.

— Конечно, ты прав. — Торнтон достал толстую старомодную авторучку и выписал личный чек на сумму, покрывающую счет Эндерсонов.

Август семьдесят шестого года. Мы в Югославии, на небольшом острове Свети-Стефано. Ты снимаешься в фильме. Я приехала сюда вместе с тобой.

Человеку пока не удалось убежать. Город был силен и хитер. Он затаился, выжидая подходящий момент. Ибо знал, что человек не сможет долго оставаться здесь. Огни смотрели на него со всех сторон и манили к себе.

Последовало неловкое молчание. При этом педиатр остервенело сжал челюсти, перекусив сигару надвое.

— У тебя поразительная способность заставлять меня выглядеть сукиным сыном, Хьюб. Можешь взять свой чек и засунуть его куда подальше. — На всякий случай он разорвал чек. — Ладно, ребята, подождем еще какое-то время. Хьюб Торнтон снова в седле.

Из Парижа мне звонит сестра. Сначала она просит меня сесть, отчего я сразу прихожу в ужас, и сообщает мне, что дом ограбили. Все, что я приобрела за двадцать лет работы, исчезло. Драгоценности, серебро, меха, кинокамеры, радиоаппаратура… Реакция моя сильно шокирует сестру — я начинаю хохотать. Потом, отдышавшись, говорю: «Только-то?» Я боялась, что с кем-нибудь из сыновей случилось несчастье. И правда, что значит пропажа вещей по сравнению с тем страхом, который я испытала! Я сообщаю тебе эту новость весело, будто забавную историю. Ты же страшно расстроен. В твоих глазах все эти вещи — бесценные сокровища. Мне приходится тебя утешать. Конечно, все это очень обидно — ведь среди украденных драгоценностей были и маленькие колечки моей матери, которые она носила не снимая всю жизнь. Я не взяла их с собой в поездку — боялась потерять во время купания.

Мысли человека беспорядочно крутились в голове. У него еще было время…

Высокий хирург покачал головой, подстриженной в стиле «Айви-лиги».[5]

Что же до всего остального — все можно купить, и в конце концов я могу прекрасно обойтись и без столового серебра, без драгоценностей и всякого другого. «Но меха, — говоришь ты, — тебе они будут нужны зимой в Москве, и потом — не обманывай, это твое единственное кокетство». Нет, не единственное. Я еще люблю обувь, но обувь не тронули. Я признаюсь, что жалею о большой норковой шубе, в которой мне было так тепло и в которой я выглядела как настоящая барыня. Но существуют замечательные пуховки — я часто носила такие в горах. Да все это и неважно, дети здоровы, мы счастливы, мы работаем, жизнь прекрасна!

— Тебе, Хьюб, следовало бы работать в системе государственного здравоохранения. Ты проводишь в клинике больше времени и ездишь по ночным вызовам чаще чем все мы, вместе взятые.

Он мог отказаться от задуманного и вернуться назад. Вернуться как можно быстрее к запертой комнате (правда, у него не было ключа и ему пришлось бы просить о помощи, чтобы высадить дверь) — он еще мог успеть и прервать идущую реакцию, и во всем городе это сделать мог только он. Если он решит так поступить, то больше никаких происшествий не будет, он был уверен в этом. То, что произошло ранее, должно было сломить его волю, вынудить его к отступлению.

В конце сентября я возвращаюсь в Москву. В аэропорту ты встречаешь меня, как всегда, в зоне досмотра — твои поклонники с таможни пропустили тебя. Мы обнимаемся, ты берешь мой чемодан, я прохожу таможню довольно быстро — ведь, кроме лекарств для друзей, я ничего не везу. Ты беспрерывно говоришь о разных разностях. Я чувствую, что ты что-то затеял.

— Кто-то должен это делать, — оправдывался доктор Торнтон.

Дома ты открываешь дверь нашей квартиры, обитую дерматином, — соседи жаловались на избыток ежедневной музыки. Я вхожу в гостиную: везде горит свет, все убрано, на низком столике — фрукты, в вазах — цветы. Ты смотришь на меня, и в твоих глазах я вижу ликование, какое бывало у меня, когда мои дети, едва проснувшись наутро после рождества, бросались разворачивать подарки. Ни слова не говоря, ты подводишь меня к двери в спальню и несколько театральным жестом открываешь ее. На большом голубом ковре, на кровати, на стуле, куда мы обычно вешаем одежду, на маленьком столике, где стоят мои туалетные принадлежности, и даже на подоконнике — десятки серебристых шкур, настоящий меховой ковер — серая симфония. Ты говоришь:

И вдруг он выпрямился, потрясенный сверкнувшей мыслью. И захохотал — не радостно, а нервно и издевательски, внимательно вглядываясь в окружающие его огни и покачивая головой.

— Ты родился не в том веке. Тебе известно, что у тебя под глазами мешки толщиной дюйм? И почему, черт возьми, ты не починишь очки и не купишь новый костюм? Ты выглядишь как бомж.

— Это мех, который ты так любишь. Все охотники России прислали мне самые красивые шкурки для тебя. Это — баргузинский соболь, самый редкий — посмотри, ты можешь сшить себе самую красивую в мире шубу. Тебе не будет холодно этой зимой.

Они пустились в перечисление его хронических недостатков.

— Ты не осмеливаешься убить меня! — воскликнул он. — Только я могу спасти тебя. И как бы ты ни запугивал меня, пытаясь вернуть назад, ты не смеешь расправиться со мной, ибо, если я умру, то рухнет твоя последняя надежда!

Я в жизни никогда не видела ничего подобного. Мама рассказывала мне, что бабушкин меховой палантин был сшит из десятков соболиных шкурок, вывернутых мехом внутрь, чтобы было теплее. Я смотрю и не верю своим глазам. Меня только немного коробит от резкого запаха этого меха. Ты говорить, что это ничего, что шкурки не выделаны, что охотники прислали их тебе в частном порядке и они не прошли через государственную дубильню. Здесь шестьдесят шкурок — хватит на длинное манто, хоть со шлейфом.

Торнтон хранил молчание. Он неоднократно пытался уволиться ради общего блага, но остальные, к его изумлению, набрасывались на него с такой яростью, словно он предлагал заняться нелегальными абортами.

Шатаясь, он встал на ноги и оперся о ствол дерева. Он чувствовал, как к нему возвращаются силы, силы ненависти.

Назавтра я убираю их на антресоль в большой чемодан, думая, что потом отдам их обработать и сшить. И продолжается обычная жизнь с ее заботами, трудностями, палками в колесах. Некоторое время спустя я вспоминаю о соболях, открываю чемодан и отшатываюсь. Тысячи червей извиваются на поверхности. Почти весь мех испорчен. И только три шкурки уцелели. Они и теперь у меня — шелковистые воспоминания…

— Ну, попробуй останови меня! — проговорил он сквозь зубы. — Попробуй!

Торнтону исполнилось сорок семь лет. Он был тощим, как скальпель, с седеющими волосами и рыжими усами, приводить которые в порядок являлось мучительной процедурой. «Будь я проклят, — с усмешкой думал Торнтон, — если это действительно не делает меня похожим на доктора Швейцера!» Пища для него не значила ровным счетом ничего (в отличие от порции бренди перед сном). Обвинение по поводу очков также было справедливым — дужка треснула несколько месяцев назад, и он скреплял ее пластырем, не находя времени установить новую. Что касается одежды, то костюм всегда приходилось гладить и удалять с него пятна, чтобы не тратить времени на покупку нового.

Однажды вечером мы подъезжаем к большой гостинице в Мюнхене. Мы должны здесь встретиться с твоим другом Романом. Он эмигрировал несколько лет назад и теперь торгует машинами, а это — одна из твоих страстей.

* * *

Вскоре Хьюб Торнтон, выражаясь фигурально, заткнул свои волосатые уши, дабы не слышать перечислений коллегами его пороков и добродетелей (последние, по их мнению, также оборачивались пороками), и стал думать о другом. Его вернуло к действительности громко произнесенное собственное имя.

Я весь день за рулем, я устала, и, когда ты говоришь мне: «Смотри, кто стоит», — я не сразу узнаю человека, который курит в тени. Его фигура вырисовывается контражуром, и, когда он затягивается, я вдруг на мгновение вижу его выразительное лицо и глаза с тяжелыми веками. Это — Чарльз Бройсон, афиши его последнего фильма расклеены по всей Европе. Он — один из твоих любимых актеров, и тебе непременно хочется поговорить с ним. Я не успеваю удержать тебя, ты выскакиваешь из машины и направляешься к нему.

— Что-что? — переспросил Торнтон.

Он то шел, то медленно бежал, никуда не сворачивая. Он больше не смотрел ни под ноги, ни вверх. Он расхохотался, когда крыло резко повернувшего грузовика пронеслось в нескольких сантиметрах от него — он переходил через широкую улицу, не обращая внимания на сигнал светофора. Он знал, что крыло не заденет его.

Я вижу, как ты что-то ему объясняешь, а он спокойным широким жестом отстраняет тебя и отворачивается. Ты возвращаешься ко мне. Ты хочешь, чтобы я объяснила ему, что ты — русский актер, что ты хочешь высказать ему свое восхищение — ведь меня он выслушает! Я отвечаю тебе, что вряд ли ему это будет приятно. Я напоминаю тебе, как ты сам устаешь, когда в ресторанах, на улицах, в магазинах люди бросаются к тебе с вопросами. Но ничего не помогает — тебе непременно хочется с ним поговорить. Я в свою очередь выхожу из машины, подхожу к Бронсону, но не успеваю сказать фразу, которую приготовила. Лениво, усталым голосом он обрывает меня: «Оставьте меня в покое. Идите отсюда». Тем же жестом он отстраняет и меня и, повернувшись на каблуках, уходит в гостиницу.

— Я сказал, — повторил педиатр, — что эта девица с пышной прической — постоянная боль в заднице. Третий раз за неделю кладет в мою почту письмо, адресованное тебе. — Он бросил Торнтону плотный конверт. — Может, кто-то оплатил счет.

Ты издали наблюдал за этой сценой, ты страшно обижен, и мне очень нелегко тебя утешить. На несколько минут ты забыл, что такое известность, сколько с этим связано ежедневных неприятностей. Сейчас ты всего лишь обычный поклонник, тщетно пытавшийся подойти к любимому артисту.

Он засмеялся, когда шлагбаум железнодорожного переезда опустился прямо перед его носом. Он подлез под него и спокойно пересек пути, не боясь угрожающего глаза локомотива, — он был уверен, что стоит ему остановиться на путях и поезд сойдет с рельсов, но ни за что не заденет его.

Воспользовавшись тем, что его партнеры заговорили о гольфе, доктор Торнтон вскрыл конверт, извлек содержимое и чуть не поперхнулся.

К счастью, наши друзья уже пришли, и мы сразу же начинаем обсуждать твою более прозаическую мечту — покупку «мерседеса». Я привозила из Парижа в Москву много машин. Ты научился водить, разбив несколько из них. Теперь тебе нужен «мерседес» — он надежен, и можно найти запчасти у немецких дипломатов, а еще потому, что это одна из марок, которую Брежнев получил в подарок и время от времени водит сам. А мода, как всегда, следует вкусам или внешнему виду высшего руководства. Ты шутишь над внезапным распространением родинок на лицах аппаратчиков при Хрущеве, над сгустившимися чудесным образом бровями в эпоху Брежнева, над акцентом, которым заражаются даже дикторы телевидения, пытаясь подделаться под манеру Генерального секретаря, но все-таки тебе самому хочется такую же машину, и, несмотря на трудности, связанные с провозом машины через границу (на мой взгляд, это гораздо труднее, чем внезапно покрыться родинками или отрастить брови), ты настаиваешь.

— Господи! — воскликнул специалист по сердцу и легким. — Да ведь это деньги! Наконец-то Хьюбу попался честный пациент.

Перед ним возникла табличка с надписью ОПАСНО, но он только захохотал и как ни в чем не бывало продолжил свой путь.

В конце концов ты неплохо проработал этот вопрос. Благодаря нескольким концертам для таможенников ты получаешь разрешение на ввоз «мерседеса» — все машины, которые я привозила до сих пор, надо было увозить из Советского Союза через определенный срок. А эту можно будет оставить, заплатив, правда, довольно большой налог. Но это тебя не пугает — ты даешь по пять концертов в день, каждый по два часа, на огромных, битком забитых стадионах, один — с гитарой, с плохим микрофоном, который воспроизводит эхом твой крик, где почти невозможно разобрать слов. Но публика знает твои песни наизусть, и потому для нее главное в концерте — сам факт твоего присутствия. И так продолжается десять дней подряд — десять дней, украденных из твоего отпуска в театре. Под конец ты худеешь, изматываешься и доходишь до полуобморочного состояния, но успеваешь заработать необходимые деньги. А организаторы твоих концертов — например, городская филармония — кладут в карман сотни тысяч, сразу же выполнив чуть ли не половину годового плана. Правда, часто случается, что концерты отменяют в последний момент, вывесив соответствующее объявление для публики. Но обычно собравшиеся зрители отказываются уходить, требуют твоего выхода, а при твоем появлении устраивают такую овацию, перед которой вынуждена отступить любая цензура.

— Черта с два, — возразил педиатр. — Над ним просто смеются. Разве это не половинка от тысячедолларовой купюры?

Итак, необходимую сумму тебе удается собрать. А в остальном ты рассчитываешь на меня. К валюте ты не можешь и прикасаться. Даже когда, гораздо позже, за концерты на Западе ты будешь получать валюту, эти деньги тебе будут переводить в рубли, как и всякому советскому гражданину, работающему за границей. На этот счет у тебя есть одна мысль: чтобы поехать за границу, каждый советский турист должен получить некоторую сумму в валюте, пусть минимальную. А между тем, если путешествия за границу сделают свободными, если несколько миллионов туристов захотят на несколько дней съездить пусть даже в соседнюю Западную Европу, государству придется выдать им миллионы в валюте. А валюта, естественно, гораздо более полезна для закупки техники или пшеницы, которых не хватает. Итак, кроме всего прочего, существуют чисто экономические препятствия для свободного въезда и выезда людей. В Советском Союзе не так уж много желающих эмигрировать: часть интеллигенции, люди, чувствующие себя выброшенными за борт, евреи, мечтающие об Израиле, верующие, гомосексуалисты, непонятые творцы, сопротивляющиеся системе, мистики и еще те, кто рассчитывает на богатство, успех и славу на Западе. Но все остальные — то есть двести с лишним миллионов человек — хотят просто-напросто провести отпуск не на Черном, а на Средиземном море, не в одной из республик Советского Союза, а в одной из европейских стран. Просто чтобы посмотреть, вкусить радость путешествия, сменить обстановку. Но вот, помимо вопросов открытости мышления, существует непреодолимая проблема валюты, и из-за нее, думаешь ты, свободное передвижение людей еще не скоро разрешат.

Эта находившаяся уже в предместье улица была залита светом прожекторов, вокруг работали люди. По всей видимости, работы были срочными, но только он мог оценить злую иронию судьбы. Рабочие разрушали старые замшелые дома, расчищая место для какого-то нового здания, которое так никогда и не будет воздвигнуто. Разрушения на таком расстоянии от эпицентра не будут столь сильными, но даже здесь после взрыва и пожаров останется мало целых домов… Он шагал вперед, не обращая внимания на прожектора и рабочих; он припустился бежать, когда кто-то крикнул:

— По крайней мере, сотенная целая, — сказал хирург. — Но кто в наши дни платит наличными?

Итак, мы в Мюнхене, и нам нужно найти подходящую машину. Надо сказать, что ты пытался купить «Жигули», но на них огромная очередь, а цена больше налога за иномарку.

— Где? — Торнтон прервал чтение письма. — Я имею в виду, где находится Филлипскилл?

Мы с Романом бегаем по огромным стоянкам машин в комиссионных магазинах, и ты останавливаешься перед той, которая станет Твоей Первой Машиной: огромный «мерседес» серо-стального цвета с четырьмя дверцами. По сравнению с новой машиной он просто ничего не стоит.

— Эй, берегись!

— Возле Тэрритауна, — ответил специалист по сердцу и легким. — Вызов на дом? При таком гонораре я бы сам на него откликнулся.

Мы покупаем вожделенный «мерседес». Твоя радость передается и нам. Ты просто счастлив, ты садишься за руль и забавляешься. Увидев эту машину, московские гаишники сначала отдавали тебе честь, путая тебя с кем-то, а потом, узнав тебя, так и продолжали приветствовать тебя по-военному, когда ты ездил по городу. За этой машиной появится другой «мерседес» — спортивный, шоколадного цвета. Это будут твои любимые игрушки.

Послышался громовой раскат, и он растерянно вскинул глаза к небу — каменная стена кренилась прямо над его головой, падая, она раскололась надвое. Ее падение было мучительно медленным, но убежать уже было невозможно.

— Черт бы меня побрал! — Торнтон покачал массивной головой. — Прочтите сами.

Только что купленная «шоколадка» — спортивная и норовистая — везет нас из Германии в Москву. Это конец семьдесят девятого года. Мы едем со скоростью больше двухсот километров в час по немецким дорогам, проезжаем польскую границу, и ты с гордостью сообщаешь мне, что для Олимпийских игр строится дорога Брест — Москва: «Покончено, наконец, с той жуткой дорогой в ухабах и рытвинах. Теперь и у нас можно нестись на полной скорости». И правда, мы едем очень быстро. Меня только беспокоит отсутствие машин и дорожных знаков, но ты так уверенно говоришь, что просто сегодня — воскресенье, выходной день, что я, не сбавляя скорости, еду дальше. Впереди я вижу какой-то проем в лесу. По обеим сторонам дороги — бульдозеры, экскаваторы, катки, а главное — кончается асфальт. Я жму на тормоза, перед глазами мелькает один из моих давнишних кошмаров — дорога обрывается, прыжок в пустоту, небытие…

Два листа веленевой бумаги пошли по кругу, сопровождаемые подобающими комментариями трех медиков.

* * *

— Но ведь деньги выглядят подлинными, — сказал Торнтон. — Думаете, он псих?

Наглотавшись пыли, кашляя, ругаясь и хохоча, мы сидим в песке в нескольких метрах от дороги. Шоссе в этом месте оборвалось, и на скорости сто километров в час мы вылетели с двухметровой ступеньки. После нескольких часов блуждания по лесу, живые и невредимые, мы наконец выбираемся на старое шоссе какими-то разбитыми тропинками. Ты, несмотря ни на что, доволен: «Зато когда ее закончат, это будет самая красивая дорога!»

Три врача обменялись взглядами.

Он не потерял сознания, но пошевелиться не мог, ощущая нестерпимую боль во всем теле. Вряд ли у него были сломаны кости — просто тонны камней давили ему на ноги, а громадная плита лежала на самой груди, выгибая его тело назад и прижимая спиной к гигантской балке.

Однажды утром нам звонит Елочка и, сильно волнуясь, сбивчиво объясняет, что мебель и вещи Коонен будут распроданы чужим людям и надо немедленно что-нибудь сделать. Я сама начинаю волноваться, но все-таки не совсем понимаю, что делать. Я обещаю ей поговорить с тобой и, как только ты возвращаешься вечером, спрашиваю, кто это — Коонен.

Хирург взял на себя роль выразителя общего мнения.

— Как, ты не знаешь Таирова и Коонен?

Лица и огни хаотически кружились вокруг него, отовсюду неслись голоса. Слабые руки людей пытались растащить в стороны камни и куски дерева.

— Это твой шанс, Хьюб, — заявил он.

Я отвечаю, что первое имя мне еще что-то говорит, и робко предполагаю:

— Шанс на что?

— Боже мой! Он что, не видел?

— Это, кажется, ученик Станиславского?

— На то, чтобы избавиться от рутинной работы. Почему бы тебе не попытаться? Вероятно, этот тип — чокнутый миллионер, поддерживающий федеральную программу медпомощи престарелым. Тебе это пойдет на пользу.

Ты принимаешься хохотать:

— Не торчи столбом, беги за домкратом!

— Ты почти угадала, ты хитрая! Действительно, Алиса Коонен была ученицей Станиславского. Но Таиров — великий режиссер, который создал Камерный театр. Она — одна из самых великих трагических актрис. Она умерла недавно, ей было больше восьмидесяти лет. Надо пойти. И потом, если публика просит…

— Кроме того, — добавил педиатр, — ты можешь использовать отпуск.

Когда мы приходим к нашей старушке, она рассказывает нам со слезами на глазах, что в квартире ее друзей — этой знаменитой супружеской пары — музея, вопреки надеждам, не будет, и все, что там есть, будет распродано. Она умоляет нас взять хоть что-нибудь, потому что эти вещи — свидетели жизни артистов русского театра — не должны попасть в случайные руки. Она считает, что им лучше жить у нас.

— Последи-ка, вдруг все обвалится…

— Иначе, — подхватил специалист по сердцу и легким, — я в один прекрасный день найду в твоей мокроте туберкулезные бактерии, и тогда ты получишь отпуск, который влетит тебе в копеечку.

Мы поднимаемся по лестнице и входим в квартиру. Комнаты очень темные, на стенах — светлые пятна в тех местах, где висели картины. Повсюду картонные коробки, набитые книгами, свернутые ковры… Все производит впечатление вынужденного поспешного переезда, и от этого сжимается сердце. Мы держимся за руки и молча идем по комнатам. Мне странно, что в доме такая громадная мебель. Ты говоришь с горькой усмешкой:

— Но я не могу уехать! Что будет с моей практикой?

Он висел в ослепительных лучах прожекторов, словно зажатый пальцами гигантской руки. Стоит этим каменным пальцам чуть-чуть сжаться, как его позвоночник хрустнет словно стеклянная трубочка.

— Они просто не смогли забрать все — в современных квартирах слишком мало места. Но нам повезло — у нас большая квартира с холлом, нормальный коридор, где все пройдет, даже если надо, рояль! Посмотри и выбери, что хочешь. А я посижу здесь.

— Попросим Джо Эйделсона заменить тебя — он человек добрый, — сказал хирург. — А если он не будет справляться, мы ему поможем. Хоть раз в жизни поступи как нормальный человек. Что тебе терять, кроме мешков под глазами?

Когда люди попытались высвободить его с помощью рычага, он завопил от боли, и они бросили свою затею.

И ты садишься в красивое кресло темного дерева в стиле ампир и просто тонешь в нем. У кресла очень высокая спинка, как у плетеных шезлонгов, которые можно видеть на пляжах на севере Франции. Я немедленно решаю, что мы берем это кресло. Потом я останавливаюсь перед большим письменным столом с многочисленными ящичками и выдвижными частями. Он похож и на конторку, и на бюро. Привлекают мое внимание секретер очень дамского вида, на котором забыты несколько писем и пыльных фотографий, и еще — застекленная горка. Внутри, в светлом ореховом дереве поблескивают лучи света, и создается контраст с красным деревом снаружи. Наконец, мне показывают огромный платяной шкаф. Когда его открывают, оттуда вырывается запах нафталина и театрального грима. В шкафу на железных плечиках висят дорогие старомодные платья — тоже на продажу. Я с нежностью выбираю два из них, расшитые жемчужинами и черными агатовыми бусинами, и кружевную накидку — тоже черную.

— А мои пациенты в клинике?

Мы уходим немного грустные. Ты говоришь мне на лестнице:

— Обождите!

— Ими мы тоже займемся.

— Целая жизнь — любовь, горести, успехи, трудности, творчество, поиск, — и не остается ничего, кроме нескольких разрозненных частей целого, которое и составляло эту жизнь…

Мы еще долго беседуем на тему о быстротечности жизни, о суетности успеха, о бесполезности накопления вещей, о неблагодарности правительства, о жадности вездесущих наследников…