Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Прошу прощения за то, что прерву ваш разговор, — сказала Констанс собеседникам, — однако мне следует напомнить Ангелике, что нас ожидает обед. Нам не следует расстраивать Нору. А вас, мой весьма благородный сэр, вне всякого сомнения, ждут дела в адмиралтействе.

— Прощай, Ангелика, — сказал матрос и развернулся без мысли обнять ее, но был ловко перехвачен гувернанткой и осмеян Ангеликой.

— Ты голодна, любовь моя? Нора обещала нам великолепную рыбу.

Девочка хранила молчание. Вот и еще одно увечье, нанесенное в первые же сутки раздельного сна: девочка откуда-то научилась игнорировать мать. Они шагали в тишине. Лицо Ангелики оставалось бесстрастно. Было время, когда любая перемена в материнском голосе соответственно преображала ее лик. Сейчас, однако, ребенок учился владеть лицом и оберегать свои сокровища даже от матери.

— Отвечай, когда я тебя спрашиваю, непокорное дитя.

Лицо Ангелики во мгновение исказилось, став кошмарно удобочитаемым, и Констанс в горячем сожалении прижала плачущую девочку к себе.

IV

Ангелика почти уже уснула. Не желая отпустить мать от кровати, она растягивала беседу.

— Папочка — матрос? — спросила она: в ее памяти был силен образ нового друга.

— Нет, дорогая. Одно время он был военным, а теперь работает.

— Что такое «работа»?

— Работа — то, что полагается делать всякому мужчине.

— Что полагается делать папочке?

— Я не знаю, мой ангел. Ему полагается заботиться о нас и защищать нас. Ему полагается лечить болезни. А тебе полагается закрыть глазки.

Она подчинилась, она почти спала, день утомил ее, и все же она не оставила борьбы:

— Папочка — там?

Констанс думала, что это вопрос.

— Он на работе. Вы увидитесь за завтраком.

— Нет, папочка — там.

Констанс рывком развернулась, ибо он появился позади нее в дверном проеме. Он прогнал ее:

— Я прослежу, чтобы она уснула.

— Тебе нет нужды беспокоиться, — начала она, но он лишь подтвердил свои намерения. Она удалилась, пожаловав ему роль, коей он ранее никогда не желал; она ощущала, почти обоняла его неустанный, стойкий гнев.

Мужчины в нем хватало, чтобы притворяться спокойным, может статься, даже верить в это, однако ему не хватало ума, чтобы скрывать это от нее. Он сделался зол куда раньше, нежели сослал Ангелику на этаж ниже, зол на Констанс, на предписанное докторами жесткое и решительное отстранение, на уступки, коих требовала от него жизнь. Констанс не винила супруга за презрение к пей. Ради того, чтобы она стала его женой, он принес в жертву слишком многое, чего не совершил бы никогда, знай он, что куда больше востребуется с него, когда всякая возможность сбежать исчезнет. Истый англичанин, вероятно, смог бы приноровиться к стесняющим обстоятельствам — но не итальянец, изначально неспособный перенести подобные утрату и досаду. Да, он должен был ее презирать.

Когда он спустился, Нора накрывала им на стол.

— Противилась ли девочка новой обстановке? — спросил он — впрочем, без искреннего участия.

— Как ты говоришь, на деле выбора нет.

Он жевал и кивал еще долго после того, как растаял самый звук ее ответа.

— Чем вы занимали себя сегодня?

— Как мило с твоей стороны поинтересоваться. Утром безостановочно лил дождь, потому после первого фортепьянного урока Ангелика отвлеклась на твою книгу гравюр. Очень мило с твоей стороны. «Папочкина книга» — так она ее называет. Я читаю ей имя каждого животного на английском и латыни, показываю скелеты и изображения мышц. Кое-какие из них, я бы сказала, для нее неподходящи, но если ты полагаешь, что они ей по уму, я, само собой, не стану возражать. Она весьма старательно трудилась за фортепьяно и продвигается очень хорошо. Если ты будешь столь добр, чтобы послушать ее, она, я уверена, впечатлит тебя наилучшим образом. Я скажу ей, что нам нужно подготовить для тебя концерт. Так у нее появится цель, и она станет вдохновлена. Затем выглянуло солнце, потому мы прогулялись по парку, она играла с молодым человеком, что был в высшей степени очарован ее обществом, она же в презабавной манере сдержанна на его предмет и не откроет ни имени его, ни подробностей их частной беседы. Мы зашли к братьям Мириам выпить чаю, однако я нахожу их продавца неприемлемо дерзким и придерживаюсь мнения, что нам следует потакать нашей привычке в ином заведении.

Она с радостью лепетала бы и далее, пока, оцепенев от истинных и воображенных подробностей, он не уснет за столом. Приближение ночи причиняло ей глубокое беспокойство. Отход ко сну вдали от Ангелики наполнял сумерки достаточной болью, не говоря об иной потаенной заботе: Констанс не могла более полагаться на близость девочки и ее чуткую дремоту как меру предохранения себя от запретного. Вторая ночь без происшествия станет чудесной отсрочкой, но лишь на один день. Если не этой ночью, то в скором будущем разлад обострится до ужасной распри, и страх Констанс перемешивался с жалостью к Джозефову затруднению, равно тягостному, однако противоположного свойства.

Она досаждала ему против собственных воли и выбора, но годы доказали, что довести это до его понимания невозможно. Доктора выражали сомнения уже после первой несчастной души, семь месяцев спустя после свадьбы. «Господь не создал всех женщин матерями», — шептал один дрожащий старец, добродушный, вопреки мерзости его речей. Полугодом позже она подвела Джозефа вторично, и новый доктор был откровенен в манере куда нелицеприятнее. Они, однако, оказались неправы — как и прежде, воспоминание об их ошибке порождало в ней проблеск гордости, — ибо по прошествии десяти месяцев Констанс принесла Джозефу Ангелику, пусть ребенок рождался весьма дурно и, даже завершив свой благополучный исход, грозил здоровью матери. Констанс не способна была ни есть, ни стоять на ногах.

Поначалу она не могла даже кормить ребенка, не лишаясь чувств. Когда Нора привела ей на одобрение кормилицу, встреча столь опечалила Констанс, что она не в состоянии была вымолвить ни слова, оттого Нора взяла на себя главную роль, вопрошала девушку, заставила ее раздеться, дабы предъявить Констанс соски. «Мэм? Она подойдет, мэм?»

Допускает ли ваше задание высказать наблюдение? Если да, пожалуйста, осознайте вот что: от вас, как и от всех мужчин с их консилиумами на Кавендиш-сквер, мягкими лечебными водами или горькими укрепляющими средствами, невозможно ожидать, будто вы проникнетесь несмолкающей болью истории болезней Констанс, истории, коей сострадали бы ваши жена и сестры, мать и дочери. Сердце Констанс было разбито коновалами по женской части и не воскрешено должным образом; разбито специалистами, кои в честолюбивой погоне за званием безусловных виртуозов запирали двери пред повивальными бабками, кои были мудрее, а после ощупывали пациентку ледяными руками и неверными глазами. В собственном доме она ради них истекала кровью, вопила, звала детей, что не родятся либо не смогут дышать, затем тянулась к дочери, что почти убила ее своим грубым появлением на сцене, а доктора между тем не таясь обсуждали неминуемую смерть ребенка и очевидные материнские иллюзии, словно Констанс была глуха не менее, чем сокрушена. Мать и ребенок выжили, однако желчные нотации в вымороженных врачебных кабинетах продолжали звучать слишком близко, в то время как супруг неизменно отсутствовал.

Три года с рождения Ангелики — неоспоримо бесчеловечная ноша на плечах Джозефа! — строгий запрет докторов не утрачивал охлаждающей, вяжущей власти.

Но вот одиннадцатью месяцами ранее, когда Ангелика спала в их ногах, оба они не сдержали худшие инстинкты.

Констанс очнулась в темноте, испуганная и утопающая, охваченная со всех сторон. Она взмолилась: «Дитя», — все еще не уяснив, где она и с какой многоконечностной силой, ибо дремала глубоко и беспечно; он, однако, не обратил на это внимания, да и Ангелика спала здоровым сном в их ногах, не очнувшись ни на миг, дабы защитить мамочку, коя, будучи все еще полуокутана сновидениями, уже обнимала объявшее ее тело. «Доктора нам запретили», — шептала она ему в ухо снова и снова, но голос ее не таил осуждения и все более изобличал истинные ее желания. За собственную неискренность она заплатила потом кровавую цену.

Назавтра они ходили один мимо другого, храня стыдливое молчание, и уже тогда ее начал сковывать страх, а у Джозефа не нашлось слов или жестов, дабы его рассеять. Пять месяцев спустя она вновь его подвела, вновь оказалась неспособной выносить его ребенка — скорее прочего, его драгоценного сына, как предположила повитуха. Вновь цена была уплачена погибшей душой, исходившей из матери в столь истязающей агонии, что Констанс не избегла страдальческого видения, будто ребенок покрыт иглами, как если бы дети, увеличиваясь в размерах, размягчались внутри надлежащего лона, но зачинались в виде иззубренных железных болванок. В последний момент она крикнула старой повитухе поберечь руки, ибо лезвия чудовища, несомненно, изрезали бы плоть ее ладоней.

Эта неудача, третья неудача Констанс, уже полгода как стала памятью, и Джозеф о ней забывал. Констанс, однако, никогда не забудет доктора Уиллетта, как он бранил ее, а она плакала от его слов, пусть и заслужила порицание.

— Миссис Бартон, вы желаете лишить вашу дочь матери? Неужели вы этого хотите? Я вижу теперь, что, вынужден повторить сказанное мною при ее рождении, когда вы вернулись к семейству лишь по благоволению милосерднейшего Господа, и повторить куда строже.

Эту последнюю из потерь Констанс понесла как наказание за то, что осмелилась бросить вызов докторам.

Доктор Уиллетт отчитывал ее, не останавливаясь, даже когда она прятала лицо в ладонях и живот ее скручивало болью. Измыслить расплату соразмернее было невозможно.

— Миссис Бартон, вы не правомочны возражать медицинскому учению. Погоня за собственным желанием оборачивается убылью для вашей семьи.

— Что, по-вашему, я должна сделать? — спросила она своего судию. Он лишь углубился в болезненный, бесстрастный осмотр. — Прошу вас. Скажите мне. Что мне делать?

— Мадам. — Он выпрямился и воззрился на нее в ожесточении, привередливо обтирая руки о лоскут; она все еще лежала, распластана. — Вы желаете, чтобы я обрисовал вам полную картину? Очень хорошо. Вам надлежит воздерживаться — всецело и абсолютно. Практиковать pudicitia pervigilans.[2] Мадам, превратите себя в hortus conclusus.[3] Если вы обнаружите это ограничение чрезмерно обуздывающим волю к похотливости и невоздержанности, производите неукоснительный и беспрестанный ratio menstrua[4] и готовьтесь к худшему при совершении даже малейшей математической оплошности. Никакая иная техника для вас не избавительна. Полагаться на аккуратность джентльмена в том, что касается практики завершающей приостановки, нельзя. Даже если вы уверитесь в том, что он исполнит свои обязанности должным образом, я все равно не могу обещать вам ни малейшей безопасности. Разумеется, существуют шарлатаны — Лондон, будьте уверены, еще изрыгнет их из себя, — каковые безо всякой компетенции, безо всякой науки предложат вам нечестивые решения посредством механических приспособлений, отличающихся ограниченными возможностями и безграничной развращенностью. Вот вам, мадам, мой недвусмысленный совет на сей счет: означенные приспособления проявят себя равно безнравственными и безрезультатными.

В этом вопросе Господь и наука абсолютно едины.

Констанс не вставала с постели неделями, поправляясь с запинающейся медлительностью; мысль о ребенке без матери терзала ее серыми, меланхолическими днями и черными ночами. Ангелика посещала мамочку ежедневно, но лишь в обществе Норы. Всякий день Констанс отмечала растушую привязанность Ангелики к ирландской воспитательнице; Констанс понимала, что чем дольше будет лежать, побежденная слабостью, тем вернее потеряет свое единственное живое дитя, уступит его толстой веснушчатой ирландке, что нанята по объявлению, поселена в подвале и принимает ежемесячную плату.

— Нора, оставьте Ангелику. Притворяясь ее матерью, вы пренебрегаете своими обязанностями.

И вот теперь Джозеф приказал Ангелике покинуть их комнату. Благоразумный страх разбудить ребенка более не защитит Констанс, и хотя Джозеф не признался бы в этом даже себе, он презирал ее самым очевидным образом. Окажись она на его месте, бесчувственный приговор пи за что не был бы принят с таким терпением. Она настояла бы на решении вопроса немедленно, оставив последствия на усмотрение дьявола.

Ныне, вторую ночь лишенная защиты, Констанс лежала во тьме, что в июне приходила столь благословенно поздно. Констанс готовила дамбу против грядущего натиска прилива.

— Нам велели не брать на себя подобный риск, любимый, — скажет она успокоительным, охлаждающим тоном. — Доктора были уверены в своем решении, любимый, как ни в чем другом. Нам еще повезло с нашей последней ошибкой.

Этого она сказать не могла: произнести «повезло» после самой последней ее неудачи — слишком жестокая шутка. Однако это не имело значения, не в этот вечер, ибо, пролежав считанные минуты в тошнотворной готовности, она заслышала его дыхание и чуть погодя глухой аккомпанирующий полутон. Чудо длиною в срок жизни бабочки: грозовое, жаркое мгновенье миновало.

Джозеф не потребовал от нее того, что причиталось ему по праву — и что она никогда не смогла бы отдать.

Четверть четвертого. Она прокралась вниз по лестнице, чтобы взглянуть на Ангелику, чей лик, беззащитный в дреме, по-прежнему зеркально отражал ее душу Констанс задолжала Джозефу еще одного ребенка, еще столько детей, сколько смогла бы выносить. Она существовала ради этой единственной цели. Ее тело любой своей впадиной, рассмотренной под любым углом, было сотворено для детей. Что сталось бы с нею и ее бедным, преданным Джозефом, если бы доктора почитались на манер божеств, если бы они могли требовать свою дань и настаивать на отрешенном усыхании Констанс, на ее совершенной бесполезности? Завтрашней ночью она пойдет им наперекор. «Я не страшусь», — думала она. Ложь, разумеется. Она страшилась оставить Ангелику и — в высшей степени себялюбиво — страдать вновь.

Она смотрела на огонек, что танцевал в свечном сале и метал свое подтянутое слезообразное тело во все стороны сразу, накрывая сальный пруд голубой полой, и два мгновения спустя с мягким схлестом истощился, испустив вздох, что совпал с дыханием спящей девочки и созвучным ему дыханием Констанс. Она должна наконец вернуться наверх и уступить. Он станет думать, что она полагает себя слишком для него прекрасной. Она осквернила их ложе — не с живым мужчиной, но со страхом, слугой докторов. Констанс не могла унестись прочь, вот так запросто воспарить высоко над домом, она дышала согласно со спящей девочкой, верная лишь собственному страху, и гнала прочь желание уступить тому, кто ее спас. Во сне ее собственный голод одолел ее воспаряющее тело, и она знала, что унять этот свирепый голод под силу одному лишь Джозефу. Констанс желала быть с ним ласковой и отвергала пищу, невзирая на ноющий аппетит, она сдерживала себя, она поглощала только пригоршни Джозефовых волос, но неослабный голод не думал отступать, и она принуждена была лишить спящую, уступчивую плоть Джозефа всех свободно отделявшихся частей, пожрав его пальцы, уши, нос. Однако едкий голод горел в ней с прежней силой, и она осознала вдруг, что насытится куда быстрее, если использует иной, более умелый рот. «Что это я себе думаю? — поправилась она. — У меня нет никакого второго рта».

Но стоило ей подумать, как она задохнулась от ужаса и отвела глаза, дабы избегнуть вида этого рта. Ей нельзя смотреть на него, ей положено неослабно хранить бдительность. Она молила себя не глядеть, но вотще: вот он, второй, более порочный рот — окровавленный. Она повернулась, рыдая от жалости, к спящей плоти Джозефа и возжелала, чтобы сей рот не потребовал от нее уничтожить супруга.

— Пойдем. Наверх, в постель, сейчас же, — сказал он, пробуждая ее ото сна. Он высился над нею с новой свечой в руке, и она чуть не закричала «нет», стремясь оградить его от опасности, что все еще снилась ей, и влажное тело ее дрожало.

V

На следующее утро она поднялась рано, чтобы доставить ему поднос с чаем и булочками. Ангелика играла на полу, а Констанс прислуживала своему господину, что возлежал в занавешенной постели, смахивала крошки с его бороды, изрекала слова любви. Она желала, чтобы он видел: она вернет ему все тепло, всю послушную любовь, кои способна отдать, не подвергаясь опасности.

Сначала он изумился, будучи размягчен сном, и воззрился на нее с нежным удивлением, словно только часть его, упоительно детская часть, очнулась в сущей идиллии на поляне посреди леса их взаимонепонимания.

Но с какой легкостью он моментально все разрушил! и сколь скор был его гнев! Понадобился лишь предлог, легчайший шум, производимый Ангеликой на другой половине комнаты и явно неспособный раздражить Джозефа; однако, поскольку тот не мог иначе оправдать безвыходную ярость к женщине, что сейчас гладила его щеку и кормила его джемом, ему пришлось пригасить на мгновение негасимый горн злости и обвинить во всем безвинное дитя.

Когда он удалился, она стала читать вчерашнюю вечернюю газету, разверстую на столе и усеянную бурыми брызгами его чая. Газета (не более чем дополненная подробностями таблица смертности, как и все прочие) полнилась кудахтаньем о последнем злодее, что испятнал Лондон кровью. Два новых нападения, отмеченных теми же гротескными свойствами, что и первое, свершились в позапрошлой ночи между полуночью и четырьмя часами утра. Отвечавшие за общественную безопасность чиновники, поставив под сомнение собственный авторитет, признались, что осмотр мест преступления «привел их в замешательство». Каким образом, к примеру, обеих дам, замужних и солидных, увезли в черный час из их домов без единого свидетеля похищения? И каково значение зверства, учиненного с их руками? Определенно, если бы речь шла о разбое либо всего лишь об оскорблении более порочного свойства (всего лишь! — отметила она), не возникла бы нужда в той дикости, коей равно подверглись обе жертвы. Предполагали, что отметины могут указывать на чужеземца, возможно, язычника; инспекторы объявили, что совещались с экспертами Британского музея, каковые имели некоторое понятие о племенных ритуалах Африки и Азии. Газета глумилась над «экспертным замешательством» полицейских сил: маниакального чернокожего варвара, что алчет свершить колдовство, на улицах Лондона заприметили бы со всей определенностью.

Так вот какой ты, Лондон: мужчины высмеивают мужчин, что охотятся на мужчин, кои по темным углам выслеживают женщин, дабы свершить над ними невразумительные обряды. Но не при свете дня: это ее Лондон, и она не будет в страхе сидеть дома. Ангелика уснула, и Констанс вышла в полуденный дождь. Она отправилась бы с визитами, имей она подобное обязательство, но являться с визитами было не к кому. Потому она шла куда глаза глядят и раздавала деньги вдовам, с коими сводила знакомство во время множества одиноких прогулок.

Некогда Констанс едва ли замечала недостаток общества, не желая иных товарищей, кроме Джозефа. С того дня, когда он вошел к Пендлтону, ее ожидания касательно его товарищества были высоки, пусть сегодня ей с трудом удавалось припомнить, с какой стати она питала подобную надежду.

— Джозеф станет приключением всей моей жизни, — сказала она Мэри Дин. Ей припоминалась достоверность сего душевного волнения. — Приключением всей моей жизни!

— Он мужчина, — отвечала Мэри, никоим образом не согласная с констатацией Констанс; в голосе ее слышались завистливые нотки и простая горечь простой девушки.

— Познание всего, что можно познать об отдельном человеке, требует жизни, если не двух, — возражала Констанс. — Вот что такое замужество!

— Он мужчина, Кон. Обыкновенно они таят в себе загадку не большую, чем этот вот стул.

Констанс помнила, как море жалости к Мэри затопляло ее сердце. Констанс нашла предел одиночеству в незнакомце, что зашел в канцелярскую лавку, и желала Мэри и остальным девушкам однажды найти такой же точно предел.

Жалея Мэри Дин, она вела себя как дура, понимала Констанс теперь, застыв на другой стороне улицы напротив здания, что защищало ее одиннадцать лет: железные ворота, дубовая дверь, обширный, лишенный окон фасад.

Изучение Джозефа потребовало куда меньше жизни — и ради этого она бросила тех, кто служил ей опорой.

Констанс холодно отделалась от них, пусть в то время она обеляла себя, полагая, что поступает реалистично, принося жертвы, коих заслуживает ее новоявленный супруг.

Она желала проникнуть в его мир чистой, не совершив ни единой ошибки. Констанс Дуглас осмотрительно утаивала обожателя от Приюта и не позволила бы Саре Клоуз или Дженни Харрис познакомиться с ним либо узнать, где он живет. Настал день, и она вежливо со всеми распрощалась.

— Разве мы не увидим… — начала Дженни, чрезмерно медлительно осознавая то, что Сара знала заранее. Сара перебила ее смехотворный вопрос:

— Прощай и ты, Кон. Всяческой тебе удачи. Пойдем, Джен.

В иных случаях Констанс желала или делала вид, будто желала, чтобы дружба пережила перемену. Мэри Дин значила для нее слишком много, чтобы позволить себе с нею расстаться. Все сложится так или иначе, обещали они, сцепив руки, и глаза их увлажнились. Однако после первого же визита в дом Бартонов Мэри стала держаться отчужденно, и Констанс не написала ей ни строчки. Что с нею сталось? Констанс, к собственному стыду, не ведала. Возможно, Мэри тоже нашла героического принца; может быть, она уехала за границу, став одной из пятидесяти шести несчастных, что были зарезаны в дальней дали в своих постелях. Констанс стыдилась всех тех прекрасных девушек, что сделались ей друзьями, когда она была одинока. Стыдилась.

В предсвадебные недели она воображала себе новых знакомых, своих и Джозефа. Мистер Пендлтон, ее прежний наниматель, извечно добрая душа, совершенно внезапно оказывался по положению ниже ее, супруги ученого-медика. Мистер Пендлтон принял бы ее радушно и добросердечно, и она никогда не повела бы себя подобно тому, как держались с ней столь многие жены и дочери. Она вошла бы с улыбкой, протянула бы руку, словно другу или равному — или не в точности равному, хотя вести себя так, будто они не равны, Констанс бы не стала. Затруднительно было в точности обрисовать, как именно она стала бы себя вести в должный момент. Когда миссис Джозеф Бартон в конечном итоге требовались канцелярские принадлежности… что ж, Бартоны жили совсем неблизко от лавки Пендлтона. Констанс обыкновенно отправлялась к Маккэфферти.

Поразительно: они жили достаточно далеко от лавки Пендлтона, чтобы ходить к нему за покупками, однако не столь далеко, чтобы округа, словно по мановению волшебной палочки, не узнала, что Констанс «появилась» оттуда, как будто она родилась там или была куплена, до того помещаясь в уличной витрине в сером вельветовом футляре. Спустя три дня по возвращении супругов из свадебного путешествия Констанс, когда та выходила из ее нового дома, заметила женщина на тротуаре.

— Но вы — вы же не… вне всяких сомнений, это вы! Девушка из лавки Пендлтона. Вы изысканны. И я никогда не прощу Джеймса Пендлтона, если он понизил вас до разносчицы заказов.

Мгновенно и посредством механики настолько укромной, что отследить ее Констанс была не способна, всякий обнаружил, что она вознеслась из глубин, отмеченных заурядностью либо попросту забавных. Свидетельства сего настигали ее не со всей возможной определенностью: она будто слышала голоса, доносившиеся издали. Эти две женщины — они прошли мимо и обернулись, дабы высказаться по ее поводу? Нет, они посмеялись, но не над нею. Некто совершенно четко сказал «выскочка из лавки». Однако это слово наверняка относилось не к ней, ибо в лавке она уже не работала. Она стала супругой уважаемого в округе джентльмена, что почитаем другими учеными и однажды, вероятно, поместит после своего имени буквы Ч. К. О.[5] либо… «выскочила из-за прилавка, да так далеко, что залетела в итальянский бордель».

Констанс проглотила удар. Она решила проглотить его, осознав, что давно уже его ожидала. Она смирилась даже с существованием людей, кои считали неприемлемым Джозефа. Ее уши были открыты ныне для любой малости, и услышать ей довелось многое: сей мужчина из южных краев темен, несдержан. Она — интриганка, он пал ее жертвой. Он развратитель, она пала его жертвой.

Какие-то голоса за оградой, гувернантки в парке, считали его евреем. Нееврейство Джозефа не отметало его вины, и, ко всему прочему, Констанс не могла освободиться от ощущения, что укор до некоторой степени справедлив, ибо указует на некое главенствующее качество, роднящее евреев и итальянцев. Он, в конце концов, отказал ей в церковном венчании, а многие Папы Римские были евреями.

Возвратившись домой после бесцельной прогулки, она застала Ангелику на коленях Норы.

— Надо понимать, ваша работа уже выполнена, если вы можете себе позволить развлекаться подобным образом?

— Да, мэм. И приходили мистер Бартон, мэм, и просили сообщить вам, что они с доктором Делакортом будут на представлении, мэм, и мистер Бартон припозднятся.

— Мамочка, доктор Делакорт научил меня фортепьянной песенке.

— Поистине? Как это любезно с его стороны.

Гарри Делакорт, ненавистный субъект, неизменный товарищ Джозефа. Какая дерзость: прокрасться в ее гостиную и говорить с Ангеликой в отсутствие матери! За несколько месяцев до того он повел себя с Констанс неописуемо, если не преступно, хотя она, разумеется, благоразумно утаила это обстоятельство от Джозефа. И вот теперь Делакорт веселит Ангелику!

Долгий вечер Джозефа в обществе приятеля благосклонно затянулся, и Констанс легла в постель, наслаждаясь сонным покоем сугубо женской обители. Как давно ожидала она набрести на покой подобно тому счастливцу, что, завернув за угол, повстречал девочку с букетом цветов! Сия строптивая надежда обернулась ожиданием слишком обременительным, чтобы волочить его за собой по жизни, замедляя шаг и притупляя разум, тьму времени тратя на бесплодное предвосхищение. Она ожидала, что Джозеф положит предел одиночеству, но таила одиночество внутри, будто нарост или нарыв. Это подмечали даже в обществе. Уединение составляло столь огромную часть Констанс, столь в малой степени было ее выбором, как и цвет ее глаз, и серебряные молнии, высеченные мертвыми младенцами на ее животе и бедрах. Некогда Констанс вообразила себе, что Ангелика исцелит ее навсегда. Как скоро маленький матрос удостоверил нелепость подобных надежд, не говоря об угрозе Джозефа услать Ангелику прочь, в школу!

Скоро он будет дома. Она выскочит из постели, если запнется его самообладание… или же ее. Либо она станет бороться, вновь лишая себя сна, чтобы назавтра ее обуяла вспыльчивость, и пленила слабость, и захватило притяжение ложа.

Однако Констанс спала, когда Джозеф возвратился с боксерского представления. Прибытие супруга она скорее ощутила, нежели восприняла на слух. Позже она пробивалась чрез анфилады дремы и слышала, как он всходит по лестнице, открывает дверь к Ангелике. Мгновение спустя он был наверху, почти в их комнате, и некий запах предшествовал ему, поспешая сквозь воздух, царапая нос и горло Констанс, витая в ее тревожном забытьи и вовне его, провозглашая невозможное число Джо зефовых отбытий и прибытий. Запах терпкий, но не отталкивающий, привычный, но вне связи с супругом, Затем он оказался в постели рядом с нею, она же воспарила до состояния, когда притворство и желание уснуть неразличимы. Джозеф, казалось, купался в обжигающем амбре, его волосистая кожа давила на Констанс, и она брыкнулась, отвергая его ноги, словно отвращала противника из кошмара.

Она пробудилась с металлическим привкусом на языке, ее лицо горело хладом, постельное белье пребывало в смятении. Джозеф лежал, словно был застигнут па бегу, нагой, не довершив шаг. Стрелки часов тянулись вправо, и вспомнился детский стишок: «Пятнадцать минут и три — направо посмотри. Восемь сорок пять — слева благодать».

Балдахин позади нее опустился, и она вышла в коридор. Чиркнув спичкой, она возожгла свечу. Лишь у зеркального стекла она узрела наконец кровь, что шла носом и все еще пузырилась, кровь, леденившую лицо, измаравшую одежду. И вновь этот запах. Он проник вместе с Джозефом, лип к нему, и вот он прилип к Констанс: некое испарение сильнее того, что идет от лошадиных испражнений на дороге или цветов в вазе на прикроватном столике, сильное настолько, чтобы проникнуть сквозь кровь в носу. Констанс сошла вниз, кровь на ее руке освещалась свечой.

Ручка двери к Ангелике осязалась ледышкой и противилась стараниям Констанс ее повернуть. Запах был по-прежнему силен, могучие облака почти зримых золотых испарений поднимались из узкого пространства меж нижним краем закрытой двери и полом, где стояли на страже ботинки Джозефа. Аромат жалил глаза Констанс, ее слезы плавили кровь, что засохла на лице. Женщина сражалась с дверью; внезапно та отворилась легко, будто рука по ту сторону сдалась. Дверь распахнулась, запах обрушился на Констанс, и она прислонилась к косяку, дабы развеять головокружение, и ее нос потек в тщетной попытке унять вторжение. Свободной рукой она прикрыла рот. Запах проистекал ниоткуда, будучи притом необычайно плотным. Он проник, несмотря на открытое у Ангелики окно, в каждый угол комнаты, едва ли перейдя порог и выбравшись в коридор. При рваном сиянии свечи Констанс смотрела на Ангелику, что спала поверх простыней: ее одежды перекручены, ножки неестественно изогнуты. Констанс пересекла комнату и затворила приоткрытое окно. Низкая скобчатая луна в небе покоилась почти на хребте. Констанс вновь обернулась к кровати.

Ангелика, моргая, уже садилась.

— Мамочка. Настало утро?

— Нет. Ложись обратно.

— Что случилось? Кто укусил твое лицо?

— Просто кровь пошла носом. Спокойно, любовь моя, спокойно. Ложись.

— Мое лицо он тоже укусит?

— Спокойно, любовь моя.

— Очень громкое фортепьяно.

— Никто не играет на фортепьяно.

— Да. Каждую ночь на нем играет маленькая Принцесса Тюльпанов. У нее нервическая конституция. Она плохо спит.

Констанс приласкала Ангелику, и та стремительно провалилась в сон. Констанс разгладила простыни, влажным красным пальцем стерла каплю собственной крови с девочкиной ланиты и осенила дочь материнским лобзанием. Лишь тогда она заметила у кровати обрамленную деревом и заточенную под стекло бабочку, уродливый подарок ребенку, оставленный в темнейшей ночи до обнаружения: бабочка была распята и расплющена, являя взору наиболее неприличествующие подробности. Наткнувшись на подобное зрелище в подобных обстоятельствах, Констанс, уснув в кресле голубого шелка, разумеется, достаточно скоро узрела во сне их: Бестии волочили гладкие слезящиеся копыта по ее сухим разверстым губам, и она ощущала, как спирает горло. Они наступали на ее открытые глаза. Ей, она знала, вовеки не забыть эти звуки, даже если однажды кто нибудь ее и спасет. Бабочки вещали, от всех них разом исходил нечеловеческий шум. Крылья бестий трепетали, пронзительно гудя, и Констанс постигла клокочущий гул: она виновна. «Так Господь поступает с нечистыми, Констанс, — говорили они. — Именно так. И так. Плачь, сколько хочешь, девочка моя».

VI

— Нора, ты разве не слышишь этот запах? Он все пропитал собою. Он мерзостен, от него кожу словно бы дерет. — Служанка кивнула. — Из-за испарений я едва могла уснуть. Открой окна и вымой все как следует. — Нора отправилась было на поиски источника аромата, но Констанс ее остановила: — Подожди. Я видела трещины на тарелке из хорошего сервиза. Пожалуйста, признайся мне искренне, когда же стряслась эта порча. Ты знаешь, не следует ждать от меня кары, если имела место случайность, но обман — иное дело.

— Прошу прощения, мэм, я знать ничего не знаю про битую посуду.

— Достаточно. Ступай проветривать дом.

Констанс прошла наверх и застыла в дверях, пораженная увиденным: Джозеф выбрил ровно половину лица. Левая сторона все еще принадлежала ее мужу, ее суженому, ее поклоннику. Но правая! Он не подстригал либо стриг бороду; он полностью и бесповоротно скосил ее, открыв половину лица, кою Констанс в прямом смысле слова никогда прежде не наблюдала, половину, что была тут и там запятнана кровью. Джозеф правил бритву и осматривал свою работу в зеркальном стекле.

— Пора меняться, — сказал он крохотному, далекому отражению супруги.

Она медлительно приблизилась.

— В самом деле? Я столь… ты ни словом не обмолвился о сем… решительном намерении. Оно в полной мере… Другие мужчины тоже бреются наголо в это время года?

Белый умывальник отращивал черную бороду в противовес Джозефовой убыли.

— Пора смести прочь прежние обстоятельства. Всепрощение, как сказали бы некоторые.

— Кого же ты прощаешь, моя любовь?

Он лишь добавил на щеку мыльной пены.

— В детстве я стоял там, где ты стоишь сейчас, и наблюдал за тем, как его бреют. Лакей или даже моя гувернантка. Самый процесс казался таинством. Он всегда был чисто выбрит.

— Но в те времена такова была мода. Ты о нем почти никогда не говоришь.

Семь лет знала она лицо Джозефа — неизменное, нестареющее. Ныне же единым духом (или, точнее, двумя половинами) он преподносил ей обширную и совершенную перемену. Он не постарел либо подурнел, нет, он был новым, наново созданным, обрел иные гримасы, кои ей предстояло узнать, и, неоспоримо, стал куда в большей степени итальянцем.

Когда двадцатью минутами позже Констанс возвратилась в комнату, чтобы собрать постельное белье и Джозефовы рубашки, она нашла Ангелику у него на коленях. Отец и дочь перешептывались. Он оделся в преддверии дня; ребенок поглаживал отеческую новообритую щеку сначала собственной ручкой, а после деревянными пальчиками куклы.

— Тебе это нравится? — спросила Ангелика у отца.

Констанс обозначила свое присутствие, и Джозеф обернулся, являя другую щеку, все еще горевшую алым косым порезом. Констанс поднесла супругу полотенце.

— Сколько тебе лет, дитя? — спросил он весьма серьезно у девочки на коленях, покуда Констанс промокала ему кровь.

— Четыре!

Джозеф бросил взгляд на Констанс, словно ответ пояснял нечто, что он имел в виду:

— Ты помнишь себя в таком возрасте?

— Едва ли. Учитывая тяготы тех времен, я о них размышляю весьма редко.

— Мне следует считать, что ты была прекраснейшим из детей — копией женщины, коей ты стала, — сказал он, пока другой, родившийся много позднее прекрасный ребенок сидел у него на коленях, и мать с дочерью обе занялись его лицом.

Они проводили его вместе, Ангелика держала мать за руку. Все окна и двери в доме были распахнуты, июньская атмосфера заполонила его, и Констанс полулежала на кушетке, заключив дитя в объятия. Она гладила волосы девочки, а та в свой черед гладила волосы куклы.

— Я узнавала твоего папочку по бороде, — сказала Констанс, дивясь их взаимному прошлому, кое он сбрил во мгновение ока.



— Вы новенькая, — сказал ей бородач, производя платеж за два переплетенных в кожу гроссбуха, китайскую тушь и украшенный изображением замка футляр для визитных карточек.

— Так и есть, сэр. Мистер Пендлтон недавно принял меня на службу.

— Что же, примите поздравления от одного из клиентов мистера Пендлтона. Ваше присутствие здесь в высшей мере желанно. Лавка сделалась ярче, нежели раньше.

Выговор бородача выдавал в нем джентльмена из высшего общества. В его голосе серебрилась некая нить… глумления? Он отсчитал Констанс монеты — по одной, избыточно медленно, казалось ей ныне, семь лет спустя; она стояла в кухне, наблюдала за Норой, что чистила печь, и почти не вслушивалась в Ангеликин лепет о подвигах принцессы Елизаветы. Память замедляла движения бородача едва ли не до оцепенения, до медлительности просто невообразимой: клиент вдавливал в ладонь Констанс всякую монету, слабо вжимая ее в нежную плоть руки и по монете пересчитывая сумму, безотрывно глядел девушке в глаза. Память убыстрилась до исправной скорости: Констанс вернула бородачу две монеты, завернула его приобретения в тонкую бумагу, скрепила сверток затейливой птичьей печатью «Пендлтон, Канцелярские Товары», поблагодарила клиента и пожелала ему доброго дня.

— Без сомнения, мой сегодняшний день будет изыскан. Мистер Пендлтон, разумеется, готовил ее в точности к этому: он поместил ее за прилавок, добиваясь подобного результата.

— Наши джентльмены платят сверху, дабы ощутить, что достойно провели время с того мгновения, как очутились внутри нашего дома. Их приветствуют запах кожи, вид гладко полированных футляров и, никоим образом не в последнюю очередь, — проговорил мистер Пендлтон, не выказав и следа приятия описуемого либо вожделения к нему, — очаровательные молодые леди, коим положено отвечать на вопросы нашего джентльмена, удостаивать похвалы его вкус к изящным objets,[6] а также направить его внимание к покупкам, каковые она посчитала бы наиболее сообразными аксессуарами для персоны, состоящей с нею в близком знакомстве.

Лишь после этого настала пора наставлений, касавшихся печатей, печаток, ежегодников, футляров для визитных карточек, оттенков и сортов бумаги, надлежащего метода пакования приобретений джентльмена посредством коробки, назначенной хранить бумагу для паковочных коробок.

Мэри Дин насмехалась:

— Весьма благоразумно будет показать свое милое личико в следующий же раз, когда он придет разнюхивать, что да как. Спроси его, да повежливее, в какие чернила ему нравится макать перо. И удостоверься, что мистер Пендлтон осознал: с тех пор, как ты встала за прилавок, местные джентльмены все чаще являются к нему перезаправлять чернильницы. Бьюсь об заклад, наше старичье начнет выливать чернила на улице, чтобы поскорее возвратиться и сунуть свои монеты в очаровательные белые ручки Конни Дуглас. Улицы станут черны, как бомбейское дитя, а нам, простым девушкам, придется купить себе новые башмаки, чтобы переходить чернильные реки вброд.

Констанс предположила, что незнакомец был, вероятно, добродушен. Прыщеватая Мэри смеялась и продолжала:

— Да-да, они выстроятся в очередь, непременно выстроятся, чтобы кротко всовывать твердые монеты в твой нежный кулачок и лить чернила, а Пендлтон будет только руки потирать!

Констанс вспоминала (пренебрегая надменными жалобами Ангелики на то или на это), как от испуга ее обуяло сердцебиение, когда бородач явился пред ее очи на следующий же день, утверждая, будто днем ранее позабыл купить настольный календарь и, как следствие, изведал раздражение коллеги, кой запрашивал сей предмет. Клиент желал «исправить оплошность» предшествующего дня. Бородач воззрился на Констанс, не мигая, точно змей. Не мигая? Конечно же нет, хоть она и помнила, что не знала, куда деть глаза. Ее убежденность в его невинной доброте улетучилась, заменившись ощущением (не совсем нежелательным), будто…

— Мамочка, все льется на пол, мамочка!

— Ангелика, бранить меня нет никаких оснований.

Я отлично вижу, что делаю.

Нора поднялась с колен, дабы натолкнуть тряпку на белую лужицу, и воспоминание Констанс о тогдашнем ощущении, мерцая, сошло на нет. Она, разумеется, могла вызвать из памяти само событие, однако его глубинное значение, каковое она едва не уловила, ныне бежало ее.

Спустя некоторое время, после многообразия покупок, каждая ненужнее предыдущей, Констанс увидела его невдалеке от лавки Пендлтона, встретив случайно; он, как и полагалось, не пытался поприветствовать Констанс, покуда та, признав его, не остановилась. Он поинтересовался, каким образом Пендлтон разрешил ей покинуть рабочий пост. Не случится ли ей несколько позднее освободиться, дабы прогуляться вместе с ним на весеннем воздухе? Она вольна, разумеется, пригласить друга или матушку в качестве спутников. Она не знала, как принять его предложение, не обнаружив притом своих обстоятельств.

— Вы окажете мне великую честь, — настаивал он, словно ее молчание сообщало о кокетливом противлении.

— Ты вспоминаешь день, когда мы повстречались?

Трижды за время замужества Джозеф задавал этот вопрос, непременно если они были одни в комнате, а за окном сгущалась вечерняя хмарь. Всякий раз эта беседа завершалась к его удовольствию.

— Мамочка, ты совсем не смотришь на Принцессу Тюльпанов. Взгляни на…

Трижды он охватывал ее загривок неколебимой лапой.

— Кон, день, когда мы встретились, столь ясен мне сегодня, словно это произошло вчера.

— Мамочка! Взгляни! Взгляни на принцессу!

— Ангелика! Хоть на секунду перестань на меня орать, слышишь?

Слезы ребенка раздирали сердце Констанс менее бесцеремонно, нежели крохотное личико, оглушенное криком матери. Саму Констанс равно терзала несправедливость, словно это она молила о клочке внимания все то время, что самолюбиво предавалась играм в воспоминания, лелея древние, запыленные, тусклые елочные игрушки.

— Ну же, ну же, несчастное дитя, сладенький ангелочек, мамочка виновата. Давай мы с тобой отправимся в парк. Когда будешь готова, крохотная любовь моя. Ну, полно.

Вовне очи Ангелики высушил свет июньского солнца, и она принялась грызть лавандовые сласти, кои Констанс купила ей в знак извинения. Девочка была ценнее всего на свете. Она являла собой живое доказательство, ее очи сияли ныне от сладкого; доказательство того, что в памятный день в лавке Пендлтона Констанс не ошиблась в суждении вопреки безбородому мужчине, что ныне подменил собой бородатого.

VII

— Ты ни разу не страшился? За все те годы, что провел на войне? Ведь тебя наградили за храбрость. — Они возлежали друг подле друга в первое утро свадебного путешествия. Она восхищалась его несметными благодушными любезностями, его неспешными экскурсами в прежнюю жизнь. — Я, надо думать, испугалась бы стрелять из винтовки.

— Так и должно быть. Британская женщина слишком ценна в роли матери и защитницы домашнего очага, дабы отсылать ее покорять заморские земли. — Она лежала, после жизни, полной злоключений и нужды, ощущая непривычное, едва постижимое успокоение. Она крошечными глотками смаковала первовкусие новообретенного, невообразимого богатства. Он возвысил ее до иного мира, в коем возможно было странствовать по италийским деревням, затем нежиться в постели после восхода солнца, пока за окном горы росли, кутаясь в лазурь облаков. — Однако знаешь ли ты, что есть на свете иные народы, почитающие женщин за воинов и мужчин за эмблему мира? Существует королевство в черной Африке, где — «королевство» воистину от слова «королева», добавлю я, — где все совершенно шиворот-навыворот. Тамошняя королева правит не как наша добронравная Виктория, но железной дланью. Армия ее — сплошь женщины. Свирепые чертовки!

— Ты рассказываешь молодой жене сказки.

— Ничуть. Это королевство такое же настоящее, как эта постель. Мне поведали о том мужчины, что видели его своими глазами. Женщины там заправляют всем, принимают любые решения, а мужчины готовят еду и присматривают за детьми, пока те растут. Но стоит девочкам достичь определенного возраста, как за них принимаются матери, разделяя их с братьями, товарищами по играм, и добросердечными папочками, что рыдают, расставаясь с храбрыми, озорными девчонками. Матери направляют девочек в школы, где те учатся у женщин считать и писать по-своему, усваивают историю их странного народа, а еще научаются воевать на манер тамошней армии Венеры… Никак не припомню названия; словно бы Торрорарина? И женщины там ухаживают за мужчинами, представь себе: они неотступно следуют за робкими самцами, обещают выйти за них замуж. И женщины же рыщут во тьме по дорогам, разъедаемые всепоглощающей страстью. Распутные волчицы, они соблазняют молоденьких мужчин нечестивыми деяниями, а когда прегрешения двоих выходят на свет божий, именно мужчина бывает гоним прочь из пристойного общества, в то время как женщина всего лишь становится известна как в своем роде шельма. Обесчещенные мужчины, а также многие сыновья бедняков часто покрывают себя и большим бесчестием. Они ведут бесстыдную торговлю, совсем как иные несчастные женщины в Лондоне.

Такие мужчины сводят концы с концами благодаря вознаграждению, кое выжимают из снедаемых желанием клиенток.

— Мужчины? Они делают это, а женщины им платят? Быть того не может.

— Чистейшая правда, — настаивал он. — Другие не падают столь низко, заместо этого попадая в конце концов в тамошний чудной варварский театр, и их продолжают принимать в некоторых домах.

История обратилась теперь в очевидную ахинею, если не была ею с самого начала, но Джозеф жаждал доставить супруге удовольствие и прилагал все усилия, лишь бы ее развлечь.

— Этого не может быть, — повторила Констанс — Мужчины есть мужчины, женщины — женщины. Они различны, как различны их желания.

Она положила голову ему на колени.

— Сколь далеко от дома ты забиралась в сем обширном мире, моя невеста?

— Не далее этого ложа. Но книга, кою ты велел мне прочесть, того естествоведа, с «Бигля», — он говорил то же самое, а ему довелось побывать в краях куда как дальних в сравнении даже с тобой. Мы просто-напросто благонравные обезьяны. Именно ты в это веришь, и вот я слышу от тебя нечто противное.

— Не противное, но всего только указание на границы этого утверждения. Мы сыты не едиными бананами, точно так же и в прочем мы определенно не являемся обезьянами. И в том, что касается этого, этого — как его поименовать? — этого распределения желания, мы, британцы, непохожи на французов, кои столь напоминают нас наружно, и уж совсем противоположны мы этим жен щинам-казановам с Мадагаскара, из чего мы в состоянии заключить, что желание, как ты выразилась, есть предмет культуры, не эволюции. Желания, что приемлются и поощряются среди одного вида людей, отвращаются другим их видом, и внизу нашего перечня запретов и обычаев мы подписываемся именем Бога — за Него. Мы, британцы, располагаем нашим одобренным образом жизни и стережемся тех, кто отбивается от стада.

— Но ты же итальянец, — поддразнила она.

— Британец, девочка моя, не меньше тебя. Мы британцы потому, что ведем себя именно так, на наш манер обуздывая свои обезьяньи порывы. Если бы ты знала сына Британии, что ведет себя точь-в-точь как дикарь из джунглей, в чем бы он оставался британцем?

Отдельно от произносимых им слов она могла вызвать из памяти ощущение Джозефа; он был легок, и мягок, и занимателен. Ее увеселение имело ценность в его глазах. Заполучив ее руку, он боролся за нее снова и снова. Однако слова — его легкомысленная речь о сынах Британии, что ведут себя ровно обезьяны, приемлемое разнообразие порывов, разнящихся от страны к стране… когда она, лежа на кушетке, взирала той ночью на вянущий огонь, слова не так просто разделялись с воспоминанием.

VIII

Несмотря на то что окна оставались распахнуты весь день напролет, жгучий запах не желал исчезать. Нора заперла окна в нижнем этаже, в детской же Констанс закрыла их самолично, потревожив неплотно пригнанное окно.

Наверху она наткнулась на разоблачавшегося Джозефа. Преображение, кое обуяло его дух после всего-навсего бритья, было чрезвычайным. Констанс не таясь вглядывалась в новые контуры, ее супруг также уставился в зеркальное стекло.

— Тождественные близнецы, я полагаю, — сказал он слишком громко. Она редко наблюдала в нем подобный душевный подъем. Джозеф вновь констатировал великое сходство между собой и своим отцом. Встав за спиной Констанс, он положил руки ей на плечи, запустил пальцы под ночную рубашку, дабы дотронуться до неприкрытой кожи, и заговорил загадками:

— Мой отец не был порочен. Я судил его слишком сурово. Если он ищет моего прощения даже по сю пору, бесчувственно было бы отказывать ему, не так ли? Прощение, Констанс: ты знаешь о нем все. Такова природа женщины и ее привилегия. Ощущение все же необычайное.

Его руки бередили ее. Он алкал. Этим вечером она не смогла загодя настроить его должным образом. Она витала в эмпиреях. Стоя позади, он приблизил гладкую щеку к ее ланите, и Констанс, не подумав, произнесла:

— Сегодня вечером я не смогу ответить на твою ласку, мой дорогой.

— Я и предположить не мог, — ответил он словно заготовленной фразой и отстранился. Идиотическая оплошность Констанс явилась со всей очевидностью им обоим: считанные дни спустя он вернется к этому разговору, и она окажется беззащитной, ибо подобная ложь вновь вступит в действие лишь через месяц, правдою же обернется куда скорее.

Он спал. Она всматривалась в потолок. Констанс некого было винить в собственной уединенности, кроме разве себя самой. Она плыла по течению дней на подушках и простынях. Она обладала деньгами, коих хватало на все ее желания. Ложе вознесло ее в вышину, глаза ее закрылись. Она бы щедро заплатила за несколько мгновений возмутительных речей Мэри Дин, но Мэри Дин и иные девушки рассеялись. Она дремала, и Джозеф улыбался ей в лавке Пендлтона, всовывая твердую монету в мягкий кулак.

— У вас, таким образом, нет никого, к кому я мог бы обратиться, дабы иметь честь насладиться вашей компанией? И вас совершенно некому защитить? Возможно, со временем вы увидите во мне друга.

Монета за монетой, зловещие расспросы, восторг, в каковой ввергало его отсутствие у нее заступника.

— Иными словами, вас некому защитить?

Монета за монетой, такие твердые, проникают в ее вспухшую, уступчивую плоть, ее руки ноют от бремени, затем доктор не дает Констанс встать и напоминает, что ей, миссис Бартон, ослушанье не на пользу. И снова монета, и еще одна вдавлена в ее трепещущие, окровавленные руки, и Ангелика заходится страшным воплем. Констанс открыла глаза. To был не кошмар: дитя кричало. Констанс — руки трясутся, болят по-прежнему — помчалась вниз по лестнице, по коридору, и ворвалась в комнату Ангелики.

— Дорогая, что случилось? Тебе больно?

Она увлекла девочку в свои объятия, неуклюже прижала к себе, с трудом борясь с тяжестью, с раскинутыми членами.

— Мамочка, — бормотала девочка, моргая. — Моя ручка.

— Твоя ручка? — Констанс вытянула искривленную ручку Ангелики из пресса, что составился, их плотно прижатыми телами. — Тебе больно?

Лик девочки переменился, и она принялась еле слышно всхлипывать, повторяя жалостливую мольбу: «Моя ручка», — пока глаза ее не закрылись. Констанс уложила дитя обратно в кровать, где та мгновенно откатилась прочь, подложив руки под ланиту. Не без труда Констанс удалось освободить их и осмотреть. Она достала свечу и, возвратившись, поднесла свет к дочериным кистям без единой меты. Погрузиться в беспокойный сон о болящих руках и быть разбуженной криком девочки, что жалуется на болящие руки? Идея сладостная и ужасающая одновременно: они делили между собой кошмары. Твердые монеты вдавливались и в эти крохотные мя гонькие спящие ручки, дабы пригрезившаяся боль исторгла крик пробуждения.

Констанс задула свечу. Когда глаза приспособились и оформилась серая тень спящей девочки, ее мать взобралась по ступенькам во тьму. Констанс вспоминала, как Сара Клоуз шептала ей однажды во мгле долгой но чи Приюта, что сновидения беспокойны и непоседливы, что временами они просачиваются из одного сновидца в другого, покоящегося в непосредственной близости, либо в того, чье сердце скрепил с твоим Господь. Неслышные нити тянулись из Констанс, с тем чтобы обнимать Ангелику даже во сне.

Она легла, и Джозеф тут же выразил недовольство:

— Да что же это, в самом деле?

Он смотрел на часы под разными углами, пока не сподобился определить время при тускло-сером мерцании потолочного светильника.

— Проклятье, половина четвертого. Кон, да что с тобою?

IX

На дневном свету догадка чахла: она более не казалась правдоподобной и в любом случае не составляла уже предмета гордости, пусть даже Ангелику с очевидностью терзали страх и боль, что родились в душе ее матери. Когда бы натура Констанс не отличалась меланхоличностью, ей снились бы явления более сладостные, и ее дитя — далеко ли внизу, в далеком ли доме, принадлежащем другому мужчине, — вздыхало и впитывало бы из сырого ночного воздуха материнское удовольствие. Так или иначе, вид Ангелики, что играла сама с собою и, не ведая, что за нею наблюдают, потирала руку, словно та причиняла ей боль, на миг одарил Констанс властным, спешным ощущением, и обильные слезы оросили поджатые губы.

Констанс отошла от играющей девочки, когда Джозеф радостно произвел на свет суждение: хотя сегодня как раз тот день, когда Нора раз в месяц оказывается на свободе, отец вполне способен благополучно провести час наедине с собственным ребенком, благодарю тебя.

Склонив голову перед Джозефовым обыденным осмеянием ее «суеверий» и обыденным же отказом на просьбу разрешить Ангелике ее сопроводить, Констанс попрощалась и отбыла в церковь в одиночестве.

Она усаживалась далеко позади: замужняя вдова, бездетная мать. Она прибывала последней и отбывала первой. Будучи подлинно незамужней и бездетной, она садилась неизменно вперед, приходила рано, уходила поздно.

Таков был ее компромисс с всеобъемлющим неприятием Джозефа, а равно со зримым неодобрением церковного старосты и прихожанок. Она торопилась домой, спасаясь бегством от сгустившегося за ее спиной презрения.

И возвратилась в домашний хаос: Ангелика лежала ничком на полу гостиной, и вопли ее извлекали из фортепьянных струн сочувственные призвуки. Итоговый неестественный вой вверг Констанс в зубовный скрежет.

Джозеф, излучая скуку высшей пробы, облокотился о косяк, нисколько не задеваем девочкиным горем.

— Ей больно? — закричала Констанс, пересиливая шум.

— Ни капельки, — нарочито медленно протянул Джозеф. — Видимо, она лишилась рассудка.

Ангелика била ногами о пол, затем перевернулась на спину и принялась пинать воздух. Ее личико опухло, покраснело, увлажнилось. Она хрипло голосила:

— Он мне не папочка! Не папочка, не папочка, не папочка, нет.

— В точности как я сказал, — пробормотал он.

Неимоверными трудами Констанс удалось привести дочь в чувство, между тем Джозеф, наблюдая, то и дело утруждал себя вопросами о применяемых Констанс методах; притом он не шевелил и пальцем, громко вздыхал либо именовал Ангелику «беспокойным образцом девочки», чем лишь усугублял ее буйство.

— Что явилось этому причиной?

— Поинтересуйся сама у маленького злобного дервиша.

— Он! — застонала Ангелика, содрогаясь в объятиях Констанс, подобно лихорадочному новорожденному. — Он хочет, чтобы я съела голубку.

— О, это чистый абсурд. — Он покинул ее с ребенком, бьющимся в корчах.

Это происшествие не оставило бы столь тревожного следа — с Ангеликой время от времени взаправду случались приступы гнева по поводам, кои не впечатлили бы взрослого, и если супруг настаивал, чтобы дочь ела голубей (если Констанс поняла все правильно), совершенно не стоило удивляться тому, что граница, до коей Джозеф мог сдерживать события, вскоре оказалась перейденной, — однако позднее тем же воскресным днем, когда он приблизился к Ангелике с предложением почитать ей книгу, дочь при виде отца сбежала и, рыдая, укрылась за Констанс. Он пожал плечами и удалился наверх, а Констанс между тем старалась сохранить выражение лица, кое подразумевало, что она далека от мысли, будто действия Ангелики оправданы хоть в малейшей степени.

— Почему ты ведешь себя так с папочкой? — прошептала она.

С каждой фразой Ангелика избавлялась от бремени возраста, желая сделаться еще любимее и оттого обрести защиту еще надежнее:

— Я выбираю тебя. Я выбираю мамочку. Ангелика любит мамочку. Я люблю мамочку.

— И я тебя, ангелочек мой. Однако же мы должны хорошо вести себя с папочкой. Мы не должны его тяготить. Мы должны делать все, что он просит. Он — наш заступник. Понимаешь?

— Он заступается и за мамочку?

— Разумеется, дитя мое.

X

Обличительный полумесяц вперял взор в окошко гостиной, оглядывая Констанс, что погрузилась в чтение. Покуда лондонские душегубы бездействовали, газетные листки по необходимости возглашали подробности резни в далеких землях. И хотя Констанс почти тотчас же позабыла, как именуются место действия и туземные злоумышленники, образ событий не покидал ее с тех пор, как она впервые усвоила новости. Пятьдесят шесть умерщвленных британских женщин и детей были застигнуты врасплох с первого же мгновения. Констанс ощущала эту неописанную, эту неописуемую подробность глубинно и убежденно: матери были парализованы (сделавшись еще более легкой добычей), ибо верили, даже когда их разделывали ножи, что сей ужас никак не мог произойти, поскольку женщины не узрели ни единого знака близившейся опасности. Они не допускали и мысли, будто эти смуглые мужчины так сильно их ненавидят. Убаюканные, они жили, не омрачая свое существование мельчайшим сомнением в безопасности. Они расцветали под палящим иноземным солнцем и наблюдали за детьми, что охотились на песке на чужедальних животных. Они не встревожились, даже когда их мужчины, возвратясь в тот день необычайно рано, стали выкрикивать наставления и призывать к спокойствию. Последовавшие секунды, ужасающие сами по себе, должно быть, сделались много хуже ввиду их нелепости. Кто эти разъяренные люди? Это чужеземцы либо мужчины, коих мы видели и не замечали, кои не далее как вчера благодушно подавали нам чай? Они явно не в состоянии ненавидеть нас до того, чтобы причинить боль ребенку.

Полновесная истина, будучи явленной во плоти, должно быть, ослепила их подобно неприглушенному солнечному свету. Как долго женщины оказались способны смотреть правде в глаза? Те, кого не убили моментально, видимо, сошли с ума: вот что творят ничем не скованные мужчины. Мы никогда не были в безопасности, мы лишь воображали ее. Нас никогда не любили, не боялись в достаточной степени. Они зарежут даже мое прекрасное дитя, мою Мэг, моего милого Тома.

Газета возвещала о грядущем возмездии, о суровых карах, какие обрушит на кровожадных смуглых чертей Армия Ее Величества. Генерал Мэкки-Уайльд, наказуя их, будет неумолим. Но Констанс понимала, что наказание понесут вовсе не преступники. И эти безвинно пострадавшие души выпестуют затем волдыри неприязни. И неприязнь сия прорвется, и выплеснется, и станет жалить, покамест новоявленные мстители не отправятся рубить и резать врагов; а под ударом снова окажутся женщины и дети. И новый генерал станет составлять планы нового возмездия.

Констанс и Джозеф сидели перед камином, окруженные неприветливым холодом, хотя середина лета маячила всего в двух неделях впереди.

— Ты думаешь, он найдет виноватых? — вопросила она.

— Они все виновны: и те, кто это сделал, и те, кто ныне их укрывает, и те, кто их воодушевлял, и те, кто одобрял молча. Проблема в излишке виноватых. Требуя от Мэкки-Уайльда выискать всех, кто виновен, мы требуем чересчур многого.

— Что же, однако, взбесило этих людей? К чему творить столь невообразимое?

— Нет никакой причины. Едва ли они люди. Трусы, звери, коими правят призрачные страсти либо неприязнь.

Значит, трусы; но справедливо спросить, все ли трусы полагают себя таковыми, как, например, сознавала себя трусихой Констанс. Не исключено, что эти люди считают себя храбрецами. Не исключено, что таковы они и были, на свой манер, ибо, разумеется, они понимали, что не смогут избавиться от нас вовсе, погубив малое число безвинных, и все же решились на убийство, сразив тех, кого в лучших отделах своих дикарских душ должны были считать достойными снисхождения. Разумеется, они сообразили, что убиение безобидных британцев обрушит на их головы гнев Империи, и все же устроили бойню. Разве это не ужасающая, не вывернутая наизнанку храбрость?

Джозеф столь редко рассказывал ей о войне, на коей воевал, и она не смогла в тот миг вызвать из памяти непроизносимое название места, где героизм супруга удостоился хвалебных посланий и медали, хранимой не на виду.

— А британские войска творили деяния, подобные этому?

— Ты помешалась? — Она не хотела его злить, она лишь доверила ощущению следовать за ощущением, пока слова не сорвались с ее уст. — Неужели ты воображаешь всех мужчин эдакими зверьми? — Нет, однако те смуглые звери тоже мужчины и, кроме прочего, считают себя солдатами. — Господи, женщина. Британский воин… — И она почуяла гордость мужа за то, что его полагают таковым, пусть в действительности он — получеловек меж британцем и смуглокожим. Констанс представила Джозефа в армейской униформе (так она поступала часто), но на сей раз он явился ей не в тугих подтяжках и отсвечивающих белых рейтузах. Она увидела Джозефа вспотевшего, испуганного и взбешенного, его лицо побурело от грязи, и под руками его извивались женщины и дети.

Констанс осталась при углях; ее извинений за вздорную болтовню оказалось совершенно недостаточно, дабы унять его гнев. Оставшись одна в темнеющей гостиной, она слушала, как он шагает вверх по лестнице.

Констанс моментально поднялась бы, лишь заслышав приближение Джозефа к комнате Ангелики… она оборвала себя на полумысли: что же это со мною? Он прав, я не рассуждаю ясно и точно запутаю себя безвозвратно, если не стану строже с собой. Зачем бы мне бояться, когда он идет лобызать малышку на ночь? Опасаться следует скорее человека, кой поступил бы иначе.

Сколь малая часть Джозефа обнаруживалась тут, посреди меблировки, меж сувениров! Когда он привел Констанс сюда женой, дом был без малого пуст. Теперь, пребывая в одиночестве, она против всех усилий вновь ощущала эту пустоту. Вот новая подробность, кою Констанс услыхала во время скитаний: темные люди отделили головы детей от их туловищ. Сияющим утром, когда непостижим любой ужас, черные кромсали рыдающие головы, отделяя их от бьющихся тел, и предъявляли матерям.

Позади нее затрещала половица.

— Прости меня, — сказала она, не обернувшись, но никто не ответил ей из тьмы. — Пожалуйста, не держи на меня зла. Мой ум помрачили газеты.

Угли распались и осели пеплом. В оконном стекле она узрела отражение мужского лица позади собственного, однако, обернувшись, увидела лишь темную комнату и дверной проем, что вел в темную кухню. Половица затрещала опять, но теперь Констанс расслышала и шаги Джозефа высоко над ней. Она прикусила язык и кинулась к лестнице. Она упала, разумеется, наступив на подол, и ушибла колено о деревянную ступеньку, и заорала что было мочи, но снова взметнулась, на шаг опережая того, кто схватился за подол и удерживал ее, выдирая полоску ткани с хрипением распарываемой плоти. Констанс, одолев оба пролета, вбежала в комнату; пока она стремглав пересекала порог, захлопывала за собой дверь и выкрикивала имя Джозефа, в то время как он расправлял на столе завтрашние брюки, в ее голове возникли разом две мысли: что она все это вообразила — и что в момент опасности, пусть ложной, она, убоявшись, поспешила за помощью к супругу вместо того, чтобы спешить на помощь к ребенку; и Констанс устыдилась своей двояко доказанной слабости.

Она ткнулась в объятия Джозефа.

— Я скверная жена. Ничтожная, глупая, напуганная тенями.

Он настоял на том, чтобы она убедилась: все в порядке. Он свел ее по ступеням, осветил для нее лоскут от юбки, что был пленен лестничным ограждением и навалившимся сверху ковром, осветил пустую, вновь напоенную уютом гостиную, объяв рукой плечи Констанс. Он повел ее обратно наверх.

— Мы прошли через испытание, ты и я, — говорил он, сжимая ее в руках, прижимая ее голову к своей груди. — Я сознаю это, Кон. Жестокое испытание. Когда мы отдаляемся друг от друга в наших сердцах, промежуток заполняют хладные, темные измышления. — Его рот оказался подле ее уха. Он облобызал ее шею. — Но бояться нечего. Я никогда не позволю причинить тебе вред. — Он облобызал ее ланиты, ее ухо, облобызал ее шею, дотронулся до нее губами и зубами. — Ты вспоминаешь тот день, когда мы повстречались?

— Любовь моя, мне нужно взглянуть на Ангелику. — Его зубы вновь вдавились в трепещущую мягкую кожу ее шеи.

Кажется, он вовсе не слышал ее, однако вдруг выпустил из объятий.

— Разумеется. — Он отвернулся. — Разумеется.

Когда она неохотно возвратилась, он спал. Шла пятая ночь с тех пор, как Ангелика оказалась уединена далеко внизу, Джозеф не требовал уважения к своим правам, и Констанс безмолвно возблагодарила его за то, что он сдерживает собственные порывы или слишком утомлен. Она лежала на своей половине и всматривалась в него, пока не подметила черту-другую. Она разглядела наконец абрис его закрытых глаз. Они забегали под веками туда-сюда, и губы его разошлись, и он задышал часто, с чуть слышным присвистом.

— Лем, держи ее, не давай ей встать, черт бы тебя побрал, — выговорил он сквозь сон спешно и чисто. В лице его читалась несдерживаемая чувственность. — Держи, кому говорю!

XI

Она сопротивлялась, но дрема тем не менее взяла ее; когда глаза Констанс отверзлись в четверть четвертого, ей не удалось вспомнить миг, когда она отдалась сну. Пять ночей, подобных этой, стушевали ее черты слоновой кости. Пять ночей кряду она пробуждалась в тот же неусыпный час, дабы, вперив во мрак бесслезные очи, вглядеться в далекий затененный циферблат. В одну и ту же минуту всякой ночи хоронившийся в ее дремавшем разуме виртуозный чародей проделывал хитрый фокус, растревоживая тело, что будто готовилось принять послание неизмеримой важности, однако находило лишь обездоленную лошадь посланника.

Ангелика спала незыблемо. Констанс уселась в голубое кресло, чтобы на одно мгновение смежить веки и вслушаться в дыхание милого ребенка, однако очнулась при свете дня, стеснена; ноги ее покоились на Ангеликиной кровати, а сама пробудившаяся девочка возлежала на материнских коленях.

— Сколь долго ты пребывала на мне?

— Неделю, — ответила Ангелика раздумчиво. — И несколько часов.

Джозеф по-прежнему бездельничал наверху.

— Пусть твой папочка насладится негой, коя так ему вожделенна, — прошептала Констанс Ангелике и свела дочь вниз завтракать. — Он заслуживает отдохновения, — выразила она ту же мысль сердечнее; они достигли передней.

— Я заслуживаю? — Внизу лестницы появился Джозеф.

— Ты испугал меня, моя любовь. Я не слышала, как ты нисходил.

— Следует ли нам ввести в действие систему, посредством коей я стану предупреждать тебя о своих передвижениях с этажа на этаж? Возможно, оснащенную колокольчиками? Я постараюсь передвигаться по собственному дому не столь легко, однако, хорошо отдохнув, я проявляю немалую прыть.

— Прыть, прыть, прыть. — Ангелике полюбилось звучанье слова, и она бездумно твердила его, пока Нора подавала ей завтрак, а Констанс пристально изучала огонь в печи. — Прыть, рыть, руть, грудь, груз, гнус, кус, укус.

Констанс заботилась о печах Приюта и по сей день гордилась тем, что способна годы спустя обнаруживать изъяны в Норином блюдении.

— Я видела сон! — сказала Ангелика.

— Правда, моя дорогая?

Ирландка, к вящему неудивлению, дозволяла себе пренебрегать вмененными ей обязанностями и, повинуясь капризу, противиться им: неблагодарность как в отношении Джозефа, ее великодушного нанимателя, так и в отношении Констанс (чистившей ныне поверхность заслонки), что отвечала перед тем же нанимателем за качество Нориного труда. Неблагодарность проявлялась также в отношении Господа, Кто проследил, чтобы Нору Кинилли приняли в дом, ожидая, что за Его доброту она воздаст трудом.

— Ты слышала меня, мамочка? Они меня укусали.

— Не «укусали», дражайшая моя. «Кусали». Кусали тебя? Кто тебя кусал?

— Я же сказала. Во сне. Мамочка, что такое теплое у меня под шейкой?