Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Унгерн вынул вечное перо и на первой странице, вверху, вписал исходящий номер – 15, хотя по счету номер должен был быть другим, а на последней поставил дату – 21 мая 1921 года.

– Сегодня, – напомнил Козловский, – двенадцатое.

– Знаю, – ответил Унгерн, но, разумееется, не стал объяснять, что по расчетам Найдан-Доржи в IV лунном месяце счастливыми для него являются эти два числа – 15 и 21.

Преамбула приказа гласила:

«В борьбе с разрушителями и осквернителями России следует помнить, что по мере совершенного упадка нравов и полного душевного и телесного разврата нельзя больше руководствоваться прежними оценками. Мера наказания может быть одна – смертная казнь разных степеней. Нет больше правды и милости. Есть лишь правда и безжалостная суровость. Зло, пришедшее на землю, чтобы истребить божественное начало в душе человека, должно быть вырвано с корнем».

Далее по пунктам.

Приказывалось после первых успехов жен и детей за собой не возить, распределять их на прокормление в селах, не делая при этом различий по чинам, не оставляя с офицерскими семьями денщиков.

Определялись правила предстоящей мобилизации в станицах и бурятских улусах, указывалось направление движения колонн, порядок формирования гарнизонов, способы замещения выбывших начальников и т. п.

Отдельным параграфом предписывалось всем состоящим на нестроевых должностях перешить погоны и носить их, в отличие от строевых, не вдоль по плечу, а поперек.

Наконец, последнее, без номера, со ссылкой на пророка Даниила:

«Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдет 1290 дней. Блажен, кто ожидает и достигнет 1335-го дня».

Время для похода на север выбрано было с оглядкой на эти сроки. Давно всё проверено, перемножено столбиком, приплюсовано, подбито чертой: с тех пор как большевики захватили власть в Петрограде, счет дней приближался к четырнадцатой сотне.

Козловский вышел с подписанным приказом, Унгерн вновь остался один. Он расстегнул дэли, приподнял амулет и, скосив глаза, увидел на своей белой безволосой груди странное красноватое пятнышко с пятью лучеобразными отростками разной длины. Казалось, на коже остался отпечаток чьей-то крохотной ладошки.

Он перевернул амулет и понюхал оборотную сторону. Пахло, как от влажного горчичника. Кожа в этом месте еще слегка чесалась, но к вечеру зуд окончательно прошел.

Раздеваясь на ночь, Унгерн отметил, что пятнышко из красного стало блеклым. Наутро оно совсем исчезло.



Азиатская дивизия шла к границе несколькими колоннами. В июне от сходящих снегов разливаются и бушуют горные реки, на просевших, прогнивших за последние годы беспризорных мостах слани заливает водой по пояс человеку и до полубока лошади, но в конце мая пройти еще можно.

Весна преобразила суровые хребты Северной Монголии. Ковер из белых анемонов покрывал южные склоны гор, подножия опоясывало фиолетовое пламя багульника. Лиловый ургуй расцветал на угрюмых каменных гольцах. Ночи стояли холодные, но в прибрежных падях уже начинали вить гнезда утки, на рассвете показывались передовые отряды летящих с юга гусей.

В последних числах мая 1921 года дивизия двумя колоннами перешла границу буферной Дальневосточной республики. Целью была станция Мысовая – взорвать кругобайкальские тоннели, перерезать Транссибирскую магистраль, чтобы красные не могли перебрасывать по ней подкрепления с запада, но дальше Кяхты-Троицкосавска пройти не удалось – здесь Унгерн был разбит, едва не окружен, но сумел вырваться из западни и уйти обратно в Монголию. След его потерялся, прошелестел слух, будто его дивизия рассеялась, а сам он бежал в Харбин, но по дороге не то убит китайцами, не то брошен в подземелья средневековой Цицикарской тюрьмы. По другой версии, барон повел своих всадников на юг, в Тибет, сгинул в необозримой, непроходимой Гоби, по третьей – подался на запад Халхи, к генералу Бакичу, чьи отряды спустились туда с отрогов Алтая. Об Унгерне начали забывать, но через полтора месяца, когда Экспедиционный корпус 5-й армии уже занял Ургу, он вновь неожиданно пересек границу и форсированным маршем двинулся на север, к Верхнеудинску.

Опять рысили казачьи, башкирские, бурятские, тибетские сотни, скакали халхасцы, чахары, харачины, дербеты, тряслись в седлах непривычные к верховой езде пленные китайцы, сведенные в отдельный дивизион. На серебряных трафаретах их погон в фантастическом объятии сплетены были дракон и двуглавый орел. Это символизировало единство судеб двух рухнувших, но подлежащих возрождению великих империй.

На верблюжьих горбах плыли пулеметы, быки тащили пушки. Через степные реки, где на берегах нет леса, чтобы построить плоты, артиллерию переправляли на раздувшихся под солнцем и связанных по нескольку штук бычьих тушах. Под копытами коней, овец и верблюдов, под колесами обоза степь курилась летучим июльским прахом, знойное марево обволакивало горизонт. Азия жарко дышала в затылок.

Тогда-то и появилась при штабе Унгерна рослая сахарно-белая кобылица, не похожая на коротконогих, мохнатых и злых монгольских лошадок. Во время переходов и на ночлегах Найдан-Доржи лично за ней присматривал. В пути на нее клали дорогое, украшенное серебром седло с висюльками из кораллов, но никто никогда в него не садился, белая кобылица неизменно шла налегке. На глазах у монголов Унгерн приказал насмерть забить палками казака, который спьяну взгромоздился ей на спину. Как семьсот лет назад, незримый, ехал на ней великий Саган-Убугун, покинувший свое уединение у горного озера, чтобы привести войско барона к победе.

«Блажен, кто ожидает и достигнет 1335-го дня…»

3

Стол, тумбочка, полки с посудой в доме у Больжи были застелены линялой клеенкой с одним и тем же рисунком: в синих квадратах лежали на блюде два ананаса, целый и разрезанный на дольки. От них рябило в глазах.

Мы сидели за столом, пили чай, Больжи рассказывал, как красные подожгли степь, чтобы остановить Унгерна, но он прошел сквозь огонь и вышел к Гусиному озеру. До Верхнеудинска оставалось восемьдесят верст, тем временем бурятская сотня есаула Ергонова, вступила в Хара-Шулун. Здесь Ергонов мобилизовал семерых взрослых мужчин, выдав каждому по ружью и по десять янчанов в счет будущего жалованья. Среди них были отец Больжи и старший брат Жоргал.

Девятилетний Больжи с матерью и маленькой сестренкой ходил их провожать. Стояли у субургана, смотрели вслед всадникам. Отец долго оглядывался, что-то кричал, махал рукой и шапкой, а Жоргал как сел в седло, так и поехал, ни разу не обернувшись. Молодой был, горячий, глупый, о матери не думал.

На прощанье мать брызнула за ними на землю кобылье молоко из чашки, выстилая им белую, счастливую дорогу, по которой ее мужчины объедут беду и невредимыми вернутся домой, как возвращаются весной перелетные птицы, потому что осенью женщины в улусах брызгают молоком вслед тянущимся на юг птичьим караванам.

Я слушал и думал про обещанный амулет. Он представлялся мне то бронзовым длинноухим бурханчиком, то ноздреватым осколком черного метеоритного металла с припаянной для шнурка петелькой, и когда наконец Больжи выложил на стол ветхий шелковый пакетик с обмахрившимися краями, я испытал мгновенное разочарование. Оно было настолько острым, что не могло не отразиться у меня на лице, но Больжи сделал вид, будто ничего не заметил.

– Саган-Убугун! – сказал он, обводя мизинцем изображение лысого старичка с посохом.

Я попытался выяснить, как, по его мнению, действует амулет. Что происходит, если повесить его на шею или положить в нагрудный карман гимнастерки? Допустим, я это сделал, и что? Пуля пролетит мимо или не причинит мне вреда, или амулет влияет не на саму пулю, а на того, кто ее посылает, – затуманивает взгляд, вселяет страх, от которого дрожат руки? Возможен был и такой вариант: что-то случается не с пулей и не со стрелком, а с оружием – например, перекос патрона в патроннике. Я ожидал каких-то сложных объяснений, но Больжи без затей ответил, что гау останавливает пули в воздухе, и они, не долетев до цели, падают на землю. Механика этого чуда, нарушающего законы баллистики, осталась необъясненной.

– Так раньше было, – добавил он. – Правду скажу, давно пробовал.

Я понял, что заключенная в амулете чудесная сила тоже могла состариться и лопнуть, как у него самого лопнул пузырь страха.

– Вот Жоргал, – указал Больжи на фотографию, вместе с десятком других вставленную в висевшую на стене рамку, как делают и в русских крестьянских семьях. – Лицом на меня похож. Ты думал, это я, да? Нет, Жоргал. Он веселый был, много хороших шуток знал. Бараний пузырь надует, под кошму положит. Девушки придут, сядут. Пук! Все смеются, они краснеют.

За окном дул ветер, закручивая на дороге столбики из песка и пыли. Едва их сносило на траву, они рассыпались.

– Мы с тобой чай пьем, – сказал Больжи. – Так?

Я промолчал, поскольку ответ был очевиден.

Он покачал головой.

– Нет, ты скажи, что это? Чай?

– Как чай.

– Потому что это чай, – сказал я.

– Нет, – улыбнулся Больжи, – ты пьешь его как чай, потому что ты человек. А дашь чашку с чаем счастливому из рая, он скажет: это гной. Дашь несчастному из ада, он скажет: это божье питье.

Он отхлебнул глоток и закончил:

– Когда Жоргал домой вернулся, он чай так пил, будто сейчас из ада вышел. А отец уже мертвый был, Жоргал его мертвого на седле привез.



Той ночью, когда Жоргал возвратился в Хара-Шулун, была гроза, шел сильный дождь. Небесный верблюд приоткрыл пасть, его слюна с шумом пролилась на землю, заглушила топот коня, смыла след.

Никто в улусе не видел, как приехал Жоргал, и мать наказала Больжи никому об этом не говорить.

Накануне они с сестренкой ходили в степь раскапывать мышиные кладовочки-урганы, где часто удается найти крохотные, похожие на чесночные дольки, нежно-сладкие на вкус корни сараны, желтой лилии. Мышки заготавливают их себе на зиму. Вдвоем насобирали полную горсть, лакомились, а на обратном пути увидели, что одна из ограбленных ими мышек с горя повесилась. Обнаружив пропажу, она прыгнула в развилку на стебле полыни, передавившую ей горлышко, и теперь висела там бурым бездыханным комочком. Мать сказала, что это дурной знак, и точно, под утро прискакал Жоргал с телом отца через седло.

Позже он рассказал, что сотня Ергонова догнала войско Унгерна возле Гусиноозерского дацана, где укрепились красные. Отца оставили пасти овец, а Жоргал вместе со всеми поскакал туда, где стреляли, и ему повезло – около пленных, убитых и раздетых чахарами подобрал в траве железный карандаш. В нем было две цветных палочки, синяя и красная, хитрая пружинка поочередно выталкивала то одну, то другую, и хотя янчаны, выданные ему Ергоновым, отняли казаки, можно было надеяться на новую добычу.

Все началось хорошо, но вечером отец сказал:

– У красных русских большая сила. Пропадем, бежать надо.

Жоргалу весной исполнилось семнадцать лет. Он не хотел домой, хотел воевать, тогда отец пригрозил, что выкуп за невесту не даст. Пришлось подчиниться. В темноте они выехали из лагеря и наткнулись на сторожевую заставу из своей же сотни. Отец стал говорить, что здесь трава плохая, овцы голодные, надо хорошую траву искать, но казаки не поверили, окружили их и повезли к Ергонову. Тот сидел у костра рядом с Унгерном, ели мясо.

– Почему, аба, – нахмурившись, спросил Унгерн, – ты не хочешь воевать за нашу веру?

Отец тоже спросил:

– А какая твоя вера?

– Такая же, как у тебя. Желтая вера, шира-хаджин.

– Наша вера, – ответил отец, – такая: баранья, лошадиная вера. Земле молись, воде молись. Немного Будде молись. Тарасун варишь, на бурхан побрызгай. Ружье – не наша вера. Отпусти нас домой, нойон-генерал!

– Хорошо, аба, – согласился Унгерн. – Иди, а сын пусть останется.

Он посмотрел на Жоргала и спросил:

– Хочешь остаться со мной?

– Хочу, – признался Жоргал.

Отец молча плюнул ему под ноги и пошел к казаку, державшему их лошадей. Сел на свою, а другую взял в повод.

– Одну лошадь оставь, – приказал ему Унгерн.

Отец пересел на лошадь Жоргала.

– Джян-джин, это моя лошадь, – обращаясь к Унгерну, сказал Жоргал. – Вели ему, пусть едет на своей.

– Езжай на своей, – велел Унгерн.

– Обе мои, – ответил отец.

– Аба, не бери мою лошадь, – еще раз попросил Жоргал.

Отец не послушался.

– Это не человек, – по-бурятски крикнул он, – у него глаза мангыса! Хочешь служить мангысу?

Он думал, что Унгерн не поймет его, но ошибся. Покачав головой, Унгерн взял у Ергонова карабин и выстрелил отцу в грудь.

Жоргал сидел над ним, пока все не уснули, потом положил тело поперек седла и ускакал в Хара-Шулун. Никто за ним не погнался.

Весь день отец лежал в юрте, под кошмой. Мать налепила ему на рану шелковый лоскут с заклинанием, чтобы через дырку от пули душа не вылетела из тела раньше времени, не услышав последней молитвы. Такую молитву мог прочесть только лама, но мать боялась его звать: вдруг донесет, что Жоргал убежал от Унгерна? Сидела и плакала, ни на что не могла решиться. Облегчишь будущую жизнь мужу, в этой жизни погубишь сына.

Было жарко, от мертвого тела в юрте стоял дух. Вечером мать дала Больжи кусок войлока и послала его с сестренкой спать на воздухе. Только легли, подошел нагаса– дядька, брат матери, спросил, почему они тут спят. Больжи не знал, что говорить, и сказал:

– Эжы велела.

Услышав голоса, Жоргал в юрте успел спрятаться под козьими хунжэлами, которыми зимой они укрывались по ночам. Нагаса заглянул в юрту, но его не заметил.

– Зачем дети под луной спят? – стал он ругаться. – Нехорошо, сохнуть будут!

Луна стояла большая, круглая. Сестра испугалась, и мать увела ее в юрту. Больжи уснул один, а утром мать сказала ему, что ночью они с Жоргалом увезли отца в сопки, там и оставили, не закидав землей, на съедение волкам и лисам. Без ламы обеспечить ему благоприятное перерождение можно было единственным способом: отдать его плоть на благо других живых существ.

Жоргал прятался в юрте, пока через неделю не объявились трое из тех мужчин, кого угнал на войну Ергонов. От них в улусе узнали, что красные победили Унгерна, он отступает на юг, в Монголию. Жоргал обрадовался, побежал к своей невесте Сагали, чтобы подарить ей добытый в бою железный карандаш, но с полпути вернулся, заметив подъезжающий к Хара-Шулуну конный отряд. Он сказал, что идет войско Унгерна, и Больжи с матерью вышли посмотреть на этих людей. Среди них были офицеры, русские и бурятские казаки, был один лама в очках, в тибетского покроя курме с широкими обшлагами, были халхасские монголы в своих колпаках, разбойники чахары в медвежьих шапках, китайцы с маленькими лицами и еще какие-то люди, про которых даже нагаса не мог сказать, кто они и откуда родом. Впереди скакал высокий бледноглазый всадник в желтом княжеском дэли с погонами джян-джина, в военной фуражке и в длинных русских сапогах. Под ним был долгоногий халюный жеребец почти без гривы. Он шел ровной рысью, и всадник не трясся на нем, как степняки на своих маленьких лошадках, а величественно вздымался и опадал в седле, прямой и страшный.

Возле субургана казаки развели костры, стали варить похлебку и печь мясо, тем временем трое верховых объехали избы и юрты улуса, сзывая людей на сходку. Тех, кто не хотел идти, гнали ташурами. Мать надела шапку, чтобы не показывать небу макушку головы, ибо ее открывают ищущие смерти, надела безрукавку, чтобы не показывать земле спину с лопатками, ибо тогда земля позовет лечь на себя, и пошла туда, куда все. Больжи увязался за ней, а Жоргал с сестренкой остались в юрте, смотрели сквозь дырку.

Опускались сумерки, было то время суток, когда дым от костра кажется молочно-белым, когда в сопках нельзя различить отдельные деревья, когда каждый звук в степи разносится далеко и долго не тает, дабы то, чего не видит глаз, слышало бы ухо.

Неподалеку от субургана стояли резные, выкрашенные в красный цвет коновязные столбы– сэргэ, к которым паломники, приезжая сюда, привязывали лошадей. Сейчас к одному из них была привязана стройная белая кобыла, оседланная и взнузданная. Очкастый лама погладил ее по морде, что-то шепнул ей на ухо и встал рядом с русским джян-джином в монгольском дэли.

– Унгэр, – шепнул нагаса.

Призывая собравшихся к вниманию, Унгерн поднял правую руку с темной от загара кистью. Рукав дэли сполз, обнажилась незагорелая светлая рука, и когда раздался высокий, пронзительно-тонкий, как у сварливой женщины, голос джян-джина, еще несколько секунд все продолжали смотреть не в лицо ему, а на эту воздетую к небесам руку. Казалось, первые слова вышли не из его уст, а упали откуда-то сверху, понятные, но странно измененные чужим выговором.

Сначала Унгерн сказал, что если русские со звездами на шапках придут сюда, то это ненадолго, скоро примчится с юга могучее войско с именем грозного Махакалы на устах, с его словом на головах, и покорит все земли до самого Байкала.

Затем он предупредил, что русские станут обращать всех в новую красную веру, улан-хаджин, и кто примет ее, изменив желтой, у тех чахары при жизни вырвут сердце, а после смерти такие люди попадут в седьмой ад, будут мучиться на меч-горе, поросшей нож-деревом. Сорок девять ножей войдут отступнику в печень и по трижды семь в каждый глаз, а у того, кто станет проповедовать красную веру, демоны посеют на языке бурьян и верблюжьи колючки.

– Смотрите, – в наступившей тишине объявил очкастый лама, – и увидите: сам великий Саган-Убугун хранит нашего джян-джина. Он не позволит пулям коснуться его тела.

Унгерн выпустил поверх ворота шелковый гау, висевший у него на шее на шнурке и медленно обошел передние ряды, показывая на нем изображение Белого Старца. Некоторым позволено было его потрогать.

– Смотрите, смотрите! – прищелкивая языком, восклицал лама. – Это дар Богдо-гэгена, святейшего Джебцзун-Дамба-хутухты… Хум!

Двое чахаров расстелили возле коновязных столбов белую кошму, Унгерн сел на нее, подвернув под себя ноги, а большие пальцы рук заложив за пояс дэли. Белая кобыла находилась теперь справа от него, совсем близко, он без труда мог бы дотянуться до ее копыт. Очкастый лама достал фляжку с водкой или хорзой, побрызгал из нее на четыре стороны света, ублажая и приглашая в свидетели тэнгриев севера, юга, востока и запада, духов тайги, гор, степей и пустынь, напоследок вылил несколько капель перед собой и простерся на окропленной земле, читая молитву.

Прошло с полминуты, вдруг белая кобыла с радостным ржанием вскинула морду, словно почуяв приближение хозяина, вздрогнула и под внезапной тяжестью чуть присела на задние ноги. Больжи понял, что невидимый всадник с размаху опустился в украшенное серебром седло.

– Он здесь! – воскликнул лама.

От группы офицеров отделился один, кривоногий, с лицом гурана-полукровки. С винтовкой в руке он пошел прямо на толпу, испуганно раздавшуюся перед ним, остановился шагах в двадцати от того места, где сидел Унгерн, щелкнул затвором и, повернувшись, стоя прицелился в своего джян-джина.

В тишине хитрый нагаса сказал:

– Не могу глядеть! Лучше глаза закрою.

Блеклые глаза Унгерна спокойно смотрели на изготовившегося к стрельбе офицера.

– Готовсь… Пли! – приказал он, как герой, чье последнее желание – самому подать команду для собственного расстрела.

Хлопнул выстрел.

Унгерн остался сидеть в той же позе, лишь улыбка появилась на заросшем рыжеватой щетиной лице.

– Славен будь, о великий! – провозгласил лама, воздевая руки перед белой кобылой.

– Хум! – отозвался нагаса.

Многие в страхе подхватили:

– Хум! Хум!

Казаки и монголы стояли у костров, офицеры кучкой покуривали в стороне, но тоже смотрели. Только один, совершенно не интересуясь происходящим, развлекался тем, что метал нож в самый высокий из коновязных столбов.

– Козловский! Перестань, – попросил его кто-то из товарищей, но тот продолжал свое занятие.

Сталь глубоко входила в подгнившее дерево, дробно трепетала остановленная в полете тяжелая рукоять. Вонзаясь, лезвие разжимало древесные волокна, выдавливало из них влагу вчерашнего дождя. Офицер двумя пальцами стирал ее с металла, перехватывал нож за острие и швырял опять, словно хотел выяснить, до какого по счету броска вода будет выступать на столбе.

– Еще раз! – велел Унгерн.

Гуран, стрелявший в него, оглянулся на толпу.

– Кто-нибудь, подойдите ко мне.

Нагаса, первым сообразив, для чего это нужно, подбежал, встал у него за спиной, вытянул шею и старательно зажмурил один глаз, чтобы убедиться и засвидетельствовать, что ствол винтовки направлен точно в цель.

– В сердце! – объявил он, стукая себя по левому боку.

Вновь грянул выстрел, но и эта пуля безвредно исчезла вслед за первой. Лязгнул передергиваемый затвор, пустая гильза, кувыркаясь, полетела в траву. Больжи хотел подобрать ее, но гуран оттолкнул его, взял гильзу и положил в карман.

Показывая, кому он обязан спасением, Унгерн благодарно поднес к губам шелковый гау с изображением Белого Старца.

– Саган-Убугун, о! – восхищенно сказал нагаса. – Мы знаем!

Гуран протянул ему винтовку:

– Хочешь сам выстрелить?

Нагаса испугался и спрятался в толпе.

– Кто хочет выстрелить в джян-джина? – спросил очкастый лама.

Никто ему не ответил. Он повысил голос:

– Кто хочет, пусть смело идет! Пусть не боится!

От волнения мать крепко сжала в руке ладошку Больжи.

– Эжы, не дави так мою руку, мне больно, – попросил он.

Она ослабила пальцы, Больжи вырвался, бросился к ламе, но не смог выговорить ни слова, лишь тыкал пальцем себе в грудь. Мать ахнула, рванулась за ним, но ее остановили.

– Ты смелый мальчик, – улыбнулся лама. – Детский глаз остер, детская душа не знает обмана. Бери ружье, мальчик, и стреляй.

Больжи взял протянутую ему винтовку и едва не выронил, такая она была тяжелая.

– Ложись. Стреляй лежа, – сказал гуран.

Больжи обнял винтовку, вместе с ней лег на объеденную овцами траву, как вдруг вспомнил, что это чужое ружье, нужно объяснить ему, кого оно должно слушаться. Он снова встал, оставив винтовку на земле, приспустил штаны, чтобы помочиться на дуло, как всегда делал перед охотой отец, но не сумел выжать из себя ни капли.

Гуран уложил его на землю.

– Руку давай сюда, эту – сюда…

Когда приклад упирался в плечо, указательный палец не доставал до спуска, пришлось подать винтовку назад. Мушка прыгала, Больжи видел перед собой белые страшные глаза мангыса, целился между ними и шептал: «Не защищай его, Саган-Убугун! Он убил моего отца, я убью его. Отойди от него, Саган-Убугун! Встань далеко от него! Все молочные пенки будут твои, ни одной не съем!»

Приклад не упирался в плечо, отдачи не было. Выстрелив, Больжи вскочил и сразу уткнулся в живот матери, которая уже склонялась над ним, плача, обнимала, дышала в ухо.

– Его хранят демоны, сынок!

– Это твой сын? – спросил Унгерн.

– Да, – сказала мать.

– Почему твой сын хотел убить меня?

Она не ответила. Унгерн перевел взгляд на Больжи.

– Подойди ко мне, мальчик.

Он подошел.

– Почему ты хотел убить меня? Что я сделал тебе плохого?

Глядя в землю, Больжи катал босой ногой камешек и молчал. Унгерн усадил его рядом с собой, ласково приобнял за плечи.

– Как тебя зовут?

– Больжи.

– Не бойся, Больжи, скажи правду. Ты хотел убить меня?

Больжи беззвучно пошевелил губами. Унгерн засмеялся и громко сказал:

– Говорит, что хотел убить меня!

– Нет! – крикнула мать, но Унгерн даже не посмотрел в ее сторону.

– Безродный! Стреляй в него! – приказал он гурану.

Мать с воплем схватилась за винтовку, ее оттащили. Больжи рванулся прочь, но Унгерн крепко держал его за локоть, отстранившись на расстояние вытянутой руки, чтобы самому не угодить под пулю. Двое чахаров крутили матери локти, она выгибалась и выла, шапка ее упала на землю. Ударил выстрел, еще пару секунд Больжи сидел прямо, пока Унгерн не перестал его удерживать. Глаза у него закатились, в горле булькнуло, и он упал лицом в кошму. Темное рвотное пятно растеклось на светлом войлоке.

Одним пальцем Унгерн приподнял ему подбородок, похлопал по щекам.

– Ничего, мальчик. Ничего.

Мать отпустили, она подхватила Больжи, как младенца, на руки, целовала, вытирала ему рот.

– Эжы, там твоя шапка, – говорил он. – Шапку потеряла.

Унгерн сорвал пучок травы, почистил испачканный рвотой сапог и поднялся на ноги, сказав:

– Мальчик жив, потому что Саган-Убугун хранит всех тех, на кого указываю я.

Гуран повел винтовку вбок. Грохнуло, крутившийся неподалеку лохматый пес подпрыгнул, с визгом поволочился по песку, оставляя кровавый след. Когда он затих, Унгерн начал развязывать пояс дэли. Развязал, встряхнул. Какие-то металлические комочки со слабым звяканьем просыпались на кошму.

– Подойдите ближе, – пригласил он.

Сперва подошли самые смелые, понемногу сзади стали напирать остальные, тесня смельчаков, которые из последних сил пытались удержаться у края кошмы, не наступить на войлок, где только что сидел джян-джин. На кошме лежали три сплющенные пули.

Носком сапога собрав их вместе, Унгерн сказал, что эти пули сплющились о ладонь Саган-Убугуна, упали, застряли в поясе, и так же упадут тысячи тысяч пуль, направленных в него красными, бессильных причинить ему вред. Война будет долгой, но разве можно победить человека, пред которым сам великий Саган-Убугун держит свою ладонь? Сегодня он держал ее неподвижно, просто ловил пули на лету, давил их пальцами и бросал за пояс, а если выстрелит настоящий враг, Саган-Убугун отобьет пущенную пулю, пошлет ее обратно, прямо в сердце стрелявшему.

– Когда я вернусь, – пообещал Унгерн, – этот день будет днем радости для добрых людей, днем горя – для злых, принявших красную веру, изменивших желтой.

Три пули он положил в карман, а четвертую кинул Больжи.

– Лови!

Тот изловчился и поймал, но мать шлепнула его по руке.

– Брось!

Больжи помотал головой.

Она стала разжимать ему кулак, он отдернул руку, быстро засунул пулю в рот, стиснул зубы и вдруг увидел, что к ним бежит Жоргал. Мать его не замечала. Ругаясь и всхлипывая, она пыталась пальцем залезть Больжи за щеку, чтобы выковырять оттуда проклятую пулю, а он едва не проглотил ее, видя, как Жоргал упал перед Унгерном на колени и лбом коснулся земли.

– Ты кто? – не узнавая, спросил Унгерн.

Жоргал указал на Больжи.

– Его брат. Мой брат хотел убить тебя, потому что ты убил нашего отца. Отец не хотел отдавать мне мою лошадь, и ты убил его.

– А-а, – вспомнил Унгерн.

– Я убежал от тебя, а теперь опять пришел. Я видел твою силу, больше не убегу. Возьми меня в свое войско, нойон-генерал!

4

На фотографии у Жоргала были толстые щеки, небольшой рот с капризно вырезанной верхней губой.

– Молодой был, – сказал Больжи, – но умный. В год Змеи родился.

Он взял пустой стакан, перевернул его на столе вверх донцем и объяснил, постукивая по нему кончиком ножа:

– Вот субурган, тут Унгэр сидел. Наша юрта совсем близко была.

Больжи придвинул к стакану консервную крышку, которую мы с ним использовали как пепельницу, но тут же передумал и вместо нее поставил тарелку с кровяной колбасой.

– Хорошая юрта, – добавил он. – Большая.

Крышка не могла дать мне представление о размерах юрты, на это способна была только тарелка. По ободку ее, обрамленная венком из колосьев, шла надпись: «Предприятия общепита под огонь рабочей самокритики!»

Между тарелкой и стаканом Больжи пристроил нож.

– Вот дорога, по ней он и бежал. Я хотел закричать: «Жоргал!» А пуля во рту, мешает. Понять не могли, что он задумал.

Я положил шелковый пакетик на ладонь. Амулет был невесом, как палый осенний лист, но от его невесомости, бесплотности, воздушной старческой сухоты, странно противоречащих грубой материальной силе, которую Больжи ему приписывал, возникло суеверное сомнение в том, что законы природы на всем пространстве истории действуют с равной неизбежностью.



Спали часа три, не больше. Едва стемнело, Безродный, как было приказано, разбудил Унгерна.

– Вставайте, ваше превосходительство… Пора.

Чтобы запутать след, двинулись на восток, а верстах в десяти от Хара-Шулуна свернули к югу. Поначалу отряд растянулся по степи, кто-то отставал, кто-то вырывался вперед, но вскоре кони и всадники стали жаться друг к другу. Ехали тесно, и от этого отряд казался совсем крошечным, беззащитным, затерянным в ночи. Узенькая живая полоска, спаянная человечьим и лошадиным теплом, за пределами которой нет ничего, кроме ветра и смерти.

Козловский, нахлестнув коня, поравнялся с Унгерном.

– Один вопрос, Роман Федорович… Нагоним дивизию, и куда?

– А куда бы вы хотели?

– В Маньчжурию, как все. У меня жена в Харбине.

– Вы разве женаты?

– Женился в прошлом году.

– Напрасно. Настоящий воин не должен иметь семьи. Тревога за близких уменьшает храбрость.

– Виноват, но у вас ведь тоже есть жена, – заметил Козловский, зная, впрочем, что барон женился на маньчжурской принцессе Цзи не по любви, а из политических расчетов.

– Уже нет, – ответил Унгерн. – Я развелся с ней перед походом на Ургу.

Оба замолчали. Под луной волнами серебрилась гонимая ветром трава, дальше всё тонуло во мраке. Степь была, как гигантский прокопченный котел, пустой и гулкий, лишь на самом дне оставалась горсточка просяных крупинок от съеденной похлебки – сорок всадников.

Среди них трясся в седле Найдан-Доржи. Временами веки его смыкались, он проваливался в глубокий сон, длившийся всего несколько мгновений, тогда пение ветра, еканье конских селезенок и мерный шум травы под копытами преображались в голоса людей, которых он когда-то знал, но которые сейчас находились за тысячи верст от него. Русские слова перебивались монгольскими, тибетскими, затем вдруг отчетливо донеслась французская речь.

По-французски говорил сиамский принц, во сне Найдан-Доржи сразу узнал его голос. Этот по-европейски одетый, изящный человечек, со знанием дела рассуждавший о русских сезонах в Париже и об «Антант Кордиаль», перед войной прибыл в Россию с официальным визитом. В столицу его доставил французский броненосец, и он с большей охотой присутствовал на балете в Мариинском театре, чем на хурале в буддийском храме у Елагина острова. Найдан-Доржи как единоверец сопровождал его при осмотре петербургских достопримечательностей. Было слякотно, одна лужа разлилась во всю ширину Университетской набережной, откуда высокий гость любовался видом на Неву. Прежде чем подъехал автомобиль, двое его приближенных прямо в пиджачных парах, в ослепительных сорочках с галстуками спокойно легли в эту лужу, а принц так же невозмутимо по их спинам перешел на сухое место, после чего поведал своим русским спутникам об отшельнике, который в столетнем уединении отрастил волосы до земли и в нужный момент покрыл ими грязь под ногами Будды Шакьямуни.

Недавно Найдан-Доржи рассказал Унгерну эту легенду, упомянув про сиамского принца. «Все земные владыки, – добавил он, – совершают одинаковую ошибку: они хотят, чтобы люди устилали перед ними дорогу собственными волосами, но не дают им в покое отрастить эти волосы, довольствуясь подставленной спиной».

Увы, барон был глух к подобным аллегориям. Он скучал, слушая о четырех благородных истинах буддизма, о трех его драгоценностях и о восьмеричном пути спасения, зато стремился узнать всё о магических тантрийских церемониях и учил наизусть заклинания, которые Найдан-Доржи записывал для него русскими буквами. Из бесчисленных титулов Будды Шакьямуни ему больше всего нравился такой: остригший ногти ног своих на головах властителей трех миров.

Найдан-Доржи подозревал, что его ученик мечтает сделать то же самое, но успокаивал себя тем, что нельзя, не поймав птицу, выпустить ее на волю, и невозможно предоставить мир естественному развитию, не завоевав его прежде. Оба они шли одной дорогой, вместе катили колесо учения, хотя в конце пути видели разное. Неправда была мостом над бездной, которая разверзлась перед ними после поражения под Троицкосавском, но Найдан-Доржи верил: он сам разрушит этот мост, едва они окажутся на другой стороне.

Три очка в павлиньем пере – знак трех миров, думал он. Первый – земля, где скоро от моря до моря воцарится желтая религия и где они пока скачут неведомо куда, спасаясь от красных. Второй мир – небо, третий – область невидимого. Познавший все три обнаружит истину в самом себе.

Найдан-Доржи окончательно проснулся. Луна скрылась в тучах, область невидимого начиналась на расстоянии вытянутой руки.

Слева, привязанная к его седлу, шла белая кобыла. Она летела налегке, играючи, забегала вперед, тревожа смирного иноходца Найдан-Доржи – тонконогая, с лебединой шеей, с гривой, как дым. Ехавший сзади Жоргал не спускал с нее глаз, пытаясь различить над хребтом силуэт незримого седока. Он хотел увидеть Саган-Убугуна и наконец увидел, как прозрачная тень поднялась от седла раздаваясь всё шире, всё выше – до самого неба. Тьма за ней выцветала, а редкие звезды бледнели, заслоненные этой тенью.

Унгерн скакал впереди, спина его казалась каменной.

«Уйди от него, Саган-Убугун! – взмолился Жоргал. – Ты знаешь, он несет смерть. Зачем ты хранишь его от смерти?»

Засыпая, Найдан-Доржи опять уронил голову на грудь. Жоргал догнал его и на скаку незаметно отвязал от седла повод белой кобылы. Освобожденная, она радостно рванулась вперед, но далеко не убежала, пошла, красуясь, в голове отряда, пока кто-то не нагнал ее и не отдал повод Найдан-Доржи.

Жоргал понял, что еще не время. Сердце сжималось от стыда, что погубил отца и бессилен отомстить убийце, но еще страшнее была мысль о том, что война, которую затеял бессмертный человек, никогда не кончится. Пожалуйста, воюй, если сам тоже мягкий, как все люди. А нет для тебя смерти, сиди дома, других на войну не зови.



К утру показались между сопками бревенчатые зимники, кошары и летние восьмистенки богатого улуса Халгай. Козловский предложил объехать его стороной, чтобы красные не могли взять их след, но Унгерн направил коня к воротам в изгороди.

Здесь повторилось всё то, что Жоргал уже видел сквозь дырку в родной юрте: гремели выстрелы, потрясенно ахала толпа, сыпались на кошму раздавленные Саган-Убугуном пули. Унгерн объяснил, чья рука плющит свинец, как воск, и трое парней, еще не женатых, не отвязавших поводья от золотых отцовских коновязей, попросились к нему воевать за желтую веру. Довольный, он распорядился даром ничего не брать, хлеб и баранов покупать за деньги.

Передневали в Халгае. Очнувшись от тяжкого предзакатного сна, Козловский лежал под стеной летника, прислушивался к разговору двоих расположившихся поблизости забайкальских казаков.

– Я, может, сам в Бога не шибко верую, – говорил один, – но, опять же, в своего не верую, так ведь? Он наш, Бог-от, Исус Христос, хочу – верую в Его, хочу – нет. Временно, может, или постоянно. Ему виднее. А вот зачем наш барон под чужого бога полез, это мне в ум не входит. Свой, он ведь, как жена. Пьян придешь – простит, прибьешь – поплачет и обратно простит. Куда ей деваться? А чужой бабе что! Она за тебя не в ответе.

– Бог у всех наций один, – рассудил второй, – только веры разные.

– А сатана?

– Тоже один. Вот бесы – те по нациям.

– Барона-то которые одолевают, наши или ихние?

– Ты что, видал их? Откуда знаешь?

– Я при нем еще с Даурии, – сказал первый казак. – Он там такие штуки выделывал, что рассказать кому, не поверят. Иной раз ночью выйдет один в сопки и давай лупить из револьвера, пока патроны не кончатся. Стреляет, стреляет, стреляет. А в кого стреляет, не поймешь. Вернется черный весь, тут уж ему под руку лучше не попадайся. Как-то офицеры, кто похрабрее, спрашивают его: «Вы в кого стреляете, ваше превосходительство? Кого убить хотите?» Он только рукой махнул. «Да кого там! – говорит. – Хоть стреляй, хоть нет, не убьешь все равно!»

– Это наши бесы, русские, – подал голос Козловский. – По повадке видать.

Казаки настороженно притихли. Потом один возразил:

– А я думаю – ихние. Наши-то, поди, радуются, что он в чужую веру перекинулся. На что им его стращать?

– Наши, – упрямо повторил Козловский и пошел искать Унгерна.

Тот в одиночестве, без офицеров, как в последнее время бывало всё чаще, сидел возле костра, на котором Безродный жарил шашлык. С его запястья свисали буддийские четки из ста восьми костяных зерен.

– Мы, что ли, в каждом улусе будем устраивать этот спектакль? – присаживаясь рядом, спросил Козловский. – Простите, Роман Федорович, но мои люди спрашивают: на вас, может, уже и креста нет? Что мне им отвечать?

– Крест есть, – на удивление мирно сказал Унгерн. – Учение Будды не противоречит Евангелию.

Безродный начал переворачивать шомполы с нанизанными на них кусками баранины. Стекающий жир переливчато защебетал на углях.

Козловский потряс головой, отгоняя наваждение.

– Ч-черт! Оглянуться тянет, не синички ли попискивают. В сирени где-нибудь.

– Понимаю, – покивал Унгерн. – Я как в лес войду, сразу грибы начинаю высматривать. И ведь знаю, что нет их здесь, порядочных, а все равно ищу.

Подобных признаний от него давно никто не слыхал. Козловский решил воспользоваться его настроением и вернулся к прерванному ночью разговору:

– У многих офицеров семьи остались на востоке. Все надеются, что вы поведете дивизию в Маньчжурию.

– Нет, – ответил Унгерн. – Мы возвращаемся в Халху.

– Зачем? Все равно Ургу скоро займут красные, мы не в силах им помешать.

– Я не говорил, что собираюсь идти в Ургу. Мы двинемся на запад, в район Кобдо.

– А потом куда?

– В Тибет.

– Через Гоби? – ужаснулся Козловский.

– Как же еще?

– Это верная смерть! Осенью Гоби непроходима.

– Дождемся зимы. Корма для лошадей там есть, нам хватит, если двигаться небольшими отрядами, а воду зимой вполне заменяет снег… Я послал письмо Далай-ламе, он примет нас на службу. В нужное время вернемся, тогда посмотрим, чья возьмет.

– Офицеры и казаки не пойдут с вами в Тибет, – дерзко сказал Козловский. – Будет бунт.

– Угрожаете?

– Упаси бог! Просто никто не поверит, что можно пройти Гоби и начать всё сначала. Красные уже не те, что были в восемнадцатом году.

– За три года, – возразил Унгерн, – они не научились воевать. Если бы под Троицкосавском я окружил их так же, как они меня, ни один не ушел бы. А в следующем походе со мной будет сто тысяч тибетцев и монголов.

– Откуда они возьмутся?

– Саган-Убугун поможет мне. Видали, какой ба-тор пришел к нам вчера в Хара-Шулуне? Между прочим, из дезертиров. Через год-два у меня будет целое войско таких, как он. В Священном Писании где-то говорится, что в конце времен желтая раса двинется на белую и осилит.

– В Библии? – усомнился Козловский. – Про желтую расу?

– Да, только мне не могли найти это место. А последние времена не за горами. Поглядите вокруг – брат пошел на брата, сын на отца, все голодают, все забыли правду. Говорят, зимой на Богдоуле видели черного зайца. Знаете, что из этого следует?

– Нет.

– Каждую тысячу лет в заячьей шкурке чернеет один волосок. Когда почернеют все, начнется война буддистов с неверными, потом наступит всемирное царство будды Майдари. Это буддийский мессия, владыка будущего. Если вы внимательно прочли мой последний приказ по дивизии, помните, наверное, под конец я там вставил из пророка Даниила – про смутные времена, и что в конце их восстанет Михаил, князь великий. Все думают, это относится к великому князю Михаилу Александровичу. Он будто бы не был убит в Перми, а бежал то ли в Англию, то ли в Китай и вот-вот объявится.

– Вы сами разве в это не верите?

– Раньше верил, да. Теперь – нет. Мне открылось, что Михаил, о котором предречено в Писании, и есть Майдари. Библия и буддийские книги свидетельствуют об одном и том же. Что касается тысяча триста тридцать пятого дня с прекращения ежедневной жертвы, мы просто неправильно считали. Считать нужно с закрытия церквей в прошлом году. К этому сроку я выйду из Лхасы, верну Монголию, вторгнусь в Китай и посажу на престол императора Пу И. Вместе с его армией мы двинемся в Сибирь, после – в Россию, в Европу. Желтая раса победит, всюду будет буддизм, буддизм, буддизм.

Козловский слушал, понимая, что его жизнь принадлежит безумцу. Нужно было срочно что-то предпринимать.

– Роман Федорович, – сказал он, бесстрашно глядя в его белесые стеклянные глаза маньяка, – в будущей войне я не смогу сражаться рядом с вами, этого не позволяет моя честь.

– Почему?

– Я русский человек и буду воевать на стороне белой расы.

На углях дотлевала какая-то брошенная туда Безродным кошачья травка. Она призвана была напоить шашлык своим ароматом. Вдыхая ее запах, перебирая четки, Унгерн кивнул.

– Хорошо, я вас отпускаю. Езжайте к жене.

Козловский затаил дыхание. Невозможно было поверить, что он с такой легкостью добился того, о чем мечтали все, но никто не смел даже заикнуться об этом. Дезертиров казнили с большей жестокостью, чем пленных комиссаров.

– Езжайте, – повторил Унгерн. – Я ценю смелых людей… Только верните карту.

У Козловского сжалось сердце: добраться до китайской границы без карты было едва ли не труднее, чем пройти через Гоби в Тибет, но через десять минут, уже с карабином за спиной и набитыми вьюками он подъехал к затухающему костру, спешился, достал из полевой сумки и отдал Унгерну самую точную из имевшихся на сегодняшний день карт Монголии – десятиверстку, начерченную мелиоратором Лисовским. В ургинской литографии ее размножили всего в трех экземлярах. Унгерн хотел свести к минимуму риск, что карта попадет к красным. Сам он ориентироваться по ней не умел, прибегал к услугам опытных в штабном деле офицеров. Козловский был одним из них, но скопировать карту раньше не посмел, чтобы не нашли копию и не обвинили в подготовке к побегу, а сейчас побоялся тратить на это время – барон в любой момент мог передумать.

Вынимая карту, он нечаянно выронил на землю лежавшее вместе с ней павлинье перо, которое после взятия Урги получил от Богдо-гэгена заодно с титулом ван, званием «Истинно усердный» и правом иметь коричневые поводья на лошади. Перо было не с тремя, как у барона, а с двумя очками. Область невидимого Козловскому не подчинялась.

Найдан-Доржи, сидевший рядом с Унгерном, поднял перо, начал бережно расправлять измочаленный стебель, разглаживать спутанные волокна. Видно было, что знак его сана Козловский хранил без должного почтения.

– Можешь воткнуть себе в зад, – шепнул он Найдан-Доржи, но так, чтобы Унгерн не услышал.

Застегивая сумку, с изумлением увидел, что Безродный подает ему шомпол с готовым шашлыком. Без приказа барона ему бы это в голову не пришло.

– Берите, берите, – улыбнулся Унгерн.

Он, казалось, наслаждался собственным милосердием, в чем тоже сквозило безумие.

Козловский принял дар и взялся за поводья, но Унгерн остановил его.

– Подождите! Если доберетесь до Харбина, попрошу вас молчать об этом…

Он выразительно потеребил шнурок висевшего у него на груди амулета.