Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Наплевать! — отрезал Шевелев.

— Что значит — наплевать? Допустим, тебе нравится жить в грязи, но к тебе же люди ходят!

— Никто ко мне не ходит.

Зина, уже не слушая, принялась за уборку. Когда сестра ушла, Шевелев обошел квартиру. Только теперь он, по контрасту, понял, что свинство действительно было изрядным. «Чертова кукла» постаралась — всё сверкало. Но зачем, для кого? Он вернулся к непроизвольно вырвавшейся фразе: к нему на самом деле никто не ходил…

Так сложилось давно. Все его дружеские, приятельские связи образовались в институте, с сослуживцами. Сначала и он с Варей бывал у друзей, время от времени собирались у них. По правде говоря, такие сборища не слишком радовали Шевелева. Они сводились к тому, что гости мялись и маялись в ожидании ужина. За столом наступало краткое оживление, направленное главным образом на еду и напитки. После трех-четырех поспешно заглотанных рюмок начинали пьянеть, тогда и вовсе кончался осмысленный разговор — начинался галдеж обо всём и ни о чём, тыканье окурков в еду, споры, в которых каждый слушает и слышит только себя. Ещё хуже было, если, окончательно окосев, затевали хоровое пение. Особенно старались те, кто, будучи трезвым, рта не открывал, так как не имел ни голоса, ни слуха… Когда Шевелеву пришлось прирабатывать, пьяные застолья отпали, а вместе с ними отпала большая часть бывших друзей: оказалось, бутылка была единственным, что их связывало и объединяло. С остальными дружественные отношения сохранились, но взаимные визиты стали крайне редкими. Они не стали чаще и потом, когда большинство из друзей вышли на пенсию. Раньше их объединяли работа, общие интересы, теперь общими остались лишь воспоминания — связь не слишком прочная и мало-помалу угасающая.

Единственным из всех друзей, с которым отношения не разладились и не охладели, был Устюгов. С самого начала он, по его выражению, «прикипел» к дому Шевелевых и появлялся там чуть ли не каждый вечер. К нему привыкли и привязались, он стал своим, почти членом семьи. Даже когда его ждала большая срочная работа, он забегал хотя бы на полчаса, рассказывал что-нибудь смешное или забавное, потом говорил: «Ну всё, я убедился, что вы здоровы и относительно благополучны, зарядился эмоциями, теперь поволоку свой живот на алтарь отечества», — и убегал. Его присутствие никому не мешало и никого не обременяло. Иногда он исчезал на неопределенный срок, потом сообщал, что был в командировке. Каким-то необъяснимым образом Варя угадывала, если это было неправдой. Однажды она понудила Шевелева поехать к нему. Устюгов предупредил, что уезжает в командировку, но оказался дома. Шевелева он не впустил, а через узкую щель приоткрытой двери объяснил, что в командировке подхватил грипп, поэтому пусть Шевелев уходит, иначе он заразится сам и заразит всю семью И пусть не беспокоятся — ему, Устюгову, ни черта не сделается, а всем необходимым его снабжают студийные ребята. Когда он, изможденный и осунувшийся, появился снова, Варя стала его упрекать за то, что он в трудную минуту прячется от друзей, отказывается от их помощи, что так с друзьями не поступают.

— Напротив! Я считаю, что во мне заложен здоровый животный инстинкт. Это люди придумали противоестественное обыкновение досаждать окружающим своими несчастьями и болезнями. У животных всё происходит несравненно благороднее. Заболевшая особь отделяется от стада и забивается куда-нибудь в глушь. Она или выздоравливает и возвращается в стадо, или умирает в одиночестве, не надрывая видом своих страданий сердца окружающих, которые всё равно не в состоянии ничем помочь. Говорят, у слонов даже есть своеобразные кладбища, о которых молодые и здоровые не подозревают, но предчувствующие свою смерть старики каким-то образом отыскивают их и уходят туда в гордом одиночестве… Не мешайте мне хотя бы иногда и хотя бы мысленно чувствовать себя слоном…

— Непременно слоном?

— Ну, не сусликом же или ещё каким-нибудь грызуном!

За все годы Шевелев считанные разы был у Устюгова. Тот к себе не зазывал и не очень привечал, если к нему приходили. В комнате у него всегда было чисто, но для стороннего глаза царил ужасный беспорядок, хотя на самом деле это был продуманный, строгий и удобный порядок, но только для самого хозяина. Не говоря уже о битком набитых стоячих и висячих полках, книги были всюду — на столе, на стульях, на тумбах выносных динамиков «Симфонии». Они не просто лежали, а были в работе — одни утыканные закладками с какими-то пометками, другие открытые с отчеркнутыми и подчеркнутыми местами. Время от времени одни убирались, на их месте появлялись другие. И повсюду лежали заметки, записи на небольших листках бумаги. Они тоже не были разбросаны как попало, а лежали в определенном порядке, понятном только самому хозяину. Каждый приход постороннего разрушал этот порядок, так как гостю негде было сесть и приходилось освобождать для него место…

И вот завсегдатай, непременный участник всего происходящего в их доме исчез. Он не приходил со дня похорон уже больше двух недель. Борис и Димка тоже не приходили. Понятное дело, обиделись. Что же, Устюгов тоже обиделся? За что ему-то обижаться? А может, он просто болен и следует его навестить? Тоже ведь не мальчик, даже года на два старше, только держит хвост пистолетом, не распускается. Да, надо проведать, мало ли что… Ближе друга у него не было и уже, конечно, не будет. Каких-нибудь тридцать лет с гаком не перечеркнешь, особенно если дружба эта родилась под огнем, в первые дни войны…

Устюгова дома не оказалось. Значит, околачивается у себя на студии или в командировке. Шевелев даже обрадовался. Разговора о смерти Вари не избежать, а он не мог сейчас вынести никаких сочувственных, сострадательных слов. Пусть и самые искренние, они только саднили бы душу, не принося облегчения.

Шевелев механически сел в троллейбус и, когда позади осталась клумба площади Толстого, понял, что едет на Байково кладбище. Он опасался, что не сумеет найти могилу — в таком тумане находился во время похорон, но оказалось, что скорбный путь врезался в память. Оборотистый сынок престиж обеспечил: ограда была из десятимиллиметрового квадрата и сверкала на солнце свежей серебрянкой. На скамеечке внутри ограды, опершись локтями о колени, сидел сгорбившийся Устюгов. Шевелев растерянно остановился.

— Не топчись сзади, — не оборачиваясь, сказал Устюгов, — всё равно я тебя уже видел.

Шевелев подошел, сел рядом и покраснел. Венков, как видно, давно уже не было, на прибранном могильном холмике лежали три свежесрезанные розы.

— Ты вот цветы принес. А у меня всё из головы вон… Впрочем, ей это уже не нужно.

Устюгов обернулся к нему, и Шевелева поразили черные круги у него под глазами и провалившиеся щеки.

— Нужно не ей, а мне. Теперь ей ничего не нужно. И никто не нужен. Однако ты вот пришел?

— Наверно, культура чувства, как ты говорил…

— Я говорил о другом… Любить умершего нельзя — его уже нет. Остается любить воспоминания о нём. И поклониться местам встречи с ним. Могила — последнее место нашей встречи.

— Ты любил Варю?

— Ну, братец, ты толстокож, как буйвол…

— И всё время молчал? Из благодарности за прошлое или из чистого благородства?

Устюгов сжал кисти рук так, что кожа на суставах побелела.

— Знаешь, — перемогаясь, сказал он, — если два старика подерутся возле могилы любимой женщины, это будет даже не смешно, а просто противно. Так что ты думай прежде, чем говорить… Увести можно дуру, кусок мяса с глазами. Или похотливую бабенку, которая привыкла ходить по рукам. А Варя была Антигоной, человеком бескомпромиссного чувства и долга… Восхищаться Антигоной хорошо, сидя в зрительном зале. Быть мужем Антигоны хлопотно и трудно. Не всякий выдержит. Ты — не выдержал.

— Ты бы выдержал?

— Не знаю. Надеюсь, что да.

— А Варя знала? Ты ей говорил?

— Нет, не говорил. Женщины всегда сами знают, когда их любят. Ей было не до меня. Рушился её мир, вместе с ним погибала она сама.

— Она что-нибудь рассказывала?

— Нет. Но я знал. Я видел, как она проходила через это. Не всегда нужно говорить, когда любят, видят и так. Впрочем, однажды она сказала. Это было в пятьдесят восьмом, когда ты в третий раз поехал в Крым. Я видел, что она в мучительной тоске, и попытался отвлечь — уговорил поехать пообедать в «Кукушку»… Вот с тех пор и ведется ваша «кукушечная» традиция, — усмехнулся Устюгов. — Я лез из кожи, чтобы как-то позабавить, развеселить её. Варя слушала и смотрела на Заднепровье. И я увидел, что по лицу её текут слезы. «Что с вами, Варенька?» — «Кажется, я скоро умру. Мне стало нечем жить». Она сказала это так просто и спокойно, как говорят при твердом, уверенном знании. Я заболтал всякую утешительно-развлекательную чепуху. Варя снизошла к моим усилиям и улыбнулась, мы выпили шампанского и потом дружно притворялись, что это была случайная обмолвка в минуту слабости. Больше она никогда об этом не говорила, но я видел, что она угасает. Димка был её последней опорой и надеждой…

— А я?

— Ты отпал давно. Ещё тогда.

— Она тебе сказала?

— Плохо же ты знал свою жену. Впрочем, ты был счастливым мужем, а счастливые не только часов, они вообще ни черта не наблюдают и не замечают…

— Но если ты видел, почему не сказал мне?

— Что бы это изменило? Ты бы начал объясняться и своими объяснениями доконал её ещё раньше… Отремонтировать можно табуретку, чувства нельзя реставрировать… Это было катастрофой для неё, но она выстояла, у неё была последняя вера и надежда — Димка. Оказалось, что ему и в него верить тоже нельзя… А она никогда не жила, не умела жить для себя. Потому ей и стало нечем жить.

— Вот тебе и ложь во спасение…

— В чье спасение? Ложь во спасение спасает только того, кто лжет. Впрочем, и его не спасает. Это всего-навсего отсрочка расплаты. Обмануть любимую женщину нельзя. Не знаю, каким образом, но рано или поздно, даже не зная, она угадывает, что перестала быть единственной…

— Черт его знает, затянула меня какая-то проклятая петля… Если тебе рассказать…

Устюгов поднялся.

— Нет уж, избавь меня от мазохистского смакования деталей предательства… Бывай, я пошел.

— Пойдем вместе, — встал и Шевелев.

— Нам в разные стороны. Пока, во всяком случае… Наверно, со временем я привыкну, притерплюсь…

Нескладно размахивая руками, ссутулившись больше обычного, Устюгов ушел.



Каждое утро опрятный, хотя и не очень ухоженный, ещё бодрый старик идет по асфальтовой дорожке к молочному магазину и терпеливо ждет, когда привезут кефир. Если его привозят, он берет две бутылки, потом в булочной покупает четвертинку украинского хлеба. Поднявшись к себе на двенадцатый этаж, он неумело, но старательно прибирает в комнате и на кухне. Покончив с уборкой, Шевелев спускается вниз за почтой. Письма от Сергея редки, больше писать некому, и в ящике всегда лежит только «Правда».

Мир, который во времена его молодости представлялся необъятным, оказался маленькой и уже тесной планетой. Почти всегда где-то идет или вот-вот начнется маленькая или большая война, происходят восстания тех, кто хочет есть, против тех, кто жрет в три горла, или тех, кто жаждет свободы, против тех, кто эту свободу душит. Мир потрясают политические катаклизмы и физические катастрофы, в которых гибнут тысячи людей. На испещренных типографским набором страницах соседствуют примеры величия духа и низости, самопожертвования и трусливого прятанья в быт, во что угодно, лишь бы отгородиться от других, от всего остального. И всё это — человечество. Но невообразимая множественность — как представить себе миллиард или четыре миллиарда? — из которой слагается человечество, распадается на слагаемые. Их непрестанно точат, травят свои проблемы, потрясают свои катаклизмы. Микро? Да, конечно, для других микро. Но для них-то они макро! И ужасающие тайфуны и ураганы с нежными женскими именами, извержения и землетрясения, которые происходят где-то далеко, — разве могут они заслонить, умалить его горе?

В доме скопилось изрядное количество книг. Варя всегда много читала, в последние годы, когда оставила работу, читала запоем. Теперь Шевелев тоже пытается читать, но огонь страстей книжных героев не похож на пламя, в котором корчится и задыхается он сам, и книги валятся у него из рук.

Иногда Шевелев включает телевизор. Долго он не выдерживает. На экране, сменяя друг друга, но с неизменной соской микрофона возле рта, певцы и певицы лалакают, что-то лопочут с придыханием или истошно вопят. Ещё чаще он натыкается на футбол. Двадцать два здоровых лба бегают по полю и пинают мяч, а при случае и друг друга. Вокруг ревут и беснуются болельщики. Десятки тысяч. Хорошо поставленными голосами комментаторы артистично симулируют увлеченность и даже страсть, подогревают болельщиков ещё больше. В Италии болельщиков называют «тиффози». Их следовало бы назвать «психозы»… Не случайно, кажется, между Гондурасом и Сальвадором даже началась самая настоящая война из-за проигранного футбольного матча… Или современные гладиаторы в пробковой броне гоняют палками по льду круглый кусок резины. Стадионы поставляют ревущей толпе иллюзорные драмы, суррогаты эмоций и вышибают все человеческие чувства и мысли. Что приобретают болельщики, что остается у них в душе после двухчасового беснования на скамейках стадиона или ледовой площадки?..

Шевелев с остервенением выключает телевизор и выходит на балкон. Как всегда, расстилается перед ним неохватный глазом город. Сколько в нём — два или уже больше двух миллионов? Впрочем, какое это имеет значение — больше или меньше?.. Все поглощены своим делом, работой, заботами. Конечно, они радуются достижениям и успехам, гордятся ими, даже хвастают. И, наверно, среди них много счастливых, как был когда-то счастлив он… Но рано или поздно к каждому приходит беда, горе и утраты, которых ни предотвратить, ни отвести, Шевелеву жаль их, но он не может им помочь, как и тем, кого где-то настиг ураган или землетрясение. И, должно быть, немало среди них и таких, как он, у которых всё позади, и остается только подбивать бабки…

В далеком детстве учитель закона божьего рассказывал пугающую сказку о Страшном суде, который ожидает в будущем всех, живых и мертвых. Загремят серебряные — или, может, золотые? — трубы архангелов, восстанут из гробов все мертвые, предстанут все живые. И некуда, негде будет спрятаться, скрыться от этого грозного зова, от судилища, которое воздаст каждому за все дела его, праведные и неправедные. И всех настигнет неизбежное, неотвратимое возмездие…

Сидя в скрипучем плетеном кресле, Шевелев всё время мысленно возвращается к этой пугающей сказке далекого детства. Она должна была устрашить, предостеречь людей — и их, тогда лопоухих мальчишек, — от неправедной жизни, нечестных поступков, вольных или невольных злодеяний… Кого предостерегла эта сказка, кого остановила?..

Человек во многом определяет своё настоящее, в какой-то степени может не предвидеть, но предопределить своё будущее. Он беспомощен и бессилен только перед своим прошлым — в нём ничего нельзя изменить.

Беззвучно гремят трубы невидимых архангелов, возвещая Страшный суд, и так же бесшумно рушатся стены шевелевского Иерихона — крепости, созданной им из надежд и лжи, иллюзий и самообмана, за которыми он пытался укрыться, спрятаться от прошлого. И он остается перед самым нелицеприятным судьей — совестью. Он уже слишком стар, чтобы на что-то надеяться или пытаться её обмануть.

Так из вечера в вечер Шевелев смотрит на распростертый город, в котором бурлит уже сторонняя ему жизнь, вершит над собой беспощадный суд совести за всё, что сделал, за всё, чего не сделал. И ждёт заката.[12]

ПОЧЕМУ НУЖНО ЗНАТЬ АНТИЧНУЮ МИФОЛОГИЮ

Эссе

А нужно ли? На дворе 1971 год, человек пользуется атомной энергией и кибернетическими машинами, пересаживает органы тела и учится управлять наследственностью, летает в космосе и уже сделал первые шаги по поверхности другой планеты. Зачем этому человеку конца XX века знать сказки о богах, придуманные маленьким народом каких-нибудь три тысячи лет назад? Чему человек бронзового века может научить современника, если самой сложной его машиной был гончарный круг, если вместо того, чтобы покорять силы природы, он боялся их, обожествлял и поклонялся им? Зачем в наше время распространять знание какой бы то ни было религии, тем более что и народов, исповедовавших эти религии, давным-давно нет и даже языки их считаются «мертвыми»?

Прежде всего об опасности религиозного влияния мифологии на современников. Такое влияние стало бы возможным лишь в том случае, если бы современники наши утратили всю сумму знаний, накопленных человечеством, все достижения цивилизации, науки, техники, и вновь погрузились в пережитое когда-то варварство. История способна на многие неожиданности, но только в одном направлении — в будущем: ни внести поправки в происшедшее, ни повторить себя она не может. Следует добавить, что греческая мифология — и это одна из примечательнейшнх её особенностей! — сама в себе несла зародыши своего отрицания как религии. Именно у греков, создавших столь яркий политеизм (многобожие), появился и атеизм, то есть безбожие, неверие в каких-либо богов

Что же касается «живых» и «мертвых» языков, то, вообще говоря, понятия эти достаточно условны. Конечно, древнегреческий и латынь «мертвы» в том смысле, что они остановились в своем развитии, они такие, какие есть, и другими стать не могут. Но возьмем другую сторону вопроса: для того, кто не знает, скажем, английского или французского, эти языки столь же мертвы, как древнегреческий и латынь. Для счастливцев, знающих латынь и древнегреческий, могущих в подлинниках читать произведения греческого или римского гения, языки эти не утратили ни живости своей, ни гибкости, ни величия и силы. А вообще у древнегреческого и латинского, этих якобы «мертвых» языков, завидная судьба. Европейская культура охватила весь земной шар, не минуя и те страны, в которых существовала своя, подчас более древняя культура, как Индия, например, или Китай. Зародилась, складывалась европейская культура у средиземноморского очага древних греков и римлян. На протяжении каких-нибудь десяти веков воинствующая христианская церковь заливала этот очаг и все его отпочкования излюбленным защитным средством всякой реакции — кровью инакомыслящих и бунтарей, но так и не смогла окончательно погасить: он возгорелся пламенем Ренессанса — Возрождения. Языками возрождённых — и рождающихся! — наук стали латынь и древнегреческий. Впоследствии, по мере развития национальных языков и культур, науки заговорили на языках различных народов, но основа научной терминологии была и остается поныне греко-латинской. Греко-латинская наука была изначальной для современной, греко-латинская терминология осталась связующим интернациональным цементом для всех бесконечно разветвившихся отраслей знаний. Она облегчает ученым взаимопонимание, она помогает слиянию национальных ручейков знания во всемирный поток общечеловеческой мудрости.

Мы просто не отдаем себе отчета в том, насколько глубоко и обильно проникновение, а вернее, врастание греческой лексики в языки национальные. В повседневном обиходе у нас греческие слова от самых привычных, бытовых, вроде «тетрадь», «школа», «огурец», «уксус», до самых торжественных и возвышенных, как «демократия», «академия», «герой». И святилище футбольных болельщиков «стадион» достался нам в наследство от греков, и самые прославленные ныне слова, определяющие высочайший взлет человека в прямом и переносном смысле — «космонавт», «астронавт», образованы от греческих слов… Так «мертвые» языки продолжают жить и будут живы, пока существует человечество.

Но дело, конечно, не в лексике, не в том, что атом атомом, а космос космосом назвали древние греки. В эпоху Возрождения возрождаются к новой жизни античная литература, науки, искусство, и в этом нет ничего удивительного или неожиданного. Но почему по всей Европе совершает триумфальное шествие античная мифология, почему она покоряет все виды искусства, становится неисчерпаемым источником тем, сюжетов и мотивов, критерием и образцом, а знание её — непременным условием и признаком образованности? Несколько столетий спустя то же происходит и в России. С опозданием и потому, быть может, с ещё большим упоением образованный россиянин окружает себя изображениями греко-римских богов и героев, их именами пестрят литературные произведения, они поминутно на устах собеседников, мифологические имена, мотивы становятся своеобразным кодом, облегчающим выражение мысли и взаимопонимание. Литература XVIII и начала XIX веков, в том числе и добрая половина стихов А.С. Пушкина, особенно ранних, для человека, не знающего античной мифологии, попросту непонятна. Увлечение в среде «светского» мещанства можно ещё в известной мере объяснить модой, но как объяснить увлеченность мифологией самых могучих умов, самых великих творцов и художников?

В борьбе с природой человек вооружил себя науками и техникой. Всевозможные машины, инструменты, приборы, счетчики и датчики позволяют человеку проникать в сокровенные глубины окружающего мира, понимать происходящие процессы и явления, влиять на них, останавливать или развивать их, менять качества, свойства вещей и материалов и даже создавать новые. Компьютеры, автоматы, телемеханические устройства всё чаще и больше освобождают человека от необходимости делать, действовать самому и даже решать. Но какими приборами можно измерить глубину и силу чувства? Какой компьютер примет за Алкесту решение отдать жизнь ради продления жизни любимого Адмета. когда даже его престарелые родители не захотели расстаться с жизнью, чтобы спасти сына? Какая сигнальная система, какие датчики дадут знать затерявшимся в многотысячной толпе двум людям, что они изберут друг друга среди тысяч и между ними зародится великое чудо любви? Какой счетчик предупредит о нарастающей волне ревности, которая захлестнет именно этого, а не какого-нибудь другого человека и достигнет такой силы, что приведет к трагедии? Какие приборы предскажут то высокое сопряжение ума и чувства, которое поднимет человека над толпами, и о нём потом будут говорить «талант» или даже скажут «гений»? Вождей, полководцев находит, выдвигает и создает совокупность условий человеческого существования. Но какие законы определяют появление Шекспира или Рембрандта? Чем измерить, как определить то, что заставило Сократа выпить яд, а Джордано Бруно подняться на костер, но не отказаться от своих убеждений? Почему независимо от условий, вопреки всяким условиям человек сохраняет неистребимую, неискоренимую жажду свободы?

По отношению к внешнему миру человек вооружен поразительными знаниями, фантастической техникой, по отношению к себе самому у него есть великое средство познания — искусство и литература. Они не дают рецептов поведения и не открывают абсолютных истин (увы, абсолютные истины недостижимы и для точных наук!), они непостоянны и переменчивы, как сам человек. Вместе с ним они переживают взлеты и падения, пальма первенства и значения переходит от одного вида к другому, но именно они, порознь и все вместе, объясняют человеку человека, каким он был, каков есть, каким может и должен стать.

Литература и искусство зарождаются в недрах мифологии и одновременно с мифологией. Создавая сказания о богах и героях, человек совершал первый акт творчества и делал первый шаг к самопознанию. С тех пор литература и искусство прошли большой путь. Чтобы понять этот путь и его результаты, каждый человек должен сам пройти его заново: нельзя сделать последующих шагов, не сделав первого. И поэтому «каждый образованный европеец должен иметь достаточное понятие о бессмертных созданиях величавой древности» (А.С. Пушкин).

В наше время не редкость услышать мнение о второсортности, необязательности и даже бесполезности такого рода знаний. Наше-де время — время точных знаний, человек должен уметь создавать машины и управлять ими, всё остальное — балласт, который навязывают всем по привычке, устарелой и утратившей смысл традиции. С каждым днем всё больше объем информации, специальных знаний, которые употребляются повседневно, в процессе труда. А зачем знание вещей, которые нельзя использовать, применить на практике? Миф о Геракле не поможет строить гидростанции, картина Рембрандта не облегчит конструирование станка, а «Одиссея» не подскажет, где искать нефть…

Рассуждающих подобным образом можно назвать прагматиками (от греческого слова «прагма» — «действие», «польза») или ушлитарисами (от латинского «утилис» — «польза»), сами же они зачастую называют себя жаргонным словом «технари», должно быть не подозревая, что и этот варварский неологизм тоже образован от греческого слова. Хотят того «технари» или нет, они проповедуют духовную нищету. Человеку дается только одна и, к сожалению, не слишком долгая жизнь. Читая литературу, изучая искусство или хотя бы знакомясь с ним, человек вбирает в себя эстетический и нравственный опыт других людей, поколений, других времен и народов. Живя однажды, он вместе с тем как бы живет сотнями и тысячами чужих жизней, становится сопричастным духовному уровню и опыту всего человечества. Отвергая по невежеству эти «необязательные», «бесполезные» знания, утилитарист ограничивает свой эстетический и нравственный багаж лишь собственным, личным опытом, а он неизбежно жалок и ничтожен в такой же степени, в какой один человек мал и незначителен по отношению ко всему человечеству.

Римляне называли рабов «инструментуй вокале» — «говорящее орудие». Раб не знал ничего, кроме своей тачки, не видел дальше весла триремы, к которому был прикован, но он становился придатком тачки или весла не по своей воле — таким его делало насилие. Человек, который довольствуется утилитарными, только технологическими знаниями, по доброй воле превращается в «говорящий инструмент», идет в рабство к машине, а тот факт, что он приковывает себя не к тачке, а к компьютеру, ничего не меняет, это всего лишь качественная примета иного времени. И остается такой «технарь» при убеждении, что Геркулес — это всего-навсего овсяная крупа для детского питания. Венера Милосская — каменная тетка с отломанными руками, которую почему-то не заменяют новой, не искалеченной, что можно сделать «запросто», Орион — магазин хозтоваров, а Орфей — название сигарет…

Мы называем мифы сказками. Однако у древних они вовсе не были досужими вымыслами, придуманными для развлечения или назидания. Это были как нельзя более серьезные попытки понять и объяснить окружающий мир, его происхождение, место и роль в нём человека. Мифы есть или были у каждого народа или союза, группы племен, позднее сложившихся в единый народ, — у народов Азии и Африки, Полинезии и Нового Света и, конечно, у народов, населявших древнюю Европу. В клокочущем котле истории, каким на протяжении тысячелетий был Ближний Восток, возникали и распадались цивилизации и культуры, сменяя друг друга, перенимали чужие и ширили свои верования, распространяя их влияние и на греческое Средиземноморье. Это продолжалось до тех пор, пока во славу нового пророка кривые сабли мусульман не залили кровью иноверцев огонь под этим котлом и не навязали народам Ближнего Востока религию аравийских торговцев и пастухов. Была своя мифология и у наших предков, славян, но, не закрепленную в письменных памятниках, её начисто вытравило христианство. От славянской мифологии осталось лишь несколько ничего не говорящих имен да прадревних обрядов, смысл и значение которых давно утрачены.

Если древнегреческая мифология (или греко-римская, хотя римская была лишь бледным сколком греческой), не была единственной, почему она, и не какая-либо другая оказала столь глубокое, формирующее и непреходящее влияние на развитие европейской культуры, литературы и искусства?

Благодаря её древности? Сама по себе древность явления ещё не составляет его достоинства. Известно немало явлений, верований и обычаев, которые вовсе не украшают древности: например, у тех же греков обыкновение выбрасывать неугодных младенцев, человеческие жертвоприношения и т. д. Однако по мере углубления в прошлое, за пределы истории, человеческая мысль в своих поисках начал и причин всё реже встречает достоверную опору и материал. Поэтому мы столь и ценим древнейшие памятники прошлого. Греческая мифология не была древнейшей. Мифологии шумеров, египтян, хурритов были значительно «старше». Достаточно сказать, что шумеры были уже забыты, а хеттское государство распалось в то время, когда дорийцы ещё только вторглись в Грецию.

Греческая мифология не была самой распространенной. Следует сказать, что греки никогда и не пытались её распространять, навязывать свои верования другим народам. Их боги были прежде всего богами домашнего очага, «семейными» и враждебными по отношению к посторонним. А так как государство считалось как бы большой семьей, то не подобало его богам покровительствовать чужестранцам, варварам. (Слово «варвар» в древности вовсе не было оскорбительным, для грека оно попросту означало человека, говорящего не по-гречески.)

Отнюдь не агрессивная, совсем не воинственная, греческая мифология совершает поразительные и совершенно бескровные завоевания. По доброй воле ей покорятся, признают своей римляне и разнесут до самых дальних пределов громадной Римской империи, а после тысячелетнего небытия она возродится и покорит уже не один народ, а всю Европу. Произойдет вторичное «похищение Европы», только уже не девицы, соблазненной Зевсом, а просвещенных умов целой части света… Чтобы это могло произойти, греческая мифология должна была обладать качествами, привлекательными для всех европейских народов, обладать общечеловеческой, ценной и важной для всех людей направленностью и содержанием.

Её называли самой прекрасной. Это легко повторить, но повторять вряд ли следует, так как здесь мы вступаем на ставшую в наше время крайне зыбкой почву сравнения и оценок национальных творений. Можно говорить о том, что та или иная мифология приобрела большое влияние и распространение, но вряд ли уместны попытки устанавливать степень сравнения, выставлять оценочные баллы, тем более что такой подход ничего в сущности не объясняет и легко может быть оспорен. Любому народу его сказки, легенды и предания ближе и дороже, чем все иные, представляются ничуть не менее, а более прекрасными, чем другие, Для каждого народа его национальная мифология — источник творческих тем, сюжетов и мотивов, а если произведения, вдохновленные ею, не перешагивают национальные границы, это не умаляет их ценности внутри границ. Трудно ожидать, чтобы кузнец Ильмаринен стал для финна менее привлекателен, чем греческий Гефест; чтобы Отец Ворон Тукунгерсак стал канадскому эскимосу менее понятен, чем Кронос или Зевс; чтобы священная троица африканских йорубов Орун, Олокун и Осу отступила в тень перед троицей олимпийцев, а исповедующий синтоизм японец отрекся от него во славу греко-римского Пантеона. Художественные вкусы всегда достаточно связаны с национальным самосознанием, а теперь, пожалуй, более, чем когда-либо. Поэтому лучше оставить в стороне сравнительные оценки эстетических качеств различных мифологий. Подобное сопоставление легко может привести к противопоставлению, а от него рукой подать до кажущейся или действительной дискриминации национальных творений.

Эстетические достоинства сыграли, конечно, большую роль в распространении греческой мифологии, но решающими были не они, а качества этические, нравственные. Они-то и послужили главной причиной её триумфов.

Древний грек, как и все первобытные люди, населяет мир страхами. Если бы дело остановилось на этом, греческая мифология осталась бы заурядной, ничем не выделилась среди других. Но, населяя мир страхами, грек населяет его также мечтами и надеждами. Надеждами на богов? Нет, на человека! И в этом — главное. Проследим, хотя бы крайне бегло, как это произошло.

Мир непонятен, враждебен и полон опасностей. Человек по сравнению с ним слаб и беспомощен. О борьбе не может быть и речи, остается единственное — умолить, задобрить этот мир, откупиться от него. Камень падает с неба (метеорит), значит, в нем заключена чудесная сила. Но камень падает и с горы. Почему? Очевидно, и в нем заключена сила, которая перенесла его с горы на равнину. Эти силы надо задобрить — поклониться им, принести жертву, то есть откупиться. Обугленный молнией ствол дерева или даже палка несут на себе знак непонятной, страшной силы, их также следует задабривать. Так появляется поклонение мертвым предметам — фетишизм. (Он продержится долго, преобразуясь потом в поклонение изображениям богов, и доживет до наших дней в виде поклонения иконам у православных и статуям у католиков.) Но с течением времени человек начинает понимать, что мертвое — мертво и никак не влияет на его жизнь. Он обожествляет животных, но затем убеждается, что животным нет никакого дела до человека и что не животные сильнее его, а он сам сильнее и умнее всех животных. Итак, с мертвыми предметами он научился делать что угодно — камни, палки, земля, глина, потом и металлы превратились в орудия и материалы, любое животное человек научился побеждать. Но грозные, непонятные силы остались — вода, гроза, свет, Луна, Солнце, ветер, огонь… Они движутся, значит, они живые. Человек стремится охватить эти явления своим бедным пока разумом, но он ещё не умеет мыслить абстракциями, поэтому не может представить ничего, кроме того, что видел и знал. Знал же и видел он лишь предметы мертвой природы, животных и себя — человека. Поэтому все мифические чудовища образуются или арифметическим наращиванием частей тела — свирепый страж Аида — пёс, по с тремя головами, у лернейской гидры голов уже девять, а у гекатонхейров по целой сотне рук! — или соединением воедино нескольких существ — человека и змеи, человека и птицы, а Химера образована даже из грех составляющих: спереди лев, сзади дракон, а посредине коза. Человек уже знал, что он сильнее и умнее предметов и животных, а раз так, то все благодетельные и опасные силы тоже должны иметь облик человека. Только они больше человека, сильнее человека, они — боги.

Эллины уподобили богов людям, так как увидели, что никто не может быть так жесток и ужасен, как человек; они уподобили богов людям потому, что узнали: никто не может быть так добр, благороден и прекрасен, как человек; они уподобили богов людям потому, что никто не может быть столь сложен, противоречив и неразгадан, как человек. «Много есть на свете поразительного, но нет ничего поразительнее самого человека» — эти слова хор в «Антигоне» Софокла произнесет только в V веке до нашей эры. Но за много столетий до Софокла эллины, ещё не умея с такой силой и точностью сформулировать эту мысль, вложили её в свое первое творение — мифологию, которая была отражением отношений, сложившихся на земле, а обитатели Олимпа — реалистическими изображениями человеческих типов. К антропоморфизму приходят почти все мифологии. Но ни у какой другой он не доходит до такого предельного реализма, конкретности, почти натурализма. Величие греков не в том что они уподобили богов людям, а в том, что они бесстрашно всматривались в природу человека, перенесенную в бога. В мире под властью ацтекского Уицилопочтли или древнегерманского Одина перед богами можно было лишь трепетать и безропотно склоняться. Эллин поклонялся своим богам, но он был любознателен, любопытен до нескромности, дерзок и своеволен в своих отношениях с олимпийцами, не говоря уж о богах второстепенных. Ни в одной другой религии не появлялось столь критическое отношение к богам, нигде этот критицизм не вел так последовательно к их отрицанию.

Древний эллин безоговорочный реалист, его мышление сугубо конкретно. Сделав богов подобными людям, он идет в этом уподоблении до конца и наделяет богов всеми человеческими качествами. Боги не возникли из пустого места, сами по себе, они рождены; им нужно есть и пить, они устают и спят, их нельзя убить, но можно ранить, и они страдают от боли; их снедают те же страсти и пороки — они влюбляются и ревнуют, они завистливы и тщеславны, хвастливы и злопамятны, при случае могут соврать и обмануть, бывают малодушны и просто трусливы. Греки называют богов небожителями, но так как это слишком отдаленно, абстрактно и не очень понятно, они поселяют своих богов на Олимпе. Гора хотя и самая высокая в Греции, но отовсюду видна и, в общем, доступна. Таким образом, боги, можно сказать, всегда под рукой, а самим богам удобно и легко спускаться на землю, чтобы затевать шашни или вмешиваться в дела людей.

Вмешиваются они постоянно, всегда. В сущности, они только людьми, вернее, одними эллинами, и занимаются. Но — каждый по своей специальности. За исключением Зевса, который, захватив верховную власть, оставил за собой надзор за богами и людьми, остальные боги — и это замечательная черта греческой мифологии! — все приставлены к делу. У народа-труженика, мастера на все руки, и боги были такими же тружениками и мастерами. Одно из прозвищ Афины — Эрганэ, то есть Работница; Гефест не вылезает из своей кузницы и даже на Олимпе бывает неохотно; Артемида пропадает в земных лесах; Дионис предпочитает странствовать по земле, обучая людей виноделию и… винопитню, а обязанности Гермеса трудно и перечислить. Это боги-наставники. Они научили людей земледелию, кузнечному, ткацкому делу, судостроению и мореплаванию, счету и письму, всевозможным ремеслам, гимнастике и искусствам. Ни в какой другой религии мы не найдем такого сонма богов и богинь, которые покровительствуют музыке. При этом следует помнить о том, что музыкой греки называли не только, как мы, мелодическое чередование звуков, но всякое знание и умение, так как они находились под покровительством особых богинь — муз. Олимпийские боги любили музыку и в узком, нашем понимании (греки придавали ей большое значение как облагораживающему искусству), поэтому, насытившись нектаром и амброзией, они внимали хору муз, которым управлял Аполлон, — бог света, искусства и знания.

У греков был и бог войны Арес, — поскольку войны происходили, то на Олимпе должен был существовать и соответствующий специалист. Однако Арес не пользовался симпатиями ни богов, ни людей. Эллины его не любили и храмов ему не строили, боги же относились к нему насмешливо или с презрением и ненавистью, как, например, Афина. Да и за что было богине мудрости любить невежественного, неотесанного солдафона, который ничего не знал и не умел, а только натравливал людей друг на друга, учил их убивать, хотя сам в нужную минуту храбростью отнюдь не блистал? Не говоря уже о богах, с ним справлялись и люди, когда, например, к позору своему, он был заперт разбойниками в подземелье…

Чем же отличались греческие боги от людей? Они сильнее? Да, конечно. Но они далеко не всесильны. Не раз случалось, что и люди давали им почувствовать свою силу: Геракл вступает в борьбу с Аполлоном, ранит Плутона, а бога смерти Таната ему было достаточно стиснуть покрепче и настращать, чтобы тот отступил; Диомед ранит Афродиту и самого Ареса так, что тот, взвыв не своим голосом, поспешно прячется на Олимпе… Они красивее? Разумеется, Аполлон — воплощение мужской красоты, Афродита — женской, да и вообще все боги прекрасны. Однако Кассиопея считала, что она красивее богинь, а Психея была столь прекрасна, что люди поклонялись ей как богине, чем навлекли на неё гнев Афродиты. Известно немало случаев, когда боги и богини не могли устоять перед красотой эллинов и эллинок. Избранницей бога любви Амура стала Психея; Афродита, не считая богов, отдавала свое сердце и Адонису и Анхизу, а сам Зевс — это вообще какой-то небесный донжуан, за что от супруги доставалось и ему, но главным образом соблазненным…

О какой же нравственности в таком случае может идти речь, если даже боги наделены всевозможными пороками, не возвышаются над страстями, а поддаются им? Что же, не прав Ксенофан из Колофона и все критики олимпийского сонма богов, которые упрекали Гомера и Гесиода в том, что те приписали богам все людские пороки, что боги эти аморальны и безнравственны? Прав Ксенофан, правы критики — олимпийские боги безнравственны. А люди? Вот тут-то и пролегает самое существенное различие между богами и людьми, установить которое в некоторых случаях бывает затруднительно.

В истории человечества ещё не было власти, которая бы покарала самоё себя. В этом смысле власть олимпийцев не составляет исключения. Боги безнравственны и практически безнравственны безнаказанно, так как они бессмертны. Даже если бог нарушал клятву (тягчайшее преступление) и был осужден целый год пролежать недвижимым, как бы мертвым, — что это в сравнении с вечностью, которая ему предстояла? Люди тоже совершают преступления и безнравственные поступки, но они всегда за это наказываются. Их карают боги, их карает общество или они карают себя сами. Данаиды за убийство мужей осуждены в Аиде на бесконечный, бессмысленный труд. Геракл за убийство жены и детей, хотя оно было совершено в припадке безумия, должен совершить двенадцать искупительных подвигов, а почти каждый из них смертельно опасен. Тезей — прославленный при жизни герой, так много сделал для Афин, но, когда он похищает малолетнюю Елену, Афины осуждают его на изгнание, и он гибнет на чужбине. Клитемнестра убивает мужа, Агамемнона, но за это её убивает собственный сын Орест. Матереубийцу нещадно преследуют Эринии. А Эдип? Он убивает Лаия, не ведая, что это его отец; он женится на Иокасте, не подозревая, что она его мать. Как это могло произойти? Причину можно назвать как угодно: Предопределение, Судьба, Рок, Случай… Для Иокасты и Эдипа знание причины не имеет никакого значения, важно единственное: преступления совершены и совершили их они. За содеянное отвечает содеявший. И они не ждут кары небесной, посмертной или общественной, а карают себя сами: Иокаста вешается, Эдип выкалывает себе глаза и вскоре умирает, раздавленный сознанием своей чудовищной вины.

Однако утверждение нравственности не могло состоять и не состояло, разумеется, лишь в наказании тех, кто её нарушил. Греческая мифология развертывает перед нами поразительную картину проявления высочайших человеческих достоинств, взлета человеческого духа, его мужества и силы. Древний грек верил в Предопределение, верил в своих богов и боялся их. Ничуть не менее он боялся и всякого рода примет, был одержим суевериями, которые сохранились от древнейших времен анимизма и которые отлично уживались у него с верой в олимпийцев. У него не было никаких иллюзий насчет загробного мира, никаких надежд на посмертное вознаграждение: жизнь — единственный и неповторимый дар. И вот этот самый грек, боящийся богов и смерти, во имя долга идет на смерть, вступает в спор и даже борьбу с богами. Антигону ждет неминуемая гибель, но она исполняет долг по отношению к брату. Исполняя долг, Геракл не устрашился Артемиды и не уступил ей свою добычу; возмущенный несправедливостью, он вступает в бой с Аполлоном и даже бога смерти заставляет убраться восвояси. А Диоскуры, так любящие друг друга, что, когда один из них погибает, второй не хочет влачить жизнь в одиночестве? А Алкеста, которая, не колеблясь, отдает свою жизнь, чтобы спасти жизнь любимого мужа? А Пенелопа, двадцать лет хранящая супружескую верность Одиссею? А сам Одиссей, который отвергает любовь богини и даже возможное бессмертие во имя любви к родине, родному дому и близким? А Гектор, блистательный, благороднейший Гектор, который знает, что сражается за обреченное дело, что он погибнет в этой борьбе, но не может и не хочет отступиться, так как выполняет свой долг — защищает свой дом, своих близких, свое отечество.

Чудеса — непременный элемент всякой мифологии. В греческой их тоже предостаточно, однако примечательно то, что даже в те отдаленные «сказочные» времена чудесные вещи и превращения служат главным образом богам и крайне редко людям — последним приходится рассчитывать лишь на свои силы. В сущности, только Персей воспользовался шапкой-невидимкой, Беллерофонт — крылатым конем Пегасом да Медея, могущественная волшебница, использует свои чары в отношениях с людьми. И Геркулес и Тезей свои подвиги совершают сами, без всякого колдовства; силой своего разума Эдип изгоняет сфинкса; только ловкость и сила охотников побеждают волшебного калидонского вепря; только благодаря мужеству, воле и силе своих рук Одиссей не погибает во время бури, насланной на него Посейдоном. В славянских и арабских сказках герои летают на волшебном ковре-самолете. У греков человек тоже летит, но без всякого волшебства — на крыльях, сделанных своими руками.

Могучи сверхъестественные силы, ещё более велико могущество богов, но есть сферы, где и те и другие оказываются бессильными перед человеком. Ни волшебные чары, ни воля богов не могут заставить полюбить или разлюбить. Волшебница Цирцея не может заставить Главка разлюбить Скиллу, она может лишь отомстить, превратив Скиллу в чудовище. Чары Медеи так велики, что она может вернуть человеку молодость, но никакими чарами она не может вернуть любовь Язона, и ей остается только убить Креусу. Над любовью человека не властен никто, своей любовью он возвышается над всеми силами — земными и небесными.

Едва ли не столь же могущественно в глазах грека искусство. Пение сирен действует так чарующе, что моряки забывают о веслах, парусах и гибнут, разбиваясь на скалах. Амфион так божественно играет на арфе, что камни, тронутые его музыкой, сами укладываются в стены. Изваянная Пигмалионом Галатея столь прекрасна, что пробуждает в его сердце любовь к себе, и любовь эта так велика, что оживляет безжизненный мрамор. Орфей своим пением завораживает бушующие волны, и они успокаиваются. А когда его любимая жена Эвридика гибнет, он своей музыкой покоряет Харона, Цербера и самого Плутона и добивается освобождения Эвридики из царства мертвых, хотя тут же по своей вине теряет её… Искусство, оживляющее камень, искусство, воскрешающее мертвых, — может ли быть более высокая оценка творческих возможностей человека?

Даже боги древних греков были далеки от идеала, и уж конечно, греки не создавали, не придумывали идеальных героев, образцов и примеров для подражания. Они не боялись правды, а правда состоит в том, что человек может быть великим и ничтожным, в нём уживаются возвышенные устремления и постыдные слабости, героический дух и пороки, черты благороднейшие и самые низменные и презренные. Герои их мифологии — люди насквозь земные, из плоти и крови, а не худосочных вымыслов и домыслов. Именно поэтому греческая мифология рождала новую веру и поддерживала надежды. Веру, которая не имела ничего общего с религией, — веру в человека и надежды на его будущее. Боги вне подражания — они боги; идеальный герой — бесплотная выдумка, несопоставимая с живым человеком. Но если человек, обыкновенный смертный, со всеми его слабостями и недостатками, способен на захватывающий дух героизм, на благородство и самопожертвование, которые неведомы ни богам, ни другим живым существам, кроме человека, если мысль человека бесстрашна и неостановима, все меньше полагается на чудо и всё больше на самое себя; если человек во имя свободы и справедливости способен восставать даже против богов, — для него нет пределов прогресса, его самосовершенствование неостановимо.

Эта мифология, верящая в человека, любящая человека, прославляющая человека, не могла не возродиться к новой, очищенной от религиозного содержания жизни в эпоху Ренессанса. Она стала органической частью гуманизма (от латинского «гуманус» — «человеческий») — борьбы за освобождение человеческой личности и разума от оков феодализма и христианской церкви. С тех пор столетие за столетием композиторы, художники, скульпторы, поэты, драматурги и даже политики припадают к этому неиссякающему источнику «живой воды», черпают в нём вдохновение, находят недосягаемые образцы. Не будем говорить об отдаленном прошлом. Но вот пример из прошлого совсем недавнего. После революции в центре Днепродзержинска был поставлен памятник — на высокую колонну вознесена фигура Прометея, разорвавшего цепи. Прометей, разрывающий цепи, олицетворял пролетариат, сбросивший оковы капитализма и царизма. Не знаю, кто был инициатором, но отформовали, отлили и поставили памятник сами днепродзержинские рабочие. В начале пятидесятых годов днепродзержинцы с гордостью рассказывали мне, как во время фашистской оккупации гитлеровцы пытались разрушить, снести «их Прометея», даже танком пробовали своротить колонну-постамент, но Прометей устоял и стал как бы новым символом — непобедимости советского народа…

Присмотритесь, прислушайтесь внимательно! Герои и боги Древней Эллады обращаются к вам со страниц творений великих писателей, с полотен художников в картинных галереях, мраморные, бронзовые, они обступают вас в музеях; атланты стоят у входа в Эрмитаж, бронзовый Марс стал памятником Суворову на Марсовом поле в Ленинграде, над входом в Большой театр распростерлась в полете квадрига бога искусств Аполлона… Да разве только в Москве, Ленинграде! Если вы окажетесь на берегах Черного моря (Понта Эвксинского), от устья Дуная (Истра) до грозных скал Кавказа, где был прикован Прометей, и Колхиды, где аргонавты добыли золотое руно, — повсюду остались следы, памятники греческих поселений, колоний, в которые они привозили огонь родных очагов, статуи своих богов, свои верования и своё искусство. Сумароков, путешествуя по Крыму, ещё застал развалины храма Артемиды, в котором жрицей была Ифигения. В Керчи сохранился один из немногих в нашей стране образчик древнегреческой живописи — в так называемом «склепе Деметры» изображены скорбящая Деметра и сцена похищения Персефоны Аидом. В Одессе, Ольвии, Херсонесе Таврическом, Керчи и множестве иных мест вас окружают памятники Древней Эллады и из глубины веков обращаются к вам её герои. Если вы не понимаете, не слышите их, то не потому, что они стали безгласны или «вообще устарели». Это лишь означает, что вы не умеете их слушать и не слышите, так как попросту ничего о них не знаете. Такое незнание делает вас духовно беднее, чем вы могли бы быть.

Отбросьте же духовную лень и попытайтесь открыть для себя будоражащий ум, обогащающий чувства мир античных мифов. Вас поведет по нему глубокий знаток этого мира, вдумчивый, тонкий наблюдатель и превосходный рассказчик — польский писатель Ян Парандовский. Об античной мифологии написаны сотни, если не тысячи, исследований, пересказов и популярных книг. С уверенностью можно сказать, что книга Я. Парандовского принадлежит к лучшим из них. Ян Парандовский не ставил своей задачей исчерпать тему, он не пересказывает всех мифов и не обременяет свой рассказ излишними подробностями. Зато он делает нечто неизмеримо более полезное и важное. Насколько это возможно для человека XX века, он воссоздает духовный мир народа, творящего мифологию, прослеживает развитие его религиозных верований, отмирание одних и появление новых, беглыми, но точными штрихами набрасывает общую картину жизни, быта древних греков и римлян, как бы переносит читателя в атмосферу того времени, в круг его интересов, конфликтов и тем самым помогает понять зарождение и развитие такого изменчивого и столь неизменно прекрасного мира античных мифов. Рассказывает Ян Парандовский с той изящной ясностью и простотой, которые делают его книгу доступной не только каждому взрослому, но и каждому подростку, которому она в первую очередь и адресована.

Итак, в путь, дорогой читатель! Дорога с умным проводником, знающим цену шутке, будет не трудна и не скучна. Вступив на неё однажды, вы будете возвращаться к ней вновь, и настанет время, когда для вас оживут неподвижные статуи, заговорят немые до тех пор картины, «бессмертные творения величавой древности» потрясут и покорят вас.[13]



1969 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

«МАЛЬЧИК У МОРЯ». Повесть.

Впервые опубликована в журнале «Новый мир» № 6 за 1963 год. Первое издание отдельной книгой вышло в издательстве «Детская литература» в 1964 году. После этого много раз издавалась как отдельной книгой, так и вместе с другими произведениями Н. Дубова. Вошла в третий том Собрания сочинений Н. Дубова, выпущенного издательством «Детская литература» в 1970–1971 годах. Неоднократно переводилась на многие языки братских литератур и за рубежом. По повести был по сценарию Н. Дубова сделан фильм «Какое оно, море?», режиссер Э. Бочаров, в главной роли В. Шукшин.



«БЕГЛЕЦ». Повесть.

Опубликована в журнале «Новый мир» № 4 за 1966 год. Впервые издана издательством «Детская литература» в 1966 году. Неоднократно переиздавалась в разных издательствах, переведена на многие языки в братских республиках и за рубежом. Вошла в третий том Собрания сочинений Н. Дубова, вышедшего в издательстве «Детская литература» в 1970–1971 годах.

.