Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В этот момент Кер был занят тем, что рисовал черной краской квадраты на золотистой обивке дивана. Он не знал, что краска смываемая, и его смущало, что никто его не останавливает. Кер поднял ухо, услышав эти слова, но рисовать не перестал.

— Почему? — удивилась бабушка. — Разве ему у нас плохо?

— Плохо, — сказал отец. — Он здесь всегда чувствует себя подавленным.

Кер провел черной краской длинную полосу, довел ее до пола и застыл в неудобной позе, подслушивая, что будет дальше.

— Мы настолько чужды ему, что боюсь, мы скорее травмируем его, чем воспитываем.

— И куда же его отправляют?

— Создана база — изолированный центр, где условия, надеются ученые, приближены к привычному для него окружению. Туда отправляют всех малышей. Они будут дальше расти все вместе.

— Но он уже к нам привык, — возразила я без особой убежденности.

— Привык? — удивился отец.

Кер обмакнул кисть в краску и умело забрызгал меня с головы до ног. Когда я отмылась, отец объяснил, что малышу надо жить в коллективе себе подобных, что еще неизвестно, когда ему удастся вернуться домой, а пока я должна представить себе, хотела бы я провести годы в одиночестве, среди родственников Кера, или предпочла бы жить в детском саду, вернее интернате, с такими же, как я, детьми? Я не смогла дать вразумительного ответа, а Кер всю ночь не спал, ворошил накопленные им за последний год богатства — он великий барахольщик, тащит себе в комнату все, вплоть-до склянок, черепков, камешков, старых бумажек, сучков и веток, удививших его своей формой или фактурой. Утром обнаружили Кера внизу, в прихожей. Завтракать он не хотел, собрав свои богатства в мешок, сидел рядом с ним, словно боялся пропустить поезд.

— Нет, — сказала бабушка, которая встала первой и очень расстроилась, что Кер никак не выразил жалости по поводу отъезда. — Так ты не уедешь. Ты сначала позавтракаешь, как все люди.

— Не хочу, — проквакал Кер. Губ у него нет, рот смыкается плотно, даже не увидишь, где эта щель, зато как откроет — словно у лягушки.

— Рад, что уезжаешь? — спросила я, спустившись вслед за бабушкой. В этот вопрос я попыталась вложить всю свою обиду на неблагодарного звереныша.

Кер поглядел на меня в упор и не удостоил ответом.

Завтракать он так и не стал, дожидался отца на пороге. Мы вышли с ним попрощаться, он нырнул в флаер и спрятался там. Флаер улетел. Мы с бабушкой вернулись в дом, настроение было поганое, реветь хотелось, а бабушка все время себя казнила за то, что не нашла к нему подхода.

— Пойми, Катеринка, — говорила она мне. — Ведь, в конце концов, отец прав. Совершенно прав. Нас все-таки много, а он один. А что мы знаем о том, как с ним обращалась его мать? Может, его надо по утрам гладить по голове?

— Я видела, как ты гладила, экспериментировала. Он тебя цапнул.

Я была непримирима. Кер меня оскорбил. Ну и скатертью дорога.

Так мы и злились целый день. Вечером вернулся отец, рассказал, как все удачно придумали для малышей, как там все рассчитано по их росту, а температура, влажность и так далее вычислены по оптимальным параметрам.

— А как они его встретили? — спросила бабушка.

— Кто?

— Ну, остальные малыши.

— Как? — отец пожал плечами. — Спокойно. Равнодушно встретили. И не пытайся, мама, прилагать к ним наши эмоции. Взглянули на него и занялись своими делами…

А той же ночью произошло чрезвычайное происшествие. Трое из шестерых малышей удрали из своего нового дома, проявив при этом большую сообразительность. Нас предупредили, потому что Кер мог вернуться и домой. Но он не вернулся. Их всех поймали у космодрома, как они умудрились добраться до него — непостижимо. За ночь они прошли шестьдесят километров. А ведь они еще дети.

Беглецов вернули на базу, объяснили им в который раз, что никто, к сожалению, не знает, в какой стороне находится их дом, они, в который раз, не обратили никакого внимания на эти слова и уговоры. Будто не слышали.

Потом прошло три или четыре дня без всяких происшествий. Это не значит, что мы забыли о Кере, нет, все-таки в доме оставалось множество следов его разрушительной деятельности — и утром четвертого дня, когда я поднялась за чем-то в ту комнату, где раньше жил Кер, а теперь отец решил сделать мастерскую, Кер мирно спал на верстаке, подложив под голову мешок со своими богатствами.

— Ах! — сказала я. И очень обрадовалась.

Он открыл глазищи и показал мне кулачок. Молчи, мол.

— Ни в коем случае, — сказала я. — Ты же рецидивист. Все хотят сделать для тебя как лучше, а ты всем делаешь как хуже.

Кер изобразил полное отчаяние, уткнулся носом в мешок, но я продолжала:

— Сейчас тебе придется отправляться обратно на базу, где живут твои товарищи, потому что из-за тебя беспокоятся люди…

Не знаю, что меня тянуло за язык. Может, когда ему сказали, что нужно уезжать, он слишком быстро собрал свой мешок и уж очень хотел скорей убраться отсюда?

Тут Кер сиганул в открытое окно, и, когда я, спохватившись, что же я делаю, бросилась за ним, его и след простыл.

На шум поднялась бабушка, которую мучили предчувствия, а там прибежала и мама, потому что уже позвонили с базы и сказали, что Кер и еще один малыш, который тоже жил недалеко от Москвы, снова сбежали.

Мы искали Кера всей семьей, облазили сад, все его укромные уголки, но не нашли. Обнаружил его отец. Кер, оказывается, незаметно вернулся в свою комнату и уже успел разорить верстак, на котором ему спать неудобно, показывая этим, чтобы ему возвратили его постель.

После долгих переговоров с базой нам разрешили оставить Кера у себя, раз уж он сам того хочет. А вскоре и остальные малыши разъехались по прежним домам. Только двое остались на базе. Видно, как рассудила бабушка, в своих земных семьях они не получили той заботы, которую мы, то есть в первую очередь бабушка, смогли обеспечить нашему сорванцу. Бабушка тщеславна, но, очевидно, это характерно для всех бабушек, когда дело касается их внуков.

И вы думаете, что после всех этих приключений Кер стал спокоен, послушен, начал учиться и уважал старших? Как бы не так. Все пошло почти по-прежнему. Не совсем по-прежнему, потому что бабушка ввела в разряд наказаний угрозу вернуть его на базу, которую почему-то именовала «приютом», и эта угроза действовала. И еще не совсем по-прежнему, потому что Кер немного повзрослел, и я стала замечать, что он ворует у меня видеопленки и ночами крутит их на своей учебной машине. Не знаю уж, что он в них понимал, но, наверное, ему было интересно.

А в общем, хоть и стал он членом нашей семьи, и мысль о том, чтобы он куда-то уехал, кажется даже смешной, родным я его не чувствую. Может, и оттого, что он мне не простил маленькой мести в тот день, когда сбежал из «приюта». С другими членами нашего семейства он, скажем, лоялен, мне он — враг номер один. И несколько раз, когда ко мне приходили гости, он врывался в комнату и нахально безобразничал, специально, чтобы довести меня до белого каления. Правда, ему это не удавалось, а если гости не пугались его, а смеялись, то он быстро скисал и уползал к себе в комнату.

И еще одно: в этом году Кер научился летать. Сначала он насажал себе шишек, сигая с деревьев и крыши, а потом у него стало получаться вполне прилично, правда, он высоко не поднимается и летит довольно медленно. Крылья у него отросли и напоминают мне крылья самых первых аэропланов. Но они очень тонкие и складываются на спине, словно хребет древнего ящера. Иногда он позволяет бабушке почесать крыло, расправляет его, и зрелище это, доложу я вам, совершенно фантастическое: представьте мою интеллигентную старушку, которая сидит в кресле, полузакрытая серым тонким крылом, у ног ее расположился самый настоящий черт, который жмурится от удовольствия. Кер стесняется, если кто-нибудь увидит его в столь легкомысленной позе, шипит и делает вид, что пришел за книжкой или пленкой, а бабушка ворчит, что им с Кером не дают поговорить по душам, хотя я клянусь, что ни о чем они не разговаривают. Они молчат и наслаждаются самым процессом общения.

А с поисками их настоящего дома дело пока не движется. Я все понимаю, но мне грустно сознавать, что, может быть, этим существам придется всю жизнь провести здесь.

А я уже три месяца как в сборной Москвы. Я считаю себя неплохой пузыристкой. Странное это слово — пузыристка, мне всегда кажется, что за этим должно скрываться что-то толстое и розовое. А я, как известно, не толстая и не розовая. Вот научится Кер летать получше, возьму его как-нибудь с собой. Пусть посмотрит, что его врагиня тоже на что-то годится.

Никогда ничего нельзя предусмотреть в жизни. Я сейчас достала свои старые двухслойные записки с промежутком в три года и подумала уже не о том, изменилась ли я сама, а об изменении самой сути событий. Я прочла записки, не думая, что продолжу их — подростковая графомания меня уже оставила, — но незаметно для себя самой начала писать, окунаясь в прошлое, далекое и совсем недавнее.

В общем, прошло немного времени. Несколько месяцев. И конечно, если бы все шло как положено, писать было бы не о чем. Но заболела и умерла бабушка. И случилось это, в общем, незаметно для всех. Бабушка была вечной, и, если она прихварывала, это воспринималось в порядке вещей. Бабушка часто прихварывала, у нее было плохое сердце, а на операцию она не соглашалась, почему-то она искренне была уверена, что искусственные клапаны человеку противоестественны.

Умерла бабушка, когда никого не было дома. Кер в тот день улетел к своему соотечественнику, жившему километрах в ста от нас, в доме одинокой профессорши. Улетел он не на крыльях, на флаере, он не любил любопытных взглядов и расспросов. Он, разумеется, уже не кусался, не шипел, встретившись с незнакомым человеком, но старался уйти или улететь, в общем, избегнуть встречи. Я была на соревнованиях, отец с матерью на работе. Кер вернулся домой раньше всех и нашел бабушку мертвой. Он, конечно, не сообразил вызвать «Скорую помощь», хоть это уж никому бы не помогло — бабушка умерла часа за два до его возвращения, — а попытался вытащить ее из дома, положить ее в флаер… Тут вернулся домой отец.

Я несколько недель после этого жила под впечатлением бабушкиной смерти. Все из рук валилось. Ну как же так? Ведь вот бабушкины вещи, вот ее книга недочитанная, а в шкафу ее платье, которое она с такой помпой шила себе к семидесятилетию и с тех пор ни разу не надела. Какая несправедливость, что вещи живучее людей. И я даже подумала, что был смысл в обычаях скифов, которые предавали огню все, что оставалось на этом свете от человека, чтобы ничего не напоминало о нем близким. Они знали цену забвению. А может, это были не скифы, а может быть, они были не правы… Я места себе не находила, не появлялась в институте Времени, где у меня была практика, забросила все тренировки, хотя на носу было первенство города. Всем было плохо, но оказалось, что хуже всех Керу.

То ли он еще не сталкивался в своем мире со смертью, то ли забыл об этом, маленький был, но удивительнее всего, что он просто возненавидел всех нас за это. Ни с кем не хотел общаться. Сидел у себя, никуда не вылезал. Только один раз спустился вниз, зашел в библиотеку, подставил стул к шкафу и вытащил оттуда все старые детские книги, которые когда-то принадлежали мне, а потом бабушка их читала Керу. В первый год, пока он у нас жил. Я тогда думала, что он их и не слушает, даже посмеивалась над бабушкой: «У них крокодилы по улицам не ходят, а что такое рассеянность, он никогда не поймет». — «Ты же поняла, — отвечала бабушка и продолжала: — «Вот какой рассеянный с улицы Бассейной…» Кер сидел в углу и делал вид, что рассматривает потолок.

Так вот, он все эти книги собрал, отнес к себе и положил у кровати. Больше ничего не взял. На похороны бабушки не пошел, может, и не знал, что это такое, или не захотел. И на ее могилу ни разу не пошел. Он стал уже коренастый, как шар, ноги у него короткие, кривые, никакой одежды он не признавал, даже в самые морозы, и вообще, по-моему, на перемены температуры не реагировал. Только в последний год накидывал распашонку на меху, с прорезью на спине. Когда бабушка умерла, он эту распашонку выкинул, и я поняла, что носил он ее только ради бабушки. А может, я так придумала, потому что тогда мне хотелось так думать.

И стал он какой-то потерянный, словно его обманули. Он стал внимательно смотреть за мамой, я думаю, потому, что она казалась ему похожей на бабушку. Он боялся и ее потерять. Мы с мамой об этом ни разу не разговаривали, но она наверняка понимала, и даже тон у нее в разговорах с Кером (какие там разговоры — мама говорит, он, как всегда, молчит) стал какой-то заговорщицкий, словно они знали что-то, чего нам, непосвященным, знать было нельзя.

Со мной он общаться не хотел.

Прошло месяца три с бабушкиной смерти, и наша жизнь как будто вошла в колею. Кер все чаще пропадал у своего соотечественника, тот тоже к нам прилетал. Они уходили далеко от дома, в лес, о чем-то говорили, и мне их было жалко.

Иногда Кер прилетал со мной на тренировки. Ему, видно, нравилось смотреть, как мы гоняли в пузырях. Он чаще всего оставался в флаере, наблюдал за мной из окошка, и я всегда чувствовала его взгляд. Однажды он почему-то обеспокоился за меня, или мне хотелось так думать, поднял флаер и взлетел.

Попало за это мне — считается, что флаер может повредить шар, хотя это чистая теория. Инструктор читал мне нотацию. Он отлично знал, что я ни при чем, но читал, чтобы приструнить Кера. Кер тут же улетел, даже не подумав, что мне тоже нужен флаер, чтобы вернуться домой. И месяц после этого на аэродроме не появлялся. Потом возобновил свои поездки со мной.

В июле мы отправились на соревнования в Крым. Там в Планерной отличные восходящие потоки. Мы с Кером подогнали мой пузырь, проверили каждый квадратный миллиметр, ставка была высока — если я войду в тройку, значит, я войду в сборную. Кер знал об этом.

Когда мы утром выгрузились в долине, я долго стояла, глазела в небо, я всегда люблю глазеть на летающие пузыри. Они казались воздушными шариками, упущенными неловкими малышами, они отсвечивали как мыльные пузыри, и люди внутри пузырей были почти не видны.

Участников на те соревнования собралось человек триста, не меньше. Некоторые прибыли издалека. Прямо над моей головой тянулась цепочка пузырей киевской команды. Мне ребята еще в Москве говорили об их шарах: их шары больше размером, чем наши, и казались полосатыми — красными с желтым. Изнутри они, конечно, прозрачные, но снаружи цветные. Киевляне сильны в групповых соревнованиях. Их шары крепятся друг к дружке с лета, словно прилипают, и мгновенно перестраиваются в цепочки, круги, кресты, рассыпаются, как разорванная нитка бисера, и вновь безошибочно находят соседа. Я знаю, как сложно работать в фигурном летании, сама больше года была в московской команде, пока не перешла в одиночницы.

Потом я залюбовалась таджиками слаломистами. Один за другим их шарики скользили между прихотливо натянутыми тросами трассы, замирали на мгновение, падали вниз и спиралью взмывали к небу. Хотелось даже прищуриться, чтобы разглядеть тонкие ниточки, за которые их тянул, как марионеток, невидимый кукловод. И тут же я увидела голубой, известный здесь каждому, шар Раджендры Сингха — скоростного аса, прошлогоднего чемпиона, моего соперника. Сингх своих карт не раскрывал, парил неспешно над полем, словно взлетел, чтобы полюбоваться природой. Я помахала Сингху, хотя вряд ли он мог узнать меня с высоты.

Я подошла к знакомому парню из ленинградской команды. Он только что влез в пузырь и не успел еще застегнуться. Пузырь казался прозрачной тряпкой, пластиковым мешком.

— Помоги мне, — сказал ленинградец. Тут он увидел Кера, раньше они не встречались, и вздрогнул от неожиданности.

— Ой, — сказал он. — Что это?

Кер обиделся, насупился, он такого фамильярного обращения не терпел. Я выругала ленинградца:

— Разве так можно? Ты к нему как к собачонке обратился.

— Я ничего такого не сказал. А он откуда?

— Это мой брат, — сказала я.

— Родной? — не унимался ленинградец, который все еще не мог уразуметь, что я не намерена шутить.

Я краем глаза следила за Кером, но его увидали ребята из моей команды, они его знали и нещадно эксплуатировали. Это было лучше, чем умиление или удивление. Я услышала, как Света Сахнина крикнула ему:

— Кер, голубчик, ты что такой грустный? Поднимись метров на пять, проверь направление потока.

Тот послушно взмыл в небо и начал парить, поднимаясь выше и опускаясь, а мой ленинградец смотрел на это разинув рот. Тогда я сказала ему:

— Залезай внутрь. Сколько я должна тебя ждать.

Я, надо сказать, гордилась Кером и с каждым днем все более проникалась уверенностью в том, что он по-своему красив, как красиво любое функционально устроенное тело.

Ленинградец, продолжая удивляться, забрался в свой пластиковый мешок. Я задраила ему верхний люк, и он начал надувать свой пузырь. Он проверил винт — тот нормально отработал на холостом ходу, махнул мне рукой, чтобы я отцепила балласт. Я сняла чушку, пузырь резко взлетел в воздух и завис над моей головой. Ленинградец висел внутри пузыря, как паук в паутине, и я отметила, что крепления у него расположены не очень надежно. Ленинградец накренил пузырь, проверяя его маневренность, винт сзади превратился в сверкающий круг, и пузырь пошел вверх, набирая высоту.

Кер притащил мне мой пузырь, и я решила его испытать. Поднимаясь в воздух, я никогда не включаю винт, пока не наберу порядочной высоты. Очевидно, никто, кроме самых первых авиаторов, не испытывал никогда этого удивительного ощущения — лететь в небе, как будто под тобой ничего нет. В любительских пузырях именно из-за этого делается небольшая непрозрачная подстилка внизу, а то с непривычки кажется, что ты можешь упасть с высоты.

Изнутри стенки почти не видны, а крепления, которыми я подвешена к центру пузыря, мы с Кером сделали тоже прозрачными. Поэтому ничто не мешает мне представлять, что я лечу сама по себе, как во сне.

Кер поднимался рядом со мной, смотрел на меня злыми глазами, я знаю почему — он не выносит, когда я поднимаюсь больше чем на полкилометра — тогда он не может следовать за мной и перестает ощущать собственное превосходство.

Я включила двигатель и быстро оставила Кера внизу. Пузырь слушался меня безукоризненно. И именно в тот момент я поняла, что нет у меня соперников здесь, что я всех обгоню и на скоростных гонках, и на слаломе — трасса его, проложенная между подвешенными с аэростатов тросами, была одной из сложнейших в мире, и с утра мне надо будет опробовать ее. Кер черной точкой реял подо мной, спускаться на землю не хотел, но и выше ему было не подняться.

И тут мои мечты потерпели неожиданное крушение. Все из-за какого-то сумасшедшего курортника. Он вылетел на флаере из-за горы и быстро пошел напрямик. Никто его вовремя не заметил, не приземлил. Увидев столько шаров, парящих в воздухе, он испугался, что может столкнуться с ними, пустил флаер как-то наискосок, чтобы уйти от верхних пузырей, свободно паривших в воздушных потоках, и я оглянуться не успела, как он благополучно врезался в мой шар. Такое случается раз в десять лет. Если бы я взлетала по расписанию, если бы не моя самодеятельность, когда я, думая, что лишь проверю крепления, даже парашюта надевать не стала, ничего бы не случилось. Пузырь — самый безопасный в мире вид транспорта, у него два слоя обшивки, он прочен и эластичен.

Когда этот курортник в меня врезался, он умудрился ударить по пузырю единственной острой деталью флаера — стабилизатором, ровненько так распороть внешнюю оболочку почти пополам и сделать значительную дыру во внутренней. Воздух стал уходить с такой скоростью, что шар сморщивался на глазах и пошел вниз. Я только успела включить до отказа поступление воздушной смеси, но результат совсем не оправдал ожиданий: с таким же успехом я могла бы вычерпывать воду из сита.

Все слишком быстро произошло; я даже испугаться не успела. Да и высота у меня была небольшая. Земля неслась мне навстречу, а я все придумывала, что мне надо сделать по инструкции, чтобы не разбиться. Я ничего не успела.

Ребята, которые смотрели снизу, только ахнули, когда увидели, как меня погубил дурацкий флаер, а тренер крикнул им, чтобы развернули еще не надутый пузырь и подняли. Но конечно, они бы не успели ничего сделать — уж очень быстро я падала вниз.

Володя Дегрелль, один из немногих, сообразивших, что произошло, бросил свой пузырь так, чтобы попасть под меня у самой земли. Он страшно рисковал, он, конечно, большой мастер, один из десятки лучших слаломистов Европы, он почти успел, но тоже только почти. Успел лишь Кер.

Ему (и мне, конечно) повезло, что он кружил почти подо мной, поглядывал вверх, словно предчувствуя неладное. И тут он видит, что я благополучно валюсь с неба в пузыре, который на глазах превращается в прозрачную тряпку со мной в центре. Надо ж было ему сообразить — он полетел вниз с такой же скоростью и, когда поравнялся со мной, всего метрах в пятидесяти-семидесяти от земли, подхватил меня и начал отчаянно бить крыльями, чтобы задержать мое падение.

И в результате мы с ним грохнулись на киевский пузырь, который подбросил нас вверх, и упали на растянутое ребятами полотно. Это не значит, что мы не расшиблись. Мы, конечно, расшиблись. Я отделалась синяками, а Кер сломал пальцы правой руки и вывихнул ногу.

Нас кое-как залатали, все слишком много говорили о Кере, о его сообразительности, решительности, а он терпел перевязки — наркоза ему дать нельзя, — было ему страшно больно, но он терпел. Очень был на меня зол, шипел, как три года не шипел, тогда я, хоть и все во мне болело, протянула ему руку и сказала:

— Хочешь, укуси, если легче станет.

А он отвернулся и больше на меня не смотрел, хоть я, как только встала через два дня, сразу приползла к нему и уж не отходила от его постели.

Приходил с извинениями тот идиот-турист, он оказался очень милым парнем, океанологом, он мне даже понравился, и я на него не сердилась, но Кер глядел на него таким мрачным взглядом, что океанолог вскоре ушел, смущенный и запуганный.

Мы вернулись в Москву, так я и не попала в сборную, меня даже на полгода отстранили от полетов за то, что я поднялась без парашюта.

Я уже встала, Кер еще лежал, у него плохо срастались пальцы, все светила космобиологии побывали у нас дома, его навещали и другие бывшие малыши, я часто сидела с ним, и он, большой уже, взрослый, когда никто не видел, просил меня знаками — ему все время было больно, — чтобы я читала ему вслух детские книжки, которые читала ему бабушка.

Но бывают такие заколдованные круги. Вот меня не было дома, когда Кер приехал, и не было дома, когда стало известно, что ему надо уезжать.

Раз уж я совсем выздоровела, то сидеть дома до конца каникул не было смысла. И Кер это тоже понимал. Он немного окреп, ходил по дому, стал заниматься — он решил все-таки пройти университетский курс. А я отправилась в туристский поход. В самый обычный, на байдарке, на две недели. Кер остался в Москве.

Я помню, вечером лежала я у костра, смотрела на звезды и думала: «Вот на одной из них живет родня моего Кера и не знает, как далеко его занесло от дома и он вынужден рисковать своей жизнью из-за своей старшей сестры, которая ему вовсе и не сестра и которую он в лучшие времена и узнавать бы не захотел». И еще я думала, каково ему смотреть на эти звезды и понимать то же, что понимаю я.

Тут я услышала, что к берегу пристала чья-то чужая байдарка — другие туристы приехали. Я не стала вставать, не было настроения. Только краем уха слышала, о чем они там говорят. Потом слышу, один из приехавших, прихлебывая чай, вещает:

— А вы когда-нибудь видали крылатиков?

— Кого? — спрашивает Ирина, моя подруга.

— Крылатиков. Знаете, несколько лет назад их нашли в космосе и потом на Землю привезли?

Я насторожила уши, догадавшись, о чем речь. Правда, я никогда раньше не слыхала, чтобы их так называли. Ну ладно, что делать, надо же какое-то им иметь название.

— Знаю, видала, — говорит Ирина равнодушным голосом. Она человек сдержанный и не стала объяснять им, что с одним из крылатиков, с Кером, она даже отлично знакома.

— Вот, а я не видал, — говорит приехавший. — И чуть было конфуз не получился. Мы сейчас, часа полтора назад, шли по реке, вдруг прямо из-за облаков выныривает громадная птица…

— Скорее летучая мышь, — поправил его другой голос.

— Ну, летучая мышь. И прямо на нас. Хорошо еще, что мы не охотники и нет у нас ничего с собой.

Я вскочила. Что-то случилось. Кер ищет меня.

— Катеринка, — позвала меня Ира, — ты слышала?

— Я возьму байдарку, — сказала я.

— Хорошо, конечно.

Я искала в темноте весла. Сергей подошел ко мне и помог снести байдарку в воду.

— Я поеду с тобой? — спросил он.

— Нет, — сказала я. — Мне одной быстрее.

— Ты ошибаешься, — сказал Сергей. — Мы будем грести вдвоем.

Я больше не стала спорить.

— А он покружил над нами и полетел дальше, — донесся до меня голос.

До поселка мы добрались только к трем часам ночи. В поселке на почте лежала телеграмма от отца: «Прилетай немедленно. Кер уезжает».

Именно будничное слово «уезжает» поразило меня своей окончательностью.

Я разбудила лесника, вымолила у него рабочий флаер и полетела домой. Может быть, если бы я догадалась прямо рвануть на космодром, я бы успела.

Дома никого не было. Только записка от Кера. Она была наговорена на машинку, и буквы были правильные, равнодушные:

«Я вернусь».

И все. Тогда я бросилась к видеофону, набрала информацию. Там мне сказали, что особый рейс уходит через шесть минут. И подключить меня к нему уже не могут.

И тогда еще я могла бы успеть. Как оказалось, рейс все-таки задержался, почти на полчаса, а мой запасной пузырь домчал бы меня до космодрома скорее. Но я, как последняя дура, бросилась на диван и разревелась. Я была жутко обижена на жизнь, на себя, на отца, который не предупредил, на Кера, который не нашел меня. Тогда я не знала, что вылет задержался именно из-за него, потому что он обшарил все притоки Оки и вернулся еле живой, что его чуть ли не силком затащили в корабль его соотечественники. Потому что там все решали минуты: корабль, шедший к их системе, принадлежал не Земле, надо было на планетарном судне выбросить их на орбиту Плутона, чтобы перехватить звездный корабль. И узнали об этом слишком поздно, потому что информация, полученная о планете Кера, пришла на Землю с оказией и не сразу разобрались, что к чему.

Отревевшись, я поднялась к Керу в комнату. Там все осталось на своих местах. Он ничего не стал брать с собой. Кроме трех детских книжек. А отказаться от полета он тоже не мог. У каждого есть свой дом.

СКАЗКА О РЕПЕ

1

Я привез Люцине «полянку». При виде этого подарка Люци села на диван и долго сидела в полном оцепенении. Нет ничего приятнее, как делать подарки. От которых человек цепенеет. Я сел напротив и рассматривал Люцину, преисполненный тщеславия, и ждал, пока она придет в себя, чтобы сообщить мне мои жизненные планы на ближайшие дни.

— Полянка, — сказала Люцина бархатным голосом. Получилось «польанка» — изящно и нежно.

— А ты знаешь, почему «полянка»? — спросил тогда я.

— Нет. Наверное, потому, что красиво, наверное, потому, что на ней узоры переливаются, как цветы на полянке, как полянка в лесу…

— Ничего подобного. Эту бабочку назвали по имени Теодора Поляновского, Теодора Федоровича, такое вот странное имя.

— Да? — произнесла Люцина рассеянно, поглаживая тонкими длинными пальцами нежнейший ворс «полянки». — Это интересно. Польановский.

Ей это было совершенно неинтересно, она вновь оцепенела, а мне хотелось рассказать Люцине о Поляновском, мне хотелось доказать ей, что Поляновский некрасив, скучен и зануден, неосмотрителен и даже глуп. Что его отличает от прочих смертных удивительная настойчивость, упорство муравья, цепкость бульдога и способность к самопожертвованию ради дела, даже если это для других смертных и яйца выеденного не стоит. Хотя кто может рассудить, что важнее в нашем перепутанном, сложном мире? Хорошо было жить в тихом, провинциальном двадцатом веке, когда все было ясно, Ньютона почитали за авторитет и Евклида изучали в школах, когда люди передвигались с черепашьей скоростью на самолетах, а на маленьких полустанках притормаживали ленивые поезда. Теперь о тихой глади того времени могут лишь мечтать бабушки, а внуки, как и положено внукам, не дослушивают медленных бабушкиных рассказов, убегают, улетают… Наверное, я старею, иначе чего это меня тянет в спокойное прошлое?

2

Поляновский сочетал в себе скорость и решительность нашего времени с настойчивой последовательностью прошлого века. Он идеал, выпавший из времени и чудом державшийся в пространстве.

Меня вызвал к себе начальник шахты Родригес и сказал:

— Ли, к нам приехал гость. Гостю надо помочь. Поведешь его в шахту?

— Поздно, — отказался я. — Со вчерашнего дня шахта закрыта, и ты знаешь об этом лучше меня. Со дня на день пойдет вода.

— Особый случай, Ли, — объяснил Родригес, прикрывая правый глаз. — Познакомься.

И тут я увидел в углу человека, который сидел, сложившись, наверное, втрое, и глядел в землю. Но первое впечатление было обманчивым. Он только ждал момента, чтобы броситься в бой. Он уже сломил несгибаемого Родригеса и намеревался подавить меня.

— Здравствуйте, — поздоровался он, разгибая один за другим не по размеру подобранные суставы. — Меня зовут Поляновский, Теодор Федорович. Слышали?

Он не сомневался, что я слышал. Я не слышал. В чем и признался.

— А вот я о вас слышал, — выговорил он с некоторой обидой. — Родригес сказал мне, что вы лучший разведчик в шахте, что вы знаете ее как свои пять пальцев. И что вам сейчас нечего делать, правильно?

— Начальнику лучше знать, — сказал я.

— Теперь, когда я вас увидел, я тоже в этом не сомневаюсь, — объявил Теодор голосом экзаменатора. — И я на вас надеюсь.

Я повернулся к Родригесу и изобразил на лице полное недоумение. Этот Теодор мне не понравился. И вообще у меня была свободная неделя, я намеревался съездить в горы.

— Вы слышите, — вещал Теодор, уткнув в меня могучий нос, которому было тесно на узком лице. — Я на вас надеюсь. Вы моя последняя надежда. Родригес почему-то не желает пускать меня в шахту одного.

— Еще чего не хватало, — возразил я. — Вы оттуда живой не выберетесь.

— Я вас предупреждаю, — заявил тогда Теодор, — что все равно пойду в шахту. Хоть один. И если я там погибну, вся ответственность, я имею в виду моральную ответственность, ляжет на вас.

Он извлек из кармана громадную ладонь, отогнул массивный указательный палец, чтобы ткнуть им в Родригеса. И в меня.

— Простите, профессор, — сказал Родригес с не свойственным ему пиететом. — Если бы заранее знать о вашем приезде, мы бы предупредили, что ни в коем случае не даем согласия на спуск в такое время года. Прилетайте к нам через три месяца.

— Мне нечего здесь делать через три месяца, и вы об этом знаете, — заявил Теодор. — Мне нужно побывать в шахте сегодня или завтра.

— Но ведь вода же пойдет! — воскликнул я. Мне стало жалко Родригеса. Он ни в чем не виноват. И позвал меня, чтобы кто-то мог подтвердить, что в шахту спускаться невозможно.

— Я успею, — возразил Теодор. — Я бывал в куда худших переделках. Вы не представляете. И всегда возвращался. Я же на работе.

— Мы все на работе, — сказал я. Родригес перебирал на столе какие-то бумажки. Борьба с Теодором легла на мои плечи.

— Но если я не пойду в шахту, то не состоится открытие.

— У нас в шахте уже все открытия сделаны.

— Да? Что вы понимаете в энтомологии?

— Ничего.

— Тогда как вы можете утверждать, что все открыто?

Он раскрыл папку, зажатую у него под мышкой. Там, между двумя листками прозрачного пластика, лежал, словно великая драгоценность, кусок крыла бабочки. С ладонь, не больше. Он был глубокого синего цвета, но я-то знал, что стоит повернуть его на несколько градусов — и окажется, что он оранжевый, а если повернуть дальше, то он позеленеет, потом вспыхнет червонным золотом.

— Знаете, что это такое? — спросил Теодор.

Мне не нравился его экзаменаторский тон.

— Знаю, — ответил я. — Почему не знать. Это бабочка, ее называют у нас радужницей. И другими именами.

— Вы ее сами видели?

— Сто раз.

— Что вы о ней знаете?

— Ничего особенного. Живет на деревьях.

— Размер?

— Они высоко летают. Ну, до полуметра в размахе крыльев.

— А сколько крыльев?

— Два, четыре? Не считал.

— Восемь, — сказал Родригес, не отрываясь от бумажек. — И шесть пар ног. Мне один раз ребята принесли. Я хотел сохранить, отвезти домой, но моль съела.

— Вы можете мне поймать хотя бы один экземпляр? — спросил профессор.

— Когда же? Сейчас их нет. Будут деревья, будут и бабочки. Поэтому вам и советуют приехать через три месяца. Налюбуетесь в свое удовольствие. Только воняют они сильно. Хуже нашатыря.

— Не важно, — отмахнулся Теодор. — Пахнет — не пахнет, какое до этого дело науке, если ни в одной коллекции мира нет целого экземпляра. Если никто не знает жизненного цикла этого существа, если только у меня есть идеи по этому поводу…

— Так зачем же в шахту лезть?

— Послушайте, а вы не задумывались, откуда появляются ваши радужницы?

— Из репы. Откуда же еще?

Мое утверждение ввергло нашего гостя в полную растерянность.

— Вы так думаете? Вы сами догадались или видели?

— Им неоткуда больше браться, — сказал я.

— Тогда пошли в шахту. Мы там найдем куколок.

— И что дальше?

— Дальше? Мы будем разводить радужниц на Земле. Вы знаете, что представляет собой материал, из которого сделаны эти крылья? Это же самый красивый, самый прочный, просто невероятный материал!

Родригес извлек из кипы бумаг метеосводку на ближайшие дни.

— Поглядите, — протянул он ее Поляновскому. — Температура уже поднялась выше нормы. Началось движение соков. Сегодня в полдень уровень солнечной радиации достигнет критического. Вы видите, я пошел вам навстречу, вызвал Ли и, ничего не рассказывая ему, предложил спуститься в шахту. Его мнение совпадает с моим. Так что вопрос закрыт. Завтра вы посмотрите на появление побегов — зрелище, скажу я вам, исключительное: приезжают операторы, художники. Потом вы поймаете бабочек, и мы в этом вам с удовольствием поможем.

— Сейчас мне нужны не бабочки. Необходимо отыскать ранние стадии метаморфоза. Когда начнется лет бабочек, будет поздно. Неужели вы не понимаете?

— Все понимаю, но в шахту не пущу, — сказал Родригес окончательно. И потянулся к селектору, потому что и в самом деле с минуты на минуту должны появиться гости, их надо было размещать: каждый уверен, что именно он главная фигура на торжестве. — Космодром? — спросил Родригес. — Второй с Земли еще не прибыл?

— Я попаду в шахту. И не думайте, что сможете меня остановить. Меня пытались останавливать куда более сильные личности, чем вы.

— И как? — поинтересовался Родригес, который тоже относил себя к сильным личностям.

— Ничего не вышло.

Теодор захрустел суставами, развернулся и сделал невероятной длины шаг, вынесший его из комнаты.

— Вы хорошо устроились? — спросил вслед ему Родригес голосом гостеприимного хозяина.

Поляновский ничего не ответил. Родригес повернулся ко мне:

— Ты за ним присмотри. Он и в самом деле может туда полезть.

— У шахты дежурный.

— И все-таки подстрахуй.

Я ушел. Над долиной, голой, серой, скучной до отвращения, висела холодная пыль. Во впадинках лежал иней. Приближался вечер. В воздухе была какая-то тревога, напряжение, которое всегда предшествует взрыву весны. Над долиной дул ветер, и пыль вздымалась у куба шахтных подъемников, засыпала подъемные пути и валом скапливалась у кольца сушильной фабрики. В темнеющем небе возникла зеленоватая полоса — садился корабль. До космодрома двести километров. Мне страшно хотелось туда. Меня тянула сама атмосфера космогородка, где много незнакомых людей, где суматоха и шум, куда сваливаются с неба новости. Я вернулся к Родригесу и предложил ему съездить на космодром за гостями. Все равно кому-то придется гнать туда вездеход.

Вернулся я из космогородка поздно, было почти темно, луны, а их здесь штук тридцать, по очереди выкатывались из-за горизонта и неслись по небу. Я прошел к шахте посмотреть, все ли в порядке. На вершине холма, у будущего ствола, я нашел ребят из первой смены. Они окружили бугор и спорили, пойдет ли завтра росток. Бугор подрос за день, был уже с меня ростом. Я сказал, что завтра росток еще не пойдет, и мне поверили, потому что я здесь уже пять сезонов и хожу в ветеранах. Теодора я за вечер нигде не видел и, по правде сказать, забыл о нем. И я пошел спать.

Росток меня мало интересовал. Я видел это уже пять раз. В конце концов, даже самое восхитительное зрелище, ради которого люди пролетают пол-Галактики, может надоесть. Для них это чудо — для меня работа. Я начал собираться в горы. В горах я знал одну пещеру, где на стенах были чудесные кристаллы изумруда. Я хотел привезти друзу Люцине. До гор добираться полдня, да еще по пещере идти день, не меньше.

Я улегся спать часа в два ночи. А еще через час меня разбудил Родригес и спросил, когда я видел Теодора Поляновского.

— Его нет в комнате. И нигде на территории нет.

— Потыкается в шахте — вернется, — ответил я. — Там Ахундов. Не пустит.

— И все-таки…

В общем, я оделся и, проклиная энтомологию, пошел к подъемнику, чтобы узнать, не видел ли Ахундов, дежуривший в тот вечер, Теодора.

Ахундов Теодора не видел. По простой причине — потому что лежал без сознания у входа в шахту. Видимо, Теодор подошел к нему сзади, приложил к носу тряпку, пропитанную чем-то, и Ахундов отключился. В общем, виноваты мы сами. Привыкли, что здесь всякая живность появляется лишь летом и, пока росток не пойдет, опасаться нам нечего, да и кто по доброй воле полезет в шахту? Ахундов сидел перед входом, любовался звездами и никак не подозревал, что на него могут напасть.

Пришлось вызвать Родригеса и доктора, чтобы привести Ахундова в чувство.

И тогда Родригес сказал:

— Просто не представляю, что теперь делать, — и посмотрел на меня.

— А какая последняя сводка? Может, он сам выберется?

— Сводка никуда не годится. Да и сам слышишь. Не первый сезон здесь.

Я и сам слышал, как из-под земли шел гул. Шахта набирала силу, началось движение соков.

— Тогда я пойду, — решился я.

— Кого с тобой послать? — спросил Родригес.

— Никого. Одному проще.

— А то я с тобой пойду.

— У тебя нет опыта. К тому же, пока будем тебя готовить, опоздаем. А у меня все готово. Я с утра в горы собирался, в пещеру, мне только скафандр натянуть, и я пошел.

— Ты уж извини, Ли, — сказал Родригес.

— Я сам виноват, — сказал я. — Ты просил за ним присмотреть.

Дверь подъемника была взломана чисто. Я бы так не смог.

Я проверил скафандр, взял запасной баллон и маску для Теодора, веревки, ножи, ледоруб. Родригес хлопнул меня по шлему. До рассвета оставалось часа два, и мы надеялись, что вода не пойдет, хотя уверенности в этом не было. Родригес с Ахундовым остались наверху на связи. Доктор пошел разбудить Сингха и позвать его сюда, на всякий случай, со вторым скафандром.

Я вошел в подъемник, и Родригес помахал мне, показывая, чтобы я не задерживался. Задерживаться мне самому не хотелось. Мне еще не приходилось попадать в шахту, когда идет вода.

Странно было спускаться одному — всегда спускаешься со сменой. Стены главного ствола поблескивали под лучом шлемового прожектора. Содержание сока в породе было больше нормы. Приторный запах наполнял шахту — привычный, не очень приятный запах, которым мы все, кажется, пропитаны навечно. Даже сквозь гудение подъемника слышны были вздохи, шуршания, словно за стенами шевелились живые существа, требуя, чтобы их выпустили на волю.

Внизу, в центральном зале, я постоял с минуту, соображая, куда этот Теодор мог направиться. Туннель, ведущий к западу, вряд ли мог соблазнить энтомолога. Уж очень он был обжит, исхожен и широк. Я не знал, есть ли у него хотя бы фонарь. Вернее всего, есть. Он кажется человеком предусмотрительным.

Со стен стекала вода, и пол центрального зала был залит сантиметров на пять. Я опустил забрало шлема и включил связь.

— Как у тебя дела? — спросил Родригес.

— Много воды, — пробурчал я.

Большой плоскотел вывалился из стены и поспешил к подъемнику, словно хотел спастись с его помощью. Плоскотел громко шлепал по воде, и я погрозил ему ледорубом, чтобы он вел себя поспокойнее.

— Куда дальше пойдешь? — спросил Родригес.

— По новому стволу. Он идет вниз, а твой энтомолог, наверное, рассудит, что так он быстрее проберется в дебри шахты. Его же куда поглубже понесет.

— И поближе к центру, — предположил Родригес. — Он вчера мне устроил большой допрос, и я ему сдуру показал планы. Он не скрывал, что хочет искать своих куколок в главных сосудах.

— Еще чего не хватало, — сказал я с чувством. — Там же потоп.

Тем временем я шел по новому стволу, спускаясь и скользя по сладкой массе породы, иногда переходя на неразобранные звенья транспортера.

— Родригес, это какая бригада здесь оставила метров пятьдесят транспортера?

— Я знаю, — подтвердил Родригес. — Они меня пытались убедить, что здесь периферия и нет смысла таскать туда-сюда тяжести. Я им разрешил. В порядке эксперимента.

— После такого эксперимента придется везти с Земли новый транспортер.

— Ладно уж, — оправдывался начальник, — нельзя не рисковать.

— Им просто лень было выволакивать оборудование. Вот и весь эксперимент.

Я был в прескверном настроении, Родригес это понимал и на мое ворчание больше не реагировал.

Мне мешала идти всякая живность. Зимой обитатели шахты спят или тихонечко роют свои ходы в породе. А сейчас… Некоторые из них были весьма злобного нрава и устрашающего вида. В скафандре они мне не опасны, но ведь Теодор пошел практически голым. Вроде бы смертельно опасных зверей у нас в шахте не водилось — в прошлом году приезжали биологи, резали их, смотрели. Но как сейчас помню — Ахундов наступил на одну суничку, неделю лежал — нога как бревно.

Штрек повернул налево, пошел вниз. Этот штрек был разведочным. Он вел к большой полости почти в центре месторождения. Полость была естественная, проходили главные сосуды, и мы оставили все как есть, чтобы не повредить месторождение.

Я шел штреком, по забралу шлема стекала вода, и приходилось все время вытирать ее, чтобы не загустевала. Прожектор был ненадежен — множество бликов слепило и мешало смотреть вперед.

Я вдруг подумал: «Что за глупость, зачем мы называем вещи не своими именами? Ведь когда пришли сюда первые разведчики, они называли вещи проще. Месторождение — репой, к примеру. Это уж мы, промысловики, наклеили на репу официальную кличку: месторождение».

3

Когда мне предложили сюда поехать, я сначала воспринял эту шахту как настоящую. Когда мне объяснили, отказался наотрез. А потом меня взяло любопытство, и я все-таки поехал. И не жалею. Ко всему привыкаешь. Работа как работа. И сама планета мне нравится — сплошное белое пятно. Хотя, конечно, шахта главное здесь чудо. Я, помню, как-то пытался объяснить Люцине, что это все означает:

— Представь себе, милая, планету, на которой времена года меняются в два с лишним раза чаще, чем у нас. Недалеко от экватора на ней обширная равнина, окруженная горами. Климат там жутко континентальный. Зимой ни капли влаги. И морозы градусов до ста. Что, ты думаешь, делают там растения зимой?

Люцина морщила свой прекрасный лоб:

— Наверное, они сбрасывают листья.

— Это не помогло бы.

— Знаю, — заявила Люцина. Ей так хотелось быть умницей. — Не подсказывай. Они засыхают и прячут семена в землю.

— Усложняем задачу. Лето короткое, меньше месяца. За это время растение должно завершить цикл развития, дать новые семена.

— Знаю, — перебила Люцина. — Они очень быстро растут.

— Теперь я сведу воедино все твои теории и даже дополню их. Итак, представь себе очень большое растение. Такое, чтобы корнями оно могло достать до воды, которая находится здесь глубоко под землей. Эти корни не только насосы, которые качают воду к стеблю, но и кладовая, где хранятся питательные вещества. Получается репа. Только диаметром в полкилометра.

— В полкилометра! — воскликнула Люцина и развела руками, чтобы представить себе, как это много.

— Теперь, — продолжал я, — растение может спокойно отмирать на зиму. Основная его часть живет сотни лет, только под землей. И как только наступает весна, оно дает новые побеги, и репа кормит и поит их. А наша шахта — внутри репы. И мы роем свои ходы в ней, как черви. Но мы разумные черви, потому что стараемся не нарушать главные сосуды, по которым поступает влага к растению. Года через три переходим к другому растению. В долине их сотни, и находятся они друг от друга на расстоянии нескольких километров. Есть репы молоденькие, они с трехэтажный дом, есть и репы-старожилы, одну нашли диаметром больше километра.

— Ф-ф, как черви, — наморщила носик Люцина.

— Когда наступает лето, в долину спускаются хищники, а летом они выбираются на поверхность. Для них репа лишь зимнее убежище. Есть у нас там, например, бабочки удивительной красоты, крылья у них до полуметра. Мы их зовем радужницами.

— Хочу такую бабочку, — сразу сказала Люцина.

— Постараюсь достать, — пообещал я. — Но для нас главное не бабочки, а наша продукция. Это плотная, богатая сахаром, витаминами и белками масса, которую тут же консервируют или сушат. Мы кормим всю планету и соседние базы, мы даже на Землю репу вывозим. Она идет и на нужды парфюмерии, она нужна медикам — ты, наверное, читала…

— Конечно, — поспешила ответить прекрасная Люцина. И я ей не поверил.

4

И вот я шел по узкому штреку именно в тот день, когда в шахту спускаться было нельзя. Началась весна. Через день, а может, раньше сосуды репы начнут качать наверх воду и соки. В такой период шахта закрывается, из нее вывозят оборудование, и, пока не прекратится рост побегов, у нас отпуск. Обычно он длился недели две-три. А этот сумасшедший энтомолог, вместо того чтобы подождать месяц, бросился сюда один, без скафандра, в поисках каких-то куколок.

Оказалось, я иду правильно. Я сообщил Родригесу:

— Хуан, тут лежит вскрытая торопыга. Он здесь проходил.

Торопыга была страшненькой на вид, такие нам часто встречались, мы к ним привыкли, из их тяжелых, сверкающих жвал ребята делали ножи и другие сувениры. Я сам привез как-то Люцине такой нож. Она его тут же выкинула, как узнала, что это жвалы какой-то гусеницы.

Уйти далеко он не мог. Я был в башмаках, которые не очень скользили по липкому полу, я знал, куда идти, наконец, я не искал ничего, кроме Теодора, и не исследовал гусениц по дороге.

Идти становилось все труднее. С потолка падали капли, каждая наполнила бы стакан сладким соком, под ногами хлюпало. Стены штрека прогибались под напором воды. Репа гудела, радуясь весне. И где-то в этой липкой бездне бродил Теодор, причем с каждой минутой его спасение становилось все более проблематичным.

Навстречу мне ползли и бежали личинки, плоскотелы, манги, торопыги, сунички — все те жители репы, что летом не выходят наружу, отсиживаются внутри, на бесплатной кормежке. Беженцы шли сплошным потоком, стремясь уйти подальше от центрального ствола. Они-то уж знали, куда им следует удирать. Я раздвигал их башмаками. Большая черно-оранжевая леопардовая манга подняла голову и удивленно поглядела мне вслед, подумала, видно: вот дурак, куда идет? Оттуда наш брат подземный житель живым не возвращается.

Я рассчитывал отыскать Теодора в полости, но нашел там лишь следы его недавнего пребывания. Одной из стен он нанес несколько порезов ножом, словно что-то выковыривал из нее. Затем он, видно, продвинулся к дыре. Вот этого делать не следовало. Я сразу сообщил об этом Родригесу:

— Дело плохо, он отправился дальше.

— Ого, — сказал Родригес и замолчал. Я понимал, почему он молчит. Долг начальника велел ему тут же вызвать меня обратно. Но и этого он сделать не мог — это означало погубить Теодора.

Дыра вела в один из питательных сосудов репы. Это были вертикальные туннели, по которым и поступала вода к ростку. Мне приходилось туда лазить в хороший, сухой период, и то эти колодцы, в которых всегда сыро и жарко, не вызывали желания в них возвращаться. Мы тщательно наносили их на план шахты, чтобы не выйти к ним штреком. Внизу, в глубине, покачивалась вода. Здесь терпеливо ждали своего времени выползти на свет миллионы всяческих тварей. Они роились в черной воде в таком количестве, что вода казалась живой. И это было в сухое время. Что там творится сейчас, мне и думать не хотелось. Но Родригес молчал, а это значило, что мне все-таки придется туда идти.

— Решай сам, — сказал он. — Скафандр у тебя надежный.

«Ну и негодяй», — подумал я о своем начальнике. Это во мне бушевала трусость. И ничего я с ней поделать не мог. Только я был уверен, что Люцине об этом ничего не расскажу.

И я пошел к дыре.

Я сунул голову внутрь. Учтите, что я был в скафандре, спасательном скафандре, которому почти ничего не страшно. Теодор же отправился в это путешествие в простом комбинезоне. Вода подошла уже к самому краю отверстия. До нее оставалось метров десять, не больше. Ствол, метров шесть в поперечнике, был заполнен таким количеством живности, что мне захотелось зажмуриться. Эти твари кишели в воде, покрывали в несколько слоев стену, копошились, праздновали свое скорое освобождение. Здесь все было живое, ползущее, жующее, а на той стороне ствола, метров на пять ниже отверстия, прижавшись к стене, висел на ледорубе покрытый насекомыми мой Теодор.