— Это уже случалось в русской истории.
— Но чтобы армия была на стороне революции — так не было. Это, брат, не фунт шоколада. Я до сих пор не могу поверить, что мы здесь, у вас. Мне все это кажется сном. А помнишь, Алеша, как ты на спор переплывал пруд со связанными руками и чуть не утонул? Мне влетело, а тебе ничего не было. Мама тебя баловала.
— Опять преувеличение. Я Алешу никогда не баловала. Тебя баловала, ты — младший.
Алексей Алексеевич улыбнулся:
— А помнишь, как ты произносил «свёкла» и «клюква»? Получалось: клёкла и клюкла.
— Не помню.
— А я помню.
— Что ни говорите, а нет кухни лучше французской. — Софья Сергеевна поднялась из-за стола. — Проводите меня, душечка, — попросила она Елизавету Витальевну, — а то я стоя усну.
Женщины ушли.
— Алексей, — сказал Платон, — я не хотел говорить при мама. В Петербурге, в Москве — повсюду аресты, расстрелы. Я как подумаю, что там у нас в Кромовке, со мной что-то нехорошее делается, ей-богу… Что ты думаешь предпринять, когда вспыхнет гражданская война?
— А она вспыхнет?
— Фактически она уже началась. Я думаю, французы нас поддержат. И англичане.
— Интервенция? А чем будем расплачиваться?
— Россия велика… чем-то, конечно, придется поступиться… В одном я твердо убежден: или мы — или они. Третьего не дано.
IX. Июнь 1918 года. Разрыв с семьей
Софья Сергеевна Кромова водила Алексея Алексеевича и невестку по комнатам небольшой квартиры. Повсюду в беспорядке громоздились вещи, лежали распакованные чемоданы.
— Здесь будет гостиная, — сказала Софья Сергеевна. И к невестке: — Пойдемте, Лиз, я вам покажу, как я думаю обставить свою спальню.
Женщины вышли, оставив Алексея Алексеевича одного. Он подошел к столу, на котором были свалены фотографии в рамках, лежал толстый, в сафьяновом переплете семейный альбом.
Кромов открыл его с конца, стал перелистывать. Вот он сам в полевой форме поручика… Вот группа молодых прапорщиков в новых офицерских мундирах… опять он в кавалергардском крылатом шлеме…
…Вот белый дом с колоннадой, высокое крыльцо, кусты жасмина… Потом фотография молодой женщины в белом платье и белой косынке, а рядом с ней мальчик в матроске…
— Доброго здоровьица, Алексей Алексеевич, — прогудел глухой старческий голос.
Старик с ворохом белья в руках остановился в дверях. Совсем седые, закрывавшие пол-лица усы топорщились в улыбке.
— Федор! — воскликнул Кромов. — Как же я рад тебя видеть, старый!
Он обнял старика, который бочком прижался к нему, не выпуская своей ноши.
— А уж я-то как рад, ваше сиятельство, — загудел Федор. — Евдокия Кузьминична моя все, бывало, любовалась на вас. Молодой, говорит, граф наш — голуба душа. Очень она вас обожала, покойница.
— Няня умерла? — У Алексея Алексеевича опустились руки. — Когда?
— Летошний год. Тихо так прибрал господь.
— Что же мне ничего не написали?
— Где ж было писать, ваше сиятельство? Все кверху дном пошло. Ничего, скоро мы с ней свидимся, даст бог.
— Что ты, Федор, зря бога гневишь?
— Нет, бога я уважаю. Он меня на трех войнах уберег. Только я — русский человек. Без ржаного хлеба долго не протяну… И какая здеся жизнь? Чужбина, известно, все чужое.
— Федор! — послышался голос Софьи Сергеевны. Старик засеменил через комнату.
— Домой возвернетесь, так на могилку ее сходите. В церковной ограде погребли. Непременно сходите, ваше сиятельство. Очень она вас обожала.
— А если мне дома не бывать? Но старик уже вышел из комнаты.
В этот вечер Вадим Горчаков был единственным гостем Кромовых. Кончили ужинать. Горничная убирала со стола. Подали кофе.
— Как видите, Вадим Петрович, — сказала старая графиня, — мы тут очень неплохо устроимся. И до Алеши совсем недалеко.
— Сегодня получено очень важное предписание Гран Кю Же. Просят меня освободить квартиру, — отозвался Кромов.
— Почему? — Софья Сергеевна с недоумением смотрела на старшего сына. — Что это за Гран Кю Же?
— Главная французская штаб-квартира. Особняк я занимал как представитель союзной армии. Ну, а теперь… — Алексей Алексеевич пожал плечами.
— Где же вы будете жить?
— Пока переберемся в какой-нибудь отель.
— С милым рай и в шалаше. — Елизавета Витальевна встала из-за стола и перешла в кресло в углу комнаты.
— Алексей, — проговорила старая графиня, — последнее время от тебя слова не добьешься. Я хочу знать, как ты намерен дальше жить?
— У Алексея Алексеевича есть средства, — сказала из своего угла Елизавета Витальевна.
— Какие это средства по нынешним временам! — махнула рукой Софья Сергеевна.
— Большие. Очень большие, — Елизавета Витальевна точно рассчитала эффект. — Двести пятьдесят миллионов золотом.
Платон застыл с открытым ртом. Горчаков опустил глаза.
Старая графиня смотрела на старшего сына не мигая.
— Это правда, Алеша? — тихо спросила старая графиня.
— Почти правда. Правда, что двести пятьдесят миллионов, но неправда, что мои.
— Так чьи же? Объяснись.
— Да уж объяснись, пожалуйста, — брат Платон обрел дар речи. — Такие деньги — не фунт шоколада.
Алексей встал, прошелся по столовой.
— Эти суммы, — начал он говорить с расстановкой, словно читал лекцию, — аккредитованы царским правительством на войну, на вооружение русской армии. Как военный атташе России во Франции, в союзной стране, я несу за них ответственность. Суммы эти распределены по различным банкам, в основном находятся в Банк-де-Франс. Я не стану вам объяснять, это долго и не нужно, каким образом сложилось так, что ни одного су нельзя получить без моей подписи. Вот и всё.
Алексей сел и закурил.
— Так. Так. Так, — Платон старался осмыслить полученную информацию. — Государь отрекся. Временное правительство кануло в Лету. Так. Ты обязан отчитаться в суммах перед правительством Франции?
— Нет. Сам военный министр Франции подписал договор, по которому я единолично распоряжаюсь этими суммами. В то время это было выгодно французам, снимало с них всякие денежные обязательства.
— Так кому же они принадлежат?
— России.
Теперь поднялся Вадим Горчаков:
— Какой России? Той самой России, которую мы знали, любили, больше не существует. И ты это прекрасно понимаешь. Путь назад для нас отрезан. Мы не можем жить в раю для кучерских детей, жидов, дворников и кухарок. Да нам и не дадут там жить: нас там расстреляют, повесят только за то, что мы — это мы. Сегодня мы и нам подобные — все, что осталось от России. И если эти проклятые деньги принадлежат России — они принадлежат только нам.
— Нам! Мы! Нам!!! — Алексей вскочил. — Мы Николай Второй!
— Замолчи! Ты присягал, поклявшись защищать царя и отечество до последней капли крови!
— Царя? Кто он теперь для нас?
Друзья встали друг против друга.
— Помнишь, ты хотел на месте застрелить солдата, покинувшего строй во время боя? Тогда, в Маньчжурии… А что прикажешь думать о «первом солдате» Российской империи, покинувшем во время войны свой пост главнокомандующего, наплевав на то, что станет с русской армией? Уж на что жалкой фигурой казался мне всегда Павел Первый, но и тот нашел в себе мужество сказать в последнюю минуту своим убийцам, предлагавшим ему отречение: вы можете меня убить, но я все равно умру вашим императором.
Вадим закрыл руками лицо. Алексей закончил:
— Позорное отречение уничтожает присягу. А теперь ты хочешь, чтобы я бросился разворовывать солдатскую казну? Пусть этим занимается твой приятель, граф Бобринский.
— При чем тут Бобринский? — вступился Платон. — Не трогай его, он страдалец! Его большевики трижды арестовывали, реквизировали имущество. Оставили всего одну шубу.
— Всего одну шубу! Страдалец! Этот страдалец добился лично у государя подряда на партию патронов для русских винтовок. Сделал французам заказ по высочайшему повелению, через мою голову. Нажил миллионы. А патроны эти в русские ружья не лезли: калибр не подходил. Наши солдаты с его патронами в Галиции тысячами полегли. А он сам про это по всем парижским салонам рассказывал, как о забавном конфузе, со смехом. В армии не знали, что это его, Бобринского, проделки, зато знали, что военный атташе в Париже я, полковник граф Кромов! Я его хотел здесь, в Париже, судить военным судом. Так он успел сбежать, подлец.
— Вот Артемка рыжий его и повесит.
— И правильно сделает.
— И тебя рядом с ним.
— И поделом.
— И нас с мама! — заключил Платон.
Повисла тяжелая пауза.
— Но не все же так поступали, Алексей, — решилась вмешаться Софья Сергеевна.
— Не все. Все воевали без патронов, умирали, защищая Россию, чтобы благоденствовал Бобринский.
— Ах, вот ты как заговорил! — Вадим презрительно сощурился, — Ничего, новые народятся. Рабье племя плодовито.
— Один из таких рабов ради меня жизнью рисковал.
— Ну и получил за это унтер-офицера.
— Господин унтер-офицер! Господин полковник! Ваше высокоблагородие, ваше сиятельство! А мы испокон веку даже именами их не интересовались: человек, эй, человек! Это они — эти человеки — без патриотической болтовни, без парадов и пустого бахвальства веками считали себя должниками России. А мы — самозваные кредиторы! Я всю жизнь гордился, что выполняю свой долг перед Отечеством. А на самом-то деле был убежден, что Отечество у меня в долгу. Недостаточно ценит мои заслуги, задерживает звания, не продвигает по службе. Весной в Баден-Бадене, летом в Ницце, зимой в Альпах. Не перевели деньги из России? Должны были прислать! Должны, должны. И выходит, вся Россия у меня в долгу.
— Ты что же, в революцию играешь?! Ты… — Горчаков задохнулся.
— Революция, Вадим, это, конечно, страшно. А слабоумный самодержец, а его жена, а вор Гришка Распутин, торгующий родиной, — это не страшно? Это безнадежно страшно. Еще тогда, на фронте, а потом здесь, в Париже, среди политиканов, спекулянтов на солдатской крови, барышников всех мастей и рангов я так разуверился в наших идеалах, что хоть пулю в лоб! А революция — это, по крайней мере, надежда на лучшее, Вадим. Я не знаю, куда приду, но от чего ушел навсегда, я знаю.
— Алексею Алексеевичу предлагался чин генерала французской армии, — сказала Елизавета Витальевна. — Он отказался. Если ваш сын думает, что я буду счастлива разделить его нищенское существование, — он ошибается.
— Глупости, — сказала Софья Сергеевна. — Вы венчаны.
— Православие хорошо в России. Во Франции главенствует католическая церковь. Я в любом случае останусь христианкой.
Софья Сергеевна, всплеснув руками, повернулась к невестке, но Платон вдруг всхлипнул, как ребенок, забормотал сквозь слезы:
— Алеша, брат… Я ехал к тебе… надеялся… Что же это, Алеша? Одумайся, брат… Одумайся. Ну, хочешь… хочешь, я на колени перед тобой стану?..
Он сделал попытку сползти с кресла на пол. Софья Сергеевна удержала его.
— Довольно! — Она повернулась к Алексею: — Пока еще я глава семьи, и последнее слово останется за мной. В нашем роду никогда не было казнокрадов. Кромовы всегда верно служили России, и им не пристало носить французский мундир. В этом я признаю твою правоту, Алексей. Но идеалы, в которых ты разуверился, которые презираешь, — это мои идеалы. Мне семьдесят два года, и поздно в моем возрасте меняться. У меня есть моя правота, и я требую, чтобы ты признал ее! Я прожила жизнь и умру графиней Кромовой. Для меня в революции нет надежды. Если старая Россия обречена богом умирать здесь, в Париже, я хочу умереть вместе с ней. И ты не смеешь мне в этом мешать! — Последние слова она выкрикнула.
Горчаков стоял, отвернувшись к окну.
— Мама! — Платон протянул к ней руки.
— Помолчи! Самый трудный путь в жизни, Алексей, это путь к самому себе. Ты отвергаешь старую Россию, и она отвергнет тебя. Не жди от нее ни помощи, ни пощады… Ступай же. Ступай!
…Кромов снял с вешалки пальто.
— Алексей! — Софья Сергеевна вошла в прихожую. Старое лицо ее было мертвенно-страшно. — Я все прощала твоему отцу, хотя никогда не понимала его мыслей… все вынесла: опалу, его ожесточение… Я любила его, терпеливо несла свой крест, оберегала вас, моих сыновей… Отец своей смертью освободил меня… И теперь ты, Алеша… Все снова… Я не могу… Не хочу… выше сил… Оставь нас… Прости. — Беззвучно шепча что-то сморщенными губами, она перекрестила сына, потянулась поцеловать его, но почему-то раздумала.
Он открыл дверь и вышел. Когда очень медленно спускался по лестнице, было слышно, как часы в доме бьют полночь.
X. Июнь 1918 года. Голубой конверт
Кромов в очередной раз возвращался с марсельского причала. Темнело. В узком проходе из-за пирамиды ящиков навстречу ему выступил человек: котелок, узкий черный сюртук, черный сложенный зонт с массивной ручкой, черный портфель.
— Господин Кромов? — спросил черный человек.
Алексей Алексеевич остановился.
— С кем имею честь?
— Вы меня не узнаете?
Незнакомец уперся в лицо Кромова выпуклыми черными глазами.
— Извините, нет. Мы с вами встречались в России?
— Нет, в Париже, я работал в управлении у Цитрона.
— У…?
— У Андре Ситроена. Мы с ним оба одесситы, земляки. Фирма «Ситроен» выполняла ваши военные заказы, вы несколько раз посещали наше парижское предприятие.
— Чем могу быть вам полезен сейчас?
— Вы облегчаете мою задачу. В данный момент я представляю интересы не «Ситроена», а другой фирмы.
Незнакомец щелкнул замочком портфеля, извлек голубой конверт.
— Вы деловой и опытный человек, господин Кромов! Крупное акционерное общество, которое я в данный момент представляю, надеется видеть вас в роли управляющего. Дело вам знакомое — распределение военных заказов. Контракт здесь, любые поправки внесете сами. Кроме того, здесь два оплаченных билета на теплоход «Королева Виктория» до Нью-Йорка. Там вас встретят и отвезут в ваш новый дом: Сан-Франциско, Альворадо-стрит, 116. Теплоход отплывает раз в две недели из Бордо.
Незнакомец протянул Кромову конверт. Алексей Алексеевич взял.
— Вам приходилось бывать во Фриско?
— Нет, — сказал Кромов, — но я знаю одну песенку:
Один молодой паренёки
Соскучился жить одиноки.
И вот в город Фриско
К податливым киско
Спешит на свидание он…
Незнакомец приподнял котелок и быстрыми шагами стал удаляться.
— Передайте мой привет господину Ситроену, — бросил вслед ему Кромов.
— К сожалению, это невозможно. Французское правительство отказало ему в кредитах, и он умирает от кровоизлияния в мозг! До встречи во Фриско!
Выйдя из здания вокзала в Париже, Кромов взял такси.
Машина проехала через ночной, освещенный яркими рекламами город, выехала на набережную и свернула в узкую улочку.
За низкими оградами светились окна особняков.
Машина затормозила у тротуара. Алексей Алексеевич зашагал вдоль оград. Остановился у ворот одного особняка. Дом был залит огнями.
Кромов отступил в густую тень дерева. Из дома до него долетели пассажи рояля. Голос, знакомый голос Натальи Владимировны, запел по-русски: «Нет, не тебя так пылко я люблю».
Алексей Алексеевич слушал.
Потом раздались аплодисменты. В освещенном окне задвигались силуэты людей.
Кромов вышел из-под дерева и поспешил к своему такси.
XI. Июль 1918 года. Продажа коня
В жокейской парижского отделения «Жокей-клуба», где по стенам в строгом порядке были развешаны уздечки, шпоры, хлысты и седла, на табуретке сидел одетый по всей форме профессиональный жокей, платный сотрудник клуба — англичанин — и натягивал сапог. Рядом стоял Кромов.
— А кто покупатель, Бен?
— Он не назвал себя. По обличью — французский офицер. — Жокей мучился с сапогом.
Сапог наконец сдался и налез на ногу. Жокей встал и притопнул.
Кромов достал часы, взглянул:
— Без двух минут десять. Пора, пошли.
Англичанин надел цилиндр.
Они вышли из жокейской — высокий, начавший полнеть Кромов и маленький сухощавый жокей, миновали полутемный, идеально выметенный коридор конюшни, жокей толкнул калитку в сплошных деревянных воротах, и они шагнули через высокий порог на залитое слепящим солнечным светом скаковое поле.
Оба зажмурились от яркого света, и, едва глаза привыкли, Кромов увидел, что через скаковое поле к нему, стараясь не спешить, идет мужчина в форме французского офицера. Он показался Алексею Алексеевичу знакомым.
Да это же Петька Воронский! Петька, его однокашник по Пажескому корпусу, всего на год моложе. Почему он во французском мундире?
— Кромов! Алешка!
— Петька Воронский! Как прикажешь понимать сей маскарад?
Англичанин невозмутимо наблюдал встречу старых приятелей: объятия, похлопывание друг друга по спинам.
— Это, брат, не маскарад, — сказал Воронский, двигая полными красными губами. — Ты имеешь честь разговаривать с полковником французской армии.
— Вот как? — Выражение радости от встречи сбежало с лица Кромова. — Маньчжурскую кампанию ты начинал прапорщиком.
— А два года назад получил ротмистра. Ты знаешь, как туго у нас продвигаться по служебной лестнице. Французы сразу оценили меня — по достоинству.
И Петька Воронский подмигнул.
— Поздравляю, — Алексей Алексеевич перешел на французский язык.
— Благодарю. Ну что же, покажешь своего бесценного жеребца? — Воронский продолжал говорить по-русски.
Кромов кивнул жокею. Англичанин поджал сухие губы и резко дважды свистнул.
Ворота конюшни распахнулись, и двое конюхов вывели на растяжках каракового англизированного жеребца, переливающегося на солнце, словно он был облит глазурью.
— О, хорош! — изумленно протянул Воронский, когда конюхи проводили жеребца перед ним.
Англичанин вскочил в седло, собрал повод. Конюхи разом отстегнули растяжки. Жеребец, сдерживаемый поводом, пошел по кругу упругой рысью.
— Какой шаг, какой шаг! — восхищался покупатель. — Красавец, что твой Нижинский!
Англичанин перевел коня в галоп. Жеребец пошел тротом, четко выбивая ритм сухими, сильными ногами. Мускулатура рельефно выступала под блестящей шерстью.
— Это верно, что ты собирался записать его на приз? — спросил Воронский.
— Верно, — отвечал Кромов. — Это не единственная глупость, которую я мог бы сделать во Франции.
Воронский весело расхохотался. Теперь жокей пришпорил жеребца.
— Однако, — сказал покупатель и покрутил головой. — Однако!
Жокей остановил коня. Тот грыз трензель, нетерпеливо перебирал ногами. Казалось, двух кругов и не было пройдено.
— А каков он в конкуре? — спросил Воронский, ласково похлопывая жеребца по шее.
— Останешься доволен, — ответил Кромов.
— Сердце старого кавалериста не выдерживает! — воскликнул Воронский. — Я хочу сам попробовать. Где здесь можно переодеться?
…Жокей держал жеребца под уздцы. Воронский, переодетый в бриджи и сапоги, сидел в седле. Жокей и Кромов стояли в центре скакового круга, там, где на зеленом газоне были расставлены препятствия.
— Согласись, Алеша, — сказал Воронский, — в Пажеском корпусе я уступал тебе в полевой езде, но в конкуре мы были почти на равных.
Кромов подтвердил кивком головы. Воронский собрал повод, жокей отступил в сторону. Воронский картинно смотрелся в седле. Он сделал полукруг и послал коня на препятствие. Четкий глухой перестук копыт, и вдруг перед самым препятствием жеребец присел на круп и вильнул в сторону.
— Анкор! — крикнул жокей. — Повторить!
Воронский снова сделал полукруг и выслал жеребца. Тот же результат. Всадник с трудом удержался в седле.
— Черт знает что, — сказал он, подъезжая. — Не надо было хвастаться.
Он соскочил с седла и передал коня жокею. Лицо Воронского взмокло, покраснело, он снял синюю французскую фуражку, ладонью вытер щеки и лоб.
— Я покупаю жеребца. Англичанин сказал мне цену. Деньги немалые, но конь того стоит.
— В ваших руках, мосье мой полковник, он приобретет еще большую цену.
— Ай-ай-ай, — сказал Воронский. — Это мне наука. Не надо было хвастаться. Скажи, Алексей, разве французское правительство не предлагало тебе перейти к ним на службу? Я слышал, что…
— Нет, не предлагало, — прервал его Кромов.
— Хороши союзнички! Тебе не предлагало. Французы — легкомысленный народ!
— Мосье мой полковник очень строг к соотечественникам.
— К соотечественникам? Ах, да…
Кромов протянул руку:
— Жеребца оформишь через клуб. Прощай. — И зашагал через скаковое поле.
— Граф Кромов! — окликнул его Воронский.
Кромов остановился, обернулся. Воронский стоял, держась рукой за барьер, который он не сумел преодолеть.
— Алеша! — крикнул Воронский. — Ты все время говорил со мной по-французски. Отчего так?
— Из вежливости! — прокричал в ответ по-русски Алексей Алексеевич. — Просто я старался говорить с тобой на твоем родном языке. Прощай.
Петр Воронский долго смотрел вслед уходящему старому товарищу. Кромов так ни разу и не оглянулся.
XII. Август 1918 года. Букет для возлюбленной
Париж просыпается рано. Алексей Алексеевич медленно двигался в утренней деловой толпе. Август, но уже во всем чувствуется осень: в фасонах женских платьев, в ярких плакатах нового сезона на афишных столбах и особенно в названиях осенних цветов. Их продают на улицах из корзин, с тележек, просто предлагают, держа охапку букетов в руках.
— Мосье, купите букетик для своей возлюбленной.
Кромов купил астры. Подошел к уличному зеркалу, оглядел себя. Потрогал кончиками пальцев усы, поправил поля новой шляпы.
Из-за плеча в зеркале выплыло лицо Вадима Горчакова.
— «Стетсон» — модная шляпа, — сказал он. — Но я предпочитаю старую «барсолину». С годами приятно быть немного ретроградом.
Он положил руку на плечо Кромову. Так они стояли, глядя друг на друга в зеркале.
— Алексей, я был у твоих на днях. Мне сказали…
— Что мы разводимся с женой? Увы, да.
— И ты берешь весь позор на себя, как Каренин? Прости, что я вмешиваюсь, но я твой друг, я любил вас обоих… А то, что говорит твой брат Платон, это правда?
— Что именно?
— Что ты сильно «покраснел».
— Неправда.
— Я так и думал, что какое-то недоразумение. Значит, ты готов стать под наше знамя?
— Наше знамя?
— Знамя, на котором начертаны святые слова: за веру, царя и отечество.
— А как же парламент, реформы? Ты же говорил…
— Не я один. Мы говорили, а они действовали. Лучше слабоумный царь, чем остроумный псарь. Ты знаешь, что эти сукины дети, твоя обожаемая солдатня, бросили оружие и разбежались по домам? А те, что остались, братались с немцами по всему фронту. Опозорили родину-мать! Войдем в Москву, перевешаем их, как стрельцов при Петре.
— Хотите родину-мать лечить кровавыми припарками? Только палачи — плохие доктора…
— Руки боитесь запачкать, ваше сиятельство?
— Нет. Боюсь запачкать святые слова: вера, отечество…
Рука Горчакова соскользнула с плеча Алексея Алексеевича.
— Я запомню этот день, Алексей. Сегодня я похоронил друга.
Горчаков удалялся, раздвигая толпу.
— Вадим! — позвал Кромов.
Горчаков смешался с толпой.
Алексей Алексеевич постоял, глядя в зеркало, потом, протянув руку, прикрыл ладонью отражение своего лица и, круто повернувшись, решительным шагом направился к набережной. И здесь осень. Воздух над Сеной прохладный, горьковатый. Теперь ему не терпелось ее видеть. Он почти бежал мимо зеленых лавочек букинистов. Застанет ли? Шаги гулко отдавались в пустой маленькой улочке, сплошь застроенной особняками. Как давно он здесь не был! А почему, собственно? Что его останавливало? Вот здесь она живет. Он толкнул граненые прутья металлической калитки, прошел по мощенной плитами дорожке к дому. Еще четыре ступеньки, и дернуть медную ручку звонка. И вдруг он замешкался.
Ведь у ворот ее дома, блестя никелем, стоял роскошный новый автомобиль. Такой автомобиль может принадлежать только очень богатому человеку. За рулем сидит шофер в фуражке, которая подошла бы и адмиралу. У нее гости, ранние гости. А скорее всего, ранний гость. Ничего удивительного: молодая красивая женщина, актриса.
Куда он так спешил, незваный? Скажет ей, как клоун в цирке: «Здравствуй, вот и я!» Нет, надо уходить.
И тут все разрешилось само собой.
Дверь распахнулась, и молодой человек в клетчатом пиджаке, с котелком и тросточкой в руках поспешно пробежал по дорожке и оказался в автомобиле.
А на пороге дома остановилась Наталья Владимировна Тарханова в белом домашнем платье, утренняя, свежая, гневная.
— Алексей Алексеевич, — сказала она, словно они и не расставались вовсе, — вы видели когда-нибудь такого наглеца?! Он приехал дарить авто. Предлагает мне эту рухлядь, — она указала на автомобиль, который успел отъехать от тротуара. — Совершенно ничего не смыслит в музыке и думает, что меня можно купить… Чему вы смеетесь, Алексей Алексеевич?
Он протянул ей цветы, она взяла букет обеими руками, сказала:
— Спасибо, чудесные! — и спрятала в цветах пылающее лицо.
Усадила его у низкого окна.
— Отсюда видно Сену и мост немножко.
— Наталья Владимировна, я пришел проститься. — Слова выговаривались сами собой, и только сейчас он осознал, что это именно так.
— Вы уезжаете? Она растерялась.
— Не знаю Во всяком случае, я больше не смогу видеть вас. Долго. Может быть, никогда.
Она отошла к окну, и он смотрел, чтобы навсегда запомнить эти собранные к затылку волосы, нежную линию шеи, опущенные плечи. Вдруг она резко обернулась. Лицо ее было решительно, глаза полны слез.
— Зачем вы так говорите со мной? — воскликнула она с яростью. — Ведь мы любим друг друга, давно. И вы это прекрасно знаете! Боже мой, Кромов…
Ее слова стали доноситься до него словно откуда-то издалека.
— Это пытка! — выкрикнула она. — Мне все равно, что вы женаты! Все равно, вы понимаете? Вы хотели, чтобы я сказала вам первая? Я сказала. Вы довольны?
— Наталья Владимировна…
Он поймал ее пальцы, она вырвала руку.
— Я вам не говорила… никто не знает… Мой отец… Он души во мне не чаял, хотел, чтобы я ни в чем не нуждалась, верил в мой талант… Из сил выбивался, чтобы дать мне средства учиться… Он был мелким чиновником, сделал растрату. Я не хочу говорить, как я оказалась здесь, в Париже… Теперь знаменитая, сотни поклонников. Мне казалось, что вы догадываетесь о моем страхе, моем одиночестве. Все эти годы вы были для меня единственным… единственной связью с той Россией, которую я люблю, помню… которой живу… Почему вы не давали о себе знать так долго? Почему я должна довольствоваться отвратительными сплетнями о вас, чужой ложью? Говорят, что вы — большевистский агент… Это что, очень плохо? Я ничего не понимаю…
— Я не большевистский агент. Я не верноподданный государя. Я никто. Мосье Никто. Я потерял себя. Я себе омерзителен. Я люблю вас. Люблю, как никогда никого не любил и не полюблю… Но я не могу навязывать вам свои сомнения, свое ничтожество. Простите меня. Мне не надо было приходить к вам.
На улице Кромов остановился у мусорной урны. Достал голубой конверт, тот самый, с билетами до Сан-Франциско, чиркнул спичкой, поджег край, а когда пламя охватило бумагу, бросил конверт в урну.
XIII. Октябрь 1918 года. Папаша Ланглуа
Маленькие городки в окрестностях Парижа похожи один на другой. В центре мощеная небольшая площадь с клумбой, или фонтаном, или сделанной без претензий на высокое искусство аллегорической скульптурой, а то и памятником какому-нибудь из французских королей. Вокруг площади теснятся ратуша, церковь, дом мэра, один-два ресторанчика и магазины. Дальше — дома состоятельных жителей, торговые лавчонки. Еще дальше улицы уже не мостят и люд живет небогатый. И уж совсем на краю городской жизни — дома огородников, тех, кто разводит овощи и продает их на парижском рынке, носящем название «Чрево Парижа».
Земли у огородников немного, но вся она тщательно возделана, имеются оранжереи, парники. Дома на участках строят с таким расчетом, чтоб побольше оставить места для огородов.
Пасмурным осенним днем на окраине маленького городка на соседних, разгороженных низким забором участках трудились двое мужчин. Их согнутые фигуры с намокшими под моросящим дождем спинами медленно двигались вдоль зеленых рядов.
Один из огородников с трудом разогнулся, воткнул в землю саперную лопату, которой он окучивал кустики зелени, и огляделся.
Сосед его, которого он видел через редкий штакетник забора, продолжал упорно трудиться. Первый огородник решительно направился к забору. Он был небольшого роста, тощий, куртка свободно болталась на плечах. При ходьбе он заметно прихрамывал, сильно припадая на правую ногу. Подойдя, облокотился о перекладину, бодро произнес:
— Привет, мосье! По-моему, нам давно пора познакомиться. Сделайте перерыв — идите сюда.
Второй огородник распрямился и, отвечая на приветливый тон соседа, улыбнулся ему. Это был Алексей Алексеевич Кромов. Голова его казалась еще более поседевшей, может быть потому, что кожа стала темной от загара. Небольшая окладистая борода и отросшие усы делали его лицо простодушным. Неловко переступая через грядки, он подошел, сохраняя на лице улыбку.
— Позвольте представиться. — Сосед Кромова протянул ему над перекладиной жилистую, коричневую от загара руку. — Майор Ланглуа. В отставке. Теперь просто папаша Ланглуа. — Он был заметно старше Алексея Алексеевича. — Командовал кавалерийской бригадой. Списали в связи с тяжелым ранением. В бедро. Ничего, я тоже успел крепко насолить бошам в двух атаках на Марне. Небось почесываются, вспоминая папашу Ланглуа!
Сухая темная кожа на его лице собралась в бесчисленные складки.
Кромов поспешно отряхнул перепачканные землей пальцы и крепко пожал протянутую руку соседа.
— Алекс.
— Вы купили этот участок или арендуете?
— Арендую.
— Я, признаться, исподтишка наблюдаю, как вы огородничаете. Вы в этом деле новичок?
— Да, вот решил попробовать.
— Всегда можете мной располагать. Вы француз?
— Нет.
— Выговор у вас как у истинного парижанина. Но не из немцев?
— Нет-нет, — Кромов рассмеялся.
— Были на фронте?
— Приходилось. Но я в основном работал в службе обеспечения. Я русский.
Майор в отставке Ланглуа, прищурившись, раскуривал коротенькую французскую трубку.
— Не курите?
— Составлю вам компанию. — Кромов достал сигареты, закурил.
— Значит, мы союзники! Это хорошо. Я однажды видел самого маршала Жоффра, правда, издали. Он приезжал в расположение нашей части. И вот с ним был русский военный атташе, полковник. Этот русский бравировал своей храбростью. Шел по брустверу под обстрелом и не кланялся пулям.
— Господин полковник! — крикнул кто-то по-русски. Кромов обернулся на голос. У калитки стоял человек под большим черным зонтом.
— Кого он зовет? — спросил у Кромова папаша Ланглуа.
— Господин полковник, ваше сиятельство! — снова позвал человек с зонтом.
— Это ко мне. Извините.
Кромов пошел открывать калитку. Пожилой бухгалтер Глеб Ипполитович смотрел на Кромова виноватыми глазами.
— Здравия желаю, ваше сиятельство…
— Глеб Ипполитович…
— Не извольте беспокоиться, Алексей Алексеевич, — забормотал бухгалтер. — Я тогда не по своей воле… Коллегиально, так сказать… Кто старое помянет… — Бухгалтер окончательно смешался.