Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Павел помалкивал, с искренним удовольствием пил пиво, — с удовольствием, слегка подпорченным той атмосферой натянутости, которая всегда возникала среди случайных его собеседников, едва становилось известно о его профессии. К этому он привыкнуть не мог, даже страдал, но никогда не врал без нужды, кем он работает. Недаром все-таки мудрейший Мустафа Иванович столь часто повторял Павлу фразу: «Ты мне эту романтику брось! Надклассово мыслишь, понимаешь!»

Компания, видать, вчера погорячилась изрядно. После пары бутылок пива все уже говорили вразнобой, почти не слушая друг друга. Проснулся четвертый, с ним стали смеяться над чем-то, и тут Жигулев, воспользовавшись общим шумом, наклонился к Павлу:

— Скажите, а вы что, действительно случайно зашли сюда? Не может, по-моему, этого быть.

— По делу.

— Здесь кто-нибудь еще из наших? Что-то не видел… Может, вас уже перевели сюда?

— Нет, не перевели. На днях переведут. Я к тебе приехал.

— Ко мне?! — неподдельно веселое изумление увидел Павел в его глазах.

— К тебе.

— А в чем дело? — уже тревожней спросил.

— Ты знал Ксану Мартынову?

— Зна… Только почему «знал»?

И вдруг вся краска с его лица — в единое мгновение — схлынула! Впился взглядом, догадался.

— Ее убили, — сказал Павел.

У него было ощущение, что убивает он. Нелепо, конечно, но ему показалось, что именно из внезапно распахнувшихся глаз, из зрачков вырвался этот коротенький, детский, словно бы даже удивленный звук:

— Ой!

Жигулев сидел чуть согнувшись, будто у него побаливал, но не сильно, живот. Глядел куда-то в грудь Павлу. Потом поднял голову, посмотрел в глаза и сказал с неуверенной ненавистью:

— Вы врете.

Павел пожал плечами.

Жигулев вдруг скривился, вскочил с места и подскочил к окну. Стал смотреть на улицу, но — недолго. Его вдруг несколько раз трясануло, он скрючился, бросился в сторону, и его начало рвать.

— Убирать сам будешь, — с брезгливым презрением сказал один из четверых.

Жигулев сел на кровать возле окна и опять согнулся. По лицу его текли слезы. Потом лег головой на подушку и закрыл глаза. Лицо его было белое, даже с прозеленью.

— Неужели в вашем могучем городе не могут научить людей пить водку? — спросил один из четверых у Павла. — Куда комсомол смотрит? Общественность, в конце концов?

Жигулев открыл глаза, посмотрел в их сторону, но взгляд был пуст. Потом с усилием, видимым даже со стороны, поднялся, приплелся к столу.

— Мда, брат… — сказал кто-то. — Посмотрись в зеркало.

Жигулев глянул на него непонимающе, присел к столу, отпил чье-то пиво. Что-то беспокоило его, что-то мешало. Он даже озирался, потом оглянулся к окну, вспомнил и пошел в коридор походкой смертельно уставшего человека.

— Счастливый человек, — сказал один из четверых. — Это значит, что организм здоровый. Я, например, всю жизнь от этого страдаю: не блюется, хоть плачь!

Павел посмотрел на него со злым недоумением.

Возник Жигулев — с ведром, тряпкой, веником — как желтовато-зеленое привидение с задумчивыми глазами.

Проходя мимо Павла, остановился:

— А — кто? Неизвестно?

— Нет.

Жигулев присел возле окна, стал веником собирать на картонку. И вдруг оттуда донеслись какие-то несуразные звуки — не то стонущий кашель, не то хриплый прерывистый вой. Он был, видно, из тех, кому не дано умение плакать.

— А что случилось? — спросил наконец один из четверых, который один из четверых и разговаривал. — Случилось чего-нибудь?

— Ничего не случилось, — поморщился Павел. — Ничего.

— Позавчера, — сказал тот, что поднялся позже других, — на втором этаже тоже приходили. Кто-то кому-то вилкой глаз выбил.

— Может, и ты, Витек? — хохотнул кто-то — А?

Но, в общем-то, все почувствовали в комнате присутствие чего-то такого, смеяться над чем — грех.

— Хватит ля-ля разводить! — сказал грубо один из четверых, который до этого все время молчал. — Пойдем на воздух! Человеку, может, поговорить надо. А то — приехали в столицу, а, кроме пить да жрать, ничего и не видим!

Жигулев остановился возле Павла с ведром в руке.

— Вы уж извините это… — сказал он и попробовал улыбнуться. Деликатный был паренек.

…Часа через два разговоров Павел сказал:

— Пойдем и мы что ли на улицу? Накурили…

Жигулев послушно поднялся и стал надевать сандалии.

Двигал руками сонно, задумчиво. Время от времени кривовато усмехался, — будто над собой.

— Пешочком пройдемся? — спросил Павел на улице. — Мне еще командировку надо отметить.

Жигулев изумился:

— Вы что же? Из-за меня в командировку даже приезжали?!

— А ты как думаешь? Мы — ужасно могучая организация. Если надо — езжай хоть в Чарачары. (Чарачары были в 20 километрах от Н.)

— Но вы не зря ездили? — настойчиво спросил Жигулев.

— Трудно сразу сказать. Кажется, не зря. Посмотрим.

Они неторопливо прошли Солянку, вышли на Старую площадь. Жигулев еле тащил ноги. Павел заметил это.

— Ну ладно, — сказал он. — Иди. Отдохни. Постарайся поспать. Постарайся в институт поступить. Постарайся не думать обо всем этом. Слишком часто, по крайней мере. И это… — он сделал жест, — не надо.

— Да это мы так, — невесело усмехнулся Жигулев. — В субботу два вагона на пятерых разгрузили, ну и…

— Не обижай Ксану, делая из этого повод. Ну, а того — или тех — кто убил, я поймаю. Торжественно обещаю и клянусь. И будет ему — или им — по самой полной мере, с краями.

6. ПРЕФЕРАНС В ПОЛОВИНЕ ДЕСЯТОГО

В мерно вздыхающем самолете, надменно откинувшись в высоком кресле и пощелкивая барабанными перепонками, он пытался дремать, пытался расслабиться, но не мог — снова и снова всплывали перед ним зрачки Витькиных глаз и слышался этот детски-недоуменный, болезненный, обиженный вскрик: — Ой!

Забудется, конечно, все забудется… Через полгода-год закрутится студенческий романчик, и все забудется. Только совсем другой Витька будет крутиться в романчике том. Лучше ли, хуже ли, но другой.

Как дерево, обломанное злым ветром, — оно продолжает расти, зеленеть, но это уже другое дерево. Лучше ли, хуже ли, но другое. А человек — не дерево.

Почему говорят, что пережитое страдание делает человека сильнее, лучше и чище? Нелепость какая! «Я пережил, а ты не пережил!» (Я, следовательно, лучше тебя…) «Переживи с мое, тогда и говори!» «Ничего с тобой не случится. Я и не такое пережил…» В этом, что ли, очистительная сила страданий?

Дерево, обломанное злым ветром, да, продолжает расти — зеленеть новыми ветвями. Но ветви растут уже вкривь-вкось, не так, как задумано было природой! А ведь человек — не дерево.

Любое преступление, даже не обязательно крупное, это — как удар ножом. Это — страдание, это — разрушение природой заповедных взаимоотношений внутри организма, устойчивых нормальных связей, всего того, что мы называем здоровьем общества. Организм — общество, то есть — конечно, регенерируется, восстановится. Здоровее, однако, не станет. Не видел я еще человека, который от удара ножом становился бы здоровее. Ну, и так далее, — приостановил он себя. — Подумай-ка лучше об этом новом персонаже, который появился рядом с Ксаной. Прекрати, как говорит мудрейший Мустафа, мелкую философию на гнилых местах. Всем и так известно, что деятельность твоя преисполнена самого высокого значения — с какой колокольни ни смотри — почтенная деятельность, не приносящая, правда, никакого почета.

* * *

…Где-то он его видел, этого нового. По крайней мере, очень живо представил, слушая рассказ Жигулева, и эту раннюю седину на висках, и необыкновенно ловкую спортивную фигуру в элегантнейшем, в благородную мелкую елочку, костюме, вызывающем нежданно-острую зависть, загорелое — среди зимы-то! — лицо (наверное, принимает кварц), лицо киногероя, благородного любовника, лицо супермена. Да, он видел этого человека. Его даже знакомили с ним. Где же? Кто? На каком-то празднике… много было народу… В театре! Гастроли какой-то безголосой югославской певички. Точно.

Все в нем было выверено. Все в нем было — безукоризненный вкус. И контраст красновато-бронзового загара с синевой глаз. И этакая внятная, но неназойливая гармония седых висков с серебристой голубизной костюма. И снайперский диссонанс сочно-рубинового переливчатого галстука с общим сдержанным тоном.

Но он не вызывал, как это часто бывает, неприязни, этот красавец. Напротив, на него отрадно было глядеть и скучно отводить глаза, когда того требовало приличие.

Все в нем было естественно — естественно настолько, что сравнение себя с этим великолепием рождало не чувство собственной неполноценности, как этого можно было бы ожидать, а напротив — какую-то плодотворную злость на себя: надо что-то поторопиться сделать, сделать то, что тебе по силам, чтобы вот так, как он, предстать людям вот таким, как он!

Если уж на него, на Павла, он произвел столь сильное впечатление, то что уж говорить о девчонке, склонной к стихам? «Он был — как из другой страны», — так выразил Жигулев свои впечатления. «Они оторваться от него не могли. Как на Кобзона глядели. Ну а потом Андрей Тимофеич ему представил Ксану. Молодое дарование, и так далее…»

А Витька-бедняга издали глядел, как уплывает от него Ксана, как незнакомо, преданно и заискивающе — это Ксана-то — смеется каким-то его шуткам.

«Я ему читала стихи. Понравились…» — сказала она ему на следующий день. «Проводил до дому. Вечно тебе что-то кажется. Успокойся, он женат. Правда, жена его там, в Европе, но скоро приедет».

«А потом я сошел с ума, — рассказывал Жигулев. — Никогда не верил, что от этого можно сойти с ума. Теперь понимаю, что был сумасшедшим. До трех часов ночи следил за ее домом: вернется ночевать или не вернется. „У подруги ночевала, у Веры, можешь спросить…“»

Через несколько дней, поздно вечером, он зашел к подруге и проверил: у Веры ее не было. А на следующий день она опять сказала: «У Веры. И вообще, какое твое дело?»

Потом он стал следить за ней. Ближе к вечеру, несколько раз она ходила в железнодорожную больницу, где тот работал. У него в эти дни были, видимо, ночные дежурства. Она оставалась там до утра.

«Он же бросит тебя!» — сказал он ей в тот вечер, о котором рассказывала Роза Федоровна. «Я знаю, — ответила Ксана. — Но зато я буду знать, что в моей жизни такое было». И тогда он решил бежать — понял, что просто не может больше терпеть эту муку. Он сказал ей: «Ладно. Больше ты меня не увидишь. А этому старпёру я все-таки ноги переломаю, проси не проси…» Она жалостливо рассмеялась: «Витя, ну не обижайся ты на меня! Так случилось. Я к тебе очень хорошо отношусь, честное слово. Но это сильнее меня. И зачем ты угрожаешь? Он был чемпионом Москвы по самбо, трудно тебе будет переломать ему ноги».

Он убежал, три дня провалялся в комнате, думая об одном: как бы удержаться и не пойти к ее дому. «Самое большое мое желание было — это чтобы к то-нибудь пришел и привязал меня к кровати», — рассказывал он. Потом он понял, что нужно бежать из этого города, что это — единственное средство. И в тот же день он улетел в Москву. Билетов не было, он пошел к начальнику смены в аэропорту. «Я только повторял: мне нужно в Москву, мне очень нужно в Москву, не мог даже путевой причины сочинить. Наверное, они что-то поняли, потому что мне дали билет из брони, хотя там была страшная очередь».

Когда он улетал, Ксана была уже мертва. В бараке по Красногвардейской улице кто-то со страшной силой ударил ее чем-то тяжелым в лицо, в переносье. Она умерла мгновенно, от кровоизлияния в мозг.

Ее тело было обнаружено случайно, только недели две спустя, в комнате спекулянта, находящегося под следствием. Печати на бумажных лентах, фиксирующих дверь, были грубо подделаны. Даже и не подделаны — просто намалеваны от руки синим карандашом. В коридоре всегда было темно, да никто и не обращал на печати внимания — опечатано и опечатано.

Спекулянт клятвенно заверял, что ни у кого ключей от этой комнаты не было и быть не могло. Ему можно было, в общем-то, верить. Как показывало следствие, в Н. — да и всегда — он работал в одиночку, и комната эта служила ему складом.

Жил он постоянно на квартире своей сожительницы, а ключи от комнаты на Красногвардейской носил на шнурке на шее. («Верующие в Бога люди носят, как вы, может, знаете, на этом месте крест. Я же, верующий немножечко в другое, носил ключи…»)

И все же каким-то образом у кого-то дубликаты ключей оказались! Каким образом?

«Началось!» — Павел нажал на подлокотнике кресла клавишу, кресло опустилось. Поза была для сна, однако о сне не могло быть и речи. «Началось!» — весело отметил, вскользь, как о постороннем, Павел. Десятки, может быть, сотни самых бредовых подчас предположений начали вспыхивать в мозгу. Тут же они подвергались сокрушительной, неприязненной критике, — мгновенно или отметались, или, как возможный вариант, откладывались в сторону, уступая место новым вероятиям.

Это была яростная, изнуряющая, в бешеном темпе работа.

Когда самолет пошел на снижение, у Павла гудела голова, и его даже слегка подташнивало, но зато он уже имел представление о том круге вопросов, на которые нужно будет отвечать в ближайшие же дни.

Один из вопросов — с немалым удовлетворением — он мысленно вычеркнул еще в аэропорту. Не составило большого труда установить, что Жигулев вылетел именно в тот день и при тех обстоятельствах, о которых он рассказывал.

По важности это был, пожалуй, самый ничтожный пункт, но Павел все же приободрился: хоть на самую малость он шагнул вперед. Такие приливы бодрости он испытывал еще в школе, когда удавалось упростить сложное алгебраическое уравнение, нарочито запутанное, вызывавшее в нем даже подобие ненависти своей запутанностью, неопрятностью, неизяществом. Главное — он начал. Все, что было до этого, было хождением вокруг да около, примериванием, приглядыванием, теперь же — началось. И он был рад, что всегда мучительный и изнурительный для него момент начала — уже позади.

…Кочевники, терпеливо сидящие у дверей ресторана в ожидании открытия, проводили неодобрительно-спокойными взглядами его сухонькую, нелепо подпрыгивающую в спешке фигуру, когда он бежал к автобусу, идущему в город.

* * *

За окном в полнеба торжественно и мрачно полыхал закат. Окно было распахнуто.

Павел сидел на подоконнике, курил и глядел на улицу, которая уже начинала оживляться в предвкушении вечерней прохлады.

Потянулись к городскому парку группки парней в белых рубахах — шагали они подчеркнуто независимо и преувеличенно бесцеремонно глазели на туда же поспешающих девчонок.

Девчонки были тоже неуловимо чем-то друг на друга похожи — некая новая длинноногая порода появилась в мире со времен его молодости: коротенькие юбочки гораздо больше открывали, чем закрывали; походочка была одна у всех — словно на помосте дома моделей: целомудренная и игривая одновременно. Все они были одинаково, почти дочерна, загорелые, и одна и та же плохо скрытая взволнованность подгоняла их всех: может быть, сегодня танцплощадка подарит мне…

Он смотрел на них снисходительно и грустно: они уже вдвое моложе, подумать только, вдвое!

Он с неохотой оторвался от окна, подошел к Боголюбову, который листал возле книжной полки какую-то книгу.

— Вот осень, Андрюша, осыпает листья в ржавеющее фортепьяно… Чьи это стихи?

Боголюбов работал в облиздате и славился как знаток литературы. Такие вопросы ему задавали часто. Но на сей раз он почему-то вздрогнул, потом нежно взял Павла под руку и вернул к окну.

— Старик… — проникновенно сказал он. — Мы с тобой деловые люди. На фортепьянах играть необученные. Так?

— Ну, — ответил Павел.

— Что «ну»? — огорчился Андрей. — Я тебе предлагаю за него на выбор: или Бодлера — тоже из «Сокровищ мировой поэзии», или, учитывая твою неотесанность городового, — Жоржа Сименона. А ты мне говоришь «ну».

— За кого ты предлагаешь мне Жоржа Сименона или — как его? Бодлера? — прикинулся простачком Павел.

— А то не знаешь… — снова огорчился Андрей. — Я предлагаю тебе Сименона или как-его-Бодлера за сборник Незвала, чей стих из ранней книги «Маленький розовый сад» ты только что мне прочитал. Старик, ну зачем тебе, в самом деле, Незвал?

— Хоть ты и правильно отметил мою неотесанность, я тоже не прочь иногда вечерком, после ужина в особенности, тоже не прочь почитать, — стал куражиться Павел.

— «Ах, как жалко, что нет фонтана в нашем большом саду! Я — в пору умирания ромашек…» Нет, Андрюша, и не проси!

— Я вижу, что впридачу к Сименону ты просто-напросто хочешь получить еще и Сэлинджера. Так?

— Так да не так. А почему, Андрюша, именно у тебя, кто более других в нашем городе достоин упиваться Незваном, нет этой книжки?

— Я был в командировке, старик, — печально вздохнул Боголюбов. — Вдобавок ко всему допустил бестактность по отношению к Люське. И вот вам результат.

Павел ничего не понял.

— Люська? Это кто?

— Люська — это продавщица в «Прогрессе», мой главный поставщик. А я был в командировке.

— И кроме того перед отъездом допустил бестактность по отношению к Люське.

— Правильно, но я был немножко пьян.

— А сколько всего было Незвалов?

— Четыре, старик! Всего четыре экземпляра на весь наш растущий город!

— Безобразие… — посочувствовал Павел.

— И всегда моя открытка лежала под номером один, а после того, как я допустил бестактность по отношению к Люсе, она оказалась под каким, как бы ты думал, номером?

— Под номером, я думаю, пять… — напрягся Павел.

— Точно! — не скрывая изумления, сказал Андрей. — А как ты догадался?

— Это очень сложно объяснить… — серьезно ответил Павел. — Дедукция… индукция… Ты лучше с подробностями расскажи о бестактности, которую допустил по отношению к Люське.

— Бестактность как бестактность. Оказалось просто, что она и в самом деле читает все стихи, которые проходят через ее руки. В этом все дело. Она, видишь ли, от Асадова без ума! Тут бы даже Савостьянов спасовал. Вон он, кстати, идет…

Внизу на тротуаре стоял, ожидая, когда пройдет колонна автобусов с пионерами, Савостьянов — джинсы в обтяжку, синяя («миллионерская», подумал почему-то Павел) рубашка с короткими рукавами, мощный торс, седина на висках…

— …Ну, приезжаю, — продолжал между тем Андрей. — Забыл уже обо всем, что было. Люсенька, милая, Незвал был? Был, говорит, но распродан. Как, говорю, распродан?! Я, как пчелка, тружусь, разъезжаю по губернии, две недели не мылся, забыл, как печатные слова произносятся, а здесь моего любимого поэта продают?! Не шути, говорю, улыбнись и достань из-под прилавка то, что ты сохранила для меня. Дудки, говорит, прислали всего четыре экземпляра, а ваша открытка была пятой. Ах так, думаю. Бегу в магазин, покупаю триста грамм «Мишек». Она их ест и говорит: серьезно, Андрей, ни одного больше Незвала не осталось. Я после того вечера на тебя рассердилась и со зла, дура, продала кому попало. Но скоро будет Басе, ты не огорчайся. Чего уж, говорю, ладно уж… прости, в общем, говорю, что «я помыслить смел поцеловать твой ореол светлейший…» Ничего, говорит, Андрюша, я ведь тоже не во всем была права в тот вечер…

Павел слушал вполуха. Что-то напряглось у него внутри при виде Савостьянова и никак не отпускало. Андрей закончил, Павел рассмеялся вместе с ним и досадливо подумал: «Хотел бы я знать, ты-то зачем мне врешь?»

В передней ударил звонок — коротко, по-хозяйски. Павел с удивлением почувствовал, что волнуется.

— Значит, так, Андрюша, — сказал он торопливо. — Совсем случайно. Петухов не может — тренировка, у Казакевича — приемные экзамены, а тут подвернулся я. Ты понимаешь: я попросту боюсь идти в больницу.

— Кончай, старик! — ответил успокоительно Андрей, уходя в прихожую. — Будешь психовать, как сейчас, тогда точно чего-нибудь схватишь. Все болезни от нервов, как говорила моя бабушка.

Дверь в прихожую он закрыл. Потом щелкнул замок, потом Андрей что-то объяснял Савостьянову, потом раздался звучный сочный баритон: «Напротив, буду рад. Преферанс, как и любовь, требует время от времени смены партнеров».

Отворилась дверь, и Савостьянов вошел первым. Сзади появился Андрей, запоздало говорящий ему в спину:

— Познакомься, это — Павел.

— Очень приятно. Весьма наслышан. Рад познакомиться.

Сухая ладонь, чрезвычайно славная улыбка, очень прямо глядящие, доброжелательные глаза.

— Ну что? Сразимся? — он оглянулся на Боголюбова. — Знаю, какие-такие у Казакевича экзамены. В прошлый раз, — он обратился к Павлу, — мы с Андреем его рублей на сто пятьдесят посадили. Тут, конечно, сразу и экзамены начались.

И он рассмеялся, как будто Бог весть что смешное рассказал. Безукоризненные зубы у него были, лицо его от улыбки так славно преображалось…

«Черт, по-моему, зря я все это затеял, — мелькнула у Павла мысль. — Тогда что ж, — успокаиваясь, додумал он, — поиграем в преферанс, тоже неплохо».

Они начали пульку. Савостьянов играл, если можно так выразиться, — сухо. Не зарывался, очень точно рассчитывал свои возможности и шансы партнеров, не рисковал. Павел не любил таких партнеров. То ли дело Андрей — он играл. Надеялся порой на самый бредовый расклад, «понтил» то и дело, ахал сокрушенно, проигрывая, шумно ликовал, когда удавалось выиграть. На него и глядеть-то было забавно — этакий раскрасневшийся непомерный ребенок.

Савостьянов к игре относился слишком уж серьезно, и лицо его становилось старым и озабоченным, когда он глядел в карты. Лет тридцать восемь ему было.

— Вы по каким болезням? — во время одной из сдач спросил Павел.

— По тем, которые внутри.

И тут же внимательно посмотрел на Павла.

— Чует мое сердце, вы хотите о чем-то проконсультироваться. Угадал?

Павел сконфузился.

— Ну, не совсем… Хотя…

— Давайте выкладывайте, — докторским голосом сказал Савостьянов. — Предлагаю блиц.

Он остро и неприятно взглянул в лицо Павлу, спросил, почти утверждая:

— Желудок?

— Да.

— Боли?

— Да.

— До еды? После?

— До — если голоден — под ложечкой. После — через час.

— Отрыжка? Изжога?

— Иногда.

— Боли терпимые?

— Да.

— Зависимость от меню?

— Не замечал.

— Обследовались?

— Упаси Бог.

— Похоже на катар, — сказал Савостьянов. — Работа нервная? Хотя да, вы же из этих… Ну, что я могу сказать? — заговорил он другим, почти рассеянным тоном. — Стучится язва, если вы будете так же относиться к своему здоровью.

«Упаси Бог»… — Он усмехнулся. — Посоветовать вам не нервничать? При вашей работе — смешно. Ограничивайтесь: поменьше острого, поменьше жирного, ну и так далее. И не курите натощак — судя по вашему виду, курите. Зайдите как-нибудь, устрою вам гастроскопию — скажу точно.

— Это кишку глотать? — с отвращением спросил Павел.

— Вроде этого. Шесть пик.

«Ну вот. Польза уже есть. Катар. Поздравляю», — подумал Павел и сказал:

— Пас.

— А чего новенького на фронте борьбы с неуклонно сокращающейся преступностью? — спросил Андрей.

— Уйма. Ларек, например, вчера ограбили возле вокзала. Ограбление века, можно сказать. Похищено шоколада и папирос «Лайнер» (подмоченных) на сумму сто пятнадцать рублей. Включая стоимость замка.

— Мальчишки, — сказал Савостьянов.

— Разумеется. Одного взяли в двадцати шагах — блевал шоколадом.

Савостьянов хмыкнул.

— Слушай! — вспомнил вдруг Андрей. — Сегодня наши машинистки чирикали. Будто где-то, в каком-то доме девушку нашли мертвую. Это правда?

— К сожалению, правда, — скупо отозвался Павел, подумав: «Умница, Андрюша! Как вовремя вспомнил!» Бросил карту и стал терпеливо смотреть, как пойдет Савостьянов. Тот размышлял над ходом. Ни на йоту не изменился в лице. Только Павел почему-то вдруг заметил, какие все-таки резкие морщинки у него под глазами. Очень они его старили.

Савостьянов поколебался еще немного и выложил карты.

— Мда, — огорченно сказал Андрей. — Без двух.

Павел взял карты, стал тасовать. Вдруг сказал Андрею:

— А ты, кстати, мог ее знать, эту девочку. Да почти наверняка! Она в литобъединении при политехе занималась. Мартынова по фамилии…

Андрей выронил карандаш.

— Мартынова?!

— Во-во. Мартынова, выпускница школы, — говорил он, торопясь избавиться от необходимости смотреть на сдаваемые карты. — Пошла к подружке готовиться к экзаменам и… На две недели. На днях вот нашли.

— О Господи! — почти простонал Боголюбов и ткнул себя в переносицу кулаком. — Ксанка! Мартынова!

Павел взглянул на Савостьянова. Тот внимательно и изумленно глядел на Андрея.

— Вы не представляете, ребята! — воскликнул Андрей, поднимая к ним лицо. — Как эта девочка была талантлива! — глаза его блестели. — Сволочи! — убежденно сказал он, обращаясь неведомо к кому. — Падаль человеческая. — Он даже изменился в лице, ощерился. — Такую девчонку!

Увидел лежащие перед ним карты, скривился:

— Ой, не могу я что-то… После того, что ты сказал… Ксанка! Я же ее с шестого класса тянул. Девочкой совсем пришла. Стишата принесла: «Весна-красна, грачи-кричи». И что мне в ней показалось? Оставил. Зато потом!



«Мне говорят: „Ты — яблоко раздора“.
Мне говорят: „Ты — яблоко…“ Послушай!
Ну как же так, не мог ты догадаться:
„Я — яблоко!“ А ты был сам не свой…»



А какое лицо! Да ты, Саша, знаешь ее тоже! Помнишь, я приводил тебя в объединение, знакомил даже с ней!

— Что-то смутно… — невнятно ответил Савостьянов.

— Ты еще спросил, кто это и сказал: «Княжеский профиль». Я запомнил.

— Д-да, вроде припоминаю… — силился вспомнить Савостьянов и вдруг мельком коснулся глазами Павла.

«Ах, черт! — подумал Павел, — чего я уставился!» Он отметил отблеск растерянности, вроде бы испуга даже в этом мгновенном взгляде доктора.

— Вспомнил. С этаким пышнющим хвостом. Синеглазенькая брюнетка. Вспомнил. Красивая была девочка, — сообщил он Павлу и снова посмотрел, теперь-то уж прежним взглядом, открытым, в меру огорченным, в меру равнодушным.

«Так, — сказал про себя Павел. — Вот, значит, как?»



В передней щелкнул замок. Пришла жена Андрея — Таня, женщина из тех, о ком говорят: «Приятная женщина. Очень приятная».

У Павла с ней были добрые отношения. Как и у многих друзей Андрея, впрочем. Ко всем она относилась ровно-благожелательно, тепло и улыбчиво. Была домовита, покойна, женственна. Павел иной раз смотрел на нее, испытывая зависть к мудрости Андрея, Сумевшего выбрать себе такую жену. У него-то все было не так.

— Накурили! — раздался еще из-за дверей ее добродушно насмешливый голос. У нее всегда было хорошее настроение. — Даже в прихожей слышно…

Открыла дверь, вошла, немного щурясь.

— О-о! Кто у нас сегодня, — произнесла она, увидев Савостьянова, и Павлу показалось, будто что-то беззащитно и нежно вздрогнуло в ее лице.

— Он, конечно, вас не кормил и даже кофе не догадался сварить, — сказала она. — Сейчас я что-нибудь быстро организую.

— Да, пожалуй, не надо… — начал Павел.

Савостьянов промолчал, но, глядя на Таню, можно было догадаться, что он смотрит на нее. Что-то девчоночье, прелестное и неловкое вдруг зазвучало в ее движениях, в ее голосе.

Она доставала рюмки, тарелки, расставляла на столе, старательно не поднимая глаз, а Савостьянов, видимо, продолжал смотреть на нее — и жаркий румянец вдруг ударил сквозь смуглость ее кожи.

— Тань, ты знаешь, какую ужасную новость нам Паша рассказал? Ксану убили. Ну Ксану же! Мартынову! У меня в политехе была.

Она, выпрямившись, смотрела на мужа, но смысл слов с трудом доходил до нее, это было заметно. Не тем она была сейчас взволнована.

«Да, Андрей Тимофеевич, — подумал Павел, — подслеповат ты несколько. У них, я думаю, роман созревает, и не сегодня начавшийся».

— Ксана? — вспомнила наконец она. — Эта девочка? Какой ужас. Это правда, Павлуша?

Павел пожал плечами.

— Какой ужас! — повторила она, уходя на кухню.

* * *

— А не вредно ли? — спросил Павел, кивая на свою рюмку. — Для моего катара?

— В меру. Все болезни начинаются от нарушения меры, — с готовностью, словно ожидая вопроса, ответил Савостьянов. — Кроме того, без серьезных анализов ничего нельзя сказать определенно. То, что я сказал — сугубо личное и сугубо предварительное суждение. Конечно, какая-то дисфункция, несомненно, есть, но это даже может и не быть катаром. Так что не волнуйтесь прежде времени!

— Я, между прочим, в отца — мнительный. Вот вы мне сказали, что, может быть, даже ничего и нет — и я совсем не чувствую ничего.

— Вот это зря. И разве на вашей работе можно быть мнительным? Возомните кого-то преступником, попробуй, докажи он потом, что, как говорится, не верблюд.

— Это всегда доказывается.

— Иногда — с запозданием. Лет, скажем, на двадцать.

— Сейчас другие времена.

— Да, времена другие. Люди те же.

— Нет. И люди другие. Честный человек нынче, даже вовлеченный в следствие, может быть спокоен. И — не волноваться.

Случайно вырвалась эта интонация: «И — не волноваться. (Как вы, например, сейчас.)»

Тот даже несколько отпрянул. Помедлил, глядя на рюмку в руке:

— Ну что ж! Давайте выпьем за принципиально новые времена!

Выпили. Павел заметил вдруг, что Савостьянов, не скрываясь, следит за тем, как он пьет.

— А сейчас? — спросил доктор. — Когда выпили, никаких посторонних ощущений не чувствуете?

Павел прислушался.

— Вроде бы вот здесь… немного…

— Ну, ничего, ничего… Завтра время будет — заходите ко мне. Железнодорожная больница, двадцатый кабинет, второй этаж. Лучше где-нибудь после обеда, около трех.

— Слушай, Павел, как это произошло? — Андрей уныло сидел над пустой рюмкой и вдруг поднял страдающие глаза. — Я все никак не могу очухаться.

— Ты об этой девочке? — с рассеянным удивлением спросил Павел. — Никто ничего пока не знает. Видимо, заманили в пустой дом, изнасиловали, а потом зарубили. Это на Красногвардейской, барак за «Гастрономом». Вы-то должны его знать — видно из больницы, — обратился он к Савостьянову.

Тот пожал плечами:

— Никогда не хожу по Красногвардейской. А окна у меня — на вокзал.

— Там большие трудности были — все-таки две недели она лежала в жаркой комнате. Ну, ты представляешь, с чем пришлось экспертам работать.

Андрея вдруг повело какой-то замысловатой судорогой. Он вскочил со стула, пошел почему-то в угол. Стал там сиротливо курить, вздыхая время от времени, громко и печально, как лошадь.

— Ну, как ваши успехи на ниве просвещения, Танечка? — услышал Павел.

Савостьянов разговаривал с Таней, которая вернулась из кухни и скромно села возле проигрывателя, перебирая пластинки.

— А никаких! — Она засмеялась. — У меня каникулы!

— Господи! — воскликнул с завистью Савостьянов. — Устройте меня к себе, чтобы я тоже мог по три месяца в году гулять!

— С удовольствием. Нам как раз очень не хватает мужчин-учителей.

Ну и так далее, в том же роде, пустяковые слова, которые говорят о чем угодно, но только не о том, что совершается сейчас между ними.

— Давайте-ка лучше выпьем, — через некоторое время оживленно сказала Таня, подходя к столу.

Павел показал глазами на печально стоящего в углу Андрея. Таня скорчила гримаску, ей сейчас все было нипочем:

— А-а… Он теперь долго еще не отойдет. Такой у него с ней роман был, прямо-таки тютчевский, и вдруг… Как все-таки страшно жить в этом мире! И все-таки неплохо жить, правда? — обратилась она к Савостьянову, который тоже подошел к столу и безотрывно стал глядеть ей в лицо.

— Правда, Таня. Лучше быть веселым и живым, чем грустным и мертвым.

Она рассмеялась. Павел подумал о докторе: все-таки со стороны, когда молчишь, ты производишь большее впечатление.

Они выпили. Таня и Савостьянов как-то очень многозначительно чокнулись перед этим. Даже в тонюсеньком звоне хрусталя, как это ни удивительно, явственно прозвучала интимная нотка, — большой он, видать, был мастер совращать с пути истинного… И где уж поэтически настроенной девчонке было не сомлеть в соседстве с этаким-то сердцеедом!

Андрей вдруг торопливо подошел к столу, ни на кого не глядя, суетливо налил водки в фужер, выпил. Лицо его было раздражено тоской. Отошел, но тут же вернулся, снова налил и ожесточенно выпил. Он тяжело дышал.

— Остановись, Андрей! — сказала ему жена не очень-то настойчиво.

Он посмотрел на нее отстраненным, слегка даже неприязненным взглядом, промолчал.

— У них что — серьезный был роман? — поинтересовался Савостьянов.

— Куда уж серьезней! До полчетвертого ночи он ей искусство версификации преподавал.

— Ты думаешь, я не слышу? Я слышу! — повернулся Боголюбов. — Он был уже пьян. — Ты не имеешь представления! Ты не смеешь! И поэтому молчи… — Он уже еле шевелил языком.

— Не имею, не имею… — Таня проворно подошла к нему, обняла за спину. — Никакого представления не имею. Пойдем, ляжешь. Ну что ж теперь делать? Ее не вернешь…

Андрей вдруг пьяно захныкал и покорно пошел, куда его вела Таня.

— Не вернешь… Это-то и ужасно. Ничего уже не вернешь. Не-об-ра-ти-мо!

Через пару минут она вышла к ним, весело сообщила:

— Все! Теперь будет дрыхнуть до утра. Проснется, вспомнит, и снова… И так будет, как в сказке, — ровно три дня и три ночи.

И сказано это, подумал Павел, не для меня.

Он почувствовал себя третьим. Нужно было уходить. «От того, что должно произойти, я Андрея так и так не уберегу,» — подумал Павел.

— Простите, друзья! — оживленно сказал он. — Мне пора идти! Валентина, наверняка, уже приготовила для меня скалку.

— Пожалуй, и я двину… — для приличия сказал Савостьянов.

— А вам-то куда торопиться? — почти властно, почти вульгарно спросила Таня. — У Павла — дом, жена ревнивая, а у вас?

— А у меня — вы правы, Танечка, — холодные угли в очаге, жесткая койка под солдатским одеялом и прожженный абажур на лампе.

— Бедняжечка… — не удержалась Таня и посмотрела на него нежно. — Я вас хоть хорошим кофе угощу.

Павел возился с замком, а они стояли и смотрели — будто хозяева, которые провожают гостя.

Он открыл, повернулся еще раз сказать «до свидания» и заметил, что они стоят уже тесно друг к другу, и рука Савостьянова лежит на ее спине.

«Все-таки свинство, что я ухожу, — подумал он еще раз, — но, во-первых, это, как сказал Андрюша, уже необратимо, а во-вторых, нельзя мне сейчас портить с ним отношения — не дано мне такого права! И все-таки — свинство».

7. ДЕНЬ, ПРИНОСЯЩИЙ ВОПРОСЫ

Из виларовского совхоза приехал Витя Макеев — с попутной машиной, рано утром — и заявился к Павлу домой.

— Простите, ради Бога, Пал Николаич! Утерпеть не мог! — проговорил он загодя приготовленную фразу, когда двери открыл заспанный и недовольный его начальник.

— Заходи! — кратко ответил Павел и, не оглядываясь, пошел внутрь квартиры. Макеев робко последовал за ним, уже отчаянно кляня себя за столь раннее вторжение.

Павел Николаевич Игумнов, сам себя относивший к разряду «сов», считал утро, особенно раннее, наиболее труднопреодолимой частью суток. Макеев просто не знал об этом.

Прошло полчаса, прежде чем Витя услышал от своего начальника вторую фразу: