Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Он догадался, что я передал записку.

— Вот эту?

— Ага.

— А как ты ее нашел?

— Я еще на уроке видел, как он читал и прятал. А когда из класса уходил, у него из кармана выпала. Я посмотрел — там непонятное. Я тогда взял и отдал Якову Андреевичу. А Горбачев догадался и начал меня бить…

Юрка снова обвел всех большими, правдивыми глазами. Людмила Сергеевна смотрела на него с неприязнью. Тихоня, округлое безмятежное лицо, чубик полубокса, ямочки на щеках. И ни капли смущения. Таким был, наверно, и с Горбачевым. Наверно, всегда такой: что бы ни сделал — ни тени неловкости, ни проблеска стыда. Увидел записку и не сказал тут же, при всех, а побежал наушничать… Уже сейчас двуличен и бессовестен. Сколько ему? Тринадцать? А что станет с ним потом?..

— Не бойся, — сказал Гаевский, — больше он тебя бить не будет.

В углу послышалось невнятное ворчание. Все опять оглянулись, но ворчание смолкло.

— Можешь идти домой, — сказала Галина Федоровна.

Трыхно вышел.

— Как же теперь быть? — спросила Нина Александровна. — Надо что-то решать. Нельзя же так оставить, чтобы ребята вышли из-под надзора…

Елизавета Ивановна что-то шепнула Галине Федоровне, та кивнула и сказала Людмиле Сергеевне:

— Горбачев живет в вашем доме. Что вы о нем скажете?

— Да, я скажу… Мне кажется, поторопились с этим делом. Ведь ничего не известно, что же обсуждать? Надо прежде выяснить, а здесь мы ничего не выясним. И получится, что мы что-то будем говорить и решать, лишь бы себя застраховать — вот, мол, мы осудили… А дело ведь не в этом! Я не знаю, что это за организация и есть ли она. Может, ничего подобного нет, а просто какая-то ребячья выдумка, я почти уверена в этом… Почему? — повернулась она к Гаевскому, задавшему вопрос. - Потому что знаю Горбачева, знаю его историю. Это очень трудный характер, замкнутый, но мальчик он честный, прямодушный. Правда, пока он и мне не рассказал, но он дал мне честное слово, что ничего дурного за этим нет. И я ему верю…

Елизавета Ивановна насмешливо улыбнулась.

— Я знаю Горбачева, — продолжала Людмила Сергеевна, — и потому спокойна. Я уверена, через некоторое время, если его не дергать, он сам все расскажет, и мы убедимся, что ничего страшного нет…

— Извиняюсь! — резко сказал Гаевский. — Мы будем нянчиться с Горбачевым, а они — действовать? Они заметут следы, а когда Горбачев начнет откровенничать, будет поздно…

Людмила Сергеевна вспыхнула и едва не пустила ему \"дурака\".

Сейчас она видеть не могла его худую физиономию, со втянутыми щеками и лихорадочно поблескивающими глазками.

— Меня не удивляет… — сказала Елизавета Ивановна и подождала, пока все головы повернутся к ней, — меня не удивляет, что в этом деле замешан Горбачев и что директор дома, где он живет, проявляет такое спокойствие.

Она говорила неторопливо и даже как бы торжественно. И, хотя она ни разу не взглянула на Людмилу Сергеевну, та очень хорошо чувствовала и понимала, что Елизавета Ивановна торжествует.

— Я умышленно употребила слово «живет», а не \"воспитывается\", потому что, к сожалению, о воспитании в этом детдоме говорить не приходится. Я работала в этом детдоме — правда, очень недолго, но достаточно, чтобы познакомиться с порядками в нем. Горбачев очень испорченный подросток, и меня нисколько не удивляет его участие в этом скверном, а может быть — мы еще не знаем! — очень вредном и опасном деле. Мы, советские педагоги, не можем относиться безразлично к тому, что делают дети вне школы, вне нашего надзора. Более того: мы несем ответственность за то, что они делают! — значительно подчеркнула Елизавета Ивановна. — Я имела возможность наблюдать, с каким спокойствием товарищ Русакова относится к тому, что происходит в детском доме… Товарищ Русакова и сейчас спокойна. Вот такое спокойствие, а вернее — равнодушие, и приводит к подобным фактам… Но об этом — особый разговор, и происходить он будет не здесь. Что касается дела Горбачева, то, мне кажется, школа не может стоять в стороне от него, она должна высказать свое мнение по этому поводу.

Людмила Сергеевна возмущенно вскочила, чтобы ответить, но Галина.

Федоровна остановила ее.

— Пожалуйста, Яков Андреевич.

Гаевский встал, собрал в горсть рассыпающиеся волосы и прижал их к затылку.

— Допустим, товарищи, — сказал он, — что директор детского дома права и ничего такого, — покрутил он в воздухе растопыренной пятерней, — здесь нет. Посмотрим на факты, товарищи. Каковы эти факты? У нас для детей — всё. Им обеспечено счастливое будущее, о них заботятся, их учат, воспитывают. Нам поручили воспитывать молодежь, и мы ее воспитываем в духе беззаветной преданности. Так, товарищи? А тут появляется какая-то особая организация. Почему? Я думаю, это не случайно, товарищи!..

— Конечно! — раздался от окна раздраженный голос Викентия Павловича. — Развели зеленую тоску, вот они и начали выкомаривать…

— Что вы хотите сказать? — повернулся к нему Гаевский.

— То, что сказал. Скука у вас! Скука зеленая!

— Конечно, в нашей работе есть недостатки… Мы их сможем исправить при помощи педагогов, но я что-то не замечал, чтобы вы, Викентий Павлович, помогали мне в работе!

Решив, что Викентий Павлович сражен этой репликой, Гаевский опять собрал волосы и придержал их на затылке, собираясь продолжать. Но Викентий Павлович не был сражен. Сначала с удивлением, потом с возрастающим возмущением он слушал, как здесь произносили всякие страшные слова, сами их пугались и начинали говорить еще страшнее.

Гаевского он не любил и не уважал, решив после нескольких кратких бесед, что человек он ограниченный, малограмотный, прикрывающий малограмотность свою умением произносить по любому поводу трескучие фразы. Шифрованной записке Викентий Павлович не придал никакого значения и тотчас забыл о ней. Узнав, что из-за нее придется задержаться, пожал плечами и чертыхнулся: он устал и хотел есть.

Увидев теперь, как раздувают из нее дело, возмутился окончательно.

— Это в чем я вам должен помогать? — нахмурив густые седеющие брови так, что они стали торчком, сверкнул он глазами на \"пустобреха\", как называл про себя Гаевского. — Докладчиков из детишек делать? Они же у вас все докладчики! Этакие сопливые старички… Вот облысеют, животы отрастят, пусть тогда и становятся докладчиками. А сейчас они дети! Понимаете? Дети! Им нужно играть, веселиться, выдумывать, а не заседать…

— Па-азвольте! — почти закричал Гаевский, перебивая Викентия Павловича. Всегда бледное лицо его побледнело еще больше. - Па-азвольте, товарищ Фоменко! Это что же они должны выдумывать? Тайные организации? Шифровочки? И вы это одобряете, к этому призываете?.. А вы знаете, кто стоит за этой организацией, кто ее направляет? А что, если за ней шпана, уголовники или еще какой элемент?! Но допустим, там никого нет. Мы воспитываем подрастающую смену в свете вышестоящих указаний. А вот товарищ Фоменко не согласен. Мне лично неизвестны указания, что пионерская организация работает плохо. Советскую власть она устраивает, а товарища Фоменко не устраивает. Он считает, что пионерская организация, созданная советской властью, — подчеркнул Гаевский, — работает плохо. Вы понимаете, против чего вы выступаете?! — вздымая указательный палец, почти закричал Гаевский.

Викентий Павлович побагровел, левое веко задергалось.

Столкновения с демагогами вызывали у него приступы ярости. Он закрыл глаза, боясь, что она прорвется и сейчас.

— Молчите? — торжествовал Гаевский. — Нет, отмолчаться вам не удастся!

Ярость прорвалась.

— Молодой человек! — Викентий Павлович поднялся и сжатыми кулаками оперся о стол, — Я советскую власть изучал не по газетам. Я за нее воевал. Дважды. Я не против советской власти и пионерской организации. Я против трусов, которые ничего не понимают ни в той, ни в другой и той и другой мешают воспитывать детей… Вам бы не пинкертоновщину разводить, а поучиться и подумать, чего хотят дети, что им нужно. Но учиться вам лень, а думать вы не умеете и не хотите…

— Вам не удастся! — крикнул Гаевский. Он не знал, что такое пинкертоновщина, и потому оскорбился сверх всякой меры. — Вам не удастся замазать! Мы проявляем бдительность, а вы замазьтаете? Это вам так не пройдет! У вас еще спросят, почему вы их так горячо защищаете!..

— А вы и на меня дело заведите! Донесите на меня, как вам этот сопляк донес на Горбачева…

Галина Федоровна давно уже поднимала руку, стучала по графину:

— Викентий Павлович! Да что это такое?! Тише, товарищи!

Она попыталась сгладить, замять ссору. Конечно, сказала она, в деле Горбачева нужно разобраться в самый короткий срок. Горячность споривших свидетельствует о том, что они очень близко приняли всё к сердцу и, конечно, найдут общий язык.

Викентий Павлович сердито фыркнул, услышав о надеждах на \"общий язык\", и стал одеваться. Галина Федоровна извиняющимся тоном сказала несколько слов Елизавете Ивановне, потом подошла к нему.

— Ну что это вы скандал такой устроили? — укоризненно зашептала она. — Да еще при инспекторе. Какое у нее мнение будет о коллективе?

— Наплевать! — буркнул Викентий Павлович.

— Вам наплевать, а мне каково? Спросят не с вас, а с меня.

Неизвестно, как обернется для школы эта история, а вы еще затеяли ругань. Какими глазами я теперь должна смотреть…

Викентий Павлович, уже надевший пальто, схватил палку, будто собирался пустить ее в ход.

— Вы о себе думаете, — громко, на весь кабинет, сказал Викентий Павлович, — а надо, извините, о детях думать! Да-с! — и со стуком стал вколачивать башмаки в калоши. Порванная подкладка на заднике подвернулась, ботинок не лез в калошу, и Викентий Павлович рассердился еще больше: — О детях! Красивые слова говорить умеем, а доходит до дела — в кусты! О себе заботимся!.. — И, пристукивая палкой, вышел, не обратив внимания на оскорбленное лицо директора.

Толстую, узловатую палку он завел когда-то давно из щегольства и для солидности. Она не была ему нужна и теперь — слабым он себя не чувствовал, но к палке привык и всегда ходил с ней. Заново переживая только что разыгравшуюся ссору с «пустобрехом» и \"трусливой клушей\", как тут же окрестил он Галину Федоровну, Викентий Павлович сердито ерошил стоявшие торчком брови и колотил палкой по стволам деревьев, словно это были не стволы, а «пустобрех» и \"клуша\".



30

Людмила Сергеевна никак не ждала, что история с запиской примет такой оборот. Перестраховщик Гаевский затеял дело, перепуганная Галина Федоровна не в состоянии погасить его, а Дроздюк, конечно, поможет раздуть, чтобы насолить ей, Людмиле Сергеевне. В изображении Дроздюк она оказывалась если не прямой, то косвенной виновницей. Скоро обнаружилось, что так думает не одна Дроздюк. Курьерша гороно принесла записку, в которой заведующая предлагала Людмиле Сергеевне немедленно явиться в гороно. Объяснение было долгим и очень неприятным.

Заведующая почти теми же словами говорила то же, что и Елизавета Ивановна. Новым было одно: оттого, что Ольга Васильевна была дальше от дела Горбачева, меньше знала о нем, оно, как это всегда бывает, казалось ей еще более серьезным. Дроздюк лишь глухо и неопределенно угрожала, Ольга Васильевна говорила об ответственности Людмилы Сергеевны прямо и жестко, будто уже было доказано, что виновата во всем она одна и ей придется отвечать за это по служебной и партийной линии.

Людмила Сергеевна возмущалась, говорила, что это бред, Гаевский и другие делают из мухи слона, но слова ее повисали в воздухе: доказательств не было. Доказательств не было и у тех, кто затеял дело, но их это не смущало. Прямо какая-то дичь! Не доказав виновности, от нее требовали доказательств невиновности и отсутствие их изображали как доказательство вины.

Черт знает что: боятся недобояться… Однако доказательства были необходимы, и дать их мог только Горбачев. Хватит миндальничать! Он корчит из себя рыцаря, а ей будут трепать нервы?..

Людмила Сергеевна вернулась к себе, решив сейчас же узнать у Горбачева все, и послала за ним. Вместо Горбачева пришла Ксения Петровна и сказала, что Горбачев из школы не вернулся, книги его принес Тарас.

— Этого еще не хватало!

Тарас рассказал, что в школу они шли вместе. Горбачев был, в общем, ничего, только хмурый. Во время первой перемены к нему подошла классная руководительница и что-то сказала ему. Он про то никому ничего не сказал, а потом куда-то девался, никто и не заметил когда.

Пальто и шапки его в раздевалке не оказалось, а книжки и тетради Тарас принес домой.

— То правда, шо его из школы выключат? Хлопцы говорят, что выключат обязательно.

— Глупости какие! — рассердилась Людмила Сергеевна и отослала Tapaca.

Она совсем не была уверена, что это глупости, и побежала в школу.

Нина Александровна не знала, куда девался Горбачев. Она только предупредила его, чтобы он, когда начнется урок, опять пришел в канцелярию, но Горбачев не явился, а ушел совсем. Может быть, и убежал.

Когда Горбачев исчез, Гаевский окончательно уверился, что дело чрезвычайно серьезно, и поглядывал на всех с мрачным ликованием.

Теперь никому не удастся замять это дело, вскрытое благодаря его, Гаевского, бдительности.

Людмила Сергеевна пыталась поговорить с Галиной Федоровной, но та, напуганная зловещими намеками Гаевского и тоном, в котором разговаривала с ней утром заведующая гороно, даже радовалась исчезновению Горбачева. Оно казалось ей признаком того, что организация существует где-то на стороне, и тем самым угроза, нависшая над школой, то есть над ней, Галиной Федоровной, становилась меньше. С Людмилой Сергеевной она разговаривала неприязненно, невольно распространяя на нее вину Горбачева и видя в ней причину неприятностей для себя.

Ничего не узнав, Людмила Сергеевна вернулась домой. Горбачева не было. Прошло уже много часов, с тех пор как он исчез. Ребята встревожились. Ей казалось, что она замечает в глазах у них осуждение ей, Людмиле Сергеевне: как она могла допустить, чтобы Лешка Горбачев убежал, и почему она ничего не делает, чтобы разыскать его? Людмила Сергеевна попросила Ксению Петровну сходить в милицию и сообщить о бегстве Горбачева, спросить, не знают ли там что-нибудь.

С Ксенией Петровной, со всеми она говорила о бегстве, только о бегстве, и себе не позволяла думать ни о чем другом. Но как ни старалась она отгонять мысли об этом «другом», они возвращались, становились всё упорнее и отчетливее. От таких подозрений взрослому впору растеряться, а ведь тут мальчишка!

Ксения Петровна вернулась. В милиции ничего не знали, обещали принять меры.

Людмила Сергеевна, будто по делу, заходила в комнату для занятий, в спальни. Ее встречали настороженные взгляды и выжидательное молчание. Каждый раз она замечала, что особенно пытливо и настороженно смотрела на нее Кира. Людмила Сергеевна через силу улыбалась, делала вид, что ничего не случилось, спрашивала о чем-то, что-то говорила, не слыша ответов и плохо понимая, что она сама говорит.

Наступал вечер, вместе с гаснущим светом таяли надежды на возвращение Горбачева. Людмила Сергеевна заставляла себя думать, что ничего ужасного не произошло. Иззябнет, проголодается и вернется…

Но они же не оставят его в покое! Опять Гаевский будет допрашивать, угрожать… Он ведь трус. Потому пугает, что сам боится.

Самые жестокие люди — это трусы… Они Горбачева доведут… Бог знает до чего могут довести! С этим нельзя, невозможно мириться, надо бороться, принимать меры…

Гаевский запугал директора школы, эта мороженая вобла Дроздюк запутала и тоже напугала Ольгу Васильевну… С перепугу начали городить дело… И получилось черт знает что! Шутка сказать: возводить на мальчишку такое обвинение… Нельзя ждать, надо… в горком партии к Гущину! И не одной. Не только она — Фоменко тоже возмущается. Как он этого болтуна отхлестал! Надо с ним идти, обязательно с ним! И не откладывать…

Людмила Сергеевна решительно схватила пальто, начала одеваться. В дверь тихонько постучали.

— Кто там?.. Ты что, Кира?

Кира прикрыла за собой дверь.

— Ты что-нибудь хочешь сказать?.. А нельзя потом? Мне надо уходить…

Вместо ответа Кира отвернулась к стене, уткнулась в согнутый локоть и заплакала.

— Что с тобой, кто тебя обидел?

Кира плакала все горше, худенькие лопатки ее вздрагивали под тонким платьем. Она перебежала через двор раздетая, без пальто.

Людмила Сергеевна взяла Киру за плечи, повернула к себе:

— Ну, что такое? Что с тобой?

— П-правда, что Горбачева исключат? Р-ребята говорят — исключат из школы и из детдома…

— Да нет же! Откуда ты взяла?

Кира по лицу Людмилы Сергеевны старалась угадать, правду ли та говорит. Набегающие слезы мешали ей, она вытирала их пальцами, размазывала по лицу:

— Да! Вы не хотите сказать… А его исключат, я з-знаю!..

— Ничего ты не знаешь! Перестань плакать, глупенькая… Откуда вы это взяли?

— Все говорят, и в школе т-тоже…

— Успокойся… Об исключении не было речи…

— А почему он уб-бежал?..

— Да, может, не убежал. Он не хочет ничего рассказывать и очень вредит этим себе…

— Он гордый, все равно не расскажет! — всхлипнула Кира.

— Ну вот… А мне трудно его защищать — я сама ничего не знаю.

Решив, что из этого следует исключение Горбачева, Кира снова заплакала, бессвязно говоря, что ей все равно, пусть тогда исключают и ее.

— Да ты-то тут при чем?

— А п-почему он один должен… если и другие т-тоже…

— Что \"тоже\"? — схватила ее за плечи Людмила Сергеевна. — Ты тоже?.. А ну, сейчас же перестань плакать! На платок, вытрись и говори. Ты знаешь об этой организации?..

Кира, всхлипывая, кивнула.

— И ты в ней состоишь?

Кира опять кивнула:

— Только это не организация, а «Футурум»… А если я расскажу, его не исключат?

— Конечно, нет!

Замеченный Лешкой испуг Киры вовсе не относился к ней самой. Она испугалась за него.

С первого дня, когда у входа в столовую она отчитала новичка, ей понравился этот мальчик с серыми сердитыми глазами. Ей очень хотелось помириться и подружиться с ним, она делала всякие попытки к сближению, но не могла удержаться, опять говорила ему что-нибудь язвительное, и недружелюбное отношение к ней Лешки усиливалось. Она ругала себя за невыдержанность и длинный язык и в конце концов перестала задирать Лешку обидными словами, но было уже поздно. Лешка не обращал на нее внимания и даже не заметил перемены ее отношения к нему. Ему было все равно: есть она или нет, говорит она или молчит. Это было обиднее, чем если бы он ее преследовал или говорил гадости, как Валет.

Лешка был уверен, что его отношение к Алле — тайна, о которой никто не подозревает. Так оно и было: никто не подозревал, кроме Киры.

Кира замечала все и иногда потихоньку плакала. Алла была очень красивая. Как хотелось Кире быть такой же красивой, выдержанной и умной! Разглядывая себя в зеркало, она каждый раз с грустью убеждалась, что до Аллы ей далеко, она совсем не красивая, и задавала себе вопросы, на которые не могло быть ответа: почему так несправедливо устроено, что одни красивые, а другие нет, и отчего человеку нравится не тот, кому он нравится, а кто-то другой?

Витькино объяснение в любви испугало ее. Она не знала, что ей делать с этой любовью, не хотела никакой любви, считала все это глупостями. О любви она знала из книжек, о любви шептались между собой девочки. Кира фыркала, смеялась над ними. Любовь — это было что-то очень сложное, большое и отдаленное. Ничего похожего на описанное в книжках Кира в себе не находила.

Пароходы ее нисколько не интересовали, становиться капитаном она не собиралась, твердо решила, что будет токарем. Ей нравился станок, нравилось работать на нем, даже нравился запах нагретого металла и масла, которым пахла стружка. Однако она с удовольствием согласилась вступить в «Футурум», потому что Витька — выдумщик и там могло быть интересно, а главное, потому, что там должен быть Лешка, а ей хотелось быть везде, где был он.

Вызов Лешки к директору, драка с Трыхно встревожили ее, а когда ребята начали говорить, что Горбачева исключат из школы, Кира испугалась.

Наташа болела, она ничем не могла помочь. Кира отозвала на большой перемене Витьку Гущина, вытащила на улицу и напала на него чуть не с кулаками. Почему Лешка должен отвечать за всех? Почему он, Витька, — он же сам все затеял! — прячется теперь за спину другого?

Если так, то он трус, и ничего больше! Как он может допустить, чтобы отвечал один Лешка, если все виноваты? Положим, они ни в чем не виноваты, но Горбачева считают виноватым и его исключат, а Витька будет ходить и притворяться, что ничего не знает? Да она его после этого презирает, и больше ничего!

Багровый от стыда Витька оправдывался, говорил, что ничего не будет, ниоткуда Горбачева не исключат — не имеют права. Раздавленный безжалостными доводами Киры, он сказал наконец потерянным голосом, что, если Лешку будут исключать, он пойдет к директору и все расскажет. Молчит он вовсе не потому, что боится, а потому, что…

Вместо того чтобы объяснить, почему он молчит, Витька неожиданно всхлипнул и убежал.

Лешка в детдом не пришел. Кто-то пустил слух, что если его исключат из школы, то исключат и из детского дома. Кира была уверена, что Лешка из гордости ничего не расскажет и пострадает один. Почему он должен страдать один? В решимость Витьки рассказать все Кира не поверила. Выходило, что спасти Лешку могла только она, Кира. Ну, а если… если исключать, так пусть исключают и ее тоже! Записку могли найти не у Лешки, а у нее, и тогда отвечала бы она одна. Она бы тоже, как он, молчала и никого не выдала!.. А теперь другое дело. Она расскажет не потому, что боится, а чтобы выручить его, или если уж отвечать и страдать, так отвечать и страдать вместе…

…Всхлипывая, комкая мокрый платок в тугой мячик, Кира рассказала Людмиле Сергеевне о «Футуруме», для чего он возник, что сделал и как несправедливо, что за всех должен отвечать один Горбачев.

Людмила Сергеевна обняла ее за худенькие плечи:

— Спасибо, Кира!

— А ему ничего не будет? — заглянула ей снизу в лицо Кира.

— Ничего… Думаю, теперь ничего.

Кира сказала, что их всего четверо, но Наташу и Витьку не назвала. Про себя она решила, что пусть ей будет то же, что и Алеше.

Но разве она имела право выдавать Витьку, хотя он больше всех виноват, а особенно Наташу?.. Но, рассказав о «Футуруме», Кира испугалась.

— Только… только вы ему не говорите, что я сказала! - спохватившись, прижала она руки к груди.

Все прежние попытки ее выступить на защиту Лешки раздражали его.

Теперь он мог ее возненавидеть. Пусть лучше не знает ничего и думает, что все сделалось само собой, а не благодаря Кире…

— Не бойся, Кира, он не будет знать. И никто не узнает… Однако пойдем. Мне надо уходить.

Прижав Киру к себе и прикрыв полой своего пальто, Людмила Сергеевна довела ее до крыльца домика, в котором помещались спальни.

— Умойся и ложись спать. А я пойду воевать за Горбачева.

Взбежавшая на крыльцо Кира обернулась, распухшее, заплаканное лицо ее просияло радостью.



31

Викентий Павлович был не в духе.

На уроке в шестом «Б» он вызвал Горбачева. Вместо Горбачева поднялся староста и сказал, что Горбачев был на первом уроке, потом ушел, и никто не знает куда. Спрашивать Горбачева Викентию Павловичу было не так уж необходимо. Он вызвал его, чтобы посмотреть, как тот держится. Горбачев не пропускал уроков из озорства и легкомыслия, как, случалось, делали другие. Значит, парня довели, если сбежал из школы…

Возмущение снова поднималось в нем, как опара в квашне. Чтобы опять не взорваться, он старался не смотреть на Гаевского, который с торжествующе-озабоченным видом вертелся в учительской. Поэтому, когда запыхавшаяся Людмила Сергеевна вторично прибежала в школу и, поймав Викентия Павловича в коридоре, предложила ему идти с ней в горком партии, он почти не колебался и махнул рукой на обед, который ожидал его дома.

Колебания относились не к тому, следовало или не следовало идти.

Идти было нужно. Колебался он потому, что не любил встречаться с начальством. Викентий Павлович не боялся начальства, но опасался, что другие подумают, будто он боится, и особенно, что подумает это само начальство, и при таких встречах пытался подчеркнуть свою естественность и непринужденность. Но, как только он это делал, естественность и непринужденность исчезали, он становился неловким, натянутым, сердился за это на себя и делался еще более неловким.

В приемной за столом сидела молоденькая девушка с лицом, напряженным от старания выглядеть внушительнее. Она была в роговых очках, по-видимому слишком больших, — они поминутно сползали на кончик ее короткого носика, и она становилась похожей на юную бабушку.

Девушка сердито подталкивала их пальцем к переносице, но, как только наклонялась над столом, они снова съезжали, и она опять становилась похожей на бабушку.

Строгая девушка, глядя не на них, а куда-то мимо, между ними, выслушала Людмилу Сергеевну и ушла в кабинет Гущина. Потом, открыв и придерживая рукой дверь, словно боясь, что они самовольно пойдут не в эту, а в какую-нибудь другую дверь, предложила войти.

Гущин разговаривал по телефону. Увидев входящих, он покивал и показал рукой на кресла возле стола.

Лицо у него было очень усталое. Усталыми были и глаза под широкими, срастающимися на переносице бровями. Сидел он боком, повернувшись к столику, на котором стояли три телефона. Людмила Сергеевна смотрела ему в затылок, словно по нему надеясь угадать, какой характер примет разговор. Затылок как затылок, чересчур, пожалуй, плотный.

Секретарь повесил телефонную трубку, привстав, пожал руку Людмиле Сергеевне, подал Викентию Павловичу и назвался:

— Гущин.

— Фоменко, — буркнул в ответ Викентий Павлович и поспешно придвинул к себе пепельницу.

Пепельница зацепила скатерть на столе, сморщила ее складками.

Викентий Павлович смутился и напряженной рукой поправил свои вислые, горьковские усы. Поправлять их не было нужды, это было ненатурально. Викентий Павлович рассердился на себя за эту ненатуральность и не стал поправлять скатерть. Однако морщины на ней раздражали его, он то и дело сердито посматривал на них.

— Викентий Павлович преподает в школе, где учатся мои ребята, - пояснила Людмила Сергеевна. — Пришли мы вот почему… Четверо ребят, в том числе двое из детдома, организовали сами кружок будущих капитанов и назвали его «Футурум». Они решили изучать морское дело, корабли и всякое такое, чтобы не позже как по окончании семилетки сразу же выйти в капитаны, — улыбнулась она. (Гущин тоже улыбнулся.) — В общем, это скорее похоже на игру, чем на что-то серьезное… Но у одного из них нашли записку… — Она протянула Гущину расшифрованный текст.

Гущин прочитал, густые брови его приподнялись:

— А что это значит? Зуд какой-то?

— Это сокращенный девиз. Они себе девиз придумали: \"Видеть, знать, уметь, делать\".

Брови Гущина опустились, он захохотал:

— Вот бисовы дети!.. А что, неплохо! Мне такой «зуд» нравится!

— Но дело в том, что записка эта была шифрованная, написана шифром…

— Каким шифром?

— Ерунда! — сказал Викентий Павлович. — Детский шифр: буквы алфавита пронумерованы и вместо букв ставятся цифры…

— А зачем?

— Как это — зачем? — заранее раздражаясь от возможных возражений, переспросил Викентий Павлович. — Чтобы тайна была! У каких мальчишек не бывает тайн? Без них же неинтересно!.. Да я сам в таком возрасте изобрел иероглифическое письмо и с приятелем через улицу только посредством таинственных письмен и сообщался… А вы? Вы сами не захлебывались всякими тайнами, не играли в \"Пещеру Лейхтвейса\"?

— Нет, — улыбнулся Гущин.

Улыбка у него была как бы смущенная, то ли оттого, что он чувствовал себя виноватым, так как не играл в \"Пещеру Лейхтвейса\" и даже не знал о ней, как не знает и теперь, то ли потому, что неожиданно ему напомнили детство, которое некогда было вспоминать и которое казалось таким далеким и навсегда забытым, словно его не было вовсе. Сейчас оно вдруг вспомнилось с удивившей Гущина нежностью, хотя умиляться в нем было нечему.

— Нет, не играл, — повторил он. — Некогда было… Да и какие игры! Я мальчишкой воевать ушел… — стирая с лица улыбку, сказал он.

— Д-да… — помолчав, произнес Викентий Павлович. — Тогда другое дело было…

— Ну, так что же? — вопросительно посмотрел на них Гущин.

— Шифрованную записку, — продолжала Людмила Сергеевна, — передали пионервожатому Гаевскому, а тот завел целое дело о какой-то организации…

Людмила Сергеевна рассказала о совещании у директора, о том, какую окраску придали всему, даже не узнав, не разобравшись; о том, как к этому отнеслись в гороно, и что запуганный Алексей Горбачев ушел из школы, не вернулся в детдом и хорошо еще, если просто убежал…

Гущин, переводя внимательный взгляд то на Викентия Павловича, то на Людмилу Сергеевну, все более хмурился.

Викентий Павлович при одном упоминании о Гаевском рассердился; рассердившись, перестал чувствовать скованность и излил свое возмущение этим демагогом, который, запугивая других, пытается из пустяка раздуть дело. Окончив, он почувствовал себя совершенно свободно, расправил морщины на скатерти и закурил, не обращая внимания на то, что густые брови Гущина нависли над самыми глазами, а лоб прорезала глубокая складка.

Гущин посмотрел на часы, нажал кнопку звонка. Строгая девушка заглянула в кабинет.

— Вызовите завгороно. И если есть там эта… Как фамилия инспектора?.. Дроздюк? Пусть тоже приедет. Сейчас же. Позвоните и пошлите за ними машину.

Ждали молча. Гущин поднялся, начал ходить за столом от стены к окну. Возле окна он задерживался, прищурившись вглядывался в темень за окном и шел обратно. Людмила Сергеевна понимала, что секретарь молчит умышленно, желая выслушать и другую сторону, но хмурое это молчание тревожило ее, и тревога становилась тем сильнее, чем больше молчал Гущин. Тревога Людмилы Сергеевны передалась Викентию Павловичу, но он делал вид, что чувствует себя превосходно, и процеживал табачный дым сквозь усы.

Дроздюк и Новоселова пришли. Ольга Васильевна скользнула взглядом по лицам Людмилы Сергеевны, Викентия Павловича и повернулась к Гущину.

Елизавета Ивановна казалась еще более попрямевшей, будто ее только что вынули из-под пресса. На щеках ее выступили розовые пятна. Они были признаком не волнения, а торжества: в своем торжестве она не сомневалась. Викентий Павлович на пришедших не смотрел. Он выбирал из пепельницы спички, ломал их и мрачно думал, что сейчас он и Русакова получат на орехи.

— Вы знаете, что произошло в пятой школе? — спросил Гущин.

— Да, Иван Петрович. Я даже хотела к вам зайти по этому поводу, - сказала Новоселова.

— Так что же там произошло\'

— Вам, наверно, уже сообщили, — повела глазами Новоселова в сторону Русаковой и Фоменко.

— Мало ли что мне сообщили! Я хочу, чтобы вы рассказали.

— Вот товарищ Дроздюк расследовала это дело…

Спокойно и размеренно Елизавета Ивановна изложила историю с запиской.

— Мы еще не изучили это дело в деталях, — резюмировала она, — и сделаем это в кратчайший срок. Но и сейчас можно сказать: дело оч-чень нехорошее! Если посмотреть на это дело политически…

— Да, в самом деле! — встрепенулся Гущин, который до сих пор внимательно, с неподвижным лицом слушал. — Ну, так что же получается, если посмотреть на это политически? — И он, откинувшись на спинку кресла, приготовился слушать.

В интонации Гущина что-то насторожило Елизавету Ивановну, она взглянула в лицо секретарю, но не уловила ничего опасного.

— Если там нет ничего такого, — подчеркнула она, — то и тогда это нездоровое явление. Что значит — возникает какая-то тайная организация?.. Я лично считаю… — Она сделала паузу, снова вглядываясь в непроницаемое лицо Гущина, и продолжала так же уверенно и веско: — Мы не можем с этим мириться! Мы еще не знаем, чем она занималась, но уверены, что организация эта вредна, и должны в корне пресечь это явление!

— Та-ак… А вы что скажете? — повернулся Гущин к Новоселовой.

— Я согласна с товарищем Дроздюк, — ответила Ольга Васильевна.

— Угу! — Гущин помолчал, наклонился вперед и облокотился о стол.

— Вот что я вам должен сказать, товарищи дорогие… Политика, политически — для нас слова высокие, и бросаться ими попусту, зря мы не позволим. Если на то пошло, политическая сторона не в том, что вам мерещится, а в том, что раздули дело из пустяка, а когда разумные люди с этим не согласились, их тоже начали обвинять и подозревать…

Ольга Васильевна испуганно моргнула. Елизавета Ивановна медленно, с шеи, начала краснеть.

— Что произошло по существу? Сейчас это просто ребята, которым скучно, и они придумали себе занятие по вкусу и, в общем, полезное - изучать морское дело, готовиться в капитаны… Правильно? — обратился.

Гущин к Людмиле Сергеевне. (Она наклонила голову, подтверждая.) — Но им мало, чтобы было полезно, интересно по существу, нужно, чтобы было интересно и по форме. Вот они и придумали, чтобы была тайна, таинственные записки… Что их толкнуло на это? Вы не знаете, что за этим стоит? Я скажу вам: скука! И равнодушие к детям! — начиная раздражаться и багровея, повысил голос Гущин.

Он замолчал, пересилил себя и снова заговорил, уже спокойнее:

— Сейчас это обыкновенные хорошие ребята. Им и в голову не приходит то, в чем вы их подозреваете. А что получится, если их начнут подозревать, таскать туда, сюда?.. Они озлобятся, возненавидят тех, кто их преследует… Надо не выдумывать опасности, а уметь разгадывать настоящие!.. И очень плохо, что вы этого не понимаете, если пошли на поводу у Гаевского… Кстати, кто он такой, этот Гаевский?

— Я просматривала его анкету, — сказала Новоселова, — у него все в порядке, прекрасная биография.

— Да чёрта ли в его биографии! Когда вы научитесь в душу людям смотреть, а не в анкеты?!

— Но, Иван Петрович… Нельзя же — объективные данные. Он вполне проверенный человек.

— Проверенный-то проверенный, но ведь он же дурак! — возмутился Гущин. — Он хочет нажить политический капитал, похвастать бдительностью и раздувает дело. А вы, вместо того чтобы разобраться, ударяетесь в панику… Вы бы лучше детей охраняли от дураков и карьеристов!..

Гущин вскочил с кресла, прошелся за столом от стены к окну, опять остановился у стола:

— Черт его знает! Телят, поросят выращивать — и то ведь призвание надо иметь. А вы детей… детей доверяете трусливому болтуну, у которого за душой ничего, кроме шпаргалок!.. Кого он может воспитать?

Таких же болтунов и лицемеров, как сам?.. Ну, вот что, — сказал он, садясь, — прекратите возню, что этот Гаевский там затеял, — следствие, расследование и всякие \"тащить и не пущать\"… Надо не искоренять, а воспитывать!

— Но, Иван Петрович… — Новоселова замялась. — Нельзя же безнаказанно… Что дети будут думать о педагогах, воспитателях? У них авторитет упадет…

— Пусть не роняют! Все равно правду не спрячешь и авторитет обманом не удержишь… Ничего! Наши ребятишки — народ смышленый, дотошный, разберутся, кто ошибся, а кто напакостил… Ну, а что будем делать с этими конспираторами? — вопросительно оглядел он всех. — Надо им как-нибудь поделикатнее повернуть мозги от этой чепухи… Может, вы что-нибудь подскажете? — обратился Гущин к Людмиле Сергеевне.

— Разрешите мне попробовать, — сказал Викентий Павлович. Все сказанное секретарем чрезвычайно ему понравилось. Он, в знак полного своего одобрения и чтобы скрыть торжествующую улыбку, то и дело поправлял усы и подкашливал. — Надо что-нибудь в их духе…

— Да! — улыбнулся Гущин. — Вы же специалист по всяким тайнам, пещерам — вам и книги в руки. Обротайте их по-своему!.. Ну что ж, товарищи, все ясно?

Гущин проводил их до двери, потом подошел к окну. Оно было обращено к югу. В летний день за курчавой зеленью Слободки открывалось море. Когда он сидел за столом, подоконник скрывал дома и зелень, море начиналось сразу же за подоконником. Оно наполняло кабинет блеском и басовыми гудками пароходов. Теперь море было сковано льдом, за окном темно. Стекло дребезжало от ветра.

\"Задула низовка, — подумал Гущин, — наверно, ломает лед. Пора… И мы ломаем! — невесело усмехнулся он. — Вот доморощенные мудрецы чуть дров не наломали… Ладно, оказались тут Русакова и учитель этот… как его… Фоменко. Не испугались громких слов. А эти вот деятели перепугались…\"

Из-за окна донесся неясный гул. Лед? На таком расстоянии?.. Гущин прижался ухом к стеклу. Стекло дрожало, звенело под напором ветра.

Где-то прорывались через Перекоп и Тамань передовые разведчики весны - черноморские ветры, ломали торосистый лед. С громом и скрежетом дробились в темноте ледяные поля, рушились торосы, очищая дорогу весне. Тихим, дрожащим звоном откликались стекла на ее поступь.

…Новоселова холодно попрощалась с Людмилой Сергеевной. В другое время Людмила Сергеевна расстроилась бы, теперь не обратила внимания.

Она не обращала внимания и на то, что говорил Викентий Павлович.

Наслаждаясь победой, тот доказывал, как отлично они сделали, пойдя к Гущину, как он отлично все понял и какой он, по-видимому, отличный человек. Людмила Сергеевна отвечала невпопад. Радость победы была отравлена тревогой. Она была бы полнее, эта радость, если бы пришла раньше, до того, как Горбачев исчез. Не пришла ли эта победа слишком поздно?

Детдом спал. Скрипел, мотался под ветром самодельный флюгер, установленный ребятами над мастерской. Налёт загремел цепью навстречу ей, узнал хозяйку и полез опять в будку. Людмила Сергеевна вошла в домик, где помещались спальни. Ксения Петровна дремала в дежурной комнатке над книгой. Услышав шаги, она поднялась, заспешила на цыпочках к директору, но не успела. Людмила Сергеевна уже открыла дверь и при свете ночника, маленькой, прикрытой бумажным абажуром лампочки, увидела Лешку.

Он спал, прижав ко лбу сжатый кулак. Лицо его и во сне оставалось хмурым и печальным. Людмила Сергеевна осторожно прикрыла дверь.

— Пришел! Сам пришел! — радостно блестя глазами, шепотом сказала Ксения Петровна. — Все уже спали, когда вернулся…

Ксения Петровна посмотрела директору в лицо и отвела взгляд.

— Изморось какая-то на дворе… — сказала Людмила Сергеевна, вытирая мокрые щеки. — Ну, спокойной вам ночи! Теперь уже спокойной…

Она вышла на улицу. Ветер сдувал, гнал по ней не различимый в темноте сор, раскачивал деревья. Наверху торопливо клубились, неслись облака. Вместе с ними наплывал крепкий соленый запах освободившегося моря.



32

Лешка не думал о бегстве. Раз он не виноват, ничего ему сделать не могут…

Оказалось — могут. Ребята узнали — непостижимым образом они всегда всё узнавали, — что вчера вечером в кабинете директора был разговор о нем, и Валерий первый сообщил Лешке, что его исключат из школы. Валерию Лешка не поверил, но, когда Нина Александровна сказала, чтобы он после перемены пришел в кабинет директора, сомнений не осталось — его исключали. Зачем иначе среди уроков снова звать его к директору? Лешка схватил в раздевалке пальто, шапку и выбежал на улицу.

Школа гудела. Истомленные почти часовой неподвижностью и молчанием, ребята бегали сломя голову и кричали что есть мочи. Они понимали, что это нехорошо, так не следует делать, даже не хотели этого делать. Это делалось само собой. Сами собой ноги бежали изо всех сил, топая как можно громче; само по себе, помимо их воли, горло испускало оглушительные вопли. Паровой котел взорвется, если избыток пара не израсходовать или не выпустить через предохранительный клапан.

Нерастраченная энергия распирала ребят, неподвижных во время урока, и они с радостным чувством облегчения выпускали ее в предохранительный клапан перемены. В окнах обоих этажей мелькали головы, прибойный гул сотрясал стены, рвался в открытые форточки.

Лешка слушал этот гул, смотрел на бегающих по двору ребят. Он уже не мог бегать с ними. Они оставались в школе, от него школу отделяло свистящее, как хлыст, слово «исключить». Свистящий хлыст отсекал все, что у Лешки было, очерчивая вокруг него роковой круг. Вне круга было все — школа, товарищи, будущее. В кругу были только Лешка и его обида.

От нее горели глаза и бессильно стискивались кулаки.

Сейчас его позовут и станут говорить всякие такие слова. Его будут укорять и упрекать, будто бы жалеть и угрожать. А потом все равно скажут: «Исключить». Он может не выдержать и заплакать. Но они исключат. Они уже решили, и им все равно, плачет он или не плачет, жалко ему школу или нет, честный он или обманщик. Они решили, что он плохой и его надо исключить. Ну, так не будет он перед ними плакать и просить! И незачем ему слушать всякие слова…

Звонок рассыпал дребезжащую трель по лестницам и коридорам. Гул грянул еще громче и начал затихать. Хлопнула дверь за последними ребятами, бегавшими по двору. Школа смолкла. Сейчас Викентий Павлович входит в класс, оглядывает раскрасневшихся ребят, трогает усы желтым от табака пальцем и говорит привычное: \"Ну-с, молодые люди, ноги устали, головы отдохнули? Перейдем к делу…\" Лешка не то всхлипнул, не то шмыгнул носом и пошел по улице. Теперь уже все равно! Незачем ходить и на этот урок, если потом, дальше никаких уроков не будет. Он привычно свернул к дому и остановился. Там начнут расспрашивать, отчего да почему… Теперь его, наверно, из детдома тоже исключат. Там все учатся, а если он не будет учиться, его держать не станут.

По тротуарам проспекта спешили люди. За окнами закусочной люди сидели на стульях в белых чехлах, что-то ели и пили. Немного ниже, возле кинотеатра, ребятишки топали ногами, пританцовывали от холода.

На рекламном щите нарисованная фиолетовой краской женщина плакала. Слеза на ее щеке была размером с грушу и тоже фиолетовая. Над базаром висели гам и пар. За городом буро-красные домны и трубы \"Орджоникидзестали\" плыли навстречу низовке, распластав по ветру полог дыма и пара. «Четверка» скрежетала на повороте, позванивая, спускалась вниз, к рыбачьей гавани.

Прохожие обгоняли, толкали Лешку, спешили навстречу, переходили улицу. Всюду, со всех сторон, были озабоченные, торопливые прохожие. Они проходили, скользнув равнодушным взглядом по нему, и исчезали. За ними появлялись другие и тоже исчезали. Опять, как в Батуми, Лешка чувствовал себя затерянным в нескончаемой их веренице. Продрогнув, Лешка заходил в магазины — там было не так холодно.

Он становился у стены, разглядывал застекленные витрины прилавков, пока домохозяйки не начинали с подозрением коситься на него, крепче перехватывая ремешки и ручки сумок. Лешка выходил из магазина и снова блуждал по улицам.

Сам не зная зачем, он забрел в сквер. В боковой аллейке, где возник «Футурум», снег присыпал следы. Поваленная урна лежала на том же месте. Лешка смахнул с нее снег и сел. Все вокруг было такое же, как тогда, и все было теперь совершенно иным. Сквер Надежд превратился в сквер Крушения. Никаких надежд больше не было. Эта жизнь, в которой.

Лешке становилось все лучше и интереснее, кончилась. Должна была начаться какая-то другая, но как она начнется и какой будет, Лешка не знал. Глаза все время жгло, пощипывало.

Захрустел снежный наст. Понурившись, с несчастным лицом по аллейке шел Витька. Увидев Лешку, он удивился и обрадовался:

— О, ты тут? А тебя все ищут!

— Кто?

— Ну, я… Кира, ребята. Что ты туг сидишь?

— А где мне сидеть? Все равно исключат…

— Ну да, так и исключат!..

Лешка не ответил. Витька тоже замолчал, сел рядом. Выход оставался только один.

— Я завтра пойду и все расскажу!

— Ну и что? Исключат тебя тоже, вот и всё!

Так могло случиться. Даже наверняка так и будет. Они же не лично против Лешки, а против организации, а если Витька — главный закоперщик, его в первую очередь и вытурят…

— Пошли, — сказал он вставая.

— Никуда я не пойду. Начнут опять приставать. Очень нужно!

— Да нет, ко мне!

У Витьки можно было отогреться и переждать до вечера. Лешка решил вернуться домой, когда все будут спать. А утром — что уж будет, то будет…

Обедать Лешка отказался. Витька принес ему хлеба с маслом и свой компот. Пока Лешка ел, Витька ерошил волосы, тяжело вздыхал и мыкался из угла в угол: он решал и не мог решиться.

— Я знаешь что думаю? Придет отец, я ему все расскажу. Давай вместе расскажем. Он у меня здорово толковый! Я, понимаешь, только боюсь… Нет, не то, что мне попадет… Он здорово вспыльчивый, а сердце у него больное. Он из-за меня еще хуже заболеть может, как тот раз… А тут, понимаешь, не Шарик, тут посерьезнее…

Витька рассказал о своем столкновении с Людмилой Сергеевной и о том, что произошло тогда с отцом.

Лешка подумал и сказал, что отцу говорить нельзя. Во-первых, он может заболеть, а во-вторых, получится, что он заступается за сына.

— Ну да, не больно-то он заступается! Отвечай, говорит, сам.

Тогда он мне, ого, дал жизни! — сказал Витька, но не объяснил, как именно \"дал ему жизни\" отец. Признаваться было стыдно и теперь.

Они заспорили, и чем больше спорили, тем больше Витька утверждался в своем решении. Конечно, благородно с Лешкиной стороны, что он брал всё на себя, но получалось, что он один благородный, а остальные — трусы. Признать себя трусом Витька не хотел, так же как и оказаться менее благородным.

Подошло время, когда отец приезжал обедать, но он не приехал, а позвонил по телефону и сказал, что сейчас ему некогда, он постарается вернуться пораньше домой и тогда уже заодно будет обедать и ужинать..

Стемнело, наступил вечер. В кабинете Ивана Петровича часы пробили девять.

— Я пойду, — поднялся Лешка.

— Подожди! Он скоро. Может, сейчас придет…

Лешка подождал еще, потом решил уходить.

— Ладно, — помрачнев, сказал Витька, — я и один скажу…

Лешка ушел. Витька прилег на постель и начал обдумывать, как лучше обо всем рассказать отцу. Чтобы не заснуть, он поставил настольную лампу к самой постели и зажег верхнюю лампу. Яркий свет резал глаза, мешал думать. Витька погасил верхний свет, настольную лампу отгородил раскрытой книгой. Думать стало намного легче. Витька углубился в размышления и незаметно, нечаянно заснул.

Ветер толкал Лешку в спину, доносил неясный шорох и гул. Лешка остановился, прислушался. Гул шел с моря. Что-то медленно, монотонно и неостановимо ворочалось в темноте. Это было жутко и непонятно, как.

Лешкино завтра…

Ксения Петровна обрадованно улыбнулась, поманила Лешку к себе:

— Поешь. Простыло только все.

Под полотенцем на столе стояли ужин и стакан холодного чая. Лешка поколебался и сел за стол, ожидая, что сейчас она начнет спрашивать.

Ксения Петровна читала.