Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Тогда, может, ты слишком много думал.

— Да ничего подобного, — отмахнулся Пако. — Это уже потом пришли раздумья. Когда бык меня покалечил, я занялся наведением порядка у себя в голове. Все сообщения и видеоматериалы о моих звездных мгновениях, которых никогда не было и никогда не будет, отправились в мусорное ведро. После этого я ощутил жуткую пустоту. Меня мучили ночные кошмары, и все решили, что я заново переживаю тот жуткий момент, но для меня-то это было в прошлом. Мои страшные сны были о будущем.

Пако налил себе еще бренди и подвинул бутылку Хавьеру; тот покачал головой. Пако перекатил через стол цилиндрическую сигару, и Хавьер тем же путем отправил ее ему обратно.

— Образец самообладания, — буркнул старший брат.

— Ты и в самом деле так думаешь? — спросил Хавьер, чуть не расхохотавшись.

— Да-да. Ты всегда спокоен и невозмутим. Не то что я. Я был в полном мраке. Нога как тряпка, и никаких перспектив. Ты же знаешь, меня спас папа. Он устроил меня на ферме. Купил мне первое стадо. Он дисциплинировал меня… задал направление.

— Конечно, он был солдатом и понимал, что нужно мужчине, — сказал Хавьер, сознавая, что ради Пако несколько приукрашивает правду.

— Ты все еще читаешь его дневники?

— Почти каждую ночь.

— Это как-то меняет твое отношение к нему?

— Видишь ли, он писал абсолютно, до ужаса честно. И это заставляет меня восхищаться им, но его откровения… — ответил Хавьер, помотав головой.

— С каких пор он был в Легионе? — спросил Пако. — Они ведь творили черт-те что, эти легионеры, ты ведь знаешь.

— Он участвовал в нескольких кровавых акциях истребления в Испании во время гражданской войны и в России во время Второй мировой войны. Какая-то доля зверства, приобретенного им в этих войнах, продолжала жить в нем, даже когда он перебрался в Танжер.

— Мы не замечали ничего подобного, — сказал Пако.

— Зато в своем бизнесе он пользовался теми же методами, что на войне… Методами устрашения, — объяснил Хавьер. — И это прекратилось только тогда, когда он полностью посвятил себя живописи.

— Думаешь, живопись помогла ему?

— Я думаю, что он выплескивал в нее свою ожесточенность, — ответил Хавьер. — Славу ему принесли Фальконовы «ню», но многие его абстрактные картины порождены опустошенностью, злобой, безысходностью и порочностью.

— Порочностью?

— Читать эти дневники все равно что заниматься уголовным расследованием, — продолжал Хавьер. — Постепенно все выходит наружу. Вся тайная жизнь. Обществу — да и нам тоже — было открыто только то, на что прилично смотреть, но, по-моему, ему так и не удалось изжить в себе жестокость. Она проявлялась по-разному. Ты ведь знаешь, что часто, продав картину, он тут же бежал наверх и писал точную ее копию? Он всегда смеялся последним.

— Послушать тебя, так он был не таким уж приятным парнем.

— Приятным? Где в наши дни найдешь приятного парня? Все мы сложные и тяжелые люди, — откликнулся Хавьер. — Просто у папы были свои трудности в безжалостное время.

— А он объясняет, почему вступил в Легион?

— Это единственное, о чем он молчит. Он только упоминает о каком-то «инциденте». Если учесть, что во всем остальном он до безобразия откровенен, это наверняка было что-то ужасное. Что-то, изменившее его жизнь и засевшее занозой у него в сердце.

— Да он был совсем ребенком! — воскликнул Пако. — Что, черт возьми, может с тобой случиться, когда тебе всего шестнадцать?

— Много чего. Звякнул дверной звонок.

— Это Пепе, — сказал Хавьер.

Пепе Леаль, высокий и необычайно стройный, стоял перед дверью, вытянувшись по струнке и чуть запрокинув назад голову, как воплощенное ожидание. Он всегда сохранял серьезность и никогда не выходил из дому без пиджака и галстука. Никто не видел его даже в джинсах. У Пепе был вид мальчика, только что вернувшегося из частной школы, а вовсе не удальца, который выйдет на бой с пятисоткилограммовым быком и заколет его красивым и ловким движением.

Родственники обнялись. Хавьер повел Пепе в столовую, придерживая его за плечо. Пако тоже заключил юношу в объятия. Они сели бок о бок, но Пепе — Хавьер и прежде это замечал — оставался как бы сам по себе. И вовсе не потому, что имел великолепную выправку, пил только воду и сидел несколько отодвинувшись от стола. От простых смертных матадора отличало то, что он постоянно смотрел в лицо страху и побеждал его. Причем полностью отрешиться от страха не удавалось еще никому. Всякий раз, выходя на арену для смертельной схватки, Пепе заново преодолевал себя.

Хавьер видел его перед боем: дрожащий и мертвенно-бледный, он сидел в гостиничном номере, не уповая ни на Бога, в которого не верил, ни на людей, которые ничем не могли ему помочь. Он был просто оцепеневшим от ужаса существом. Затем его начинали одевать, и это запускало процесс. По мере того как смыкались на нем застежки traje de luces — его профессионального костюма, — страх усмирялся. Он больше не просачивался наружу, наводняя комнату невидимой заразой. «Светозарное одеяние» оказывало на Пепе магическое действие, напоминая о блестящей церемонии посвящения, сделавшей его полноправным тореро. А может, оно просто олицетворяло благородство профессии, и тому, кто в него облачался, ничего не оставалось, как держаться с подобающим достоинством. Тем не менее оно не избавляло от страха, а просто загоняло его внутрь.

— Ты в отличной форме, Пепе, — сказал Пако. — Как себя чувствуешь?

— Как обычно, — весело ответил он. — А как быки?

— Хавьер рассказывал тебе о моем Фаворите?

Пепе кивнул.

— Если ты его одолеешь, тебе никогда больше не придется сидеть сложа руки в ожидании контракта. Это как пить дать. Мадрид, Севилья и Барселона будут твоими.

Пепе снова кивнул: нервное напряжение лишило его дара речи. Пако описал ему других быков и, чувствуя, что Пепе хочет остаться наедине с Хавьером, извинился и отправился вздремнуть. Пепе позволил себе немножко обмякнуть.

— У вас изнуренный вид, Хавьер. Наверно, много работы, — сказал Пепе.

— Да, я даже сбросил вес.

— Вы сможете зайти ко мне в отель перед боем?

— Ну конечно, я постараюсь. Уверен, что мое расследование продержится без меня несколько часов.

— Вы всегда мне помогаете.

— Я тебе больше не нужен, — произнес Хавьер.

— Нет, нужны. Это очень важно для меня.

— А как твой страх?

— Без изменений. В этом я постоянен. У меня есть своя планка… но хотелось бы спустить ее пониже.

— Мне было бы интересно узнать, — сказал Хавьер, уцепившись за подвернувшуюся возможность, — как ты справляешься со страхом.

— Так же, как вы, когда сталкиваетесь с вооруженным бандитом.

— Я имел в виду другой страх.

— Страх один, идешь ли ты на верную смерть, или кто-то говорит: «У-у-у!»

— Да ты прямо-таки специалист! — воскликнул Хавьер, рассмеявшись и ласково похлопав Пепе по спине. Может, об этом не стоило говорить, подумал он, а то я только сбиваю его с толку своими глупостями.

— Скажите, что вас беспокоит, Хавьер, — произнес юноша. — Вы правы, я кое-что понимаю в страхах. Мне хотелось бы вам помочь.

— Я с тобой согласен… мы оба боимся того, что угрожает нам извне… Ты боишься быка, а я — бандита с оружием. Оба они непредсказуемы. Но они — всего лишь мгновения страха. Мы мучаемся ужасными предчувствиями, переступаем через них, и они уходят.

— Вот-вот. Вы знаете об этом столько же, сколько и я. Победу над страхом дают профессионализм, готовность рисковать и неизбежность риска.

— Неизбежность?

— Государство обязывает вас бороться с опасными преступниками от имени граждан Севильи. Контракт обязывает меня сражаться с быком. Это долг, от исполнения которого нам никак нельзя уклониться, иначе мы лишимся работы. Так что неизбежность помогает.

— Твой страх позора сильнее твоего страха перед быком.

— Если вспомнить всех солдат, сражавшихся во всех войнах, в которых использовалось самое разрушительное оружие… сколько было среди них трусов? Сколькие сбежали с поля сражения? Очень немногие.

— Возможно, это означает, что наша способность смиряться с судьбой безгранична?

— Зачем пытаться управлять неуправляемым? Я могу завтра отказаться от карьеры матадора, потому что слишком боюсь увечий и смерти, и буду по-прежнему переходить запруженные машинами улицы, ездить в транспорте и летать на самолетах, где каждого подстерегает бесславный конец.

— Все так, это неизбежность. А как насчет готовности рисковать? — спросил Хавьер. — По-моему, это похоже на храбрость.

— Так оно и есть. Мы смелые люди. Мы вынуждены быть такими. Это не бесстрашие. Это осознание своей слабости и готовность ее преодолеть.

— Ты часто ведешь подобные разговоры?

— Случается. С матадорами, у которых в голове водятся хоть какие-то мысли. Среди людей моей профессии нет великих мыслителей. Но нам всем приходится переламывать себя, даже величайшим из нас. Что сказал Пакирри, когда интервьюер спросил его, что труднее всего сделать, когда стоишь перед быком? Он сказал: «Вонзить клинок». Коротко и ясно.

— Когда я в первый раз шел брать вооруженного преступника, мой шеф дал мне такое наставление: «Помни, Фалькон, мужество всегда ретроспективно. Только задним числом понимаешь, что у тебя его хватает».

— Это правда, — сказал Пепе. — Потому мы и можем разговаривать, Хавьер.

— Но сейчас мной владеет совсем другой страх, — заговорил Фалькон, — страх, с которым я никогда прежде не сталкивался. Я изо дня в день живу под его гнетом, и самое худшее то, что поблизости нет ни бандита, ни быка. Моя смелость тут ни при чем, поскольку мне некому противостоять… кроме самого себя.

Пепе нахмурился. Он очень хотел помочь. И Фалькон решил оставить его в покое.

— Ну ладно, не важно, — сказал он. — Жалею, что об этом заговорил. Просто мне было интересно, есть ли у матадоров, постоянно ходящих по лезвию бритвы, какие-нибудь профессиональные приемы, помогающие переключиться, забыть?..

— Никаких, — отрезал Пепе. — Мы никогда себя не обманываем. В том-то и штука, что нам необходим страх. Как он ни неприятен, мы приветствуем его, потому что именно страх помогает нам видеть. Он наш спаситель.

Отрывки из дневников Франсиско Фалькона

7 июля 1956 года, Танжер

Мне следовало бы больше интересоваться происходящими событиями. Я по-прежнему пью кофе с Р. в «Кафе де Пари», где только и разговоров что о независимом Марокко и о том, что будет с нами, сибаритствующей публикой, здесь, в Танжере. (По-моему, я тут один сибаритствую, а все остальные укрываются от налогов.) Но мне плевать. Я плыву по течению. Мне даже не нужно часто курить, потому что у меня и без того состояние невесомости. Моя мастерская с лепечущим (но никогда не орущим) Хавьером просто рай земной. Я тут недавно даже сам себя испугал: как-то поздно вечером, когда я занес перо над этим дневником, голос внутри меня вдруг произнес: «Ты счастлив». Я задумался, и тотчас умиротворенность была сметена тревожными мыслями. От М. по-прежнему ни слуху ни духу. Узкие переулки медины словно наполнены парами бензина — достаточно искры, и все взлетит в воздух. Аборигены предвкушают независимость. Они стоят на ее пороге и уверены, что теперь будут так же свободны и богаты, как иммигранты. Процесс затягивается, и в народе растут гнев и разочарование.

18 августа 1956 года, Танжер

В медине беспорядки, выплескивающиеся в Гран-Соко. Европейцы и американцы не отваживаются выходить из дому. Окна выбиты, лавки разграблены. Женщины по ночам улюлюкают, пугая европейцев этими животными, таящими скрытую угрозу звуками, похожими на хохот гиен или течных лисиц. Утром на улицы высыпают мужчины и мальчики, распевающие «Istiqlal» (гимн независимости) и салютующие тремя пальцами (Аллах, султан, Марокко). Портреты Мухаммеда V покачиваются над мирной толпой, а потом обстановка опять ухудшается. Я сижу дома. П. нервничает, особенно по ночам, и теплое молоко уже не оказывает на нее успокаивающего действия. Теперь служанка-берберка пропускает теплое молоко через толченый миндаль, что налаживает пищеварение и умеряет тревогу. Здорово действует. Эти люди знают то, что мы давно забыли.

26 октября 1956 года, Танжер

Свершилось. Статус Танжера аннулирован. Международному правлению пришел конец, но в нашей деловой Утопии будут действовать существующие финансовые, валютные, экономические и коммерческие порядки до тех пор, пока султан не выступит с собственными предложениями. Деловые знакомые Р. уверяют, что разительных изменений не предвидится. Насколько же все-таки деньги сильнее даже национальной гордости и исламского рвения (хотя власти и запретили продажу спиртного в радиусе пятидесяти метров от мечети, так что все мои любимые забегаловки закрылись). У Р. и в мыслях нет уехать. Я по-прежнему вижу его в «Кафе де Пари», но теперь он окружен мужчинами в джелабах, в фесках и в очках в толстой оправе.

26 октября 1956 года, Танжер

Теперь я знаю, почему М. так глухо молчала. Один американский писатель (в наши дни каждый второй — писатель), похваляющийся своей дружбой с де Кунингом, встретил М. на обеде в Нью-Йорке. М. была со своим новым мужем, шестидесятидевятилетним филантропом и коллекционером Мильтоном Гарднером. Эта новость ошеломила меня, превратив в истукана с глупо хлопающими глазами. Я, естественно, почувствовал себя обманутым, но потом я спросил себя: а на что, собственно, я рассчитывал? Ведь я же не собираюсь бросать П.

25 июня 1951 года, Танжер

Три дня назад приехала М. со своим новым мужем, чье полное имя — Мильтон Роршах Гарднер IV. Мы встретились на приеме в отеле «Эль Минзах». Я возрадовался и при первой же возможности попытался увести М. наверх, в один из свободных номеров, но она быстро поставила меня на место. Она познакомила меня с М.Г., оказавшимся не трясущимся старым дурнем, а высоким, внушительным и интересным мужчиной. Он ходит с тростью, а одно его колено при сгибании издает металлический щелчок. Они попросили разрешения зайти ко мне в мастерскую.

И они пришли на следующий день как раз в то время, когда я толковал свои новые «фигурные пейзажи» Хавьеру, которого теперь приходится держать в деревянном манеже. Печально, что эти композиции из сложно переплетенных человеческих тел вроде бы подразумевают некую чудесную взаимосвязь между людьми, в которую я, в общем-то, не верю. Едва увидев Хавьера, М. тотчас подхватила его на руки и унесла на балкон. Это взаимная страсть с первого взгляда. Разговаривая, мы с М.Г. то и дело косились на эту парочку, словно брошенные посреди зала партнеры на слившихся в танце влюбленных.

М.Г. очень понравились мои новые работы, но он видел рисунок П. в коллекции Б.Х. Он спросил меня, не превратил ли я этот эскиз в картину, и добавил: «Если хотите знать, это ваше будущее».

М. рассказала мне, что «старые» деньги М.Г. заработал на сталелитейном производстве, а «новые» — на фьючерсных рынках. Оказывается, на этих рынках делают ставку на будущую цену какого-нибудь продукта вроде пшеницы, сахара или даже свиных потрохов (с моей точки зрения, на работу это мало похоже). В свете такого открытия я вдруг осознал, до чего ограничен мой мирок. Ослепленный талантом, я считал искусство чем-то важным, но теперь понимаю, что пишу свои картины на потребу маленькой группке богатых людей, которые сколачивают состояния, вкладывая деньги в ветчину. Это своего рода прозрение, возможно несколько извращенное, поскольку теперь я смотрю на себя как на одну из фьючерсных спекуляций М.Г. Он разглядывает мои «свиные потроха» и размышляет, стоят ли они вложения денег. Я сказал М., что ему следовало бы купить «Освежеванную тушу» Хаима Сутина, но она не нашла в моей шутке ничего смешного, хотя, мне кажется, сам этот старый литовский еврей непременно посмеялся бы. Если вдуматься, даже пейзажи Хаима Сутина — какая-то нагроможденная требуха. Я поделился этим наблюдением с М.Г., и он сказал: «О да, ап-псолютная тшепуха!», каковая шутка пропала, потому что ему пришлось мне ее объяснять.

3 сентября 1957 года, Танжер

Р. очень доволен королевской хартией Мухаммеда V, вступившей в силу несколько дней назад. Финансовый рынок по-прежнему бесконтролен, экспорт и импорт не ограничены. Деловые круги в эйфории. Я в черной тоске. М. и М.Г. уехали. Они купили один из моих «фигуражей», так что не все плохо. Я подарил М. маленькую (премаленькую) картину, на которой изображены подвешенные в холодильной камере бычьи туши. Среди них я нарисовал себя: так же освежеванного и выпотрошенного, висящего вниз головой на крюке, продетом сквозь ахиллесово сухожилие. М. упрекнула меня в цинизме, но взяла ее со словами: «Потому что я знаю, что в один прекрасный день ты прославишься». Я назвал эту картину «На фьючерсном базаре искусства». Теперь мне неприятна моя глупая шутка, потому что я прикоснулся к ужасной правде. Я работаю не в священном мире. Я — на рынке. Вроде бы стремясь к какой-то высшей правде, мы все увязли в грязи коммерции.

Повинуясь порыву, я бросился домой и вытащил рисунки П. (я держу их не в мастерской, иначе бы целыми днями изумленно на них таращился). Я переходил от одного рисунка к другому, будто производя смотр войскам, пока не заметил, что П. тоже находится в комнате. Я сказал ей, что размышляю над тем, как продвинуться дальше в этом направлении. А она произнесла голосом пифии: «Ты не сможешь пойти дальше этих рисунков, пока не научишься смотреть в глубь них». Я спросил ее, что она имеет в виду. «Ты видишь только поверхность», — сказала она и оставила меня все в том же недоумении.

28

Понедельник, 23 апреля 2001 года,

Пласа-дель-Пан, Севилья

В восемь тридцать утра Фалькон уже ждал у ювелирной мастерской. Старик-ювелир появился через десять минут. Фалькон прошел за ним в комнату, всю увешанную настенными часами и полочками, на которых лежали сотни наручных и карманных часов. На верстаке валялись детали часовых механизмов.

— Разве вы не ювелир? — с удивлением спросил Фалькон.

— Бывший, — ответил старик. — Я на пенсии. Думаю, что это подходящая работа для человека моего возраста. Всегда полезно вести счет времени, когда его осталось так мало. Что вас привело ко мне?

— Я хотел бы, чтобы вы определили качество серебра в ювелирном изделии, — объяснил Фалькон, предъявляя свое полицейское удостоверение.

Старик сел, достал окуляр и вытряхнул содержимое пластикового пакетика, переданного ему инспектором, на бархатное покрытие верстака. Вставив окуляр в глаз, он взял в руки кольцо.

— Оно было нарощено, — мгновенно заключил он. — Другим серебром. Само кольцо сделано из серебра девятьсот двадцать пятой пробы, а вставка — из менее чистого сплава. Это сразу видно по тому, что она темнее. Здесь процентов двадцать добавок вместо стандартных семи с половиной.

— Откуда может быть такое серебро?

— Оно не европейское. Если бы вы сказали мне, что нашли его в Севилье или Андалузии, я бы предположил, что оно из Марокко. Оттуда прибывают горы дешевой бижутерии из подобного серебра. Когда снимаешь такое колечко, после него на пальце остается зеленоватый или сероватый след. В этом серебре высокое содержание меди.

— А что можно сказать о самом кольце? — продолжил расспросы Фалькон. — Оно откуда появилось?

— На нем нет клейма, поэтому в суде ничего не докажешь, но, по-моему, оно испанское, из тридцатых годов. Родители тогда дарили дочерям серебряные колечки, когда те становились девушками. Этот обычай не сохранился. И колечек таких больше не делают.

В полицейском управлении Фалькон направился прямо в лабораторию к Фелипе и Хорхе и вручил им скрученный из газеты кулечек с горсткой крупинок из сосуда, обнаружившегося в винном погребе. Он попросил экспертов идентифицировать их.

Рамирес и остальные члены группы ждали шефа у него в кабинете. Рамирес пустил по кругу список с фамилиями художников, принесенный им из галереи Сальгадо. В списке было больше сорока фамилий, распределенных по трем уровням вероятности.

— Э, да здесь масса имен, — заметил Фалькон.

— Помимо клиентов Сальгадо и тех, кого он забраковал, Грета включила сюда всех севильских кинохудожников, — объяснил Рамирес. — Сейчас она составляет такой же список по Мадриду.

Рамирес передал Фалькону шесть страничек, и тот положил их на письменный стол. Там он увидел адресованное ему письмо, но проигнорировал его.

— Полагаю, вам следует работать парами, — сказал Фалькон, — Он может быть опасным, и не исключено, что он ожидает нашего визита… если, конечно, он есть в этом списке. Мы разыскиваем смуглого мужчину около метра восьмидесяти ростом и весом около семидесяти килограммов. Вероятно, в нем есть примесь североафриканской крови. Он знает французский язык и в какой-то период, возможно, учился во Франции, хотя безупречно говорит по-испански. На данный момент самым важным опознавательным знаком является рана на указательном пальце правой руки и, предположительно, ссадины или синяки на костяшках левой.

Фалькон поднял пакетик с кольцом.

— Вот что оказалось в измельчителе на кухне у Сальгадо. Это женское кольцо, увеличенное до размеров тонкого мужского. Для наращивания использовано серебро низкой пробы, происходящее, возможно, из Северной Африки. Это не означает, что мы должны искать именно североафриканца. Вполне вероятно, что он испанец в нескольких поколениях. Сохраняйте беспристрастность. Я не хочу никаких расовых недоразумений. Инспектор Рамирес разделит между вами работу и даст конкретные указания.

Рамирес с компанией удалились. Фалькон наконец вскрыл лежавшее на столе письмо. В нем говорилось, что он должен быть на приеме у доктора

Давида Рато в полицейском управлении в девять тридцать утра. Фалькон вернул Рамиреса и спросил, кто такой этот доктор.

— Это полицейский психолог, — сообщил Рамирес.

— Он хочет меня видеть.

— Возможно, это просто рутинное собеседование.

— Но раньше мне не случалось их проходить.

— Они проверяют полицейских, переживших сильный стресс, — объяснил Рамирес. — Меня освидетельствовали три года назад, после того, как я застрелил подозреваемого.

— Я пока еще никого не застрелил.

Рамирес пожал плечами. Фалькон напомнил ему о встрече с судебным следователем Кальдероном, назначенной на полдень. Рамирес ушел, уведя с собой группу. Фалькон позвонил Лобо и узнал от секретарши, что тот отбыл на весь день. По лбу старшего инспектора струями потек пот. Он прижал к голове носовой платок, словно зажимая фонтанирующую кровью рану. Черт бы побрал это водоизвержение, подумал Фалькон. Ладони у него взмокли. Он зашел в туалет, вымыл руки, ополоснул лицо и принял орфидал.

Кабинет психолога находился на мало кем посещаемом втором этаже, откуда открывался совсем другой вид на автомобильную стоянку. Фалькона тотчас же пригласили войти. Мужчины обменялись рукопожатием и сели. Психолог выглядел лет на пятьдесят с гаком и был одет в темно-серую тройку. На письменном столе перед ним лежал одинокий листок бумаги.

— По-моему, я впервые у полицейского психолога, — начал Фалькон.

— А как же два раза в Барселоне? — полюбопытствовал врач.

Фалькон похолодел. Он напрочь забыл. Два раза в Барселоне?

— Вы расследовали взрыв автомобиля, при котором погибла двенадцатилетняя дочь политика, и перестрелку в адвокатской конторе, когда была убита мать троих детей.

— Ох, простите. Я имел в виду, что это первый раз здесь, в Севилье.

Доктор взвесил его и измерил ему давление, после чего снова занял место за столом.

— Почему вы меня вызвали? — спросил Фалькон.

— На вас сейчас два убийства, совершенных с изощренной жестокостью.

— Я видел кое-что и похуже, — солгал Фалькон.

— В полицейском управлении все считают, что это беспримерно тяжелый случай.

— Для Севильи — пожалуй, — сказал Фалькон. — Но до приезда сюда я работал в Мадриде.

— Вы весите на пять килограммов меньше своей нормы.

— На дела вроде этого тратится очень много нервной энергии.

— Во время расследования тех двух дел в Барселоне вы весили семьдесят девять килограммов, а теперь семьдесят четыре.

— Я нерегулярно питаюсь.

— С тех пор, как развелись с женой?

Фалькон ужаснулся, поняв, что легко не отделается.

— Мне готовит экономка. Мне просто некогда все съедать.

— У вас повышенное давление. Конечно, в вашем возрасте редко у кого бывает сто двадцать на семьдесят, но сто сорок на восемьдесят пять — это уже пограничные показатели, и к тому же у вас мешки под глазами. Вы хорошо спите?

— Да, я сплю очень хорошо.

— Вы принимаете какие-нибудь лекарственные средства?

— Нет, — без запинки ответил он.

— Вы не заметили никаких изменений в деятельности вашего организма? — продолжал свои расспросы Рато. — Например, потливость, диарея, потеря аппетита?

— Нет.

— А в умственной деятельности?

— Нет.

— Безостановочное кружение мыслей, потеря памяти, навязчивые состояния… вроде постоянного мытья рук?

— Нет.

— Боли в каких-нибудь суставах? В плечах? В коленях?

— Нет.

— А вам не приходит в голову, почему кого-то в полицейском управлении или на стороне могло насторожить ваше поведение?

Тут Фалькон уже не на шутку запаниковал. Диарея, от которой он только что отрекся, заявила о себе в полную силу.

— Нет, не приходит, — еле выговорил он.

— Стресс по-разному действует на людей, старший инспектор, но основные симптомы схожи. Легкий стресс — переутомление на работе плюс домашние неурядицы — может сказаться физическим недомоганием, которое заставляет вас сделать передышку. Таким звоночком бывает, например, боль в колене. Тяжелейшие формы стресса запускают один и тот же атавистический механизм, известный под названием «драться или драпать», — тот выброс адреналина, который дает вам силы броситься в бой или удрать. Мы больше не живем в мире дикой природы, но наши городские джунгли могут вызывать ту же самую реакцию. Нервные перегрузки на работе, скорбь по отцу и нелады с женой вполне способны, соединившись, спровоцировать постоянное выделение адреналина. Повышается кровяное давление. Вес снижается, потому что подавляется аппетит. Мозг начинает лихорадочно работать. Сон становится поверхностным. Организм реагирует так, словно сознание столкнулось с чем-то, чего следует бояться. Отсюда повышенное потоотделение, тревога, переходящая в страх, провалы в памяти и навязчивое прокручивание одних и тех же мыслей. У вас, старший инспектор, налицо все симптомы сильнейшего нервного перенапряжения. Скажите, когда вы в последний раз брали отгул?

— Сегодня возьму полдня.

— Я спрашиваю, когда вы брали его в последний раз?

— Не помню.

— После вашего переезда в Севилью примерно три года назад вы только один раз уходили в двухнедельный отпуск, — отчеканил доктор Рато. — А с какой нагрузкой вы работали перед тем, как приступили к этому последнему расследованию?

Мозги у Фалькона заледенели. В груди колотился страх.

— Ну, так я вам скажу, старший инспектор, — объявил Рато. — В прошлом году вы вели пятнадцать убийств, а в последний год в Мадриде аж тридцать четыре.

— И на какие это вас наводит мысли, доктор?

— Вам не кажется, что вы прячетесь от жизни в работе?

— Прячусь?

— Привлекательные стороны есть даже в вашей невеселой деятельности. Существует заведенный порядок. Существует структура. У вас есть коллеги. И так будет продолжаться столько, сколько вы захотите. Полагаю, одной писанины вам хватило бы на целый год.

— Верно.

— Реальная жизнь сложна. Отношения не складываются. Друзья приходят и уходят. А в нашем возрасте люди начинают терять близких. Нам приходится переживать утраты, перемены и разочарования, но даже среди всего этого есть место для радости. Однако ее дают лишь определенные отношения. Когда вы в последний раз занимались сексом?

Фалькон вскинулся, как от удара, с трудом подавив порыв вскочить и заметаться по комнате.

— Я вовсе не хотел вас обидеть, — произнес врач.

— Нет, конечно, нет. Просто меня об этом не спрашивали со времен моей учебы в университете.

— И никто из ваших друзей не задавал вам этот вопрос?

Где они, друзья-то? — подумал Фалькон. Равно как и подруги. Он едва сдержал слезы. Неужели жизнь прошла мимо, а он и не заметил? Когда у него в последний раз был друг? Память молчала. А ведь его другом мог бы стать Кальдерон.

— Так когда же вы в последний раз занимались сексом? — повторил свой вопрос доктор.

— С женой, еще до развода.

— А когда вы развелись?

Мозги у Фалькона заклинило.

— В прошлом году, — с усилием выговорил он.

— В каком месяце?

— В мае.

— В июле, это было в июле. Вероятно, именно поэтому вы не взяли отпуск, — заметил доктор Рато. — А когда вы в последний раз спали вместе?

Фалькону пришлось заняться неприятными подсчетами. Если мы расстались в июле, а она два месяца не позволяла мне дотрагиваться до нее, значит, это точно должен быть май.

— Вот это в мае.

— Так-так, год без секса, старший инспектор, — подытожил врач. — Ну, и как обстоит дело с вашим либидо?

Хорошо звучит — либидо, мелькнула у Фалькона мысль. Как личный пляж. Давай прошвырнемся на либидо.

— Старший инспектор?

— Вероятно, не самым лучшим образом, как вы можете догадаться.

Перед ним возник образ Консуэло Хименес, стоящей на коленях с задранной юбкой. Было ли это проявлением либидо? Он закинул ногу на ногу.

Доктор заявил, что больше его не задерживает.

— И это все? — удивился Фалькон. — Вы ничего мне не скажете?

— Я напишу отчет. Я и не должен вам ничего говорить. Разговаривать с вами будет начальство. Не я ваш работодатель.

— Но что вы сообщите начальству?

— Это не обсуждается.

— Дайте мне хотя бы общее представление, — не отступал Фалькон. — «Предписывается психбольница» или «Рекомендуется отпуск»?

— Вариантов гораздо больше.

— Вы собираетесь порекомендовать полное психиатрическое освидетельствование?

— Это было предварительное собеседование. Мы не могли не прореагировать на поступивший извне сигнал.

Не иначе как Кальдерон звякнул, решил Фалькон. После этой истории с Инес у его дома.

— Расскажите мне, пожалуйста, что вы напишете в своем отчете.

— Разговор закончен, старший инспектор.

Не по своей воле, а скорее по воле случая Фалькон вышел из стойла арены «Ла-Маэстранса», держа в руках билетик с номером Фаворита. По дороге из полицейского управления он едва не подшиб мотоциклиста и чудом не ткнулся в задок конного экипажа с туристами. Процедура выбора быков прошла мимо его сознания. Он только уловил какие-то шушуканья о пропоротой шкуре номера 484, а потом, воспользовавшись его рассеянностью, ему всучили то, от чего все отказались. Фалькон позвонил Пепе в отель «Колумб» и сообщил эту новость.

Он поехал домой. Состояние было отвратное. Мысли прыгали. Из памяти лезли в мозг сумбурные образы. Фалькон с трудом дотащился до своей комнаты и рухнул навзничь на постель. Все его тело сотрясалось от подкидывавших плечи всхлипов. Напряжение было слишком велико. Слезы струями текли с щек на подушку. Его буквально рвало рыданиями. Потом он заснул безо всяких снотворных. От одного изнеможения.

Разбуженный звонком мобильника, Фалькон очнулся с ощущением, будто вместо глаз у него горячие голыши, а вместо человеческих век — носорожьи. Пако сообщил ему, что они сидят в ресторане, и он уже раскатал губу на Хавьеровы отбивные. Фалькон залез под душ и некоторое время стоял под ним с идиотским видом, достойным обитателя дурдома. Потом оделся. Это помогло ему собраться. Он даже почувствовал в себе прежнюю уверенность, словно его последний срыв перезапустил какой-то маленький, но жизненно важный механизм.

Во время апрельской Ферии вокруг отеля «Колумб» постоянно царило оживление. У входа суетились коридорные, встречая прибывающие вереницей машины и микроавтобусы с менеджерами, промоутерами и самими тореро. Болельщики оккупировали кафе напротив. Сегодня их было поменьше, потому что на афише не значилось громких имен: самым известным был Пепин Лирья, за ним шел Висенте Бехарано и, наконец, никому не известный Пепе Леаль.

Фалькон поднялся в номер к Пепе. Один из его бандерильеро стоял перед дверью в коридоре, заложив руки за спину. Парень осторожно заглянул внутрь, словно к скорбящей вдове, что-то тихо сказал Пепе и пропустил Фалькона.

Пепе сидел на стуле посреди комнаты в расстегнутой рубашке, не заправленной в брюки. На нем не было ни пиджака, ни галстука, ни ботинок, ни носков. Волосы дыбились меж сжимавших голову пальцев. На лбу и на груди поблескивала пленка пота. Он был бледен. Его страха ничто не скрывало.

— Вам бы не нужно видеть меня таким, — произнес он.

Пепе глотнул воды из стоявшего на полу стакана и обнял Хавьера, а потом метнулся к унитазу, куда его тут же и вывернуло.

— Вы застали меня в момент низвержения в бездну, — сказал он. — Я уже почти достиг ее дна. Через минуту у меня развяжется язык, а через полчаса я воспряну.

Они снова обнялись. На Фалькона пахнуло резким запахом рвоты.

— Не беспокойтесь за меня, Хавьер, — заговорил Пепе. — Все отлично. Звезды мне благоприятствуют. Я это чувствую. Сегодня мой день. Пуэрта-дель-Принсипе[112] будут моими.

Язык у Пепе развязался. Родственники опять заключили друг друга в объятия, и Фалькон ушел.

В ресторане и баре яблоку негде было упасть. Воздух гудел. Протиснувшись к своей компании, Фалькон обошел столик и расцеловался со всеми. Усевшись, он с жадностью набросился на тушеного тунца с луком, умял печеные перцы, подобрал хлебом всю подливу, обглодал косточки отбивных и выпил несколько бокалов темного-темного «Маркес де Арьенсо». Он вновь чувствовал себя человеком. Ему теперь было наплевать на то, что доктор вывел его на чистую воду. Он даже испытывал облегчение. Вид перепуганного насмерть Пепе заставил его подтянуться. Он примет все, включая свою судьбу.

В пять часов они двинулись по теплым улицам к арене «Ла-Маэстранса». Запах дешевых и дорогих сигар смешивался с ароматами одеколона, брильянтина и духов. Солнце все еще стояло высоко, и веял еле заметный ветерок. Условия были близки к идеальным. Теперь все зависело от быков.

Их компания разделилась. Пако и Хавьер заняли привилегированные места в Sombra,[113] а остальные члены семьи расселись на гостевых местах в Sol y Sombra.[114] Пако и Хавьер сидели практически у барьера, в третьем ряду ложи. Пако дал брату подушечку с вышитой на ней стигмой — клеймом его фермы.[115] Они погрузились в атмосферу Espana profunda.[116] Гул множества голосов, «Дукадос» и puros,[117] мужчины с бороздками от зубьев расчески в прилизанных набриолиненных волосах, помогающие своим разодетым в шелка женам взбираться по ступенькам. Под ложей президента — распорядителя боя — сидели в ряд молодые красотки в традиционных белых кружевных мантильях. Вдоль скамей расхаживали мальчики с набитыми льдом ведрами, из которых торчали банки с пивом и кока-колой. Мальчики ловко метали жестяные банки, а покупатели не менее ловко их ловили, передавая мелочь через готовых услужить зрителей.

Матадоры вывели свои облаченные в trajes de luces квадрильи следом за тремя выхоленными серыми в яблоках жеребцами, восхищавшими высотой шага и послушанием узде. Пепе Леаль, вполне овладевший собой, был просто великолепен в своем ярко-синем с золотом костюме. Судя по его серьезному лицу, он настроился делать дело.

Жеребцы скрылись, а за ними, потряхивая красными бубенцами на челках, удалились и мулы, которым предстояло уволакивать с арены туши убитых быков. Три матадора принялись проделывать медленные эффектные пассы своими красными плащами. Возбуждение зрителей нарастало. Два матадора скрылись за щитами барьера, оставив Пепе Леаля одного для схватки с первым быком.

Ворота во тьму распахнулись. Тишина. Раздался понукающий окрик, и на залитую солнцем арену под рев толпы вылетел пятисоткилограммовый бык. Он огляделся, рванул вперед, осадил и перешел на рысь. Пепе окликнул быка, который с грохотом пронесся мимо, не проявив никакого интереса к плащу, и яростно вонзил рога в один из щитов. Пепе заставил его вернуться и выполнил плащом две полувероники,[118] заслужив одобрение зрителей.

Под звук трубы на арене, с пиками наперевес, появились пикадоры, ехавшие на укрытых стегаными попонами и зашоренных лошадях. Пепе привлек внимание быка к одной из лошадей. Когда бык поддел ее рогами, пикадор посылом всего тела вонзил пику в бугор мышц у него на загривке. Передние ноги лошади заболтались в воздухе. Толпа возгласами и аплодисментами выразила свое восхищение агрессивностью быка и его силой.

Пикадоры покинули арену. Бандерильеро один за другим повтыкали свои бандерильи в бычью холку. Пепе вышел с мулетой и шпагой, и Хавьер с Пако подались вперед, готовясь к заключительному акту.

Нервозность и безразличие к плащу, выказанные быком в начале боя, проявились еще ярче в последней его части — фаэне. Почти половину отпущенного на фаэну времени у Пепе заняли попытки повести его за мулетой. Когда бык в конце концов поддался, оркестр заиграл медленный пасадобль. Пепе умело довершил дело. Хавьер и Пако согласились в том, что он достойно провел этот поединок с шалым гигантом. Зрители аплодировали, но белые носовые платочки не запорхали в воздухе, требуя в награду победителю бычье ухо.

Первому быку Пепина Лирьи арена не понравилась. Он громко взревел, пробежал шагов десять и повернул назад, к воротам. Потом затрусил по кругу, то и дело бодая барьер. Его звездный час пробил, когда, несясь на плащ, бык ткнулся рогом в землю и выполнил идеальное для его веса в полтонны сальто.

Бык Висенте Бехарано был силен, проворен и проявлял живой интерес к мулете. Зрителям это животное пришлось по душе, но Бехарано был явно не в ударе. Ему никак не удавалось найти подход к зверю, и хотя он провел несколько потрясающих по своей пластической красоте маневров, добиться власти над быком так и не сумел.

В 18.40, когда солнце еще припекало энтузиастов, заполнивших Sol,[119] ворота в очередной раз открылись. На арену выбежал Фаворит и остановился. Ни тебе шальных метаний, ни тебе бессмысленных наскоков на барьеры. Бык обвел взглядом арену и сразу решил, что он тут хозяин.

Публика взволнованно загалдела, гадая, что на уме у этой твари. Пепе подошел к быку и положил перед ним плащ. Бык счел это вторжение неуместным и атаковал Пепе быстро, прямо, с низко опущенной головой. Зрители мгновенно поняли, что это настоящий фаворит дня и что если Пепе сумеет втянуть его в игру, то это будет уникальное зрелище.

— Этого быка следовало бы отдать Пепину, — заметил мужчина, сидевший рядом с Пако.

— Вы смотрите, смотрите, — посоветовал Хавьер. — В конце вы будете вместе со всеми кричать «браво».

Пепе проделал плащом две вероники и чикелину. Возбуждение публики нарастало. Тореро и пикадор обменялись несколькими словами, и когда Фаворит врезался в защищенный попоной бок лошади с такой невероятной силой, что она вместе с всадником отлетела к самому барьеру, зрители разразились восторженными воплями. Они влюбились в этого быка.

Пако обхватил брата за шею и чмокнул в лоб.

— Eso es un toro, no?[120]

Один бандерильеро с особым блеском воткнул свои бандерильи. Кончики рогов оказались у него прямо под мышками, когда он завис в наклонном броске. На какое-то ошеломительное мгновение человек и зверь слились воедино, а затем чудесным образом разделились.

Пепе вышел для последней схватки, и на трибунах воцарилась самая священная для Испании тишина. Дань уважения быку.

Бык со сжатыми челюстями, ходящими боками и алой лентой крови, спускающейся от загривка к правой ноге, смотрел на Пепе. Крутанув мулету, Пепе распустил полотнище. Он двинулся на быка, ставя ступни строго параллельно и пряча мулету за спиной. Бык выжидал. В четырех метрах от Фаворита Пепе повернулся к нему плечом, прогнулся в талии и медленно вывел из-за спины мулету, как бы говоря: «Позвольте предложить вам вот это». Бык сорвался с места и опустил для атаки рога. Пепе, казалось, придержал его, заставив сбавить темп, и только когда нос Фаворита коснулся мулеты, матадор позволил ему продолжить бег, маня его, показывая, что вот он — настоящий королевский шаг. Это была великолепная картина: плавный упругий извив юного торса, гладкого и крепкого, как докрасна раскаленный железный прут.

Пепе водил Фаворита взад и вперед, и с каждым взмахом мулеты танец совершенствовался, отношения крепли, взаимное уважение углублялось. Все происходило так постепенно, что публика не уловила момента, когда человек и зверь как бы заключили между собой соглашение: проиграть спектакль до единственно возможного финала.

Ни разу Пепе не попытался показать свое превосходство: он понял, какую нужно избрать тактику, в тот самый момент, когда Фаворит вышел на арену. Это было пространство быка, и он допустил в него Пепе.

Пепе выполнил натурали. Земля тряслась под копытами Фаворита, словно он таскал на рогах всю Испанию. Затем Пепе встал перед быком и просто показал ему из-за спины маленький — не больше кафельной плитки — уголок мулеты. Послышались испуганные женские вскрики. Бык на бешеной скорости пронесся мимо одинокой фигуры — тростинки, слегка покачнувшейся на ветру. Не оборачиваясь, Пепе показал ему другой уголок мулеты, и снова Фаворит промчался в миллиметре от него. Вот тут ахнули даже мужчины. Пако прижал кулаки к глазам. Его сосед плакал. Они понимали, что сейчас видят. Невероятную гениальность человека и зверя в их смертельном танце.

Когда Пепе пошел менять прямую шпагу на предназначенную для убийства изогнутую, воцарилась такая тишина, что Хавьер, казалось, слышал, как легкие черные туфли тореро шуршат по песку арены. Бык стоял, слегка расставив передние ноги, и следил за ним. От загривка к передней ноге все еще тянулся кровавый след, грудь вздымалась от беззвучного рева, бандерильи зловеще постукивали на холке. Его партнер вернулся, держа под мышкой мулету, с новым смертоносным оружием в руке. Длинная тень Пепе коснулась головы быка и накрыла ее.

Рога поднялись. Молчание зрителей, которые знали, что если Пепе красиво уложит быка, он получит все — уши, хвост, Пуэрта-дель-Принсипе, — стало по-настоящему гробовым. Пепе распустил мулету, словно пролил кровь из ковша. Бык кивнул, снисходя до сотрудничества. Пепе оценил позу быка и несколькими короткими пассами подвел его к барьеру, а затем дразнящими взмахами мулеты развернул его рогами к Sombra. Теперь движения матадора, оказавшегося спиной к Хавьеру, были предельно осторожными, словно он боялся разбудить спящего ребенка. Шпага взлетела вверх. Пепе целился в крохотный уязвимый пятачок между лопатками быка. Носки его напрягшихся ног уперлись в пол арены. В этот решающий миг он походил не на человека, а на прекрасную сказочную цаплю.

Рывок двух сил навстречу друг другу был молниеносным.

Но что это? Пепе вскинул голову. Шпага ударилась о кость и отскочила в сторону. Правый рог вошел изнутри в бедро матадора, и Фаворит играючи подбросил его в воздух. Все случилось так быстро, что никто не пошелохнулся, пока Пепе совершал высокий кульбит. Тонкое тело упало на землю, словно искореженное пытками, и рог вонзился юноше в живот. Бык устремился вперед с опущенной головой. Теперь, когда соглашение было нарушено, им двигал только первобытный инстинкт. Он с разбега протаранил рогами щит барьера, и треск расколовшихся досок, казалось, лишил дыхания всю толпу.

Квадрилья Пепе перемахнула через ограждение. Публика вышла из оцепенения, женщины дико завопили. Хавьер рванул вниз прямо через головы ошеломленных людей. Он бросился к барьеру, к которому был пригвожден Пепе. Бык с новой, невероятной свирепостью и мощью принялся вминать свою жертву в щит. Пепе обеими руками сжимал основание рога, как генерал, который, не вынеся позора поражения, проткнул себя кинжалом. Его лицо выражало лишь сожаление.

Квадрилья пыталась отвлечь быка. Через барьер протянулись руки, чтобы поддержать Пепе. Его бессильные ноги с ужасной рваной раной, через которую бедренная артерия выбрасывала густую темную животворную кровь, вскидывались и бились о доски.

Бык подался назад, злобно развернулся к развевающимся вокруг него плащам и стал разглядывать каждый в отдельности, как победивший, но непопулярный император, которому приходится сносить дурацкие выходки политиков.

Пепе подняли через барьер — с раскинутыми руками, с расплывающимся по животу красным пятном. Это было зрелище столь же слезное, как микеланджеловская Пьета.

Хавьер бежал за шестью мужчинами, несшими Пепе, который протягивал к нему руку. Новость распространилась быстро, и им не пришлось заносить его в медпункт, машина «скорой помощи» уже ждала их. Санитары уложили его на носилки и вдвинули в машину.

Пепе еле слышно выдохнул имя Хавьера.

Фалькон впрыгнул в машину за спиной врача, уже накладывавшего повязку на живот Пепе. «Скорая помощь» газанула. Санитар срезал окровавленную штанину и сунул пальцы в зияющую в бедре рану. Пепе выгнул спину дугой, вскрикнув от невыносимой боли. Санитар попросил приготовить зажим. Хавьеру бросили пакет. Он разорвал его и протянул зажим санитару, но тот еще не нащупал бедренную артерию. Хавьер взял Пепе за руку, положил его голову себе на колени. В лице юноши не было ни кровинки. Обхватив его за плечи, Хавьер шептал ему на ухо все подбадривающие слова, какие только могли прийти ему в голову.

Карета «скорой помощи» промчалась по бульвару Христофора Колумба с завывающими сиренами и нырнула в туннель у Пласа-де-Армас. Пепе провел языком по губам. Из-за катастрофической потери жидкости они были сухи, как наждачная бумага, рука совершенно застыла. Врач разрезал рукав traje de luces и выхватил из холодильника пакет с кровью. Санитар потребовал зажим. Хавьер наклонился, и они перекрыли артерию. С криком «Держись!» он повернулся, чтобы помочь врачу перелить кровь, но увидев, что Пепе пытается что-то сказать, приблизил ухо к самым его губам. Даже дыхание юноши было холодным. — Я виноват, — прошептал Пепе.

29

Вторник, 24 апреля 2001 года,

Севилья

Всю ночь шел дождь. Новый день явился умытым и свежим. Солнце играло в водяных бусинках, покрывавших листву и первые пурпурные цветы джакаранд. Увидев их, Фалькон затормозил, подъехал к тротуару и опустил стекло. Редко случалось, чтобы он находил в городской природе созвучие сложным человеческим состояниям. Однако высокие, тонкие, изящные листья джакаранд на фоне ясного голубого неба, с застывшими в безветрии бледно-пурпурными гроздьями, говорили на том же языке, на языке страдания и боли.

Фалькон включил радио. Местные новости были посвящены исключительно Пепе Леалю. Средства массовой информации выплясывали на том факте, что как только Пепе Леаль занес для удара шпагу, голова его вскинулась. Репортер, специализировавшийся на корриде, распинался о непонятной рассеянности тореро. Кто-то из опрошенных упомянул о вспышках камер — ведь многие хотели запечатлеть этот решающий момент. Еще кто-то сказал, что запомнил ослепительный всполох. Репортер поднял его на смех. Мифотворчеству был дан старт. Фалькон выключил радио.

К тому времени, как он прибыл в полицейское управление, все уже разошлись. Остался один Рамирес. Они обменялись рукопожатием. Рамирес обнял его и выразил свои соболезнования, потом передал ему записку, где говорилось, что комиссар Леон ждет его у себя. Войдя в лифт, Фалькон нажал кнопку верхнего этажа и все время подъема смотрел на свое расплывчатое отражение в панелях из нержавеющей стали. К сопротивлению он уже не был способен.

Десять минут спустя он уже спускался вниз. Его освободили от руководства. Он получил двухнедельный отпуск по семейным обстоятельствам, а после возвращения на работу ему надлежало пройти полное психиатрическое обследование. Он не произнес ни слова. Он был беззащитен.

Фалькон прошел в свой кабинет и порылся в письменном столе, чтобы не оставлять там никаких личных вещей. Ему попались только несколько писем, которые он сунул в карман, да еще выданный ему в полиции револьвер, который он должен был вернуть на оружейный склад, но не вернул.

В 6 часов вечера состоялись похороны Пепе Леаля. Присутствовали все причастные к корриде. Пако был там, безутешный и неуправляемый. Он в голос рыдал, уткнувшись в ладони и сотрясаясь под тяжестью придавившей его трагедии. Плакали все. Близкие и друзья, кладбищенские работники, продавцы цветов, случайные прохожие, важные персоны. Они искренне горевали, но только не по Пепе Леалю. Эти люди его почти не знали. Он еще не успел прославиться. Стоя с сухими глазами среди ревущих и хлюпающих носами, Хавьер понял причину их слез. Они оплакивали собственные потери: ушедшую молодость, несбывшиеся надежды, погубленное здоровье, зарытый в землю талант. Смерть Пепе Леаля, по крайней мере временно, отсекла все перспективы. Фалькон счел это сентиментальщиной, не присоединился к общему плачу и не остался на потом, а поехал к себе, к своему старому молчаливому дому и успокоению, которое давал ему вынужденный отпуск.

Не снимая плаща, он вошел в кабинет, сел на стул и начал рассеянно водить карандашом по листу бумаги. Ему хотелось уехать. Рог Фаворита пробил в Ферии брешь, и Фалькону необходимо было покинуть город, чтобы в одиночестве перестрадать смерть Пепе. Он достал из ящика карту Испании, положил карандаш на кружок, обозначавший Севилью, и трижды крутанул его. Всякий раз острие карандаша указывало прямо на юг, но южнее Севильи не было ничего, кроме небольшой рыбацкой деревушки под названием Барбате. Однако за Барбате, по другую сторону пролива, находился Танжер.

Телефонный звонок заставил Фалькона вздрогнуть. Отвечать он не стал. Соболезнования ему больше не нужны!

На следующее утро он собрал сумку, уложив туда, кроме всего прочего, и непрочитанные дневники, нашел свой паспорт, взял такси и доехал до автобусной станции позади Дворца правосудия. Через пять с половиной часов он уже был в Альхесирасе и садился на паром, идущий в Танжер.

Путешествие длилось полтора часа, и почти все это время Фалькон наблюдал за шестью пареньками — нелегальными эмигрантами, препровождаемыми обратно на родину. Они страшно веселились. Туристы всячески их подбадривали и одаривали сигаретами. Сопровождавший ребят полицейский был строг, но не суров.

Танжер выступил из тумана, не воскресив ни единого воспоминания. После долгой дождливой зимы окрестности утопали в густой, сочной зелени, никак не ассоциировавшейся у Фалькона с Марокко. Что-то знакомое было в каскаде грязно-белых домов, сбегавшем от касбы, венчавшей собой скалу, к стене старого города. Новый город широко расползся по побережью. Фалькон искал глазами мастерскую отца, но она или потерялась среди многоэтажных зданий, или ее снесли, чтобы освободить для них место.

Водитель такси подвез его от порта до отеля «Рембрандт» и попытался содрать с него 150 дирхемов, но после долгих препирательств удовлетворился половиной запрошенной суммы. В вестибюле отеля, по-прежнему сверкавшем мрамором пятидесятых, ему выдали ключ от номера 422, и он собственноручно отнес наверх свою поклажу.

За минувшие полвека отель сильно поистрепался. В одной из дверей номера не было стекла. На металлических рамах облупилась краска. Мебель выглядела так, словно пряталась здесь от разъяренного супруга. Но из окон открывался потрясающий вид на Танжерскую бухту, и Фалькон, сидя на кровати, смотрел и смотрел, одолеваемый мыслями о переселении в чужую страну.

Он вышел перекусить, зная, что завтракают в Марокко достаточно рано, но часы, отстававшие от испанских на два часа, показывали только 6 утра, и все было закрыто. Дойдя до площади Франции и спустившись мимо отеля «Эль Минзах» в Гран-Соко, Фалькон вошел в медину через рынок и оказался рядом с испанским кафедральным собором. Он попытался вспомнить дорогу от собора к своему дому, по которой тысячу раз ходил вместе с матерью. Дело кончилось тем, что он заблудился в лабиринте узких улочек, и только случай вывел его к их старому жилищу, которое Фалькон сразу же узнал.

Дверь открыла горничная, говорившая только по-арабски. Она тут же исчезла. Через минуту к двери вышел мужчина лет пятидесяти в белой джелябе и в белых кожаных бабушах. Фалькон представился, и мужчина прямо-таки обомлел. Ведь это же его отец купил дом у самого Франсиско Фалькона! Хавьеру любезно предложили войти. Хозяин, Мухаммед Рашид, провел его по дому, который остался практически таким же, каким и был, — со старым фиговым деревом во дворике и необычной высокой комнатой с окном под потолком.

Рашид пригласил Фалькона отобедать с ними. За огромной общей миской кускуса Хавьер рассказал, что его мать умерла в этом доме, и поинтересовался, не осталось ли в живых кого-либо из бывших соседей. Одного из слуг послали навести справки. Через несколько минут он вернулся с приглашением выпить кофе по соседству.

В соседнем доме Фалькона встретил старик семидесяти пяти лет, которому в то время, когда умерла его мать, было тридцать четыре. Он прекрасно помнил случившееся, потому что все произошло прямо перед его входной дверью.

— Странно, что тогда явились два доктора, — сказал он, — и возник вопрос, кто должен осматривать пострадавшую. Ваша матушка была уже мертва, и ваш отец вызвал своего врача, чтобы тот разобрался, в чем дело. Родитель ваш вернулся из мастерской к завтраку и нашел вашу матушку мертвой в постели. В растерянности он позвал единственного знакомого ему врача… у которого сам лечился, немца. Доктор, пользовавший вашу матушку, испанец, не возражал и уже собирался уйти, когда горничная вашей матушки, берберка, выскочила из дома с криком, что ее госпожу отравили. В руке у нее был стакан, который она якобы взяла с ночного столика покойницы. Берберке никто не поверил, и тогда она отчаянно глотнула из стакана. Ваш отец вырвал стакан у нее из рук, а женщина как подкошенная рухнула на землю. Все кругом оцепенели от ужаса. Испанский доктор бросился ее спасать, но все оказалось сплошным притворством. Она не умерла. Никакого яда не было. Горничную объявили истеричкой и выгнали.

Фалькон, чтобы как-то унять дрожь в руках, крепко сцепил пальцы, но это не помогло. Пот струйками стекал у него по щекам. Живой рассказ о давней драме привел его в полуобморочное состояние. Он попытался подняться с лежавшей на полу подушки и опрокинул недопитый кофе. Мухаммед Рашид встал, чтобы помочь ему.

Они дошли до стоянки такси в Гран-Соко, и расхлябанный «мерседес» отвез Фалькона обратно в отель «Рембрандт». Вдали от своего бывшего дома и медины он немного успокоился. Просто непосредственный рассказ старика заставил его заново пережить прошлое. Ужас того утра. Маму нашли мертвой в постели, на улице кто-то шумел. Он вспомнил это, но все же оставались еще какие-то пробелы, и ему не хотелось, чтобы старик продолжал, потому что… Фалькон не знал почему. Просто он стремился уйти оттуда как можно скорее.

Вернувшись в свой номер, Фалькон, не зажигая света, опустился на кровать и стал созерцать залив поверх городских и портовых огней. Он был одинок. Его вдруг пронзило острое чувство покинутости, и глубоко прятавшаяся скорбь по Пепе выплеснулась наружу. Хавьер упал навзничь, подтянул колени к подбородку и попытался взять себя в руки, боясь, что если он этого не сделает, то просто развалится на части. Спустя несколько часов он позволил себе расслабиться, разделся, принял таблетку снотворного, залез под одеяло и как провалился.

Фалькон проснулся практически днем. Горячей воды не было. Он встал под холодный душ, заставивший его отчетливо осознать совершенно необъяснимое явление: он, оказывается, беззвучно плакал горькими слезами и не в силах был их остановить. Его руки безвольно повисли, и он сокрушенно покачал головой. Тело ему больше не повиновалось.

Выйдя из отеля, он пешком дошел до площади Франции и выпил кофе в «Кафе де Пари». Оттуда он направился прямо в испанское консульство и, предъявив полицейское удостоверение, спросил, не знают ли они в Танжере кого-нибудь из испанцев, кто жил здесь в конце пятидесятых и в шестидесятые годы. Ему посоветовали сходить в ресторан «У Ромеро» и поговорить с Мерседес, носительницей этой фамилии.

Ресторан находился в саду, втиснутом между двух дорог, ведущих к кольцевой развязке. Дверь открыл пожилой мужчина в белой куртке и феске, страдавший тяжелой одышкой. По пути к столику их атаковал пекинес, визгливо залаявший у них под ногами. От неожиданности Фалькон вздрогнул.

Он заказал бифштекс и поинтересовался, где можно найти Мерседес Ромеро. Старик указал ему на пожилую светловолосую даму с идеальной прической, раскладывавшую пасьянс за столиком в другом конце пустого зала. Фалькон написал свое имя на блокнотном листочке и попросил старика передать его даме. Старик прошаркал к столику Мерседес, положил перед ней листок, передал заказ и получил деньги на покупку мяса.