Звон ключей. За дверью отделения стояли двое вертухаев.
Малосрочник глянул в их сторону. Привели кого-то. Новенького. Наверняка на место Бояна, камера пустовала, вчера утром его срочно перевели в Халль; он всех тут достал, кто-то стукнул вертухаям, и руководство немедля приняло меры — никакого кровопролития в отделении, ни под каким видом.
Новенький-то — здоровенный бугай. Бритоголовый, загорелый как негр, педрила из солярия. Малосрочник вздохнул, глядя, как он вошел в дверь, с вертухаями по бокам, вроде бы настороженный. Они прошли мимо стола в телеуголке, теперь их заметил и Хильдинг с остальными тремя картежниками. Обернулись. Новенький смотрел прямо перед собой, ничего не говорил, ничего не видел. Вертухаи подвели его к камере, бывшей Бояновой, он вошел, но дверь оставил нараспашку.
— Это еще чё за чмо долговязое? — Малосрочник кивнул в сторону новенького.
Хильдинг глубоко вздохнул, похоже, задумался, перебирая знакомцев по предыдущим срокам.
— Не знаю. Никогда его не видал. А вы?
Драган покачал головой. Сконе пожал плечами.
Бекир взял со стола две карты.
— Забей на него. Играем, у меня хорошие карты!
Малосрочник не спускал глаз с двери новичка.
Ждал. Он всегда ждал, когда они выйдут, а потом объяснял.
Через час двадцать минут он вышел.
— Эй, иди-ка сюда!
Малосрочник жестом велел новенькому подойти. Тот слышал его, смотрел перед собой, игнорируя требовательный голос в конце коридора. Медленно, чуть ли не демонстративно прошел на кухню, попил воды прямо из-под крана, подставив большую лысую голову под струю.
— Слышь, иди сюда!
Малосрочник разозлился. Тут его отделение. Он решал, кто ему отвечает, а кто нет. Это бритое чмо, похоже, не догоняет.
— Живо! Сюда!
Малосрочник указывал на пол перед собой. Ждал. Новенький не шевелился.
— Живо!
Не понимает. Новенький не понимает. Хильдинг чувствовал тишину. Беспокойно покосился на Малосрочника. Взял карты, вытянул палец, сделал другим знак повременить. Драган, Сконе и Бекир уже смекнули, будет драка, но бить будут не их, они сейчас в первом ряду партера, надеялись поглазеть и тоже чувствовали ее, тишину.
Новенький шагнул. К Малосрочнику. Они следили друг за другом. Он шел к тому месту на полу, куда указывал Малосрочник, прошагал мимо и остановился, только когда их разделяли считаные сантиметры.
Малосрочник никогда не опускал глаза. И сейчас не собирался. Новенький был выше его. Вероятно, метр восемьдесят пять. От левого уха до рта тянулся здоровенный шрам, похоже, то ли от ножа, то ли от бритвы; ему доводилось видеть шрамы от бритв, такие же, как этот, тонкие и глубокие.
— Меня зовут Малосрочник.
— И чё?
— Мы тут обычно представляемся друг другу.
— Да пошел ты.
Картины: Пер, и Ларрен, и мошонка, из которой хлестала кровь, и тетя Лайла, кричавшая у кухонной мойки, и он сам, метавшийся туда-сюда со своим шипом, спрашивая, куда бы еще воткнуть этот шип! Пер плакал, и он прицелился ему в глаза, но тут Ларрен отпустил Пера — только не в глаза, это уж чересчур.
Малосрочник дрожал. Старался скрыть дрожь, но все видели: он дрожит и сомневается. И опять сплюнул, на сей раз на пол.
— Ты откуда?
Новенький зевнул. Два раза.
— Из СИЗО.
— Да я, блин, смекаю, что из СИЗО, мать твою. Документы при себе?
Третий зевок.
— Слышь ты, Малосрачник, или как тебя там! Ты не хуже меня знаешь, что брать с собой в отделение приговор не положено.
Малосрочник раскачивался, вправо-влево, вправо-влево. Пер давно сыграл в ящик, окочурился без яиц, шип конфисковали как вещественное доказательство, в качестве которого он фигурировал вплоть до его заключения в колонию для несовершеннолетних.
— А мне насрать, что тебе положено! Я хочу знать, что ты натворил, мать твою, на хрена мне тут гребаные насильники и стукачи-педики!
Странно, каким тесным вдруг может оказаться помещение, как буквы, складывающиеся в слова и фразы, могут отскакивать от стен, захватывать все пространство, всю силу, словно нет вокруг больше ничего, только дыхание, тишина и ожидание.
Подойти еще ближе новенький не мог, но подошел. И прошипел, брызгая слюной:
— Приключений ищешь на свою жопу?
Одному из них надо бы уступить, хотя бы опустить взгляд. Однако же нет.
— Так вот, заруби себе на носу раз и навсегда, Малосрачник. Никто — понял? — никто не смеет называть меня стукачом-педиком или насильником. И если какой-нибудь хренов алкаш-онанист разинет варежку, дело может кончиться очень плохо. — Новенький тыкал Малосрочника в грудь указательным пальцем. Несколько раз и довольно сильно. Он по-прежнему шипел, только теперь на тюремном романи: — Хункар ди рутепа, бюробенг?
Он еще раз ткнул Малосрочника в грудь, повернулся и пошел назад к дальней камере, к той, где дверь стояла нараспашку.
Малосрочник не шевелился. Проводил новичка пустым взглядом, увидел, как он исчез за дверью, потом посмотрел на Хильдинга, на остальных. И крикнул в опустевший коридор:
— Какого… какого хрена!
Никого. Открытая дверь и указательный палец, тычущий в грудь. Малосрочник снова крикнул:
— Блин, раклар ди романи, чавон?
•
Леннарт увидел, что он уже там, возле башни на восточной стороне стены. Обычно они встречались здесь в обеденный перерыв или вечером после смены. Нильс снял китель, закинул на плечо. И выглядел совсем молодым, как мальчик перед свиданием.
Приближаясь, Леннарт успел заметить его за несколько секунд до того, как сам был обнаружен, Нильс смотрел в другую сторону, откуда обычно приходил Леннарт. Сегодня Леннарт обедал с Бертольссоном в городе, они выбрали «Постоялый двор» возле рыночной площади, там подавали говяжье филе с вареным картофелем и свежим стручковым горохом. Бертольссон потом высадил его у проселочной дороги, Леннарт объяснил, что должен остаток пути пройти пешком, побыть наедине с собой, постараться понять, что же все-таки произошло. Все эти микрофоны, ручки, камера у лица. За несколько полуденных минут он побывал во всех гостиных, где сложилось свое мнение о том, как вообще-то должны функционировать тюрьмы.
Ветер не унимался.
А ведь три с половиной недели царило полное безветрие. Жара без малейшего дуновения, нескончаемый антициклон над Скандинавией, из-за которого люди потели, становились раздражительными, вечно где-нибудь чесалось, вечно кто-то мешал.
Нильс улыбался. Увидел Леннарта и не смог устоять на месте, пошел навстречу, бережно обнял и не отпускал, поцеловал в лоб, погладил по щеке.
— Ты видел?
— Видел.
Они шли по траве на расстоянии друг от друга. До опушки семьдесят метров. Поравнявшись с первыми елями, на ходу взялись за руки, крепко-крепко.
— Органы сделали все возможное.
— Хватит пережевывать одно и то же.
— Психотерапия средой. Лекарственная терапия. Групповая. Индивидуальная.
— Для них дело не в том, что сделали или не сделали ты и органы. Это же телешоу. Развлекательная передача. Козел отпущения крупным планом, камера раздевает его догола, заставляет потеть, заикаться, хлопать глазами, редакция в восторге, а зрителям в креслах и на диванах главное — похохотать над кем-нибудь, лишь бы забыть собственные скандалы и конфликты, лишь бы поскалиться над тупицей чиновником. Плюнь ты на них. Речь не о содержании. А о том, чтобы попасть в точку и поднять рейтинг.
— Нильс, ты что, не понимаешь? Бернту Лунду предоставили всё возможное, а он при первом удобном случае избивает двоих охранников и смывается в город, чтобы подрочить на мертвых маленьких девочек.
Ветер до них больше не долетал. Густой и неухоженный лес вокруг, старые ели и сосны; они шли по тропинке к водонапорной башне, два с половиной километра туда и обратно. Обычно это занимало полчаса, тогда они могли провести еще полчаса за избушкой возле башни, на том месте, где много раз занимались любовью. Туда редко кто забредал, а немногих прохожих они всегда могли увидеть заранее, ведь подойти можно только с одной стороны, дремучий лес создавал вторую стену.
Нильс крепче сжал руку Леннарта, потянул его к избушке:
— Пошли.
— Извини, не могу. Я помню, что говорил раньше, но не могу. Я хочу поговорить с тобой. Только поговорить. Мне нужно избавиться от этой проклятой камеры. Ты такой умный, Нильс. Помоги мне. Поговори со мной. Объясни.
Нильс погладил его по виску, по волосам.
— Любовь моя.
Леннарт прикрыл глаза. Нильс дышал на него и говорил:
— Слушай. Ничего этого больше нет. Я знаю. Бернт Лунд из тех, кого понять невозможно. Он опасен для нас. Опасен для себя самого. Иногда от человека не защититься. На самом деле. Человек — единственное млекопитающее, уничтожающее себе подобных. Один человек может ненавидеть другого, может убить другого, может рискнуть существованием собственной расы, дьявольское существо, единственное с таким стремлением к самоуничтожению. Это правда, непостижимая правда.
Они обнимали друг друга. Там кто-то шел, отрезанный непролазной стеной хвойного леса, поневоле шел в их сторону, он пройдет мимо избушки, как и все остальные, ничего не заметив. Обнимая Нильса, Леннарт вдруг ощутил желание, страсть захлестнула его, он тосковал по Марии, по ее телу, видел ее бедра, искал, жаждал ее.
Пальцы торопливо разворачивали алюминиевую фольгу, дергались, мешая друг другу.
Внутри был плоский коричневый брикет.
Они заказали «стеклянного турка». Глюки от него самое оно, круто вставляло. Оба метались по Аспсосу и отделению X, стараясь перетерпеть часы ожидания. Перемогались изо всех сил.
Заказали у грека, тот доставил. Они откатили полцены и теперь задолжали больше, чем могли себе позволить. Надо было обойтись «прессованным марокканцем» или «желтой губой», но Хильдинг до тех пор ныл, и упрашивал, и пресмыкался, пока Малосрочник не уступил. Они заказали «стеклянного турка» и три дня ждали. Сейчас оба улыбались крупинкам стекла, которые взблескивали, когда они подносили гашиш к свету в душевой.
— Видишь стекло?
— Ясный перец, вижу.
— Похоже, неплохое дерьмо.
— «Турок» всегда хорош.
Хильдинг достал из кармана зажигалку, подал Малосрочнику. Тот молча щелкнул ею, подставил огонек под фольгу. Обычно хватало одной минуты. Плоский коричневый брикетик размякал, и он кончиками пальцев мял эту массу и формовал. Табак был у Хильдинга в другом кармане, они обычно мешали двадцать пять к семидесяти пяти, «турецкое стекло» с табаком.
— Вкусно пахнет.
— Мать твою, Срочник.
Хильдинг стал на цыпочки, надавил руками на одну из потолочных плит рядом с лампой. Секунда — и плита приподнялась, Хильдинг запустил руку в щель, выудил кукурузную трубку. Малосрочник размял наркоту, набил трубку, поднес огонь к головке, сделал первую затяжку, чтобы раскурить, затянулся еще раз и передал трубку Хильдингу, которому не терпелось сунуть ее в рот.
После двух затяжек один передавал трубку другому, снова и снова. В душевой было тихо, из нескольких кранов капала вода, одна из ламп под потолком мигала, кап-кап, миг-миг, кап-кап, миг-миг, отличный «турок», еще лучше, чем прошлый раз.
— Козлы, Хильдинг-Задиринг, вот козлы. — Малосрочник опять дважды затянулся, протянул трубку, хихикнул: — Знаешь, Хильдинг-Задиринг, стоим мы с тобой тут, в этой гребаной душевой, курим отличный гаш и даже не думаем, что это, в натуре, лучшее место, где можно расправиться с насильником.
Малосрочник снова хихикнул. Хильдинг удивленно посмотрел на него:
— Ты о чем?
— Мы даже не думаем об этом.
— Ты про эту вот гребаную душевую? И чё? Мы тут, по-моему, достаточно насильников и стукачей помяли. Чё тут нового-то? На зонах в Америке они ведь друг друга в параши башкой кунают.
Малосрочник хихикал не переставая. Так действовало «турецкое стекло»: сперва он хихикал как ненормальный, потом становился похотливым как ненормальный, а покурив опять, пугался воспоминаний, опять являлся Пер со своей пиписькой, и он опять искал шипы, видел кровавую мошонку.
Малосрочник глубоко затянулся, задержал трубку в руке, дразнил Хильдинга, одновременно хлопнув его по затылку.
— Ни хрена ты не понимаешь, Хильдинг-Задиринг, мы не мять собираемся, здесь покруче будет.
Хильдинг потянулся за трубкой, Малосрочник отдернул руку, упорно не выпуская трубки.
— Пойми ты, наконец. В следующий раз, когда к нам в отделение поступит насильник, мы подкараулим этого гада, дождемся, чтоб он пошел в душ. А когда он будет стоять там весь мокрый, ты устроишь на прогулочном дворе хорошую заварушку, чтобы все вертухаи сбежались.
Хильдинг не слушал. Он стремился к трубке, снова протянул за ней руку:
— Какого черта! Теперь моя очередь.
Малосрочник, хихикая, подбросил кукурузную трубку вверх, под самый потолок, поймал ее.
Передал Хильдингу, который жадно сделал две глубокие затяжки.
— Пойми ты, говорю. Короче, стоит он у нас в душе. Потом захожу я или Сконе, и мы мочим его по яйцам, пока не замычит. Потом черед за мясником. Режем козла на мелкие кусочки, ломаем ему все оставшиеся косточки. Снимаем гребаный толчок и спускаем все клочья в сливную трубу в полу. Потом ставим унитаз на место и раз-другой сливаем воду. Душем на пол — и крови как не бывало.
Хильдинг думать забыл и про курево, и про то, чья очередь. Он был сам не свой, на лице, обычно совершенно равнодушном, пустом, будто он носил маску с одним и тем же застывшим выражением, теперь отражалось то отвращение, то восторг, он чуял ненависть Малосрочника, от которой дух захватывало, правда, Малосрочник из тех, кто в любую минуту мог сорваться, Хильдинг помнил жуткое зрелище, когда в спортзале он лупцевал того хмыря дисками и гантелями, пока тот не перестал шевелиться.
— Блин, Срочник, ты шутишь.
Малосрочник выхватил у Хильдинга трубку, которую тот никак не отпускал, и с удовольствием затянулся.
— Нет, не шучу. Какого рожна шутить-то? Хочу попробовать. С первым же попавшимся насильником, который сюда попадет. Хочу посмотреть, как оно сработает. Хочу еще разок почувствовать, каково это — воткнуть шип и повернуть.
Леннарт Оскарссон спешил. Слишком надолго задержался у избушки возле водонапорной башни, уйти-то нелегко: Нильс не хотел отпускать его, и он сам не хотел, чтобы его отпустили. Торопливо прошел мимо дежурного охранника — опять этот окаянный Берг, других, что ли, нету? — в отделение А, где сидели два десятка заключенных с приговорами за серьезные сексуальные преступления; их не поместишь в отделения общего режима, они вызывают ненависть, рождают месть и иерархическую покорность: бей их, тогда не придется самому терпеть колотушки.
Берг махнул рукой и поднял вверх большой палец. Насмехается, что ли? Леннарт не разобрал. Хотя вряд ли этот тупица понял, что телекамера на несколько минут раздела его догола.
Отвечать он не стал. Заспешил по первому коридору, на полдороге решил свернуть вправо, на лестницу, подняться наверх и пройти через отделение X, выиграв таким образом несколько минут и массу шагов.
Шагая через две ступеньки, он думал о Марии и о лжи, которой наутро придется потчевать ее за завтраком, о Нильсе, который во время каждого любовного акта просил его порвать с женой и сделать его своей новой семьей, об Оке Андерссоне и Ульрике Бернтфорсе, с которыми работал много лет и которые зачем-то открыли заднюю дверь автобуса и выпустили одного из опаснейших преступников, о Бернте Лунде, который теперь разгуливал на воле, и искал, и жаждал, и выбирал девятилетних девочек, о пресс-конференции, к которой готовился много лет и которая должна была стать карьерным трамплином, а стала публичным изнасилованием.
Никто не трогал его гениталии, но камера и микрофон оскорбили его так же, как оскорбляет насильник.
Он ведь не стоял в стороне, и представление о том, что фактически он во всем участвует, заставило его думать, что он не брошен на произвол судьбы, ему понадобилось время, чтобы осознать, что кто-то использовал его в своих интересах.
Он думал о считаных часах, минувших с тех пор, как он проснулся сегодня утром.
О том, что жизнь чертовски запутанная штука.
Порой ему было совершенно невмоготу. Средний возраст подгонял его к старости, а он не поспевал. Времени на размышления не оставалось, все откладывалось на потом, зачастую ему хотелось просто зажмуриться — зажмуриться и твердо знать, что все уже позади, кто-то другой принял решение, и все опять хорошо. Так он в детстве садился на пол и зажмуривался, пока мама с папой работали по хозяйству, а когда снова открывал глаза, все у них было готово, что-то происходило, пока он сидел тихо и безучастно, кто-то другой все устраивал, все решал, от него требовалось только одно — зажмуриться, и все само собой становилось как надо.
Он отпер дверь в отделение X. Знал, что ни коллеги, ни заключенные не одобряли эти никчемные пробежки, но он спешил, а это был короткий путь. Поздоровался с одним из охранников, не вспомнив его имени, кивнул нескольким арестантам, игравшим в карты у телевизора. Прошел мимо душевой и чуть не столкнулся с Малосрочником и его холуем. Ишь, амбалы. Глаза застывшие, движения судорожные, из душевой несет наркотой. Холуй пробормотал: «Мое почтение, Гитлер», а Малосрочник Линдгрен захихикал и протянул руку, поздравить хотел с выступлением по телевизору. Леннарт Оскарссон как бы не заметил протянутой руки; как и весь остальной персонал, он знал, что именно Линдгрен насмерть забил в спортзале одного из его заключенных, знал, но никто ничего не видел, никто ничего не слышал, а без доказательств далеко не уедешь, даже на зоне.
Новая дверь, отпереть, запереть, вниз по лестнице, через двор к следующему строению, вверх по двум лестничным маршам, отделения А и Б, сексуальные отделения, его хозяйство.
Они ждали его. Собрались в комнате для совещаний.
— Прошу прощения. Я опоздал. Чертовски опоздал. Тяжелый день.
Они улыбнулись, вроде бы сочувственно, ведь тоже смотрели телевизор, аппарат в проходной комнате еще работал, когда он шел мимо. Пятеро новичков-стажеров, они закончили краткосрочные курсы и с завтрашнего дня приступят к работе в отделениях для педофилов и насильников. С блокнотами и ручками они сидели за овальным столом, это был первый день в их новой жизни.
— Амурик.
Он всегда так начинал. Снял колпачок с зеленого фломастера, который сильно пах спиртом, и прописными буквами вывел на блестящей белой доске: «А-М-У-Р-И-К».
Все пятеро сидели молча. Теребили свои ручки, прикидывали, записывать или нет. Стоит записывать или выставишь себя дураком? Новички пребывали в нерешительности, а он им не помогал, продолжал говорить и время от времени писал на доске какое-нибудь ключевое слово либо цифру.
— Они здесь живут. Примерно от двух до десяти лет, в зависимости от того, скольких изнасиловали и насколько больны душевно.
По-прежнему тишина. Дольше, чем обычно.
— Пятьдесят пять тысяч приговоров. За преступления, совершенные в минувшем году в этой паршивой маленькой стране. Как мы только справляемся? Сам не понимаю. Из них пятьсот сорок семь на сексуальной почве. Меньше половины прошли весь путь до заключения в тюрьму.
Некоторые начали записывать. С цифрами проще. Статистика не требует оценок.
— Раз нам известно, что на данный момент в шведских тюрьмах сидит примерно пять тысяч человек, то двести двенадцать сексуальных маньяков вроде бы не должны создавать никаких проблем. Верно? Четыре процента. Один из двадцати пяти. Но обстоит как раз наоборот. Они — проблема. Риск. Объект ненависти. Поэтому их держат в специальных отделениях. Как здесь. Но иногда, иногда попросту не хватает мест. Тогда им приходится ждать очереди, а нам — втихаря временно распихивать их по отделениям общего режима. И если другие заключенные — как здесь, в Аспсосе, — узнают, что по какой-то причине вместе с ними сидит насильник, происходит взрыв. Они избивают его до потери пульса, пока мы их не растащим.
Мужчина лет сорока, сменивший профессию, поднял руку, как школьник.
— Амурик? Вы так сказали и написали.
— Ну да.
— Это важно?
— Не знаю. Мы их здесь так называем. Через два дня и вы их так же звать будете. Ведь так оно и есть. Все, проехали.
Леннарт ждал. Знал, что будет. И гадал, кто из них начнет. Наверное, вон та молодая женщина. Обыкновенная, как все они. У самых молодых впереди долгий срок, они еще верят в возможность перемен и менее всего имели дело с временем, которое забирало жизнь и силу в обмен на опыт и приспособляемость.
Он ошибся. Снова заговорил мужчина, сменивший профессию:
— Откуда такой цинизм? Какое вы имеете право? — В голосе сквозило волнение. — Я не понимаю. На курсах меня учили тому, что я и раньше знал. Что люди не объекты. Вы мой будущий начальник, и ваше отношение меня пугает.
Леннарт вздохнул. Он уже не раз участвовал в этом спектакле. И частенько встречался с ними позднее, в какой-нибудь другой тюрьме, когда они были на несколько лет старше, продвинулись по службе и исполняли другие обязанности. Они тогда шутили, вспоминали свои первые шаги и оправдывали свои давние позиции как нереализованные амбиции новичка.
— Вы вольны думать как угодно. Ваше право. Называйте меня циником, если вас это заводит. Но сперва ответьте: вы пришли в порноотделение Аспсосского учреждения, потому что хотите деобъективировать амуриков и мечтаете направить их на путь истинный?
Мужчина, который на следующий день начнет службу в отделении А, медленно опустил руку, притих.
— Не слышу. Это так?
— Нет.
— В таком случае почему?
— Меня сюда направили.
Леннарт старался не показывать, что весьма удовлетворен. Он ведь знал конец спектакля, играя в нем главную роль. В полной тишине долго смотрел на них, на всех пятерых и на каждого в отдельности. Кто почесывался, кто продолжал списывать цифры, усердно выводя их в блокноте.
— Давайте начистоту. Здесь есть хоть один, кто добровольно подал заявку в порноотделение Аспсоса?
Он знал ответ. После семнадцати лет в Аспсосе ни разу не встречал коллег, чья мечта заканчивалась у педофилов в отделениях А и Б. Сюда направляли. Отсюда стремились уйти. Сам он стал начальником. Зарплата повыше и надежда воспользоваться более высоким положением, чтобы перебраться на другой руководящий пост в другом месте. Он медленно прошелся за спиной у пятерых в комнате совещаний. Не стал сию минуту требовать ответа на последний вопрос, пусть сами попробуют понять и сформулировать ответ, только тогда они смогут в ближайшие месяцы найти и принять свое место. Леннарт остановился у окна, спиной к ученикам. Солнце стояло высоко, дождя давно не было, и шаги заключенных внизу во дворе поднимали тучи пыли. Одни играли в футбол, другие бегали трусцой вдоль колючей проволоки. В углу прогуливались двое, нетвердо, медленно, он узнал Линдгрена и его холуя, оба по-прежнему под кайфом.
•
Микаэла ушла рано. Пока он спал. Ночь за ночью один и тот же ритуал: когда за окном просыпался город, он, вычислив первого газетчика и самые ранние грузовики, наконец засыпал, около полшестого. Долгие часы размышлений теснились в измученном теле, и в итоге его неутомимость не выдерживала, он засыпал и спал без сновидений почти до обеда.
От сегодняшнего утра память Фредрика сохранила туманные образы: обнаженная Микаэла ложится на него, он ничего не понимает, она шепчет ему на ухо «соня ты мой» и легонько целует в щеку, идет в ванную, под душ. Комната Мари как раз за стеной, возле которой стояла ванна, и обычно девочка просыпалась от шума воды в трубах, когда Микаэла принимала душ. Этим утром здесь был и Давид, Микаэла приготовила завтрак для себя и для детей, а он оставался в постели, потому что не мог встать и составить им компанию, снова провалился в крепкий сон и поднялся только в начале двенадцатого, когда Мари сменила видеокассету и мультгерои завопили фальцетом.
Нужно спать по ночам.
Так больше нельзя. Просто нельзя.
Он не работал и не участвовал в жизни других людей. Тех утренних часов, когда плодотворно работал, писал, с восьми утра и до полудня, больше не существовало, он даже не находил времени съездить из Стренгнеса в «писательскую берлогу» на острове Арнё, хотя раньше ездил туда каждый день утром и после обеда, всего-то пятнадцать минут на машине. Мари неплохо научилась проводить утренние часы самостоятельно, а Микаэла, которая, слава богу, работала в том же детском саду, куда ходила Мари, изо дня в день следила, чтобы остальной персонал спокойно относился к тому, что один из детей появляется не раньше полудня.
Он сгорал со стыда. Чувствовал себя как алкоголик, который накануне вечером поклялся больше не пить, а наутро проснулся в похмелье, усталый, с больной головой, изнывая от страха начать еще один день обещанием завтра исправиться.
— Привет.
Перед ним стояла дочка. Он подхватил ее на руки.
— Привет, девочка моя. Поцелуешь?
Мокрый ротик коснулся его щеки.
— Давид ушел.
— Правда?
— Заходил его папа, забрал его.
Они же знают меня, подумал он. Знают, что я в ответе. Знают. Он стряхнул с себя досаду, поставил Мари на пол.
— Ты ела?
— Микаэла нас покормила.
— Ну, это было давно. Еще хочешь?
— Я хочу поесть в садике.
На часах четверть второго. Как долго работает сад? Остался ли у них обед? На одевание нужно десять минут, а ехать туда пять минут. Полвторого. Полвторого они будут там.
— О\'кей. Давай одеваться. Поешь в садике.
Фредрик достал из гардероба джинсы, белая майка лежала на стуле. На улице жарко, но шорты он терпеть не мог — выглядишь как дурак с белыми-то ногами. Мари сновала по передней с майкой и шортами в руке, он жестом остановил ее, помог вывернуть майку.
— Хорошо. Какие туфельки?
— Красненькие.
— Как скажешь.
Он надел ей туфельки, защелкнул кнопки декоративных металлических пряжек. Всё, можно идти. Телефон.
— Телефон звонит, пап.
— Мы не успеем.
— Успеем.
Мари побежала на кухню, в туфельках, дотянулась до телефона на стене возле холодильника. Сказала «алло» и расцвела, звонил кто-то, кто ей нравился.
— Это мама, — шепнула она Фредрику.
Он кивнул. Мари рассказала о Страшном Сером Волке, который охотился за ней вчера, и о поросятах, которые победили, и о бутылке шампуня, которая закончилась, а она знала, что на самой нижней полке в шкафу в ванной есть еще две. Потом рассмеялась, чмокнула трубку и передала ему.
— Тебя, пап. Мама хочет поговорить.
Он еще толком не проснулся. Стоял с трубкой в руке, а тело пока с трудом различало голоса. Женщина в трубке, по имени Агнес, которую он любил как никого на свете и которая попросила его уйти, и другая женщина, по имени Микаэла, которая несколько часов назад голая лежала на нем, была на шестнадцать лет моложе и недавно ушла, он чувствовал наготу Микаэлы и слышал в трубке голос Агнес, находился сразу и в прошлом, и в настоящем, голова закружилась, дыхание перехватило, пошатнувшись, он отвернулся, Мари не увидела.
— Да?
— Когда вы приедете?
— Приедем?
— Мари же сегодня у меня.
— Нет.
— Что значит «нет»?
— У тебя она будет в понедельник. Мы же поменялись. Или?
— Вовсе мы не менялись.
Он слишком устал. Не сейчас. Не сегодня.
— Агнес, я не в силах. Я устал и тороплюсь, и Мари стоит рядом, при ней я не стану с тобой препираться.
Он снова отдал трубку Мари, одновременно потирая руки — условный знак, что надо спешить.
— Мама, мы в садик опаздываем.
Агнес — женщина умная, она никогда не выплескивала свое раздражение на Мари. И он любил ее за это.
— Мам, всё.
Мари поднялась на цыпочки, повесила трубку, но та соскользнула и со стуком упала на микроволновку на рабочем столе. Фредрик поднял ее и повесил на место.
— Давай, солнышко. Побежали.
По дороге через кухню он взглянул на часы над обеденным столом. Двадцать пять второго. Должны успеть к половине. Дочка может остаться там до четверти шестого. Успеет и пообедать, чуть позже обычного, и погулять часок-другой. Она будет довольна — почти как после целого дня в садике, — когда он за ней приедет.
•
Полвторого. Свен глянул на зеленый будильник, стоявший у Эверта на письменном столе. Его рабочий день закончился несколько часов назад. В машине лежали торт и вино. Ему надо домой, к Аните и Юнасу, немедленно! К обеду в тишине и покое. Сегодня ему исполнилось сорок.
Казалось, работа, дни и ночи в городской полиции, более не имела значения. Еще совсем недавно он готов был провести на службе брачную ночь, развестись только затем, чтобы избежать компромиссов с ночной сменой. В последнее время он частенько говорил об этом с Эвертом. За последний год они очень сблизились. Свен пытался объяснить запретное чувство, объяснить, что на самом деле ему в высшей степени наплевать на всех этих психов и на их идиотские поступки. Он словно бы уже иссяк, в сорок лет уже ждал пенсии и прочего, хотел сидеть на веранде и тихо-спокойно завтракать, совершать долгие прогулки по берегу Орстаского залива, быть дома, когда Юнас прибегал из школы, полный жизни и энергии. Свен служил в полиции уже двадцать лет. Впереди еще двадцать пять. Он тяжело дышал, не мог, не хотел примириться с тем, что время его жизни шло в грязном полицейском участке, среди толстенных папок с текущими делами. Юнасу будет тридцать, когда отец выйдет на пенсию. И у них, черт побери, не будет времени на встречи.
Эверт понимал. Он не имел семьи, и день на службе был для него всем, он ел, пил, дышал полицейской работой. Но ему знакомо то же, что и Свену, он видел, насколько бессмысленно целиком уходить в работу, которая в один прекрасный день вдруг закончится, и часто говорил, что понимает, его работа тоже закончится, понимает, но ему неохота думать об этом.
— Эверт.
— Да?
— Я хочу домой.
Эверт ползал на коленях по полу, второй раз собирая содержимое корзины для бумаг. Две банановые кожурки порвались, расплющились и оставили большие пятна на бежевом ковролине.
— Я знаю, что хочешь. А ты прекрасно знаешь, что домой мы пойдем, когда снова возьмем Лунда.
Он поднял голову, стараясь разглядеть край письменного стола, где стоял будильник.
— Шесть с половиной часов прошло. А мы ни хрена не знаем. Ни хрена. Придется тебе подождать с тортом.
«Пощади мое сердце», оригинал: «Рiск up the pieces», с хором и оркестром, записано в Швеции, 1963 г.
Сив Мальмквист на третьей смешанной пленке, где с размытого фото на пластиковой кассете Сив улыбается в восхищенную камеру.
— Я сам ее снимал. Я рассказывал? Народный парк в Кристианстаде, тысяча девятьсот семьдесят второй.
Он подошел к Свену, который по-прежнему сидел в посетительском кресле, наклонился к нему, протянул руку:
— Разрешите?
Не дожидаясь ответа, он повернулся, сделал несколько танцевальных па. Странное зрелище — хромой, неприветливый Гренс кружится возле письменного стола под музыку начала шестидесятых.
Они поехали на машине Свена. Коробку с тортом и пластиковый пакет с дорогим вином Эверт переложил с пассажирского сиденья наверх, к заднему стеклу. Через весь город, из Крунуберга, по Свеавеген, в направлении трассы Е-18. Столичные улицы безлюдны, жара гнала горожан-отпускников в парк, на пляж, к воде, темный асфальт отражал все живое, словно дыхание наталкивалось на твердь.
Свен ехал быстро. Сначала дважды на желтый, потом дважды на красный, немногочисленные машины, которые ждали зеленого, злобно сигналили. Лунд объявлен в розыск по всей стране, в их распоряжении два десятка патрульных экипажей Стокгольма, а они ни хрена не знают.
— Он облизывает им ноги.
Эверт заговорил впервые за всю поездку, глядя в пространство перед собой. Свен вздрогнул от неожиданности, едва не выехал на среднюю полосу и не врезался в автобус, который как раз обгонял.
— Никогда раньше не видел такого. Я видел изнасилованных детей, убитых детей, даже детей, исколотых острыми металлическими предметами, но такого не видел никогда. Они лежали на бетонном полу, будто выброшенные, все в грязи, в крови, только ноги чистые. Судмедэксперты обнаружили несколько слоев слюны, он лизал им ноги по нескольку минут и до, и после их смерти.
Свен прибавил газу. Пластиковый пакет скользил то вправо, то влево, бутылки назойливо звякали.
— Обувь тоже. Всю одежду он разложил на полу, с расстоянием в два сантиметра. Напоследок обувь. Пара розовых лакированых туфелек, пара белых кед. Одежда грязная, как и сами девочки. Пыль, мусор, кровь. А обувь блестела. Еще больше слоев слюны. Он их долго мусолил.
Даже на Е-18 транспорта мало. Свен держался левого ряда, на высокой скорости обходил редкие машины. Он был не в силах ни говорить, ни расспрашивать о Лунде, сейчас ему не хотелось знать больше ничего. Он едва не проскочил нужный съезд, в последнюю секунду резко затормозил, бросил машину вправо через три ряда, свернул на дорогу к Аспсосу.
Леннарт Оскарссон ждал на парковке.
Выглядел он явно расстроенным, нервным, несколько задерганным. Немудрено, он же был козлом отпущения. Именно его телевизионщики недавно раздели догола. К тому же он знал, каково мнение Эверта Гренса о решении отправить Бернта Лунда среди ночи в больницу, через весь город в сопровождении двух конвоиров.
— Здравия желаю.
Эверт Гренс протянул руку с небольшой задержкой, ему доставляло удовольствие немножко помучить одного из идиотов, которые окружали его.
— Ну, здравствуй.
Оскарссон пожал ему руку и быстро отпустил, посмотрел на Свена:
— Здравствуйте. Леннарт Оскарссон. Кажется, мы незнакомы.
— Свен. Свен Сундквист.
Они вместе направились к большой калитке Аспсосского учреждения. Она тотчас открылась, и они вошли. В караульном помещении дежурил Берг. Он узнал Эверта, они кивнули друг другу. Но Свена видел впервые.
— А вы?..
Оскарссон остановился, вернулся к окошку, раздраженно бросил:
— Он со мной. Из городской полиции.
— На него нет заявки.
— Они ищут Лунда.
— Это меня совершенно не интересует. Меня интересует, почему не заказан пропуск.
Свен перебил Оскарссона, который собрался рявкнуть что-то, о чем впоследствии наверняка пожалеет.
— Вот. Мое удостоверение. О\'кей?
Берг долго рассматривал паспортную фотографию, потом отыскал в базе данных личный номер Свена.
— У вас нынче день рождения.
— Да.
— Что же вы тогда здесь делаете?
— Вы меня пропустите?
Берг махнул ему, и они друг за другом вошли в первый коридор. Эверт громко расхохотался.
— Ну и болван! Какого черта вы его тут держите? Когда он дежурит, сложнее войти сюда, чем выйти.
Они шли через подвал. Эверт смотрел по сторонам, вздыхал. Стены такие же, как во всех подвальных коридорах шведских тюрем. Длинные настенные рисунки, более или менее талантливые, проект терапии для заключенных, под руководством наемных консультантов. Внизу всегда синий цвет, всегда масса однозначных символов: открытые тюремные решетки, птицы, взмывающие к небу, и прочая чепуха, связанная со свободой. Этакая взрослая мазня, подписанная — Бенке, Лелле, Хинкен, Зоран, Яри, Гетен, 1987 г.
Оскарссон со связкой ключей прошагал в длинный переход, отпер стальную дверь. Им встретилась шумная ватага заключенных, направлявшихся в спортзал, двое конвоиров впереди, двое сзади. Эверт снова вздохнул, с многими он сталкивался раньше. Некоторых допрашивал, против некоторых свидетельствовал, некоторых старичков поймал, еще когда патрулировал улицы.
— Здорово, Гренсик! Гуляешь, да?
Стиг Линдгрен, один из членов закрытого общества, из тех, кто никогда не сможет жить нигде, кроме как за стенами, — запри и выброси ключ, мразь все равно наружу не хочет. Эверт устал от этих типов.
— Заткнись, Малосрочник, иначе расскажу твоим неудавшимся дружкам, за что тебя так прозвали.
Вверх по лестнице, в отделение А. Секс-отделение.
Леннарт Оскарссон шел на несколько шагов впереди, Свен и Эверт — за ним, чуть медленнее, озираясь по сторонам. Отделение как отделение. Тот же уголок с телевизором, бильярдный стол, кухня, камеры. Разница в том, что преступления, за которые сидели здесь, рождали во внутреннем обществе такую же ненависть, что и на улицах города, здешним зэкам грозила смерть, если они появлялись в неподходящих местах тюрьмы.
Оскарссон указал на дверь одной из камер. Номер одиннадцать. Пустая стальная поверхность. Все остальные двери были замысловато разукрашены обитателями, которые несколько лет проводили в камере. Афиши, газетные вырезки, фотографии. Но не в камере номер одиннадцать.
Эверт Гренс успел подумать, что ему следовало побывать здесь, за этой дверью, еще полгода назад. В камере Лунда. Когда он распутывал дело о детской порнографии и впервые по-настоящему заглянул в новое закрытое царство педофилов, запрятанное среди баз данных и страниц Интернета. Он видел фотографии детей, фотографии, которые ему никогда прежде не приходилось разглядывать: раздетые дети, дети, которых насиловали, унижали, над которыми издевались, одинокие дети. Детская порнография не приходила откуда-то из-за границы, как в начале следствия думали он и его коллеги, а имела куда более узкий и дерзкий источник. Их было семеро.
Элитарный клуб сексуальных преступников-рецидивистов.
Некоторые за решеткой, большинство недавно освобождены.
Они создали собственное виртуальное шоу. Представления транслировались через компьютер и Интернет в определенное время, словно часть сетки телепрограмм. Каждую неделю в одно и то же время: по субботам, в восемь часов. Сидели у компьютеров, ждали еженедельного представления, с постоянно растущими требованиями: в следующий раз голых детей должно быть больше, чем в прошлый, тех, которых недавно хватало, и теперь, и потом недостаточно. Дети, которые спокойно сидели, теперь должны трогать друг друга, дети, что трогали друг друга, должны подвергаться насилию, а те, кого насиловали, должны терпеть еще большее насилие; прежнего фотографа необходимо любой ценой переплюнуть. Семеро педофилов, закрытое общество, собственные фотографии собственных преступлений, аккуратно отсканированные и выложенные в Сети.
Так продолжалось почти год, но в итоге их разоблачили.
Как на скачках, соревнования по детской порнографии.
Бернт Лунд — один из этой семерки. Он единственный сидел в тюрьме, и по этой причине только ему дозволялось рассылать через компьютер в камере старые, сделанные ранее и известные фотографии, учитывая совершённые им преступления, его статус все равно был неоспорим, как и его право участвовать. Трое из остальной шестерки после разоблачения успели получить значительные сроки. Против четвертого, Хокана Аксельссона, шел судебный процесс. Что до двоих последних, то здесь доказательная база оказалась слабовата, вероятно, им удастся уйти от приговора, все всё знали, но это не играло роли: недоказанное как бы и не существует, и в тени следствия они могли украдкой завязать новые контакты, выстроить новый фундамент для распространения детской порнографии.
Их много, одного посадят, другой тотчас займет его место.
Эверт проклинал себя. Нужно было наведаться в камеру Лунда, еще когда шло дознание. Время поджимало, через СМИ их подстегивало возмущенное общественное мнение, и наперекор своим принципам он отказался от мысли лично съездить в Аспсос, послал к Лунду вместо себя двух коллег помоложе, в камеру, доверху забитую самодельными сидиром-дисками с тысячами фотографий поруганных детей. Если б он тогда побывал в одиннадцатом номере секс-отделения, то, вероятно, знал бы больше; если б он тогда вник в повседневную жизнь Лунда, то, вероятно, не стоял бы сейчас перед неизвестностью, не дал бы этой сволочи преимущества.
— Вот.
Оскарссон повернул ключ, открыл дверь.
— Н-да, как видите, аккуратист.
Свен и Эверт вошли в камеру. И тут же остановились. Очень странное помещение. На первый взгляд похоже на соседние. Окно, кровать, шкаф, несколько полок, умывальник, примерно восемь квадратных метров. Странность заключалась в другом. Подсвечники, камешки, деревяшки, ручки, окурки косяков, одежда, папки, батарейки, книги, блокноты — все разложено рядами. На полу, на застланной кровати, на подоконнике, на полках. Как на выставке. Два сантиметра от одного предмета до другого. Словно костяшки домино, непрерывный ровный ряд — сдвинь один предмет, и все нарушится.
Эверт порылся в кармане пиджака. Достал календарик, по краю размеченный как линейка. Шагнул к кровати, приложил календарик к выложенным в ряд камешкам. Два сантиметра. Двадцать миллиметров. Не больше и не меньше. Потом измерил расстояние от ручки до ручки на подоконнике. Два сантиметра. Двадцать миллиметров. На полках, между книгами, два сантиметра, окурок на полу в двадцати миллиметрах от батарейки, двадцать миллиметров от блокнота до пачки сигарет.
— Здесь всегда так?
Оскарссон кивнул: