ПРОИЗВЕДЕНИЯ
:
Н. К.
Н. Н.
ПРЕДИСЛОВИЕ К ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОМУ ТОМУ.
Основная работа над входящими в 27 том художественными произведениями протекала у Толстого в конце 1880-х годов и в 1890 году. Одно из этих произведений («Дьявол») Толстым не было окончательно отделано и впервые напечатано лишь после его смерти.
Из вышедших в свет при жизни Толстого произведений «Крейцерова соната» перепечатывалась в большинстве изданий с текста, впервые опубликованного в 1890 г. в тринадцатой части сочинений Толстого и напечатанного по копии, переписанной С. А. Толстой, заключавшей в себе множество отступлений от подлинного толстовского текста — бессознательных и частью сознательных. Ни этой копии ни корректур повести Толстой не читал. Отсюда большое число искажений, вкравшихся в печатный текст «Крейцеровой сонаты» и лишь частично устраненных по неавторитетным спискам в некоторых заграничных изданиях и преимущественно в двенадцатом издании сочинений Толстого 1911 г., но вновь спорадически появлявшихся в последующих изданиях повести.
Что касается „Послесловия к «Крейцеровой сонате», также не авторизованного Толстым ни в копии, с которой оно печаталось, ни в корректурах, то текст его в России вплоть до последнего времени печатался с существенными цензурными пропусками (исключение представляет собой единственная перепечатка «Послесловия» с заграничного издания В. Г. Черткова в брошюре «О половом вопросе. Мысли графа Л. Н. Толстого, собранные В. Г. Чертковым», напечатанной в журнале «Всемирный вестник» за 1906 г. и изданной затем отдельно).
Рассказ «Франсуаза» всё время печатался или по тексту, искаженному в интересах «благоприличия» А. С. Сувориным и впервые напечатанному в его газете «Новое время», или, реже, по искусственно скомбинированному тексту И. И. Бирюкова, в который лишь частично были введены купюры, сделанные Сувориным.
В настоящем издании все эти произведения — в результате изучения относящегося к ним рукописного материала — впервые появляются в печати в неискаженном виде.
Помимо вариантов литографированных редакций «Крейцеровой сонаты» и «Послесловия» к ней, печатаются ранние рукописные редакции, планы и варианты входящих в этот том художественных произведений, доселе в большинстве неопубликованные.
Из статей, входящих в состав данного тома, впервые публикуются три неоконченных отрывка. К статьям: «Для чего люди одурманиваются?» и «Предисловие к «Севастопольским воспоминаниям» Ершова» даны обширные варианты, впервые извлеченные из черновых рукописей автора; в статье «Для чего люди одурманиваются?» восстановлен пропуск, сделанный по цензурным условиям. В комментариях к статье «О соске» приводятся толстовские тексты, затерявшиеся в проредактированной им рукописи другого автора. Из других статей Предисловие к «Злой забаве» В. Г. Черткова и «Carthago delenda est» до сих пор не включались в собрания сочинений Толстого. Тексты всех статей проверены по рукописям.
Художественные произведения данного тома приготовлены к печати, редактированы и комментированы Н. К. Гудзием.
Вся работа по подготовке к печати текстов статей и составлению комментариев к ним сделана В. Д. Пестовой, под редакцией Н. Н. Гусева.
В составлении указателя к тому принимала участие А. И. Толстая-Попова.
Н. Гудзий
Н. Гусев.
РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ.
Тексты произведений, печатавшихся при жизни Толстого, печатаются по новой орфографии, но с воспроизведением больших букв во всех, без каких-либо исключений, случаях, когда в воспроизводимом тексте Толстого стоит большая буква, и начертаний до-гротовской орфографии в тех случаях, когда эти начертания отражают произношение Толстого и лиц его круга («брычка», «цаловать»).
При воспроизведении текстов, не печатавшихся при жизни Толстого (произведения, окончательно не отделанные, неоконченные, только начатые и черновые тексты), соблюдаются следующие правила.
Текст воспроизводится с соблюдением всех особенностей правописания, которое не унифицируется, т. е. в случаях различного написания одного и того же слова все эти различия воспроизводятся («этаго» и «этого», «тетенька» и «тетинька»).
Слова, не написанные явно по рассеянности, вводятся в прямых скобках, без всякой оговорки.
В местоимении «что» над «о» ставится знак ударения в тех случаях, когда без этого было бы затруднено понимание. Это ударение не оговаривается в сноске.
Ударения (в «что» и других словах), поставленные самим Толстым, воспроизводятся, и это оговаривается в сноске.
Неполно написанные конечные буквы (как, напр., крючок вниз вместо конечного «ъ» или конечных букв «ся» в глагольных формах) воспроизводятся полностью без каких-либо обозначений и оговорок.
Условные сокращения (т. н. «абревиатуры») типа «кый» вместо «который», и слова, написанные неполностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках: «к[отор]ый», «т[акъ] к[ак]» лишь в тех случаях, когда редактор сомневается в чтении.
Слитное написание слов, объясняемое лишь тем, что слова, в процессе беглого письма, для экономии времени и сил писались без отрыва пера от бумаги, не воспроизводится.
Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.
Слова, написанные явно по рассеянности дважды, воспроизводятся один раз, но это оговаривается в сноске.
После слов, в чтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках: [?]
На месте не поддающихся прочтению слов ставится: [1 неразобр.] или: [2 неразобр.], где цыфры обозначают количество неразобранных слов.
Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что редактор признает важным в том или другом отношении.
Незачеркнутое явно по рассеянности (или зачеркнутое сухим пером) рассматривается как зачеркнутое и не оговаривается.
Более или менее значительные по размерам места (абзац или несколько абзацев, глава или главы), перечеркнутые одной чертой или двумя чертами крест-на-крест и т. п., воспроизводятся не в сноске, а в самом тексте, и ставятся в ломаных ‹ › скобках; но в отдельных случаях допускается воспроизведение в ломаных скобках в тексте, а не в сноске, и одного или нескольких зачеркнутых слов.
Написанное Толстым в скобках воспроизводится в круглых скобках. Подчеркнутое печатается курсивом, дважды подчеркнутое — курсивом с оговоркой в сноске.
В отношении пунктуации соблюдаются следующие правила: 1) воспроизводятся все точки, знаки восклицательные и вопросительные, тире, двоеточия и многоточия (кроме случаев явно ошибочного написания); 2) из запятых воспроизводятся лишь поставленные согласно с общепринятой пунктуацией; 3) ставятся все знаки в тех местах, где они отсутствуют с точки зрения общепринятой пунктуации, причем отсутствующие тире, двоеточия, кавычки и точки ставятся в самых редких случаях.
При воспроизведении многоточий Толстого ставится столько же точек, сколько стоит у Толстого.
Воспроизводятся все абзацы. Делаются отсутствующие в диалогах абзацы без оговорки в сноске, а в других, самых редких случаях — с оговоркой в сноске: Абзац редактора.
Примечания и переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому и печатаемые в сносках (внизу страницы), печатаются (петитом) без скобок.
Переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие редактору, печатаются в прямых [ ] скобках.
Пометы: *, **, ***, **** в оглавлении томов, на шмутц-титулах и в тексте, как при названиях произведений, так и при номерах вариантов, означают:
Л. Н. ТОЛСТОЙ
1889 г.
Размер подлинника
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1889—1890 гг.
ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
**** КРЕЙЦЕРОВА СОНАТА
«А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем» (Матфея V, 28).«Говорят Ему ученики Его: если такова обязанность человека к жене, то лучше не жениться.Он же сказал им: не все вмещают слово сие, но кому дано.Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так, и есть скопцы, которые сделали себя сами скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить, да вместит» (Матфея XIX, 10, 11, 12).
I.
Это было ранней весной. Мы ехали вторые сутки. В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния, но трое ехало, так же как и я, с самого места отхода поезда: некрасивая и немолодая дама, курящая, с измученным лицом, в полумужском пальто и шапочке, ее знакомый, разговорчивый человек лет сорока, с аккуратными новыми вещами, и еще державшийся особняком небольшого роста господин с порывистыми движениями, еще не старый, но с очевидно преждевременно поседевшими курчавыми волосами и с необыкновенно блестящими глазами, быстро перебегавшими с предмета на предмет. Он был одет в старое от дорогого портного пальто с барашковым воротником и высокую барашковую шапку. Под пальто, когда он расстегивался, видна была поддевка и русская вышитая рубаха. Особенность этого господина состояла еще в том, что он изредка издавал странные звуки, похожие на откашливанье или на начатый и оборванный смех.
Господин этот во всё время путешествия старательно избегал общения и знакомства с пассажирами. На заговариванья соседей он отвечал коротко и резко и или читал, или, глядя в окно, курил, или, достав провизию из своего старого мешка, пил чай или закусывал.
Мне казалось, что он тяготится своим одиночеством, и я несколько раз хотел заговорить с ним, но всякий раз, когда глаза наши встречались, что случалось часто, так как мы сидели наискоски друг против друга, он отворачивался и брался зa книгу или смотрел в окно.
Во время остановки, перед вечером второго дня на большой станции нервный господин этот сходил за горячей водой и заварил себе чай. Господин же с аккуратными новыми вещами, адвокат, как я узнал впоследствии, с своей соседкой, курящей дамой в полумужском пальто, пошли пить чай на станцию.
Во время отсутствия господина с дамой в вагон вошло несколько новых лиц и в том числе высокий бритый, морщинистый старик, очевидно купец, в ильковой шубе и суконном картузе с огромным козырьком. Купец сел против места дамы с адвокатом и тотчас же вступил в разговор с молодым человеком, по виду купеческим приказчиком, вошедшим в вагон тоже на этой станции.
Я сидел наискоски и, так как поезд стоял, мог в те минуты, когда никто не проходил, слышать урывками их разговор. Купец объявил сначала о том, что он едет в свое имение, которое отстоит только на одну станцию; потом, как всегда, заговорили сначала о ценах, о торговле, говорили, как всегда, о том, как Москва нынче торгует, потом заговорили о Нижегородской ярманке. Приказчик стал рассказывать про кутежи какого-то известного обоим богача-купца на ярманке, но старик не дал ему договорить и стал сам рассказывать про былые кутежи в Кунавине, в которых он сам участвовал. Он, видимо, гордился своим участием в них и с видимой радостью рассказывал, как они вместе с этим самым знакомым сделали раз пьяные в Кунавине такую штуку, что ее надо было рассказать шопотом, и что приказчик захохотал на весь вагон, а старик тоже засмеялся, оскалив два желтые зуба.
Не ожидая услышать ничего интересного, я встал, чтобы походить по платформе до отхода поезда. В дверях мне встретились адвокат с дамой, на ходу про что-то оживленно разговаривавшие.
— Не успеете, — сказал мне общительный адвокат, — сейчас второй звонок.
И точно, я не успел дойти до конца вагонов, как раздался звонок. Когда я вернулся, между дамой и адвокатом продолжался оживленный разговор. Старый купец молча сидел напротив них, строго глядя перед собой и изредка неодобрительно жуя зубами.
— Затем она прямо объявила своему супругу, — улыбаясь, говорил адвокат в то время, как я проходил мимо него, — что она не может, да и не желает жить с ним, так как...
И он стал рассказывать далее что-то, чего я не мог расслышать. Вслед за мной прошли еще пассажиры, прошел кондуктор, вбежал артельщик, и довольно долго был шум, из-за которого не слышно было разговора. Когда всё затихло, и я опять услыхал голос адвоката, разговор, очевидно, с частного случая перешел уже на общие соображения.
Адвокат говорил о том, как вопрос о разводе занимал теперь общественное мнение в Европе, и как у нас всё чаще и чаще являлись такие же случаи. Заметив, что его голос один слышен, адвокат прекратил свою речь и обратился к старику.
— В старину этого не было, не правда ли? — сказал он, приятно улыбаясь.
Старик хотел что-то ответить, но в это время поезд тронулся, и старик, сняв картуз, начал креститься и читать шопотом молитву. Адвокат, отведя в сторону глаза, учтиво дожидался. Окончив свою молитву и троекратное крещение, старик надел прямо и глубоко свой картуз, поправился на месте и начал говорить:
— Бывало, сударь, и прежде, только меньше, — сказал он. — По нынешнему времени нельзя этому не быть. Уж очень образованы стали.
Поезд, двигаясь всё быстрее и быстрее, погромыхивал на стычках, и мне трудно было расслышать, а интересно было, и я пересел ближе. Сосед мой, нервный господин с блестящими глазами, очевидно, тоже заинтересовался и, не вставая с места, прислушивался.
— Да чем же худо образование? — чуть заметно улыбаясь, сказала дама. — Неужели же лучше так жениться, как в старину, когда жених и невеста и не видали даже друг друга? — продолжала она, по привычке многих дам отвечая не на слова своего собеседника, а на те слова, которые она думала, что он скажет. — Не знали, любят ли, могут ли любить, а выходили за кого попало, да всю жизнь и мучались; так по-вашему это лучше? — говорила она, очевидно обращая речь ко мне и к адвокату, но менее всего к старику, с которым говорила.
— Уж очень образованы стали, — повторил купец, презрительно глядя на даму и оставляя ее вопрос без ответа.
— Желательно бы знать, как вы объясняете связь между образованием и несогласием в супружестве, — чуть заметно улыбаясь, сказал адвокат.
Купец что-то хотел сказать, но дама перебила его.
— Нет, уж это время прошло, — сказала она. Но адвокат остановил ее.
— Нет, позвольте им выразить свою мысль.
— Глупости от образованья, — решительно сказал старик.
— Женят таких, которые не любят друг друга, а потом удивляются, что несогласно живут, — торопилась говорить дама, оглядываясь на адвоката и на меня и даже на приказчика, который, поднявшись с своего места и облокотившись на спинку, улыбаясь, прислушивался к разговору. — Ведь это только животных можно спаривать, как хозяин хочет, а люди имеют свои склонности, привязанности, — очевидно желая уязвить купца, говорила она.
— Напрасно так говорите, сударыня, — сказал старик, — животное скот, а человеку дан закон.
— Ну да как же жить с человеком, когда любви нет? — всё торопилась дама высказывать свои суждения, которые, вероятно, ей казались очень новыми.
— Прежде этого не разбирали, — внушительным тоном сказал старик, — нынче только завелось это. Как что, она сейчас говорит: «я от тебя уйду». У мужиков на что, и то эта самая мода завелась. «На, — говорит, — вот тебе твои рубахи и портки, а я пойду с Ванькой, он кудрявей тебя». Ну вот и толкуй. А в женщине первое дело страх должен быть.
Приказчик посмотрел и на адвоката, и на даму, и на меня, очевидно, удерживая улыбку и готовый и осмеять и одобрить речь купца, смотря но тому, как она будет принята.
— Какой же страх? — сказала дама.
— А такой: да боится своего му-у-ужа! Вот какой страх.
— Ну, уж это, батюшка, время прошло, — даже с некоторой злобой сказала дама.
— Нет, сударыня, этому времени пройти нельзя. Как была она, Ева, женщина, из ребра мужнина сотворена, так и останется до скончания века, — сказал старик, так строго и победительно тряхнув головой, что приказчик тотчас же решил, что победа на стороне купца, и громко засмеялся.
— Да это вы, мужчины, так рассуждаете, — говорила дама, не сдаваясь и оглядываясь на нас, — сами себе дали свободу, а женщину хотите в терему держать. Сами, небось, себе всё позволяете.
— Позволенья никто не дает, а только что от мужчины в доме ничего не прибудет, а женщина-жено — утлый сосуд, — продолжал внушать купец.
Внушительность интонаций купца, очевидно, побеждала слушателей, и дама даже чувствовала себя подавленной, но всё еще не сдавалась.
— Да, но, я думаю, вы согласитесь, что женщина — человек, и имеет чувства, как и мужчина. Ну что же ей делать, если она не любит мужа?
— Не любит! — грозно повторил купец, двинув бровями и губами. — Небось, полюбит!
Этот неожиданный аргумент особенно поправился приказчику, и он издал одобрительный звук.
— Да нет, не полюбит, — заговорила дама, — а если любви нет, то ведь к этому нельзя же принудить.
— Ну, а как жена изменит мужу, тогда как? — сказал адвокат.
— Этого не полагается, — сказал старик, — за этим смотреть надо.
— А как случится, тогда как? Ведь бывает же.
— У кого бывает, а у нас не бывает, — сказал старик.
Все помолчали. Приказчик пошевелился, еще подвинулся и, видимо не желая отстать от других, улыбаясь, начал:
— Да-с, вот тоже у нашего молодца скандал один вышел. Тоже рассудить слишком трудно. Тоже попалась такая женщина, что распутевая. И пошла чертить. А малый степенный и с развитием. Сначала с конторщиком. Уговаривал он тоже добром. Не унялась. Всякие пакости делала. Его деньги стала красть. И бил он ее. Что ж, всё хужела. С некрещеным, с евреем, с позволенья сказать, свела шашни. Что ж ему делать? Бросил ее совсем. Так и живет холостой, а она слоняется.
— Потому он дурак, — сказал старик. — Кабы он спервоначала не дал ей ходу, а укороту бы дал настоящую, жила бы, небось. Волю не давать надо сначала. Не верь лошади в поле, а жене в доме.
В это время пришел кондуктор спрашивать билеты до ближайшей станции. Старик отдал свой билет.
— Да-с, загодя укорачивать надо женский пол, а то всё пропадет.
— Ну, а как же вы сами сейчас рассказывали, как женатые люди на ярманке в Кунавине веселятся? — сказал я, не выдержав.
— Эта статья особая, — сказал купец и погрузился в молчанье.
Когда раздался свисток, купец поднялся, достал из-под лавки мешок, запахнулся и, приподняв картуз, вышел на тормоз.
II.
Только что старик ушел, поднялся разговор в несколько голосов.
— Старого завета папаша, — сказал приказчик.
— Вот Домострой живой, — сказала дама. — Какое дикое понятие о женщине и о браке!
— Да-с, далеки мы от европейского взгляда на брак, — сказал адвокат.
— Ведь главное то, чего не понимают такие люди, — сказала дама, — это то, что брак без любви не есть брак, что только любовь освящает брак, и что брак истинный только тот, который освящает любовь.
Приказчик слушал и улыбался, желая запомнить для употребления сколько можно больше из умных разговоров.
В середине речи дамы позади меня послышался звук как бы прерванного смеха или рыдания, и, оглянувшись, мы увидали моего соседа, седого одинокого господина с блестящими глазами, который во время разговора, очевидно интересовавшего его, незаметно подошел к нам. Он стоял, положив руки на спинку сидения, и, очевидно, очень волновался: лицо его было красно, и на щеке вздрагивал мускул.
— Какая же это любовь... любовь... любовь... освящает брак? — сказал он, запинаясь.
Видя взволнованное состояние собеседника, дама постаралась ответить ему как можно мягче и обстоятельнее.
— Истинная любовь... Есть эта любовь между мужчиной и женщиной, возможен и брак, — сказала дама.
— Да-с, но что разуметь под любовью истинной? — неловко улыбаясь и робея, сказал господин с блестящими глазами.
— Всякий знает, что такое любовь, — сказала дама, очевидно желая прекратить с ним разговор.
— А я не знаю, — сказал господин. — Надо определить, что вы разумеете...
— Как? очень просто, — сказала дама, но задумалась. — Любовь? Любовь есть исключительное предпочтение одного или одной перед всеми остальными, — сказала она.
— Предпочтение на сколько времени? На месяц? На два дни, на полчаса? — проговорил седой господин и засмеялся.
— Нет, позвольте, вы, очевидно, не про то говорите.
— Нет-с, я про то самое.
— Они говорят, — вступился адвокат, указывая на даму, — что брак должен вытекать, во-первых, из привязанности, любви, если хотите, и что если налицо есть таковая, то только в этом случае брак представляет из себя нечто, так сказать, священное. Затем, что всякий брак, в основе которого не заложены естественные привязанности — любовь, если хотите, не имеет в себе ничего нравственно-обязательного. Так ли я понимаю? — обратился он к даме.
Дама движением головы выразила одобрение разъяснению своей мысли.
— Засим... — продолжал речь адвокат, но нервный господин с горевшими огнем теперь глазами, очевидно, с трудом удерживался и, не дав адвокату договорить, начал:
— Нет, я про то самое, про предпочтение одного или одной перед всеми другими, но я только спрашиваю: предпочтение на сколько времени?
— На сколько времени? надолго, на всю жизнь иногда, — сказала дама, пожимая плечами.
— Да ведь это только в романах, а в жизни никогда. В жизни бывает это предпочтение одного перед другими на года, что очень редко, чаще на месяцы, а то на недели, на дни, на часы, — говорил он, очевидно зная, что он удивляет всех своим мнением, и довольный этим.
— Ах, что вы! Да нет. Нет, позвольте, — в один голос заговорили мы все трое. Даже приказчик издал какой-то неодобрительный звук.
Остин Райт
— Да-с, я знаю, — перекрикивал нас седой господин, — вы говорите про то, что считается существующим, а я говорю про то, что есть. Всякий мужчина испытывает то, что вы называете любовью, к каждой красивой женщине.
— Ах, это ужасно, чтò вы говорите; но есть же между людьми то чувство, которое называется любовью и которое дается не на месяцы и годы, а на всю жизнь?
Американец Остин Райт (1922–2003) переживает второе рождение в литературе. Недавнее переиздание его книги «Тони и Сьюзен», написанной двадцать лет назад, вызвало бурю восторженных откликов. История непризнанного писателя, пославшего свою рукопись бывшей жене, с которой он не виделся много лет, поражает необычным стилем и изобилует загадками. Она читает этот странный роман, пытаясь заново осмыслить связывавшие их отношения.
— Нет, нету. Если допустить даже, что мужчина и предпочел бы известную женщину на всю жизнь, то женщина-то, по всем вероятиям, предпочтет другого, и так всегда было и есть на свете, — сказал он и достал папиросочницу и стал закуривать.
— Но может быть и взаимность, — сказал адвокат.
Изумительно написано. От кровавой истории о мести такого обычно не ждешь. Прекрасная книга.
— Нет-с, не может быть, — возразил он, — так же как не может быть, что в возу гороха две замеченные горошины легли бы рядом. Да кроме того, тут не невероятность одна, тут, наверное, пресыщение. Любить всю жизнь одну или одного — это всё равно, что сказать, что одна свечка будет гореть всю жизнь, — говорил он, жадно затягиваясь.
Жутко, поучительно, совершенно великолепно.
— Но вы всё говорите про плотскую любовь. Разве вы не допускаете любви, основанной на единстве идеалов, на духовном сродстве? — сказала дама.
Затягивает… Приковывает… Гипнотизирует…
— Духовное сродство! Единство идеалов! — повторил он, издавая свой звук. — Но в таком случае незачем спать вместе (простите за грубость). А то вследствие единства идеалов люди ложатся спать вместе, — сказал он и нервно засмеялся.
Шедевр. Блистательный, умный, волнующий роман… Остин Райт — чудесный рассказчик, чудесный писатель. После «Тони и Сьюзен» Райта хочется читать еще и еще.
— Но позвольте, — сказал адвокат, — факт противоречит тому, чтò вы говорите. Мы видим, что супружества существуют, что всё человечество или большинство его живет брачной жизнью, и многие честно проживают продолжительную брачную жизнь.
Два романа в одном: два замечательных романа о мести. От обоих сердце рвется из груди — а потом замирает.
Седой господин опять засмеялся.
Тони и Сьюзен
— То вы говорите, что брак основывается на любви, когда же я выражаю сомнение в существовании любви, кроме чувственной, вы мне доказываете существование любви тем, что существуют браки. Да брак-то в наше время один обман!
Прежде
— Нет-с, позвольте, — сказал адвокат, — я говорю только, что существовали и существуют браки.
Все началось с письма, которое Эдвард, первый муж Сьюзен Морроу, прислал ей еще в сентябре. Он написал книгу, роман, и может, она его прочтет? Сьюзен была поражена, потому что, не считая рождественских открыток со словами «С любовью» от его второй жены, никаких известий об Эдварде она не получала уже двадцать лет.
— Существуют. Да только отчего они существуют? Они существовали и существуют у тех людей, которые в браке видят нечто таинственное, таинство, которое обязывает перед Богом. У тех они существуют, а у нас их нет. У нас люди женятся, не видя в браке ничего, кроме совокупления, и выходит или обман или насилие. Когда обман, то это легче переносится. Муж и жена только обманывают людей, что они в единобрачии, а живут в многоженстве и в многомужестве. Это скверно, но еще идет; но когда, как это чаще всего бывает, муж и жена приняли на себя внешнее обязательство жить вместе всю жизнь и со второго месяца уж ненавидят друг друга, желают разойтись и всё-таки живут, тогда это выходит тот страшный ад, от которого спиваются, стреляются, убивают и отравляют себя и друг друга, — говорил он всё быстрее, не давая никому вставить слова и всё больше и больше разгорячаясь. Все молчали. Было неловко.
Она поискала его среди воспоминаний. Она помнила, что он хотел писать — рассказы, стихи, очерки, все, что состоит из слов, — это она помнила хорошо. Это было главной причиной возникших между ними сложностей. Но она думала, что потом он оставил писательство, решив заняться страхованием. Оказывается, нет.
— Да, без сомнения, бывают критические эпизоды в супружеской жизни, — сказал адвокат, желая прекратить неприлично горячий разговор.
— Вы, как я вижу, узнали, кто я? — тихо и как будто спокойно сказал седой господин.
В кажущееся ныне неправдоподобным время их брака стоял вопрос, надо ли ей читать написанное им. Он новичок, она — более строгий критик, чем ей бы хотелось. Положение было щекотливое: она смущалась, он обижался. Теперь в письме он говорил: но уж эта книга, черт возьми, хороша. Он столько узнал о жизни и писательском деле. Он хочет доказать ей это, пусть прочтет, увидит, пусть судит сама. Лучшего критика, чем она, у него не было, писал он. И она может ему помочь, так как ему кажется, что роману, при всех его достоинствах, чего-то не хватает. Она поймет, она подскажет. Не спеши, писал он, набросай несколько слов — что в голову придет. Подписано: «Твой Эдвард, который по-прежнему помнит».
— Нет, я не имею удовольствия.
— Удовольствие небольшое. Я Позднышев, тот, с которым случился тот критический эпизод, на который вы намекаете, тот эпизод, что он жену убил, — сказал он, оглядывая быстро каждого из нас.
Подпись ее рассердила. Она слишком о многом напоминала и ставила под угрозу заключенный с прошлым мир. Ей не хотелось вспоминать, не хотелось соскальзывать в те малоприятные переживания. Тем не менее она попросила его выслать книгу. Она устыдилась своих подозрений и возражений. Почему он просит ее, а не кого-нибудь из новых знакомых? Почему обременяет: как будто «что в голову придет» не есть то же самое, что вдумчивые суждения. Но отказать она не могла — не то показалось бы, что она до сих пор живет прошлым. Посылка пришла через неделю. Ее дочь Дороти принесла ее на кухню, где они ели бутерброды с арахисовым маслом, — она, Дороти, Генри и Рози. Посылка была густо заклеена. Она извлекла рукопись и прочла титульный лист:
Никто не нашелся, что сказать, и все молчали.
Хорошая машинопись, чистая бумага. Она задумалась о смысле заглавия. Оценила жест Эдварда, примирительный и лестный. Она испытала легкий стыд, настороживший ее, и поэтому, когда ее нынешний муж Арнольд пришел вечером домой, смело объявила:
— Ну, всё равно, — сказал он, издавая свой звук. — Впрочем, извините! А!.. не буду стеснять вас.
— Я сегодня получила письмо от Эдварда.
— Да нет, помилуйте... — сам не зная, что «помилуйте», сказал адвокат.
— От какого Эдварда?
Но Позднышев, не слушая его, быстро повернулся и ушел на свое место. Господин с дамой шептались. Я сидел рядом с Позднышевым и молчал, не умея придумать, что сказать. Читать было темно, и потому я закрыл глаза и притворился, что хочу заснуть. Так мы проехали молча до следующей станции.
— Ну, Арнольд.
— А, от Эдварда. Так. И что же этот недоумок имеет сообщить?
На станции этой господин с дамой перешли в другой вагон, о чем они переговаривались еще раньше с кондуктором. Приказчик устроился на лавочке и заснул. Позднышев же всё курил и пил заваренный еще на той станции чай.
Когда я открыл глаза и взглянул на него, он вдруг с решительностью и раздражением обратился ко мне.
Это было три месяца назад. На душе у Сьюзен беспокойно — прихватит и отпустит, разобраться не получается. Когда она не беспокоится, ее беспокоит, что она может забыть, о чем беспокоится. А когда знает, о чем беспокоится — понял ли Арнольд, что она хотела сказать, или что хотел сказать он, когда сказал, что хотел сказать этим утром, — даже тогда она чувствует, что дело в чем-то другом, более важном. Между тем она хозяйничает, оплачивает счета, прибирается и стряпает, занимается детьми, трижды в неделю ведет занятия в местном колледже, а ее муж в это время чинит сердца в больнице. Вечерами она читает, предпочитая это телевизору. Читает она, чтобы отвлечься от себя.
— Вам, может быть, неприятно сидеть со мной, зная, кто я? Тогда я уйду.
— О, нет, помилуйте.
Ее тянет открыть роман Эдварда — она любит читать, хочет верить, что он способен расти, — но три месяца не может за него взяться. Отсрочка оказалась ненамеренной. Она положила рукопись в шкаф, забыла про нее и потом вспоминала в самое неподходящее время — покупая продукты, отвозя Дороти на урок верховой езды, проверяя работы первокурсников. Расправившись с делами, забывала.
— Ну, так не угодно ли? Только крепок. — Он налил мне чаю. — Они говорят... И всё лгут... — сказал он.
— Вы про что? — спросил я.
Когда не забывала, то пыталась освободить голову, чтобы читать роман Эдварда как полагается. Трудность заключалась в воспоминаниях, просыпавшихся, как древний вулкан, с рокотом и землетрясением. Вся эта забытая близость, их бесполезное знание друг друга. Она помнила его самоупоенность, тщеславие, а также его страхи — а вдруг он ничего собой не представляет, — но обо всем об этом надо забыть, если она хочет, чтобы ее оценка была справедливой. Она решительно настроена быть справедливой. Чтобы быть справедливой, она должна отречься от воспоминаний и притвориться посторонним человеком.
— Да всё про то же: про эту любовь ихнюю и про то, что это такое. Вы не хотите спать?
— Совсем не хочу.
Она не могла поверить, что он хочет, чтобы она просто прочла его книгу. Тут, наверное, что-то глубже, какой-то новый выверт в их мертвом союзе. Она задумалась, чего, по мнению Эдварда, недостает его книге. Из письма следовало, что он не знает, но она подумала — нет ли там тайного смысла: Сьюзен и Эдвард, сокровенная любовная песнь? Дескать, прочти и, разыскивая недостающее, найди Сьюзен.
— Так хотите, я вам расскажу, как я этой любовью самой был приведен к тому, что со мной было.
— Да, если вам не тяжело.
Или ненависть, что представлялось более вероятным, хотя они избавились от нее сто лет назад. Если она злодейка, то там недостанет предназначенного ей яда, вроде белоснежкиного красного яблочка. Любопытно будет узнать, сколько иронии на деле содержит письмо Эдварда.
— Нет, мне тяжело молчать. Пейте ж чай. Или слишком крепок?
Чай, действительно, был как пиво, но я выпил стакан. В это время прошел кондуктор. Он проводил его молча злыми глазами и начал только тогда, когда тот ушел.
Но даже внутренне приготовившись, она по-прежнему забывала, не читала и со временем утвердилась в мысли, что потерпела фиаско. Она стыдилась этого и одновременно гордилась своим неповиновением, пока за несколько дней до Рождества не получила от Стефани открытку с припиской от Эдварда. Он приедет в Чикаго, говорилось там, тридцатого декабря, на один день, остановится в «Мариотте», надеюсь, увидимся. Она встревожилась, потому что он захочет поговорить о своей нечитаной рукописи, затем успокоилась, поняв, что время еще есть. После Рождества: муж Арнольд уедет на съезд кардиохирургов, на три дня. Тогда и прочтет. Это займет ее, поможет не думать о поездке Арнольда, и ей не придется чувствовать себя виноватой.
III.
Интересно, как сейчас выглядит Эдвард. Она помнит его светловолосым, птицеподобным — с крючковатого носа постреливают глаза, — невероятно тощим — руки как плети, острые локти, гениталии на фоне костлявого таза кажутся больше, чем они есть. Тихий голос, рубленая, нетерпеливая речь, словно он думает, что большая часть того, что ему приходится говорить, — глупости, которые и говорить-то не стоит.
— Ну, так я расскажу вам... Да вы точно хотите?
Может, он стал степенным или чванливым? Наверно, прибавил в весе и поседел, если только не облысел. Она гадает, что он подумает о ней. Ей бы хотелось, чтобы он отметил, насколько она стала терпимее, легче, великодушнее и насколько больше она всего знает. Она боится, что его обескуражит разница между двадцатью четырьмя и сорока девятью годами. Очки она поменяла, но при Эдварде она вовсе не носила очков. Она пополнена, грудь увеличилась, впалые щеки округлились, и бледность на них сменилась румянцем. Волосы — при Эдварде длинные, прямые и шелковистые — теперь прибранные, короткие и с сединой. Она сделалась здоровой и крепкой, и Арнольд говорит, что она похожа на скандинавскую лыжницу.
Я повторил, что очень хочу. Он помолчал, потер руками лицо и начал:
Сейчас, когда она совсем готова к чтению, она задается вопросом, что это за роман. Как будто путешествие неведомо куда. Хуже всего, если роман не удался: это, может быть, задним числом ее оправдает, но создаст неловкость в настоящем. Но даже если он и удался, она все равно рискует: задушевная прогулка по незнакомому сознанию, необходимость раздумывать над символами, более внятными другим, чей ей, иметь дело с замкнутым кругом навязанных ей чужаков, вживаться в чужой обиход. А проводником — Эдвард, из-под власти которого она в свое время с таким трудом освободилась.
— Коли рассказывать, то надо рассказывать всё с начала: надо рассказать, как и отчего я женился и каким я был до женитьбы.
Сколько малопривлекательных перспектив: заскучать, оскорбиться, попасть под сентиментальные излияния, отяготиться унынием и мраком. Что занимает Эдварда в сорок девять лет? Наверняка она может сказать лишь, чем этот роман не будет. Если Эдвард не переменился самым коренным образом, книга не будет ни детективом, ни историей бейсболиста, ни вестерном. Не будет она и кровавой историей о мести.
Жил я до женитьбы, как живут все, т.-е. в нашем кругу. Я помещик и кандидат университета и был предводителем. Жил до женитьбы, как все живут, т.-е. развратно, и, как все люди нашего круга, живя развратно, был уверен, что я живу как надо. Про себя я думал, что я милашка, что я вполне нравственный человек. Я не был соблазнителем, не имел неестественных вкусов, не делал из этого главной цели жизни, как это делали многие из моих сверстников, а отдавался разврату степенно, прилично, для здоровья. Я избегал тех женщин, которые рождением ребенка или привязанностью ко мне могли бы связать меня. Впрочем, может быть, и были дети и были привязанности, но я делал, как будто их не было. И это-то я считал не только нравственным, но я гордился этим.
Что остается? Она выяснит. Она приступит в понедельник вечером, назавтра после Рождества, когда Арнольд уедет. Чтение займет три вечера.
Он остановился, издал свой звук, как он делал всегда, когда ему приходила, очевидно, новая мысль.
Чтение первое
— А ведь в этом-то и главная мерзость, — вскрикнул он. — Разврат ведь не в чем-нибудь физическом, ведь никакое безобразие физическое не разврат; а разврат, истинный разврат именно в освобождении себя от нравственных отношений к женщине, с которой входишь в физическое общение. А это-то освобождение я и ставил себе в заслугу. Помню, как я мучался раз, не успев заплатить женщине, которая, вероятно полюбив меня, отдалась мне. Я успокоился только тогда, когда послал ей деньги, показав этим, что я нравственно ничем не считаю себя связанным с нею. Вы не качайте головой, как будто вы согласны со мной, — вдруг крикнул он на меня. — Ведь я знаю эту штуку. Вы все, и вы, вы, в лучшем случае, если вы не редкое исключение, вы тех самых взглядов, каких я был. Ну, всё равно, вы простите меня, — продолжал он, — но дело в том, что это ужасно, ужасно, ужасно!
— Что ужасно? — спросил я.
— Та пучина заблуждения, в которой мы живем относительно женщин и отношений к ним. Да-с, не могу спокойно говорить про это, и не потому, что со мной случился этот эпизод, как он говорил, а потому, что с тех пор, как случился со мной этот эпизод, у меня открылись глаза, и я увидал всё совсем в другом свете. Всё навыворот, всё навыворот!..
Он закурил папироску и, облокотившись на свои колени, начал говорить.
В темноте мне не видно было его лицо, только слышен был из-за дребезжания вагона его внушительный и приятный голос.
1
IV.
Этим вечером Сьюзен Морроу садится читать рукопись, и ее, как пуля, поражает страх. Первое мгновение напряженной сосредоточенности проходит, не оставшись в памяти, и остается неясный испуг. Опасность, угроза, беда — она не знает что. Пытаясь вспомнить, о чем думала, она возвращается мыслями на кухню, к сковородкам и прочей утвари, к посудомоечной машине. Потом — к тому, как задохнулась от страха на диване в гостиной. Дороти, Генри и друг Генри Майкл играют в кабинете на полу в «Монополию». Она отклоняет приглашение поиграть с ними.
— Да-с, только перемучавшись, как я перемучался, только благодаря этому я понял, где корень всего, понял, чтò должно быть, и потому увидал весь ужас того, чтò есть.
Рождественская елка, открытки на камине, игры, наряды, оберточная бумага на диване. Беспорядок. В доме замирает воздушное движение аэропорта О’Хара — Арнольд уже в Нью-Йорке. Не в силах вспомнить, что ее напугало, она старается не думать об этом, кладет ноги на кофейный столик и, дохнув на очки, протирает их.
Так изволите видеть, вот как и когда началось то, что привело меня к моему эпизоду. Началось это тогда, когда мне было невступно 16 лет. Случилось это, когда я был еще в гимназии, а брат мой старший был студент 1-го курса. Я не знал еще женщин, но я, как и все несчастные дети нашего круга, уже не был невинным мальчиком: уже второй год я был развращен мальчишками; уже женщина, не какая-нибудь, а женщина, как сладкое нечто, женщина, всякая женщина, нагота женщины уже мучала меня. Уединения мои были нечистые. Я мучался, как мучаются 0,99 наших мальчиков. Я ужасался, я страдал, я молился и падал. Я уже был развращен в воображении и в действительности, но последний шаг еще не был сделан мною. Я погибал один, но еще не налагая руки на другое человеческое существо. Но вот товарищ брата, студент, весельчак, так называемый добрый малый, т. е. самый большой негодяй, выучивший нас и пить и в карты играть, уговорил после попойки ехать туда. Мы поехали. Брат тоже еще был невинен и пал в эту же ночь. И я, пятнадцатилетний мальчишка, осквернил себя самого и содействовал осквернению женщины, вовсе не понимая того, что я делал. Я ведь ни от кого от старших не слыхал, чтоб то, что я делал, было дурно. Да и теперь никто не услышит. Правда, есть это в заповеди, но заповеди ведь нужны только на то, чтобы отвечать на экзамене батюшке, да и то не очень нужны, далеко не так, как заповедь об употреблении ut в условных предложениях.
Так от тех старших людей, мнения которых я уважал, я ни от кого не слыхал, чтобы это было дурно. Напротив, я слыхал от людей, которых я уважал, что это было хорошо. Я слышал, что мои борьбы и страдания утишатся после этого, я слышал это и читал, слышал от старших, что для здоровья это будет хорошо; от товарищей же слышал, что в этом есть некоторая заслуга, молодечество. Так что вообще, кроме хорошего, тут ничего не виделось. Опасность болезней? Но и та ведь предвидена. Попечительное правительство заботится об этом. Оно следит зa правильной деятельностью домов терпимости и обеспечивает разврат для гимназистов. И доктора за жалованье следят за этим. Так и следует. Они утверждают, что разврат бывает полезен для здоровья, они же и учреждают правильный, аккуратный разврат. Я знаю матерей, которые заботятся в этом смысле о здоровье сыновей. И наука посылает их в дома терпимости.
Беспокойство не оставляет ее, оно неизъяснимо сильно. Поездка Арнольда — если в этом дело — вызывает у нее апокалиптический ужас, но она не находит разумных оснований для этого. Авиакатастрофа? Но авиакатастроф не бывает. Съезд хирургов ничем не грозит. Арнольда будут узнавать в лицо или опознавать по имени на бедже. Он, по обыкновению, будет польщен, обнаружив, как высоко его ставят, и придет в наилучшее расположение духа. От собеседования с Вашингтонским институтом кардиологии худого не будет — если, конечно, ничего не сладится. Если же вдруг сладится, то ее ждет совсем новая жизнь и возможность переехать в Вашингтон, если она пожелает. Он сейчас с коллегами и старой гвардией, с людьми, которым можно доверять. Наверное, она просто устала.