Он посмотрел на Мэри и подмигнул ей:
— Меня зовут Роберт.
Мэри стряхнула его руку; Роберт начал подталкивать их в нужную сторону.
— Прошу вас, — настаивал он, — вам наверняка там понравится.
Колин сказал:
— Знаете что, уберите-ка руки и от меня тоже.
Но Роберт извиняющимся тоном пытался объясниться с Мэри:
— Я просто хочу помочь. Я могу показать вам очень хорошее заведение.
Они снова тронулись с места.
— Нас не нужно силой тащить к хорошей еде, — сказала Мэри, и Роберт кивнул.
И дотронулся до лба:
— Я… я…
— Погодите минуту, — перебил его Колин.
— …всегда рад возможности поупражняться в английском. Может быть, иногда чересчур. Когда-то я говорил по-английски совершенно свободно. Сюда, прошу вас.
Мэри уже сделала несколько шагов. Роберт и Колин пошли следом.
— Мэри, — окликнул ее Колин.
— Английский, — сказал Роберт, — такой красивый язык, полный недоразумений.
Мэри улыбнулась через плечо. Они опять вышли к большому особняку на развилке двух улиц. Колин остановился и рывком высвободил руку.
— Прошу прошения, — сказал Роберт.
Мэри тоже остановилась и снова принялась изучать листовки. Роберт проследил за ее взглядом: она смотрела на грубо намалеванный красной краской по трафарету кулак, заключенный в эмблему, которой орнитологи обозначают самку птицы. Тон у него снова сделался извиняющимся, складывалось такое впечатление, что он готов принять на себя ответственность за каждое слово, которое они прочтут на этой стене.
— Бывают такие женщины, которые не могут найти себе мужчину. Они хотят разрушить все, что есть хорошего между мужчиной и женщиной. — И добавил как нечто само собой разумеющееся: — Они слишком уродливые.
Мэри посмотрела на него как на картинку в телевизоре.
— Ну вот, — сказал Колин, — позвольте представить вам местную оппозицию.
Она улыбнулась обоим — ласково.
— Давайте наконец пойдем и разыщем эту вашу хорошую еду, — сказала она, перебив на полуслове Роберта, который уже ткнул пальцем в другую какую-то листовку и начал было что-то объяснять.
Они свернули на левую улицу и шли десять минут; все это время громогласные попытки Роберта завязать разговор наталкивались на молчание, замкнутое со стороны Мэри — она снова скрестила руки на груди, — а со стороны Колина слегка враждебное — он старался держаться от Роберта подальше. Они нырнули в переулок и по стоптанным ступенькам спустились на крошечную площадь, едва ли тридцати футов в ширину, на которую выходило с полдюжины еще более узких проулков.
— Я живу вон там, — сказал Роберт, — неподалеку отсюда. Но вас к себе сейчас пригласить не могу. Слишком поздно. Жена уже спит.
Они еще несколько раз сворачивали направо и налево, проходя между покосившимися пятиэтажными домами и закрытыми лавками зеленщиков, возле которых стояли составленные в штабель ящики с овощами и фруктами. Из темноты возник лавочник в переднике, с тележкой, уставленной картонными коробками, и окликнул Роберта, тот в ответ рассмеялся, покачал головой и поднял руку. Когда они дошли до ярко освещенного дверного проема, Роберт откинул в сторону пожелтевшие пластиковые полоски висячей ширмы и пропустил Мэри вперед. Пока они спускались по довольно крутой лесенке в тесный и переполненный людьми бар, его рука лежала на плече Колина.
На высоких табуретах возле стойки сидела плотная группа молодых людей, одетых также, как Роберт; еще несколько, в одинаковых позах — весь вес перенесен на одну ногу, — собрались вокруг громоздкого, сплошь изысканно выгнутые линии и хромированные завитушки, музыкального автомата. Откуда-то из глубин машины сочился густой и насыщенный синий свет, придавая лицам этой второй группы нездоровый оттенок. Казалось, что все одновременно либо курят, либо гасят окурки быстрым, решительным движением, либо вытягивают шею вперед и надувают губы, чтобы прикурить сигарету от протянутой зажигалки. Поскольку одежда на всех была обтягивающая, каждый держал сигарету в одной руке, а зажигалку и пачку в другой. Песня, которую все внимательно слушали — поскольку никто ни с кем не говорил, — была громкой и душераздирающе сентиментальной, в полной оркестровке, и в голосе у солиста регулярно появлялась надрывная нота, стоило ему перейти к довольно часто повторявшемуся припеву с сардоническим «ха-ха-ха»; в этом месте сразу несколько молодых людей поднимали сигареты вверх и, стараясь не смотреть друг на друга, подпевали, хмуря лбы, каждый на своей надрывной ноте.
— Слава богу, что я не мужчина, — сказала Мэри и попыталась взять Колина за руку.
Роберт проводил их до столика и пошел к стойке. Колин сунул руки в карманы, качнулся на стуле и принялся разглядывать музыкальный автомат.
— Да брось ты, — сказала Мэри, легонько толкнув его в плечо. — Я пошутила.
Глава третья
Песня закончилась триумфальным симфоническим финалом и тут же началась снова. За стойкой упал и разлетелся вдребезги стакан; по залу тут же пробежала короткая рябь аплодисментов.
Роберт вернулся с большой, без этикетки бутылкой красного вина, тремя стаканами и двумя изрядно залапанными хлебными палочками, у одной из которых был обломан кончик.
— Сегодня, — с гордостью возгласил он, перекрывая гвалт, — заболел повар.
Он подмигнул Колину, сел и разлил вино по стаканам.
Роберт начал задавать им вопросы, и поначалу они отвечали нехотя. Они сказали ему, как их зовут, что они не женаты, что живут порознь, по крайней мере на данный момент. Мэри сообщила, сколько лет ее детям и какого они пола. Каждый объяснил, чем зарабатывает на жизнь. Затем, несмотря на отсутствие еды и не без помощи вина, они начали испытывать редко выпадающее на долю туриста удовольствие оттого, что оказались в совершенно не туристическом месте — сделали открытие, обнаружили что-то взаправдашнее. Они расслабились, они с головой ушли в здешний шум и дым; они, в свою очередь, начали задавать серьезные, заинтересованные вопросы, как и положено туристам, благодарным за то, что им наконец удалось как следует поговорить с настоящим аборигеном. Бутылку они уговорили меньше чем за двадцать минут. Роберт рассказал им о том, что у него есть определенные деловые интересы, что вырос он в Лондоне, а жена у него канадка. Когда Мэри спросила, как он познакомился с женой, Роберт ответил, что это вообще не поддается какому бы то ни было объяснению, если не описать сперва его сестер и мать, а к ним, в свою очередь, подобраться можно только через отца. Стало ясно, что он готовит почву для того, чтобы поведать им историю своей жизни. «Ха-ха-ха» взвинтилось в очередном крещендо, и за столиком возле музыкального автомата мужчина с курчавыми волосами уронил лицо в сложенные лодочкой ладони. Роберт обернулся к стойке и крикнул, чтобы ему принесли еще одну бутылку вина. Колин разломил хлебные палочки на половинки и кивнул на них Мэри.
Песня закончилась, и по всему периметру стойки завязались разговоры, сперва еле-еле, приятный легкий гул и шелест иноязычных гласных и согласных звуков; простые фразы, в ответ на которые звучало одно-единственное слово или просто невнятный звук; затем паузы, в случайном порядке или контрапунктом, за которыми следовали более сложные фразы, на более высокой ноте, предполагавшие куда более развернутый ответ. Менее чем за минуту в зале одновременно разгорелось несколько, судя по всему, весьма оживленных дискуссий, так, словно кто-то заранее собрал здесь самых завзятых спорщиков и вбросил полдюжины горячих тем. Если бы музыкальный автомат заиграл сейчас, никто бы его просто-напросто не услышал.
Роберт поставил стакан на стол, обхватил его обеими руками и принялся, затаив дыхание, его рассматривать, и от этого Колину и Мэри, которые внимательно за ним наблюдали, начало казаться, что и им тоже стало трудно дышать. Он выглядел старше, чем тогда, на улице. В косых лучах электрического света на лице у него проступил узор из едва ли не геометрически правильных, похожих на решетку морщин. Две линии, от основания ноздрей к уголкам рта: почти идеальный треугольник. Параллельные борозды поперек лба, а дюймом ниже, под прямым углом к ним, у переносицы одна-единственная глубокая складка плоти. Он едва заметно кивнул сам себе и выдохнул, и его массивные плечи опали. Мэри и Колин подались вперед, чтобы не пропустить начальных слов истории.
— Всю свою жизнь мой отец был дипломатом, и долгие, долгие годы подряд мы жили в Лондоне, в Найтсбридже. Но в детстве я был лентяем, — улыбнулся Роберт, — и мой английский до сих пор далек от совершенства. — Он сделал паузу, как будто ждал, что его сейчас же бросятся опровергать. — Мой отец был большим человеком. Я был самым младшим из его детей и единственным сыном. Когда он садился, то садился вот так. — Роберт принял свою прежнюю, напряженную, с прямой спиной позу и аккуратно опустил руки на колени. — Всю жизнь отец носил вот такие усики, — указательным и большим пальцами Роберт отмерил под носом примерно дюйм, — а когда они начали седеть, он пользовался такой маленькой щеточкой для того, чтобы их подкрашивать, какими женщины подкрашивают глаза. Тушью. Все его боялись. Моя мать, мои сестры, даже посол боялся моего отца. Если он хмурил брови, никто не решался и рот открыть. За обеденным столом говорить было можно только в том случае, если сперва к тебе обратился отец.
Роберт заговорил громче, чтобы перекрыть царящий вокруг гомон:
— Каждый вечер, когда ожидался прием и мама уходила одеваться, нам надлежало сидеть смирно, помня об осанке, и слушать, как отец читает нам вслух.
Каждое утро он поднимался из постели в шесть часов и шел в ванную бриться. Никому не разрешалось вставать с постели, пока он не закончит. Когда я был совсем маленьким, я всегда вскакивал сразу вслед за ним и быстро бежал к ванной, чтобы застать там его запах. Запах, прошу прощения, был ужасный, но его забивали запахи мыла и мужского парфюма. Даже теперь для меня запах одеколона — это запах моего отца.
Я был его любимчиком, я был его страстью. Я помню — может быть, это происходило не раз и не два, — тогда моим старшим сестрам, Эве и Марии, было четырнадцать и пятнадцать лет, и за ужином они принимались упрашивать его: «Пожалуйста, папа. Ну пожалуйста!» И на любую просьбу он отвечал: «Нет!» Им нельзя было отправиться на экскурсию вместе с одноклассниками, потому что там будут мальчики. Перестать носить белые гольфы было никак не возможно. Сходить вечером в театр можно было только в том случае, если мама тоже согласится пойти. Непозволительно было оставить ночевать подругу, потому что она оказывает на них дурное влияние и никогда не ходит в церковь. Затем как-то вдруг отец оказывался за спинкой моего стула — а сидел я всегда рядом с мамой — и принимался хохотать во все горло. Он подхватывал у меня с колен салфетку и засовывал мне ее за воротник рубашки. «Смотрите! — говорил он. — Вот следующий глава семьи. И вам следует заранее запомнить, что решения здесь принимает Роберт!» После чего он заставлял меня решать спорные вопросы, и все это время его рука лежала у меня вот здесь и сжимала мне шею. Отец говорил: «Роберт, можно этим барышням носить шелковые чулки, как у мамы?» И я, десятилетний, выкрикивал что есть силы: «Нет, папа!» — «А можно им без мамы ходить в театр?» — «Ни в коем случае, папа», — «Роберт, можно, их подружка останется у нас ночевать?» — «Ни за что на свете, папа!»
Я гордился своими ответами, понятия не имея о том, что меня просто используют. Может, это и было всего один раз. Я бы с радостью исполнял этот номер каждый вечер. А затем отец шел обратно, туда, где во главе стола стоял его собственный стул, и на лице у него появлялось скорбное выражение. «Мне очень жаль, Эва, Мария, я уж было совсем решил передумать, но раз уж Роберт так решил, значит, так тому и быть». И он начинал смеяться, и я смеялся вместе с ним; я верил всему, каждому слову. Я хохотал до тех пор, пока мама не клала мне руку на плечо и не говорила: «Ш-ш-ш, тише, Роберт, замолчи».
Итак! Как же должны были мои сестры ко мне относиться? Следующий случай произошел лишь однажды, это я помню наверняка. Дело было на выходные, и всю вторую половину дня дома никого не было. Я отправился в родительскую спальню все с теми же двумя сестрами, Эвой и Марией. Я сидел на кровати, а они подошли к туалетному столику мамы и вытащили наружу все, что там было. Сперва они накрасили ногти и стали размахивать руками в воздухе, чтобы лак высох. Потом принялись накладывать себе на лица крем и пудру, они накрасили губы, они стали выдергивать волоски из бровей и красить ресницы тушью. Они велели мне закрыть глаза, а сами тем временем стили белые гольфы и надели вынутые из маминого ящичка чулки. А потом они просто стояли, две очень красивые женщины, и смотрели друг на друга. А потом еще целый час бродили по дому, оглядываясь через плечо на каждое зеркало или просто на оконное стекло, кружились, кружились, кружились в центре гостиной или садились этак осторожно на самый краешек кресла и поправляли волосы. И всюду я ходил за ними как тень и все это время смотрел на них, ходил и смотрел. «Правда, мы красавицы, а, Роберт?» — говорили они. Они понимали, что я совсем растерялся, потому что передо мной были уже не мои сестры, а две американские кинозвезды. Они были в восторге от самих себя. Они смеялись и целовались, потому что теперь они были две самые настоящие женщины.
Потом, ближе к вечеру, они пошли в ванную и все с себя смыли. В ванной они попрятали все баночки и скляночки и открыли окна, чтобы мама не почувствовала запаха своих собственных духов. Они аккуратно сложили чулки и подвязки и убрали их на место, в том самом порядке, в котором все лежало раньше. Они закрыли окна, мы спустились вниз и стали ждать, когда вернется мама, и все это время я просто места себе не находил от возбуждения. Ни с того ни с сего эти прекрасные женщины снова превратились в моих сестер, долговязых школьниц.
Потом настало время ужина, а я все не мог успокоиться. Сестры вели себя так, словно ничего не случилось. А мне все время казалось, что отец на меня смотрит. Я поднял глаза, и он тут же заглянул сквозь них прямо мне в душу. Очень медленно он отложил в сторону нож и вилку, прожевал и проглотил все, что было у него во рту, и сказал: «Расскажи-ка мне, Роберт, что ты делал сегодня днем?» И я понял, что он все знает, как Бог. И что он испытывает меня, чтобы понять, достаточно ли я честен, чтобы сказать правду. Так что лгать не имело смысла. Я рассказал ему все: про помаду, пудру, кремы и духи, про чулки из маминого ящичка, а еще я ему рассказал, так, словно этим можно было все оправдать, о том, как аккуратно сестры все за собой убрали. Я упомянул даже про окно. Поначалу сестры смеялись и отрицали все, что я говорил. Но я вспоминал все новые и новые подробности, и они замолчали. Когда я закончил, отец сказал просто: «Спасибо, Роберт» — и вернулся кеде. До самого конца ужина никто за столом не сказал ни слова. Я не осмеливался даже посмотреть в ту сторону, где сидели сестры.
После ужина, прямо перед тем как мне нужно было ложиться спать, отец вызвал меня к себе в кабинет. Туда никогда никого не пускали, там хранились все государственные тайны. Это была самая большая комната в доме, потому что иногда отец принимал там других дипломатов. Окна и темно-красные бархатные шторы занимали всю стену, от пола до потолка, а на потолке были золотые листья и большие круглые узоры. И люстра. Повсюду стояли стеклянные шкафы с книгами, а пол был мягкий, потому что на нем лежали ковры со всех концов света, а некоторые даже висели на стенах. Отец коллекционировал ковры.
Он сидел за огромным столом, на котором лежали бумаги, а перед ним стояли две мои сестры. Он велел мне сесть на другом конце комнаты в большое кожаное кресло: раньше оно принадлежало моему деду, который тоже был дипломатом. Все молчали. Как в немом кино. Отец достал из ящика стола кожаный ремень и стал бить сестер — по три очень сильных удара каждой пониже спины, — и ни Эва, ни Мария не проронили ни звука. И вдруг я оказался снаружи. Перед запертой дверью. Сестры ушли каждая в свою комнату плакать, а я поднялся по лестнице к себе в спальню, и на этом все кончилось. Отец больше не упоминал об этом случае.
Н-да, сестры. Они меня ненавидели. Они спали и видели, как бы мне отомстить. Я думаю, еще несколько недель после того случая они ни о чем другом между собой вообще не говорили. Все произошло, когда в доме опять никого не осталось, ни родителей, ни повара, — примерно через месяц после того, как сестер выпороли, а может быть, и больше. Но сначала я должен вам сказать еще одну вещь: несмотря на то что я был любимчиком, существовала уйма строго-настрого запретных для меня вещей. В особенности это касалось сладостей, как еды, так и напитков: ни шоколада, ни лимонада. Дед никогда не позволял отцу есть сладкое, за исключением фруктов. Это вредно для желудка. Но самое главное, что сладости, и в особенности шоколад, очень дурно влияют на мальчиков. От них характер становится слабым, как у девчонок. Может, это и правда, только наукой пока не доказано. А еще отец очень заботился о моих зубах, ему хотелось, чтобы зубы у меня были совсем как у него, идеальными. Вне дома мне время от времени перепадали сладости от других мальчиков, но дома я даже в глаза их не видел.
В тот день я был в саду; ко мне подошла Алиса, самая младшая из моих сестер, и сказала: «Роберт, Роберт, скорее иди на кухню. Там для тебя такое угощение! Эва и Мария устроили для тебя самый настоящий пир!» Поначалу я не хотел идти, потому что сразу заподозрил какой-то подвох. Но Алиса повторяла снова и снова: «Ну быстрей же, Роберт», — так что в конце концов я все-таки отправился на кухню, где меня ждали и Эва, и Мария, и Лиза, четвертая сестра. А на столе стояли две большие бутылки лимонада, торт с кремом, две упаковки кулинарного шоколада и большая коробка зефира. Мария сказала: «Это все тебе». Я тут же насторожился и спросил: «С чего бы это?» А Эва ответила: «Мы хотим, чтобы впредь ты был к нам добрее. Когда ты все это съешь, ты ведь уже не сможешь забыть о том, как хорошо мы к тебе относимся». Мне это показалось достаточно убедительным, а сладости выглядели такими вкусными, и вот, недолго думая, я уселся за стол и потянулся за бутылкой лимонада. Но Мария тут же перехватила мою руку. «Сначала, — сказала она, — ты должен выпить лекарство», — «Это еще зачем?» — «Ты же знаешь, что сладости вредны для твоего желудка. Если ты разболеешься, папа поймет, чем ты тут занимался, и у нас у всех будут большие неприятности. А от этого лекарства все будет так, как надо». Я открыл рот, и Мария влила в меня четыре большие ложки какого-то масла. Вкус был отвратительный, но это было уже не важно, потому что я тут же накинулся на шоколад и на торт и стал запивать их лимонадом.
Сестры стояли вокруг стола и смотрели, как я ем. «Что, вкусно?» — время от времени спрашивали они, но ел я так быстро, что разговаривать было просто некогда. Я и впрямь поверил, что они заискивают передо мной потому, что знают: когда-нибудь я унаследую дедушкин дом. После того как я допил первую бутылку лимонада, Эва взяла со стола вторую и сказала: «Мне кажется, вторую он уже не осилит. Наверное, нужно ее убрать». И Мария тут же подхватила: «Да-да, конечно, убери ее. Только мужчина в состоянии выпить две бутылки лимонада подряд». Тогда я выхватил у сестры бутылку и сказал: «С чего это вы подумали, что я с ней не справлюсь?» И сестры в один голос ахнули: «Роберт, мы глазам своим не верим!» Естественно, я выпил ее до дна и не оставил ни крошки ни от шоколада, ни от зефира, ни от торта, а сестры стояли рядом и дружно хлопали в ладоши: «Браво, Роберт!»
Я попытался встать. Кухня закружилась у меня перед глазами, и мне вдруг страшно захотелось в туалет. Но тут вдруг Эва и Мария сшибли меня с ног и прижали к полу. Я был слишком слаб, чтобы бороться с ними, а они были гораздо больше и сильнее меня. У них наготове был длинный кусок веревки, которым они и связали мне руки за спиной. А Лиза с Алисой все это время скакали вокруг и пели: «Браво, Роберт!» Потом Эва и Мария рывком поставили меня на ноги и тычками погнали вон из кухни, потом по коридору, через просторный холл — в отцовский кабинет. Они вынули вставленный с внутренней стороны ключ, захлопнули дверь и заперли ее снаружи. «До свидания, Роберт! — прокричали они мне в замочную скважину. — Теперь ты большой, теперь ты настоящий папа в настоящем кабинете».
Я стоял посреди этой огромной комнаты, под люстрой, и поначалу никак не мог понять, зачем меня сюда привели, а потом понял. Я попытался развязаться, но узлы были затянуты крепко. Я кричал, колотил в дверь ногами, бился о нее головой, но дом словно вымер. Я начал бегать из угла в угол, пытаясь найти хоть одно не застланное дорогими коврами местечко, но ковры были всюду. И в конце концов я не выдержал. Сперва пошел лимонад, а вскоре вслед за ним шоколад и торт, жидкие, как вода. На мне были короткие штанишки, как на обычном английском школьнике. И вместо того чтобы стоять смирно и испортить всего один ковер, я носился по всей комнате, крича и рыдая, как будто отец уже дышал у меня за спиной.
В замке провернулся ключ, дверь распахнулась, и в комнату вбежали Эва и Мария. «Фу-у-у! — закричали они. — Ну, быстро, быстро! Папа идет». Они развязали веревку, снова вставили ключ с внутренней стороны и убежали, хохоча как безумные. И я услышал, как у парадного остановилась машина отца.
Поначалу я не мог даже сдвинуться с места. Потом сунул ржу в карман, вынул платок и пошел к стене — да-да, это осталось даже на стенах, даже на отцовском столе — и начал промокать старый персидский ковер. Потом я посмотрел на ноги: они были черными едва ли не сплошь. От платка не было никакого толку, он был слишком маленький. Я подбежал к столу и захватил пятерней какие-то бумаги: именно в этом виде и застал меня отец — вытирающим ноги мятой пачкой государственных документов, а пол в кабинете вокруг меня более всего напоминал самый настоящий свинарник. Я сделал по направлению к нему два шага, рухнул на колени, и меня вырвало едва ли не ему на самые туфли, и рвало меня долго. Когда я остановился, он так и стоял в дверном проеме. В руке у него был портфель, а лицо не выражало ровным счетом ничего. Он посмотрел на то место, куда меня вырвало, и сказал: «Роберт, ты ел шоколад!» И я ответил: «Да, папа, но…» Но этого было довольно. Потом ко мне в комнату приходила мама, а утром пригласили психиатра, который сказал, что я перенес травму. Но отцу довольно было одного того, что я ел шоколад. Он порол меня каждый вечер, три дня подряд, и еще много месяцев я не слышал от него ни единого доброго слова. Долгие, долгие годы мне не разрешалось заходить к нему в кабинет, пока я не вошел туда со своей будущей женой. И до сей поры я в рот не беру шоколада, и сестер я тоже так и не простил.
Все то время, пока я был вне закона, единственным человеком в доме, который со мной разговаривал, была мама. Она настояла на том, чтобы отец бил меня не слишком сильно и не больше трех раз, по вечерам. Она была высокая и очень красивая. Чаще всего она носила белое: белые блузки, белые шарфики, белые шелковые платья на дипломатических приемах. Лучше всего я помню ее именно в белом. По-английски она говорила очень медленно, но все делали ей комплименты за то, какая правильная и какая элегантная у нее речь.
В детстве мне часто снились дурные сны, очень дурные. А еще я ходил во сне, впрочем, это и сейчас иногда со мной случается. Я постоянно просыпался посреди ночи после очередного кошмара и тут же звал ее: «Мам!» — совсем как мальчики-англичане. И было такое впечатление, что она лежит и ждет, когда я ее позову, потому что в ту же самую секунду в дальнем конце коридора, где была родительская спальня, раздавался скрип пружин, зажигался свет и — еле слышный звук: хрустнула косточка в ее босой ступне. И каждый раз, когда она входила ко мне в комнату и спрашивала: «Что случилось, Роберт?» — я отвечал ей: «Можно мне стакан воды?» Я никогда не говорил: «Мне приснился страшный сон» или: «Я испугался». Всегда речь шла о стакане воды, который она приносила мне из ванной, а потом смотрела, как я пью. Потом она целовала меня в голову, вот здесь, и я тут же засыпал. Иногда это происходило из ночи в ночь, из месяца в месяц, но она никогда не оставляла стакана с водой возле моей постели. Она знала, что мне нужен предлог, чтобы позвать ее среди ночи. И не надо было ничего объяснять. Мы были так близки с ней. И даже после того, как я женился, пока она была жива, я каждую неделю относил ей свои рубашки.
Всякий раз, как отец уезжал, я спал в ее постели, пока мне не исполнилось десять лет. Кончилось это совершенно внезапно. Однажды вечером к нам пригласили на чай жену канадского посла. Приготовления шли целый день. Маме хотелось убедиться в том, что и я, и сестры знаем, как держать чашку и блюдечко. Мне предстояло ходить по комнате и предлагать всем блюдо с печеньем и маленькими сэндвичами с обрезанной корочкой. Меня отправили к парикмахеру, а потом заставили надеть красный галстук-бабочку, который я просто терпеть не мог. У жены посла были синие волосы, я такого еще ни разу в жизни не видел, а еще она привела с собой дочку Кэролайн, которой было тогда двенадцать лет. Мой отец, как я выяснил позже, сказал, что нашим семьям не мешало бы сойтись поближе, имея в виду как дипломатические, так и деловые интересы. Мы сидели тихо и слушали, как две наши мамы беседуют, а когда канадская леди задавала нам вопрос, мы держали спину и вежливо ей отвечали. Нынешних детей такому не учат. Потом мама увела жену посла, чтобы показать ей дом и сад, а нас, детей, оставили одних. Сестры мои по такому случаю обрядились в самые нарядные платья и сидели вместе, все четыре, на большом диване, так тесно, что казались одним существом, тугим клубком из ленточек, кружев и завитков. Когда сестры собирались вот так, все вместе, это было что-то ужасное. Кэролайн сидела на деревянном стуле, а я на другом таком же. Несколько минут все молчали.
У Кэролайн были голубые глаза и маленькое, как у обезьянки, личико. Нос у нее был веснушчатый, а волосы она в тот день заплела в косичку. Никто не говорил ни слова, но краем глаза я видел, как на диване кто-то кого-то толкнул локтем в бок. Было слышно, как у нас над головами наша мама и мама Кэролайн ходят из комнаты в комнату. И вдруг Эва сказала: «Мисс Кэролайн, а вы спите со своей мамой?» Кэролайн ответила: «Нет, а вы?» И Эва ей: «Мы-то нет, а вот Роберт спит».
Я сделался красным как рак и совсем уже было собрался встать и выбежать вон из комнаты, но тут Кэролайн обернулась ко мне с улыбкой и сказала: «А мне кажется, что это ужасно мило», и с этой самой минуты я в нее влюбился и перестал спать с мамой в одной постели. Шесть лет спустя я снова встретил Кэролайн, а еще через два года мы поженились.
Народ в баре понемногу стал расходиться. Верхний свет погасили, и официант начал подметать пол. На последней части истории Колин задремал, уронив голову на согнутую в локте руку. Роберт собрал со стола пустые винные бутылки, отнес их к стойке и, судя по всему, принялся отдавать какие-то распоряжения. Подошел второй официант, выбросил из пепельницы окурки в ведерко и вытер со стола.
Когда Роберт вернулся, Мэри сказала:
— Не слишком-то много вы нам рассказали о своей жене.
Он вложил ей в руку спичечный коробок, на этикетке которого были напечатаны название и адрес бара.
— Я здесь почти каждый вечер.
И осторожно сжал ее пальцы, так что коробок исчез в ее ладони. Проходя мимо Колина, Роберт вытянул руку и взъерошил ему волосы. Мэри проводила его взглядом, посидела, зевая, пару минут, а потом разбудила Колина и напомнила, что пора идти. Кроме них, в баре уже совсем никого не осталось.
С одной стороны улица растворялась в кромешной тьме; с другой рассеянный голубовато-серый свет позволял различить цепочку невысоких зданий, которые, подобно вырезанным в граните ступеням, спускались все ниже, чтобы сомкнуться там, где улица сворачивала в сторону. В тысячах футов над землей порозовевший по краю полупрозрачный облачный палец указывал куда-то за поворот. Вдоль улицы дул прохладный соленый сквознячок и теребил целлофановую обертку, прилипшую к ступеньке, на которой сидели Колин и Мэри. Из-за плотно закрытого окна непосредственно у них над головой доносились приглушенный храп и скрип пружин. Мэри склонила голову Колину на плечо, а сам он притулился возле стены, в узком зазоре между двумя водосточными трубами. С более освещенного конца улицы в их сторону быстрой трусцой засеменила собака, аккуратно цокая когтями о сбитые камни мостовой. Добежав до них, она не остановилась и даже не повернула к ним голову, и после того, как она растворилась в темноте, пунктирный ритм ее шагов еще какое-то время был слышен.
Глава четвертая
— Надо было взять с собой карты, — сказал Колин.
Мэри приткнулась к нему поближе.
— Да какая разница, — пробормотала она. — Мы же в отпуске.
Примерно через час их разбудили голоса и смех. Где-то вдалеке на высокой ровной ноте звенел колокол. Улица была залита тусклым ровным светом, и бриз стал теплым и влажным, как дыхание ребенка. Мимо них по улице хлынули дети, одетые в ярко-синие платьица с черными воротниками и манжетами, и у каждого за спиной по аккуратной, туго перетянутой стопке книг. Колин встал и, держась обеими руками за голову, вывалился на середину улицы; детский ручеек разделился надвое, чтобы пропустить его, и сомкнулся снова. Крохотная девчушка кинула ему в живот теннисным мячиком и ловко поймала мяч на отскоке; по толпе рябью пробежали радостные и одобрительные восклицания. Затем колокол смолк, оставшиеся дети замолчали и с мрачным видом побежали дальше. Улица как-то вдруг опустела. Мэри сидела на ступеньке, сгорбившись, и отчаянно скребла обеими руками голень и щиколотку правой ноги. Колин, едва заметно покачиваясь, стоял посреди улицы и смотрел в сторону невысоких зданий.
— Кто-то меня укусил, — пожаловалась Мэри. Колин подошел, встал около нее и стал смотреть, как она чешется. Россыпь маленьких красных точек быстро дорастала до размеров мелких монет и наливалась пунцовым цветом.
— Я бы на твоем месте перестал чесаться — сказал Колин.
Он перехватил ее за запястье и помог встать. Где-то далеко позади раздались детские голоса, искаженные акустикой, которая напоминала акустику в гигантской бальной зале: дети твердили нараспев не то катехизис, не то таблицу умножения.
Мэри передернуло.
— О господи! — выдохнула она, с явной издевкой над собственным, едва ли не детским нетерпением. — Если их не почесать, то я просто-напросто сдохну на месте. И как же хочется пить!
Похмелье сообщило Колину несколько высокомерное и грубоватое чувство уверенности в себе вообще-то ему не свойственное. Он встал у Мэри за спиной, прижал ее руки к бокам и указал в дальний конец улицы.
— Мне кажется, если мы пойдем в ту сторону, — шепнул он ей на ухо, — то выйдем к морю. А там наверняка будет открытое кафе.
Мэри позволила ему подтолкнуть себя вперед.
— Ты небритый.
— Помни, — сказал Колин, когда они зашагали под горку, набирая скорость, — мы в отпуске.
Море открылось сразу за поворотом. Набережная была пустынной и узкой, застроенной в обе стороны сплошной шеренгой обшарпанных домов. Из гладкой желтовато-коричневой поверхности воды под странными до нелепости углами торчали деревянные сваи, но ни одной лодки за них зачалено не было. Справа от Колина и Мэри ржавая жестяная табличка указывала вдоль набережной, на больницу. Из того же переулка, из которого только что вынырнули они сами, вышел к воде маленький мальчик, которого конвоировали с обеих сторон две женщины среднего возраста с туго набитыми пластиковыми сумками в руках. Эта троица остановилась под указателем, одна из женщин наклонилась и принялась рыться в сумках так, будто они что-то забыли. Как только они тронулись с места, мальчик пронзительным голосом начал было чего-то требовать, но на него тут же шикнули.
Колин и Мэри сели у самой кромки набережной на какие-то отчаянно пахнущие дохлой рыбой ящики. Какое же облегчение — вырваться наконец из путаницы узких улочек и переулков, сесть и просто смотреть на море. Смысловым центром пейзажа служил невысокий, окруженный стеной остров в полумиле от берега, целиком отведенный под кладбище. На одном конце его были часовня и небольшой каменный пирс. С такого расстояния, в перспективе, искаженной сизой утренней дымкой, ярко-белые склепы и надгробия являли картину города будущего, развитого сверх всякого разумения. Сквозь низко висящую полосу городских испарений солнце казалось диском из нечищеного серебра, маленьким и четким.
Мэри снова склонила голову Колину на плечо.
— Такое впечатление, что сегодня тебе придется заботиться обо мне, — сказала она сквозь зевок.
Он погладил ее кожу у основания шеи:
— А вчера, значит, ты обо мне заботилась?
Она кивнула и закрыла глаза. Потребность в том, чтобы один из них заботился о другом, уже давно вошла у них в привычку, они по очереди брали на себя эту обязанность и старательно ее выполняли. Колин поуютнее обнял Мэри и — почти машинально — поцеловал ее в ухо. Из-за кладбищенского острова показался пассажирский пароходик и подошел к пирсу. Даже на таком расстоянии было видно, что в руках у крохотных фигурок в черном, сошедших на берег, букеты цветов. По-над водой до них долетел еле слышный пронзительный вскрик — чайка, а может, ребенок, — и пароходик отвалил от острова.
Направлялся он явно к больничному причалу, который находился за поворотом береговой линии: с того места, где они сидели, его было не видно. Сама больница, однако, возвышалась над окружающими зданиями этакой цитаделью облупленного горчично-желтого архитектурного хаоса, придавленного сверху бледно-розовыми черепичными крышами, которые служили подставками для разношерстного выводка телевизионных антенн. У некоторых палат были высокие, забранные решетками окна, выходившие на балконы размером с небольшой корабль, где одетые в белое пациенты — или медсестры — сидели или стояли, глядя на море.
Набережная и улицы за спиной у Колина и Мэри постепенно заполнялись народом. Ковыляли с пустыми хозяйственными сумками молчаливые старухи в черных шалях. Из соседнего дома как-то разом пошел могучий запах крепкого кофе и сигарного дыма, который тут же смешался с рыбной вонью и едва совсем ее не заглушил. Морщинистый старый рыбак в рваном сером костюме и рубашке без пуговиц, которая когда-то была белой — складывалось впечатление, что лет сто назад он сбежал от конторской работы, — бросил возле ящиков кучу рыболовных сетей, чуть не под ноги Колину и Мэри. Колин сделал было робкий извиняющийся жест, но старик, который уже двинулся прочь, припечатал его емкой, раз и навсегда, фразой: «Туристы!» — и взмахом руки отпустил все грехи.
Колин разбудил Мэри и уговорил пойти с ним на больничный пирс. Если там не окажется кафе, пароходик отвезет их по каналам в центр города, а там уже и до гостиницы буквально рукой подать.
К тому времени, как они добрались до величественных ворот, служивших входом в больницу, пароходик уже приготовился в обратный путь. Управляли им двое молодых людей в синих куртках, темных очках в серебряной оправе и с одинаково тонкими, будто карандашом нарисованными усиками. Один стоял наготове у штурвала, а другой отвязывал чалку от кнехта ловкими небрежными движениями запястья; в самый последний момент он шагнул на борт через быстро ширящуюся полоску маслянистой воды, тем же движением распахнул воротца в перилах, за которыми сгрудились пассажиры, и закрыл их за собой одной рукой, отрешенно глядя при этом на удаляющийся пирс и перекрикиваясь то и дело со своим товарищем.
Ни слова не говоря друг другу, Колин и Мэри повернулись к морю спиной и присоединились к людскому потоку, который вливался в ворота и тек дальше, к больнице, по довольно крутой подъездной дорожке, обсаженной цветущим кустарником. На табуретках сидели старушки и торговали журналами, цветами, крестиками и статуэтками, но никто даже не останавливался, чтобы посмотреть на их товар.
— Если здесь есть амбулаторные больные, — сказал Колин, чуть сильнее сжав руку Мэри, — то могут продавать какую-нибудь еду.
Мэри вдруг прорвало:
— Если мне не нальют стакана воды, я просто сдохну. Уж этого-то от них можно будет добиться.
Нижняя губа у нее треснула, кожа вокруг глаз потемнела.
— Наверняка, — ответил Колин. — В конце концов, это же больница.
У двойных витражных дверей, увенчанных большим полукружием из цветного стекла, выстроилась очередь. Встав на цыпочки, они смогли разглядеть сквозь отражения людей и кустов фигуру в форме, охранника или полицейского, который стоял в полумгле между наружной и внутренней дверью и проверял у каждого посетителя документы. Люди вокруг них принялись доставать из карманов и сумок ярко-желтые карточки. Похоже, они попали сюда в тот промежуток времени, когда в палаты пускают родственников, потому что, судя по всему, больных в очереди не было совсем. Толпа придвинулась ближе к двери. Возле нее на пюпитре было выставлено каллиграфически выведенное объявление — одно длинное предложение, в котором дважды встречалось слово, очень похожее на «секьюрити». Слишком усталые, чтобы объясняться с охранником в форме, растолковывая ему, кто они такие и что им просто хочется чего-нибудь попить и перекусить, Колин и Мэри, сопровождаемые недоуменно-сочувствующими возгласами толпы, проделали обратный путь к воротам. Где-то в окрестностях, судя по всему, было несколько кафе, но возле больницы они почему-то ни одного не заметили. Мэри сказала, что хочет остановиться где-нибудь и поплакать, и они уже начали подыскивать подходящее для этого местечко, когда услышали крик и приглушенный звук корабельного двигателя, дающего задний ход: у пирса ошвартовался очередной пароходик.
Чтобы добраться до гостиницы, нужно было пройти через одну из популярнейших мировых туристических достопримечательностей — через колоссальную площадь в форме клина, закрытую с трех сторон величественными, со сводчатыми галереями домами: над открытой ее стороной царила часовая башня из красного камня, а за ней — знаменитый собор с белыми куполами и ослепительным фасадом, где, как об этом неоднократно было сказано, столетия цивилизации слились в ликующем единстве. У двух продольных сторон площади, как две армии, готовые ринуться друг на друга через булыжную нейтральную полосу, стояли плотные ряды стульев и круглых столиков — уличный резерв почтенных местных кафе; оркестры с музыкантами и дирижерами, одетыми, невзирая на утреннюю духоту, в смокинги, играли одновременно: музыку маршевую и романтическую, вальсы и отрывки из популярных опер с непременной оглушительной кульминацией в конце. Повсюду толпились, суетились и гадили голуби, и в каждом кафе после очередной порции искренних, но жидких аплодисментов оркестр на время неуверенно замирал. Туристы волнами катились через ослепительно освещенную площадь и откалывались маленькими группами от основной массы, чтобы раствориться в монохромной мозаике света и тени в изящных колоннадах галерей. Как минимум две трети взрослых мужчин были с фотоаппаратами.
Колин и Мэри, с трудом переставляя ноги, сошли с пароходика и теперь, перед тем как пересечь площадь, стояли в убывающей тени башни. Мэри сделала несколько глубоких вдохов и, стараясь перекрыть царящий над площадью гул, предложила зайти в одно из кафе и выпить воды. Тесно прижавшись друг к другу, они пошли вдоль края площади, но свободных столиков не было, не было даже и таких, за которыми можно было бы присесть с кем-нибудь рядом, и постепенно до них дошло, что беспорядочное движение взад-вперед по площади по большей части создавали люди, которые пытаются найти свободное местечко и присесть, а те, что скрываются в паутинном плетении узких улочек, просто отчаялись что бы то ни было отыскать.
В конце концов им все-таки удалось сесть, да и то лишь после того, как они отстояли несколько минут возле столика, за которым вертелась на стульях, размахивая чеком, пожилая чета; а усевшись, они обнаружили, что столик находится на отдаленной окраине зоны, обслуживаемой их официантом, и что многие из тех, кто сейчас вытягивает шеи и безнадежно щелкает пальцами, удостоятся внимания раньше, чем они. Мэри подняла на Колина запавшие красные глаза и что-то прошептала растрескавшимися губами, которые уже начали заметно припухать; а когда он в шутку предложил ей допить остатки кофе из стоящей перед ним на столе крохотной чашечки, она закрыла лицо руками.
Колин встал и быстрым шагом направился между столиками к галерее, но его тут же прогнала обратно группа прохлаждающихся в глубокой тени у входа в бар официантов. «Воды нет», — сказал один из них, указав на разноцветное море мечтающих расстаться с деньгами клиентов, оправленное в темные проемы сводчатых арок. Вернувшись к столику, Колин взял Мэри за руку. Они сидели приблизительно на одинаковом расстоянии от двух оркестров, и хотя звук был негромкий, но из-за постоянных диссонансов и ритмических несовпадений трудно было сосредоточиться и решить, что теперь делать.
— Я думаю, нам сейчас чего-нибудь принесут, — неуверенно сказал Колин.
Они расцепили руки и откинулись на спинки стульев. Колин проследил за взглядом Мэри: за соседним столиком сидела семья, ребенок, которого придерживал за талию отец, стоял, покачиваясь, на столе, между пепельниц и пустых чашек. На нем была белая панама, матросская курточка в бело-зеленую полоску, широкие штаны, отделанные розовой шнуровкой и белыми ленточками, желтые гольфы и ярко-алые кожаные туфли. Бледно-голубое колесико соски-пустышки, плотно прижатое к губам и совершенно их скрывшее, придавало ребенку комичный, как будто от рождения удивленный вид. Из уголка рта полз улиточий след слюны; слюна собиралась в глубокой ямке на подбородке и, перетекая через край, висела блестящей яркой капелькой, как подвеска. Ладошки у малыша сжимались и разжимались, голова недоумевающе покачивалась, его пухлые слабые ножки разъехались под бесстыдно набрякшей тяготой подгузника. Его безумные глаза, круглые и пустые, сверкнув, окинули взглядом залитую солнцем площадь и с выражением, которое казалось исполненным удивления и гнева, остановились на крыше собора, где, как было когда-то написано, венцы арок, словно в экстазе, разбивались в мраморную пену и взмывали в бесконечную синь неба застывшими в камне завитками и вихрями, как будто прибрежные волны, скованные внезапным морозом за миг перед тем, как рухнуть вниз. Младенец издал густой горловой гласный звук, и его ручки дернулись в направлении храма.
Колин поднял было руку, пытаясь привлечь внимание официанта, который, лавируя между столиками с подносом, полным пустых бутылок, как раз двинулся в их сторону, но официант пролетел мимо прежде, чем жест успел оформиться хотя бы наполовину. Семья собралась уходить, и ребенка начали передавать по кругу, пока он не добрался до матери, которая тыльной стороной руки вытерла ему рот, аккуратно усадила в поблескивающую серебром коляску и принялась резкими движениями затягивать его руки и торс в кожаную сбрую с бесконечным количеством пряжек. Коляска тронулась с места: младенец откинулся на спину и сфокусировал свой яростный взгляд где-то в небе.
— Интересно, — сказала Мэри, провожая глазами коляску, — как там дети?
Оба ее ребенка гостили сейчас у отца, который жил в сельской общине. Три адресованные им открытки, написанные в первый же день по приезде, по-прежнему лежали на прикроватном столике в гостинице, без марок.
— Мечтают о футболе, сосисках, комиксах и газировке, а в остальном прекрасно себя чувствуют. Как мне кажется, — сказал Колин.
Двое мужчин в поисках свободного места пару секунд постояли, прижавшись к их столику и держась за руки.
— Эти горы, эти бесконечные открытые пространства, — сказала Мэри. — Знаешь, в такого рода местах иногда бывает на удивление нечем дышать.
Она пристально посмотрела на Колина. Он взял ее за руку:
— Надо все-таки отправить им открытки.
Мэри отняла руку и обвела взглядом сотни футов бесконечно повторяющихся арок и колонн.
Колин тоже огляделся. Официантов поблизости не было, и, насколько он мог видеть, перед каждым клиентом стоял полный стакан.
— Здесь как в тюрьме, — произнесла Мэри.
Колин скрестил на груди руки и долго, не мигая, на нее смотрел. Идея приехать в этот город принадлежала ему. Наконец он сказал:
— За билеты на самолет уже заплачено, и вылет через десять дней.
— Можно сесть на поезд.
Колин отвел взгляд. Два оркестра одновременно смолкли, и музыканты начали пробираться к галереям, к барам своих кафе; без их музыки площадь казалась еще более просторной, и на то, чтобы заполнить ее, звука шагов, звонкого цоканья шикарных туфель и шлепанья сандалет было явно недостаточно; а также голосов, восторженного шепота, детских криков и родительских призывов к порядку. Мэри заметно приуныла.
Колин встал и начал обеими руками махать официанту, тот кивнул и пошел в их сторону, собирая по пути заказы и пустые стаканы.
— Неужели?! — торжествующе воскликнул Колин.
— Нам нужно было взять их с собой, — сказала Мэри, обращаясь к собственным коленям.
Колин по-прежнему стоял возле столика.
— Нет, он действительно идет к нам! — Он сел и потянул ее за запястье. — Чего тебе заказать?
— Какая гнусность с нашей стороны, что мы их там бросили.
— А мне кажется, это был шаг вполне разумный.
Официант, массивный импозантный человек — густая, тронутая сединой борода, очки в золотой оправе, — внезапно оказался возле их столика, наклонился вперед и едва заметно поднял брови.
— Мэри, чего тебе взять? — настойчивым шепотом спросил Колин.
Мэри сложила руки на коленях и сказала:
— Стакан воды, безо льда.
— Да, два, пожалуйста, — с готовностью подхватил Колин, — и…
Официант выпрямился и коротко выдохнул через нос. Окинул их взглядом, оценив состояние лиц и одежды. А потом сделал шаг назад и кивнул в сторону дальнего конца площади:
— Там фонтан.
Он двинулся было прочь, но Колин развернулся на стуле и ухватил его за рукав.
— Нет-нет, послушайте, — умоляющим тоном начал он. — Еще мы собирались заказать кофе, и кроме того…
Официант высвободил руку.
— Кофи! — повторил он, насмешливо раздув ноздри. — Две кофи?
— Да. Да!
Официант покачал головой и ушел.
Колин обмяк, закрыл глаза; Мэри попыталась сесть прямо.
Она легонько толкнула его под столом ногой.
— Брось. До гостиницы всего десять минут ходу.
Колин кивнул, но глаз не открыл.
— Залезем в душ, посидим на балконе, закажем, и нам принесут все, чего мы только захотим.
Чем ниже опускался подбородок Колина, тем оживленнее делалась Мэри.
— Заберемся в койку. Ммм, чистые белые простыни. Закроем ставни. Представляешь, какая роскошь? А можем…
— Ладно, — тусклым тоном сказал Колин. — Пойдем в гостиницу.
Но ни один из них с места не сдвинулся.
Мэри поджала губы, а потом заметила:
— Очень может быть, что кофе он нам все-таки принесет. Когда люди качают головой, здешние люди, это может означать все, что угодно.
Утреннее пекло усилилось, толпа рассосалась; появились свободные столики, и через площадь шли теперь либо истовые любители достопримечательностей, либо местные жители, которым было куда спешить, разрозненные фигурки, расплющенные колоссальным пустым пространством, подрагивающие в знойном воздухе. На другой стороне площади снова выстроился оркестр и заиграл венский вальс; на той стороне, где сидели Колин и Мэри, дирижер перелистывал ноты, пока музыканты рассаживались по своим местам и расставляли по пюпитрам тетрадки. Колин и Мэри слишком давно и слишком хорошо знали друг друга и, как следствие, неоднократно ловили себя на том, что одновременно, не говоря друг другу ни слова, разглядывают одно и то же; на сей раз — мужчину, который футах в двухстах стоял к ним спиной. В летнем мареве его белый костюм сразу бросался в глаза; он остановился, чтобы послушать вальс. В одной руке у него был фотоаппарат, в другой он держал сигарету. Мужчина аккуратно переместил вес тела на одну ногу, и голова его начала двигаться в такт простому ритму. Потом он развернулся, совершенно внезапно, так, словно ему вдруг надоело слушать музыку, которая звучала по-прежнему, и не торопясь направился в их сторону, уронил на ходу сигарету и не глядя раздавил ее ногой. Из нагрудного кармана он достал на ходу темные очки и наскоро протер их белым носовым платком, прежде чем водрузить себе на нос; каждое его движение выглядело настолько экономным, словно он заранее его продумал. Несмотря на солнечные очки, изящный костюм и бледно-серый шелковый галстук, они сразу его узнали и теперь, будто завороженные, сидели и ждали, когда он подойдет поближе. Трудно было сказать, видел он их или нет, но теперь он шел прямо к их столику.
Колин застонал:
— Ну почему мы не пошли в гостиницу.
— Давай отвернемся, — предложила Мэри, но они по-прежнему сидели и смотрели, как он идет к ним, пробуя на вкус незнакомое чувство — узнать человека в чужом городе — и то восхитительное ощущение, которое испытывает человек, который наблюдает, оставаясь незамеченным.
— Он нас не заметил, — шепнул Колин, но тут, как будто в ответ на его реплику, Роберт остановился, снял очки, раскинул руки в стороны и закричал:
— Друзья мои! — и тут же быстрым шагом двинулся к ним. — Друзья мои!
Он пожал Колину руку, а руку Мэри поднес к губам.
Они откинулись на спинки стульев и слабо улыбнулись в ответ. Он тут же нашел стул и сел между ними, расплывшись в такой широкой улыбке, как будто с момента их последней встречи прошло не несколько часов, а несколько лет. Он устроился на стуле поудобнее и оперся локтем о колено: на ногах у него были бледно-кремовые ботинки из мягкой кожи. Над столиком поплыл легкий запах духов, не имеющий ничего общего с густым вчерашним парфюмом. Мэри принялась скрести ногу. Когда они объяснили, что до гостиницы так и не добрались, что спали на улице, Роберт задохнулся от ужаса и выпрямил спину. На той стороне площади первый вальс неуловимо перетек во второй; рядом с ними второй оркестр сорвался в жестокое танго, «Убежище Эрнандо».
— Это я во всем виноват! — прокричал Роберт. — Я вас задержал, со своим вином и со своими глупыми рассказами.
— Перестань чесаться, — сказал Колин Мэри — и Роберту: — Да нет, что вы. Нам просто следовало захватить с собой карты города.
Но Роберт уже вскочил на ноги, положил одну руку на локоть Колина, а другой потянулся за рукой Мэри.
— Нет-нет, это я должен был обо всем подумать. Но я все наверстаю. Вы поживете у меня в гостях.
— Нет, спасибо, — не слишком внятно откликнулся Колин. — Мы остановились в гостинице.
— Если вы настолько устали, гостиница — не самое лучшее место. Я с такими удобствами вас устрою, что вы забудете об этой кошмарной ночи. — Роберт отодвинул свой стул, чтобы дать Мэри пройти.
Колин потянул ее за юбку.
— Погоди минутку…
Короткое танго кубарем скатилось к финалу и, через ловко исполненную модуляцию, обернулось увертюрой Россини; вальс превратился в галоп. Колин тоже встал и нахмурился, пытаясь сконцентрироваться.
— Погоди…
Но Роберт уже вел Мэри под руку через свободное от столиков пространство. В ее движениях проглядывал вязкий автоматизм сомнамбулы. Роберт обернулся и нетерпеливо окликнул Колина.
— Мы возьмем такси.
Они прошли мимо оркестра, мимо башни, тень от которой была теперь не шире ковровой дорожки, и дальше, к оживленной береговой линии, к которой, как в фокусе, сходились все линии, пересекающие переполненную лагуну. Здешние лодочники, судя по всему, тут же узнали Роберта и мигом ввязались в отчаянное соревнование, пытаясь перехватить друг у друга заказ.
Глава пятая
Сквозь полуоткрытые ставни закатное солнце отбрасывало ромбоид из оранжевых полос на стену спальни. Полосы поблекли и утратили было четкость — видимо, по небу ходили легкие облака, — но затем снова стали яркими. Мэри смотрела на них целых полминуты, прежде чем проснулась окончательно. В комнате были высокие потолки, белые стены и никакой лишней мебели; между ее кроватью и кроватью Колина стоял легкий бамбуковый столик с глиняным кувшином и двумя стаканами; у ближней стены — резной сундук, а на нем керамическая ваза, в которой, как это ни странно, стояла одинокая веточка лунника. Сухие серебристые листья шевелились и шуршали в теплых сквознячках, которые то и дело забирались в комнату сквозь полуоткрытое окно. Пол казался сделанным из единого куска коричнево-зеленого крапчатого мрамора. Мэри легко поднялась и села в кровати, босые ступни ощутили леденящий холод камня. Распахнутая настежь филенчатая дверь вела в выложенную белым кафелем ванную. Другая дверь, через которую они вошли, была закрыта, и рядом на медном крюке висел белый халат. Мэри налила себе стакан воды, что она уже делала не раз и не два перед тем, как уснуть, — на сей раз воду она пила не жадными глотками, а скорее потягивала, — села как могла прямо, до предела распрямив спину, и посмотрела на Колина.
Как и она сама, он спал голый, лицом вниз, поверх простыней, нижняя часть его тела лежала прямо, верхняя немного неловко была развернута в ее сторону. Руки он как-то беспомощно прижал к груди; стройные, лишенные волос ноги были слегка раздвинуты, и ступни, необычайно маленькие, будто детские, смотрели внутрь. Филигранно-тонкий позвоночник убегал в глубокую ямку на пояснице, и по всей длине вдоль него, подсвеченный косыми лучами пробивающегося сквозь ставень света, рос тонкий и мягкий пушок. Вокруг тонкой талии Колина по гладкой белой коже отпечатались маленькие зубчики, будто следы от зубов: резинка от трусов. Ягодицы у него были маленькие и твердые, как у ребенка. Мэри наклонилась, чтобы погладить его, но передумала. Вместо этого она поставила на столик стакан с водой и пододвинулась поближе, чтобы рассмотреть его лицо, как разглядывают лица статуй.
Оно было изящно вылеплено, с роскошным небрежением обычной правильностью пропорций. Ухо — сейчас увидеть можно было только одно — большое и немного торчком; кожа настолько тонкая и бледная, что казалась почти прозрачной, и внутри гораздо больше изгибов, чем положено, этакими невероятными завитками, мочки длинные и округлые, как слезинки. Брови как две жирные черты карандашом, сбегающие вниз к переносице и почти касающиеся друг друга. Глубоко посаженные глаза, темные, если он их откроет, сейчас были прикрыты темно-серыми острыми ресницами. Во сне озадаченная гримаса, которая собирала на его лбу привычную сеть морщин даже тогда, когда он смеялся, почти разгладилась, оставив едва заметные — как от волны на песке — следы. Нос, как и уши, был довольно длинный, но если смотреть в профиль, то не сильно выдавался вперед; напротив, он был узким и ровным, а в нижнюю его часть, словно резцом каменотеса, были врезаны две необычайно маленькие, похожие на запятые ноздри. Рот у Колина был волевой, с твердой линией губ, разделенных разве что намеком на проблеск зубов. Волосы у него были тонкие, как у ребенка, и черные и падали завитками на хрупкую, женственную шею.
Мэри подошла к окну и распахнула ставни. Комната смотрела прямо на закат и, судя по всему, находилась на пятом или на шестом этаже, большинство соседних зданий были заметно ниже. Солнце било прямо в глаза, и оттого разобраться в конфигурации лежащих под окном улиц и оценить, далеко ли отсюда до гостиницы, было почти невозможно. Снизу, как из гигантской оркестровой ямы, поднимались смешанные звуки шагов, музыкальных телевизионных заставок, звон столовых приборов и посуды, собачий лай и бесчисленные голоса. Она тихо затворила ставни, восстановив на стене узор из оранжевых солнечных полос. Барский простор и лоснящаяся прохлада чистого мрамора вдохновили Мэри заняться йогой. Она села на пол, резко втянув воздух ртом, когда холодная поверхность коснулась ягодиц, вытянув ноги перед собой и выпрямив спину. Она медленно, с долгим выдохом наклонилась вперед, дотянулась до ступней, зацепилась за них руками и вытягивала торс вдоль ног, покуда голова не легла на голени. Несколько минут она равномерно дышала, оставаясь в этой позе, с закрытыми глазами. Когда она выпрямилась, Колин уже сидел на кровати.
Все еще не до конца проснувшись, он перевел взгляд с ее пустой постели на решетчатый ромб на стене, а потом на пол, на Мэри.
— Мы где?
Мэри легла на спину.
— Точно сказать не могу.
— А где Роберт?
— Не знаю.
Она стала поднимать ноги и делала это до тех пор, пока они не коснулись пола у нее за головой.
Колин встал, но тотчас снова плюхнулся на кровать.
— Да, а сколько сейчас времени?
Голос у Мэри был сдавленный:
— Вечер.
— А как твои укусы?
— Спасибо, прошли.
Колин встал, на сей раз куда осторожнее, и огляделся вокруг.
— А где наша одежда?
Мэри ответила:
— Не знаю, — подняла ноги и встала в «березку». Колин неверным шагом подошел к окну и высунул голову наружу.
— В комнате ее нет. — Он взял вазу с лунником и поднял крышку сундука. — Здесь тоже.
— Ага, — сказала Мэри.
Он сел на свою кровать и посмотрел на нее.
— Тебе не кажется, что нам стоило бы ее отыскать? Или тебе все равно?
— Я прекрасно себя чувствую, — сказана Мэри.
Колин вздохнул:
— Ну а я хочу понять, что, собственно, происходит.
Мэри опустила ноги и сказала, обращаясь к потолку:
— Там на двери висит халат.
Она сложила руки и ноги со всем удобством, которое позволял мраморный пол, подняла ладони вверх, закрыла глаза и стала глубоко дышать через нос.
Через несколько минут она услышала, как Колин, голосом, гулко звучащим в замкнутом пространстве ванной, раздраженно крикнул:
— Я не могу в этом ходить!
Она открыла глаза в тот самый момент, когда он зашел в комнату.
— Вот это да! — удивленно сказала Мэри, глядя на него. — Выглядишь просто потрясающе.
Она выпутала пару его локонов, застрявших в оборках воротника, и погладила ладонью сквозь ткань.
— Ты выглядишь как бог. Думаю, придется затащить тебя в койку.
Она потянула его к себе, но Колин высвободился.
— К тому же никакой это не халат, — сказал он, — это ночнушка.
Он указал на вышитый поперек его груди цветочный бордюрчик.
Мэри отступила на шаг назад.
— Ты даже представить себе не можешь, как здорово ты в ней выглядишь.
Колин начал стягивать с себя ночную рубашку.
— Я же не могу расхаживать, — сказал он изнутри, сквозь мягкие складки, — по чужому дому в этаком виде.
— Ты имеешь в виду эрекцию? — спросила Мэри и вернулась к йоге.
Она встала прямо, составив ступни вместе и вытянув руки вдоль туловища, нагнулась так, чтобы дотянуться до пальцев на ногах, а потом еще глубже — и положила запястья и ладони на пол.
Колин, с ночной рубашкой, переброшенной через руку, стоял и смотрел на нее.
— Насчет твоих укусов — я рад, — сказал он через некоторое время.
Мэри промычала в ответ что-то невнятное. Когда она снова выпрямилась, он подошел к ней.
— Тебе она больше подойдет, — сказал он. — Заодно сходишь и посмотришь, что к чему.
Мэри подпрыгнула и приземлилась, широко расставив ноги. Она стала выгибать торс в сторону, пока не смогла ухватить себя левой рукой за левую лодыжку. Правую руку она подняла вверх и смотрела вдоль нее, в потолок. Колин уронил ночнушку на пол и лег на свою кровать. Минут через пятнадцать Мэри подняла ее, надела, поправила волосы перед зеркалом в ванной и, одарив Колина нарочитой улыбкой, вышла из комнаты.
Она медленно пробиралась по длинной, загроможденной фамильными ценностями галерее, сквозь этакий семейный музей, в котором обилие экспонатов разве что по случайности оставляло рядом с собой малую толику жилого пространства; и экспонаты сплошь были громоздкие, богато украшенные, не используемые в быту, но старательно ухоженные — предметы из красного дерева, резные и полированные, на изогнутых ножках и с бархатными подушками. В нише по левую руку от нее стояли, как бессменный караул, двое напольных часов и тикали не в такт. Даже вещи размером поменьше, вроде птичьих чучел под стеклянными колпаками, ваз, чаш для фруктов, подставок для ламп, прочих медных и хрустальных предметов непонятного назначения, казались неподъемными из-за давящей на них тяжести прошедших лет и забытых преданий. Три окна, которые выстроились в ряд в западной стене, отбрасывали внутрь помещения точно такие же, хотя и успевшие слегка потускнеть, оранжевые полосы, с той разницей, что здесь их разнообразили потертые узорчатые ковры. В центре галереи находился большой полированный обеденный стол с расставленными вокруг него стульями — с высокими спинками, явно из того же комплекта, что и сам стол. На одном конце стола — телефон, блокнот и карандаш. На стенах — дюжина с лишним картин, написанных маслом, в основном портреты, и между ними пара пожелтевших пейзажей. Портреты были одинаково темными: темная одежда, тусклый фон, на котором лица людей сияли как луны. На двух пейзажах были изображены едва различимые деревья: лишенные листьев, они возвышались над темными озерами, на берегах которых танцевали, воздев руки, какие-то призрачные фигуры.
В дальнем конце галереи виднелись две двери, в одну из которых они сегодня утром вошли; двери были непропорционально маленькие, не обшитые панелями и выкрашенные в белый цвет: как будто великосветский особняк кому-то взбрело в голову нарезать на малогабаритные квартиры. Мэри остановилась у серванта, который стоял у стены меж двумя окнами, этакий монстр, сложенный из полированных поверхностей, и на каждом ящике — ручка в форме женской головы. Она попробовала открыть несколько ящиков: все оказались запертыми. На полке были аккуратно разложены предметы довольно интимного свойства, но даже и у них вид был такой, словно их выставили напоказ: щетки, платяные и для волос, с серебряными рукоятками, на отдельном поддоне, расписной фарфоровый тазик для бритья, несколько разложенных веером опасных бритв, курительные трубки, выстроенные в ряд на подставке из черного дерева, кавалерийский хлыст, мухобойка, золотая трутница, брегет на цепочке. По задней стенке шли гравюры на спортивные темы, по большей части скачущие кони с неестественно вывернутыми ногами, у всадников на головах цилиндры.
Мэри успела пройти галерею насквозь — огибая особо крупные предметы, помедлив возле зеркала в массивной золоченой раме — и только потом обратила внимание на самую приметную деталь интерьера. В восточной стене была раздвижная стеклянная дверь, выходившая на длинный балкон. Оттуда, где она стояла, свет канделябров почти ничего не позволял увидеть в сгущающемся снаружи сумраке, но не заметить колоссального изобилия цветов было все-таки невозможно, равно как и вьющихся растений, маленьких деревьев в кадках и — Мэри затаила дыхание — маленького бледного лица, которое наблюдало за ней из темноты, лица, до странности развоплощенного, поскольку ночное небо и отражения мебели в стекле не позволяли разглядеть ни прическу, ни одежду. Какое-то время лицо смотрело на нее, не мигая, геометрически правильное овальное лицо; потом отодвинулось куда-то назад и вбок, в полную тьму, и исчезло. Мэри шумно выдохнула. Отражение комнаты вздрогнуло: стеклянная дверь отворилась. В комнату, немного неловко, вошла молодая женщина с жестоко утянутыми на затылке волосами и протянула ей руку.
— Пойдемте наружу, — сказала она. — Там куда приятнее.
Сквозь иссиня-пастельную гамму небес уже пробились первые звезды, но было еще довольно легко разглядеть море, швартовочные сваи и даже темный силуэт кладбищенского острова. Прямо под балконом виднелся пустынный внутренний дворик. Цветы в горшках и вазонах источали приторный аромат. Женщина опустилась в шезлонг, едва заметно скривившись от боли.
— Да, красиво, — сказала она, как будто поддакивая непрозвучавшему комплименту. — Я провожу здесь едва ли не все свободное время.
Мэри кивнула. В длину балкон занимал примерно половину комнаты.
— Меня зовут Кэролайн. Я жена Роберта.
Мэри пожала ей руку, представилась и села в кресло так, чтобы оказаться лицом к ней. Их разделял маленький белый столик, на котором — на блюдечке — лежало одно-единственное печенье. Увивший всю стену плющ тоже цвел, и где-то в нем пел сверчок. И снова Кэролайн смотрела на Мэри так, словно самой ее было не видно; ее взгляд неторопливо переместился с волос Мэри на глаза, потом на губы и так далее, покуда не уперся в край столика, за которым уже ничего не было видно.
— Это ваша? — спросила Мэри, оттянув пальцами краешек рукава ночной рубашки.
Вопрос, казалось, пробудил Кэролайн от грез. Она выпрямилась, сложила руки на коленях и положила ногу на ногу, как будто нарочно принимая позу, подходящую для разговора. Когда она заговорила, тон был немного натянутый, нотой выше, чем раньше.
— Да, это я сама, пока вот здесь сидела. Я люблю вышивать.
Мэри похвалила ее рукоделие, и повисла пауза, в течение которой Кэролайн как будто силилась что-то сказать. Заметив, как взгляд Мэри мимоходом скользнул по печенью, она нервически дернулась и тут же протянула ей тарелку.
— Прошу вас, возьмите.
— Спасибо, — Мэри постаралась съесть печенье как можно медленнее.
Кэролайн с явным беспокойством следила за ней.
— Вы, должно быть, проголодались. Поедите чего-нибудь?
— Да, если можно.
Но Кэролайн с места так и не двинулась. Вместо этого она сказала:
— Жаль, что Роберта нет дома. Он просил меня передать вам свои извинения. Он ушел в свой бар. По делу, конечно. Сегодня начинает работу новый управляющий.
Мэри подняла голову от пустой тарелки:
— Его бар?
Кэролайн с видимым усилием начала подниматься из кресла, и говорила она тоже с трудом, сквозь боль. Но когда Мэри предложила ей помощь, Кэролайн покачала головой.
— Он владелец бара. Должно быть, это что-то вроде хобби. То самое место, в которое он вас водил.
— Он ни словом не обмолвился, что бар принадлежит ему, — сказала Мэри.
Кэролайн забрала со стола тарелку и пошла к дверям. Взявшись за ручку, она вынуждена была повернуться всем телом, чтобы оглянуться на Мэри.
— Вы об этом знаете больше, чем я. Я ни разу там не была.
Вернулась она минут через пятнадцать с маленькой плетеной корзинкой, битком набитой сэндвичами, и с двумя стаканами апельсинового сока. Она боком протиснулась на балкон и не стала возражать, когда Мэри приняла у нее поднос. Мэри стояла рядом, пока Кэролайн как следует не устроилась в кресле.
— У вас спина болит?
Но Кэролайн сказала, тоном простым и радушным:
— Ешьте, только оставьте немного вашему другу, — и тут же быстро добавила: — Вы очень к нему привязаны, к вашему другу?
— Его зовут Колин, — уточнила Мэри.
Кэролайн говорила осторожно, с таким напряженным выражением на лице, как будто в любую минуту ожидала услышать громкий взрыв.
— Надеюсь, вы не будете против. Я просто обязана вам кое-что сказать. Так будет честно. Понимаете, пока вы спали, я вошла и стала на вас смотреть. Я просидела на сундуке примерно с полчаса. Надеюсь, вас это не слишком задевает.
Мэри чуть не поперхнулась и не слишком уверенно ответила:
— Нет.
Внезапно Кэролайн как будто сбросила лет десять. Она принялась теребить пальцы, как застенчивая девочка-подросток:
— Мне показалось, что будет лучше, если я вам об этом скажу. Я не хочу, чтобы вы думали, будто я за вами подглядывала. Вам же так не кажется, ведь правда?
Мэри покачала головой. Кэролайн говорила все тише и уже почти шептала:
— Колин очень красивый. Роберт сказал, что он красивый. Вы тоже, конечно.