Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я больше не хочу об этом говорить, — шепчешь ты.

— Хорошо, — говорю я. — Хорошо.

Ты сидишь на табурете, придавленная массой всего того, что понемногу вспоминаешь, и раздавленная всем тем, чего вспомнить не можешь. Сейчас нам зачастую не хватает слов, потому что сказать правду бывает сложнее, чем солгать. Я подношу ладонь к стеклу, как будто коснуться тебя совсем не трудно. Ты подносишь свою и расставляешь пальцы морской звездой. Я представляю тысячи улиц, по которым мы прошлись, держась за руки. Вспоминаю, сколько раз мы «давали пять» друг другу после школьных соревнований и неуклюжих семейных гонок. Порой мне кажется, что всю свою жизнь я держался за тебя.



По отсеку D ходит стихотворение:



Родился пацан с белоснежною кожей,
Любил девку трахнуть и вмазать по роже.
Его воспитали папаша и мать,
За расу свою он умел постоять.


Когда он подрос, то попал в передрягу,
И копы его засадили в тюрягу.
На суде он тогда не сломался
И во всех преступленьях признался.


И когда оказался под небом он в клетку,
Пришлось проглотить много горьких таблеток.
С честью вышел из каждого он поединка —
И ниггерам небо казалось с овчинку.


Черномазым не нравились эти расклады
И решили устроить парнишке засаду.
Напали тишком три чумазых убийцы —
И трое подохли, не успев помолиться.


И белая кость, о которой наш стих,
Ну валить вертухаев и черных борзых.
Начальник тюряги в качели вмешался,
Но тут же со страху при всех обоссался.


Губернатор позвал Национальную гвардию,
Чтоб они разогнали всю Белую Партию.
Они подбежали к парнишке-герою,
Но он был живой, как и мы, брат, с тобою.


В нем тысяча пуль, но — странное дело! —
Ни капельки крови на белое тело.
Он поднял глаза и давай хохотать,
На всех вертухаев ему было насрать.


«Разве не видите? Я же святой.
Только белые созданы Бога рукой.
На мне нету крови, хоть дырок не счесть,
Мое сердце качает лишь БЕЛУЮ ЧЕСТЬ!»



На спортплощадке нас сортируют по цвету, по два-три человека на группу. Черные играют в баскетбол, белые подпирают стену, мексиканцы сидят на корточках наискосок от белых. Площадка закрытая: потолок защищает заключенных от изнурительной летней жары, а сквозь круглые дырки в дальней стене проникает свежий воздух и солнечный свет. С крыши тюрьмы кто-то спустил гигантский флаг, частично блокирующий лучи.

На тридцать арестантов приходится один надзиратель, и всего он заметить просто не в силах. Именно поэтому спортплощадка зачастую служит местом для заключения сделок. Там исподтишка продают сигареты — как настоящие, так и самодельные: листья салата и картофельную кожуру в обертке из страниц Библии. Здесь же ведут бизнес наркоторговцы. Представители разных рас общаются, по сути, только на предмет наркотиков. У меня на глазах белый паренек, прозванный Хромедомом, ведет переговоры с мексиканцем. Он достает из кармана маркер и снимает колпачок, чтобы клиент проверил товар. Я стою достаточно близко, чтобы учуять острый уксусный запах спрятанного в маркере «винта».

Клатч отирается возле белых, как выбившаяся из ткани нитка. Тощий бледный парень с кривыми зубами и россыпью веснушек на лице. Взгляд его прикован к баскетбольному мячу. Время от времени тело его дергается в воображаемой игре.

Какой-то негр прыгает за мечом, но промазывает. Мяч отскакивает от стены и, прокатившись мимо охранника, подлетает ко мне. Клатч наклоняется и, подхватив его, вертит на пальце. Потом делает две подводки, и всякий раз мяч как заколдованный приклеивается к его руке.

— Эй, дурак, мяч верни! — приказывает Блу Лок, один из главных черных в тюрьме. Компактный стоит рядом, тяжело дыша и упершись руками в бока.

Клатч озирается по сторонам, но мяч не выпускает. К площадке направляется Слон Майк, и Блу Лок говорит:

— Скажи своей сестрице, чтобы не выпендривалась, а то получит.

Майк подходит к Блу Локу вплотную.

— С каких это пор ты указываешь мне, что делать?

К ним приближается надзиратель.

— Разошлись! — приказывает он.

— Эй, чувак, да мы просто…

Слон Майк выбивает мяч из рук Клатча.

— Иди помойся. И не прикасайся ко мне, пока не смоешь всю малафью.

Мяч летит в сторону Компактного, но я перехватываю его и бросаю Клатчу. Тот автоматически принимает подачу и кидает трехочковый. Когда мяч проскакивает в корзину, Клатч улыбается. Впервые за три дня, что я за ним наблюдаю.

— Это же игра, — говорю я. — Пусть покрутит.

Блу Лок делает шаг вперед.

— Ты это мне говоришь?

Его успокаивает Компактный:

— Да остынь. Идем отсюда.

Игра продолжается — еще быстрее, еще неистовее. Надзиратель возвращается на свой пост у стены. Когда Слон Майк уходит, Клатч смотрит на меня:

— Почему ты меня защитил?

Я пожимаю плечами.

— Потому что ты не мог защититься сам.



Уважения представители всех рас добиваются одинаково, а именно: никогда не проявляют слабость. Помогай своим братишкам. Не подпускай женщин к важным делам. Смотри опасности в лицо. Облапошивай систему при каждом удобном случае.

Не злобствуй понапрасну.

Держи слово, потому что ничего другого у тебя здесь нет.



Компактный пробует свой самогон. Насколько я понял, у него есть несколько бутылок на разных стадиях ферментации; и таким образом он, полагаю, обеспечивает себе стабильный доход.

— Ты когда-нибудь задумываешься о том, что происходит снаружи?

Он оглядывается через плечо.

— А я знаю, что там происходит. Сидят дураки, пялятся в телек и лезут не в свои дела.

— Я имел в виду, по-настоящему снаружи. В реальном мире.

Компактный садится, упершись локтями в колени.

— Это и есть реальный мир, старик. Иначе почему мы каждое утро в нем просыпаемся?

Прежде чем я успеваю ответить, в дверях нашей камеры появляется Клатч. В руке у него бутылка шампуня, и он дрожит с головы до пят.

— Что стряслось?

Его, похоже, вот-вот вырвет.

— Не могу! — наконец выдавливает он.

И тут я замечаю у него за спиной Слона Майка.

Майк выхватывает бутылку у Клатча и сжимает ее. Меня обдает струей фекалий.

— Хочешь быть ниггером — на, разотрись!

Дерьмо у меня в волосах, во рту, в глазах. Я задыхаюсь от ужасной вони, пытаюсь вытереться, а в это время Компактный кидается на Слона Майка. Не проходит и секунды, как в камеру вбегают надзиратели. Они растаскивают дерущихся.

— Глупый поступок, Компактный, — кричит офицер. — Еще одна промашка — и угодишь прямиком в спецотсек!

Другой офицер хватает меня за руку и выводит из камеры.

— Вас нужно продезинфицировать. Я принесу вам новую робу.

Обернувшись, я вижу, как первый надсмотрщик упирается коленом в спину Компактного, чтобы застегнуть на нем наручники.

Я понимаю, что они считают виновным в случившемся Компактного. Еще бы, ведь черному пареньку наверняка хочется избавиться от белого сокамерника. И они предположили, что Слон Майк — белый — пришел мне на выручку.

— Погодите, — кричу я, — это Майк! Майк это сделал!

Компактный, с трудом приподнявшись, оборачивается на мой голос. Глаза его превратились в щелки, челюсти сжаты.

— Спросите Клатча! — выкрикиваю я. И пока меня тащат к душевой, заключенные вскидывают головы, заслышав это имя.



Вот как мы называем друг друга: Сорок Унций, Малыш Джи, Будда, Си-Боун, Полуживой, Двойка, Снеговик, Плот, Бродячий Кот, Гнилой, Демон, Кроха, Таво, Колотун, Гав-Гав, Кретин, Бу-Бу, Ихавод, Чикаго Боб, Питбуль, Слим-Джим, Крепкий Орешек.

В тюрьме все изобретают себя заново. Обращаться к людям можно только так, как они сами представляются, — в противном случае они могут вспомнить, кем были раньше.



После на тюрьму словно набрасывают покров. Когда гаснет свет, почти никто не разговаривает. Компактный лежит на верхней койке.

— Майка упрятали на целую неделю, — говорит он.

«Упрятали» означает подвергли дисциплинарному взысканию. Мало того, что его заперли в одиночной камере и лишили всех привилегий, его теперь еще и кормят так называемыми «кирпичами» — питательными брусками, в которых спрессована не только еда, но и напитки. Так наказывают за самые суровые проступки: нападение на персонал, ношение самодельного оружия и обливание кровью или другими телесными выделениями.

— Как это вышло?

Компактный переворачивается на бок.

— Клатч подтвердил твои слова. И теперь, наверное, отсчитывает семь дней вместе с Майком. Потому что на восьмой день ему крышка.

В этом обществе вознаграждают не за правду, а за ложь, сказанную кому надо.

— Надзиратель сказал, что тебя могут перевести в другой блок, — немного помолчав, говорю я.

Компактный вздыхает.

— Ну и хрен с ним. Они уже пару раз находили мою самогонку, когда обыскивали камеру.

Перевод в отсек повышенной безопасности — это гораздо более серьезное мероприятие, чем может показаться, когда слушаешь Компактного. Заключенные сидят в одиночках, по двадцать три часа в сутки взаперти, и, что еще хуже, после обвинительного приговора, в «настоящей» тюрьме, им, как правило, обеспечивают те же условия.

— Ты сваливаешь отсюда рано утром, — говорит Компактный. — У Клатча в камере теперь есть свободное место. Мне эти проблемы даром не нужны.

Через несколько минут он уже безмятежно храпит. Я закрываю глаза и вслушиваюсь в звуки тюрьмы. И не сразу понимаю, чего недостает: впервые за все время, что я здесь, Клатч не плачет в подушку.



— Шмотки!

Мы слышим этот возглас каждое утро: дежурный надзиратель меняет наши грязные полотенца, трусы, простыни и робы на свежие. На пути к «ползунку» я заглядываю в камеру Клатча и вижу, что он еще спит, свернувшись калачиком и закрыв лицо одеялом.

— Клатч, — рокочет громкоговоритель, — проснись и пой, Клатч!

Когда он не отзывается, к нему заходит женщина-офицер. Отчаявшись разбудить его, она зовет врача.

При появлении медиков нас всех запирают. Они не могут сделать ему искусственное дыхание: Клатч засунул носок слишком глубоко в горло. Тюремный врач констатирует смерть.

Тело Клатча проносят мимо нашей камеры на носилках.

— Как его звали? — спрашиваю я у санитаров, но они не удостаивают меня ответом. — Как его звали по-настоящему? — кричу я во весь голос. — Кто-нибудь вообще знает, как его звали по-настоящему?!

— Эй! — откликается Компактный. — Остынь, старик!

Но я не намерен остывать. Меня убивает мысль, что на его месте мог быть я. Какой договор заключен между человеком и судьбой: человек получает то, что заслужил, или заслуживает то, что получает?

Компактный косится на меня.

— Ему же лучше, уж поверь мне.

— Это я виноват. — В глазах у меня стоят слезы. — Я попросил надзирателей поговорить с ним.

— Не ты, так кто-то другой. Не сейчас, так неделей позже.

Я качаю головой.

— Сколько ему было лет? Семнадцать? Восемнадцать?

— Не знаю.

— Но почему? Почему никто не спросил, где он родился, кем он хотел стать, когда вырастет…

— Потому что все знают, чем это кончается. Носком в горле, вот чем. Или пулей в животе, или ножом в спине. А эти истории никто не хочет дослушивать до конца.

Я опускаюсь на нары. Я знаю, что он прав.

— Ты хочешь знать, что случилось с Клатчем? — с горечью в голосе спрашивает Компактный. — Однажды в Нью-Йорке родился мальчик. Папу своего он не знал, потому что папа мотал срок. Мама у него была шлюхой и сидела на крэке. Когда ему было двенадцать, она отвезла сына и двух дочек в Феникс, а через два месяца померла от передоза. Сестры поселились у родителей своих парней, а мальчик стал бродяжничать. Ребята из Парк-Сауса стали его семьей. Они его кормили, одевали, а однажды, когда ему было шестнадцать, разрешили повеселиться вместе с ними. Вот только выяснилось, что девочке, с которой они веселились, было тринадцать лет и она была дебилка.

— Так вот как Клатч сюда попал…

— Нет, — отвечает Компактный. — Это я попал сюда так. У Клатча примерно такая же история, только имена другие. Здесь у каждого припасена подобная история — кроме таких мажоров, как ты.

— Я не мажор. Я вовсе не богатый человек, — негромко возражаю я.

— Ну, на улице ты уж точно не жил. Как ты вообще здесь оказался?

— Я похитил свою дочь, когда ей было четыре года. Сказал, что ее мать умерла, и мы зажили под другими именами.

Компактный пожимает плечами.

— Ну, чувак, это не преступление.

— Окружной прокурор имеет свое мнение на этот счет.

— Ты ведь свою дочку не укокошил, верно?

— Господи, нет, конечно! — в ужасе бормочу я.

— Ты никому не причинил вреда. Присяжные тебя отпустят.

— Ну, может, это и не лучший исход…

— Тебе не хочется на свободу?

Я пытаюсь придумать, как объяснить этому человеку, что никогда уже не смогу жить по-старому Объяснить, как порой настолько увлекаешься вымыслом, что забываешь правду, этот вымысел породившую. Чарлз Мэтьюс перестал существовать тридцать лет назад. Я понятия не имею, где он сейчас.

— Мне страшно, — признаюсь я. — Я боюсь, что это еще не самое худшее.

Компактный меряет меня долгим взглядом.

— Когда меня первый раз выпустили, я решил съесть праздничный завтрак. Нашел хорошую кафешку, сел — и гляжу, как официантка ходит в своем коротком платьице. Спрашивает, что я буду. Я ей говорю: «Яйца». Она спрашивает: «Как приготовить?» — а я только пялюсь на нее, как будто она не по-английски базарит, а по-марсиански. Мне пять лет никто не предлагал выбора: если яйца, то омлет, и дело с концом. Я знал, что омлета мне не хочется, но не помнил, как еще их можно приготовить. Просто забыл все эти слова.

Язык, конечно, исчезает, как и все, чем долгое время не пользуешься. Скоро ли я забуду слово «милосердие»? Когда из моего лексикона исчезнет «прощение»? Сколько мне нужно тут просидеть, чтоб перестать чувствовать «возможность» на языке?

Я такая же жертва обстоятельств, как и Компактный, или Блу Лок, или Слон Майк, или даже Клатч. Мне не пришлось бы красть родную дочь, если бы я не женился на Элизе. Я не женился бы на Элизе, если бы в тот вечер решил пойти в другой бар. Я не очутился бы в том баре, если бы моя машина не сломалась в Темпе и мне не понадобилось бы вызывать буксир. Я не жил бы в Темпе, если бы не поступил в аспирантуру на фармакологическом: уже тогда я выискивал шансы на достойную работу с достойной оплатой, чтобы обеспечивать семью, которой тогда еще не было даже в планах.

Возможно, судьба — это не озеро, куда ты ныряешь, а рыбак, плывущий по его поверхности. И он позволяет тебе забавляться с наживкой до тех пор, пока ты не устанешь, — и тогда он наматывает леску на катушку.

Подняв глаза, я натыкаюсь на взгляд Компактного.

— Черт побери! — тихо удивляется он. — Да ты ведь один из нас.



Игольщик — местный мастер татуировок — плавит кусочки сыра для получения зеленой краски. У его клиента уже набиты «рукава» — сплошные узоры от запястий до плеч. На трицепсах у него вытатуировано словосочетание «Белая гордость», на спине — узловатый кельтский орнамент. О зеках можно многое узнать по коже. Свастики и парные молнии сообщат о расовых взглядах, паутины и колючая проволока намекнут, что это не первая ходка обладателя. На наколотых часах стрелки обозначают время, проведенное за решеткой.

Интересно, что теперь набьет Игольщик. Он расцарапает кожу заточкой и вотрет в шрам тушь. И уложится в рекордный срок — между обходами, призванными как раз пресекать подобное творчество.

Притворившись, будто занят карточной игрой, Игольщик склоняется над обнаженной левой лопаткой клиента и начинает ковырять его плоть. Выступившая кровь образует сердечко. «Пятерка!» — кричит один из картежников: это предупреждение. Игольщик мгновенно засовывает заточку под робу и прячет крохотный пакетик с тушью в мясистом кулаке.

Но надзиратель проходит мимо, будто и не заметив Игольщика. Он поднимается на второй этаж, я бегу за ним следом.

Когда я его настигаю, постельное белье уже свалено в кучу, а с нар сорваны матрасы. Он переворачивает мой маленький тайник с мылом, зубной щеткой, открытками и карандашами, после чего лезет под койку, где хранится картонная коробка Компактного.

Компактного на месте нет, он пошел в церковь. Он не то чтобы очень набожный — просто в церкви можно свободно продавать нелегальный алкоголь заключенным, с которыми иначе он бы не встретился. Конечно, после обыска товара у него не останется. А когда его переведут в отсек повышенной безопасности, исчезнет последняя возможность вести бизнес.

Надсмотрщик открывает тюбик зубной пасты, выдавливает каплю и подносит палец к губам. Затем берет флакон из-под шампуня, до края наполненный самогоном, и откручивает пробку.

— Это мое! — вдруг выпаливаю я.

Я мог бы сказать, что это — акт самопожертвования, но тогда снова соврал бы. Думаю я об одном: мы с Компактным уже более-менее доверяем друг другу, а отношения с новым сокамерником могут обернуться катастрофой. Я думаю о том, что мне терять, считай, нечего, а ставки Компактного слишком высоки. Я думаю о том, что поступки, совершенные тобой, могут стремиться к кармическому балансу — и жизнь, которую ты сохранил неизменной, может искупить ту жизнь, которую ты бесцеремонно изменил.



Человек, попавший в изолятор, становится чем-то вроде призрака, а уж призраком быть я уже давно приловчился. Надзиратели стоят лицом к лицу с тобою — и все же не видят тебя. На один час за целые сутки тебя выпускают в общую комнату без сопровождения, чтобы ты принял душ и побродил бестелесной тенью по площадям, превосходящим камеру. Ты не слышишь собственного голоса по многу часов. Ты живешь прошлым, ибо настоящее простирается так далеко, что страшно смотреть вперед.

Поскольку в нашем корпусе содержится нечетное количество заключенных, я сижу в изоляторе сам. Сначала я думал, что мне повезло, но вскоре меня начали одолевать сомнения. Не с кем поговорить, некого даже обойти, когда мечешься от стены к стене. Все, что способно нарушить распорядок моего дня, кажется даром небес. Поэтому когда мне сообщают, что пришел адвокат, я сгораю от желания отправиться в комнату для свиданий. Если он и не принес добрых вестей, я смогу хотя бы отвлечься. И в то же время меньше всего на свете мне сейчас хочется видеть Эрика. Я знаю, что это ты попросила его защищать мои интересы в суде, но ты ведь тогда не знала всей правды… и Эрик не знал. Судя по нашей последней встрече, ему нелегко отделить свою историю от моей. Едва ли он согласился бы стать моим адвокатом, если бы знал, что ему придется заново пережить все ужасы алкоголизма в собственной семье.

— Пожалуйста, передайте моему адвокату, что сейчас я не настроен на беседу.

Через полчаса в тюрьме поднимается шум. Кто-то кричит, кто-то топает, лихорадочно мечась по клетке. Я оборачиваюсь в поисках источника раздражения — и вижу сержанта Дусетт, ведущую Эрика к моей камере.

Я поворачиваюсь спиной.

— Я не хочу с ним разговаривать.

— Он не хочет с вами разговаривать, — повторяет она Эрику.

Эрик громко втягивает воздух.

— Ничего страшного. Потому что меньше всего на свете мне хочется знать, как его занесло в изолятор.

И тут я вспоминаю, как впервые осознал, что заботиться о тебе после моего ухода будет именно он, Эрик. Тебе было четырнадцать лет, мы как раз возвращались от стоматолога, который вырвал тебе сразу четыре зуба. Лицо у тебя совсем онемело от новокаина. Эрик пришел проведать тебя после уроков, и я разрешил ему отнести тебе шоколадный коктейль: ты очень хотела шоколадного коктейля. Когда коричневая жидкость вытекла из твоего бесчувственного рта, Эрик вытер тебе подбородок салфеткой. Но прежде чем убрать руку, он пробежался пальцами по твоей щеке, словно исследовал незнакомый рельеф. И это несмотря на то, что твоя кожа не ощущала его прикосновений. Впрочем, ощущай она их, он, возможно, и не решился бы…

— Ладно, пустите его, — смягчаюсь я.

Эрик явно испытывает неловкость. Он держится за прутья решетки, как пловец, который боится течения.

— Как вы сюда попали? — спрашивает он.

— Инстинкт самосохранения.

— Я тоже пытаюсь вас спасти.

— Ты в этом уверен?

Он отводит взгляд.

— Судить будут не меня.

Когда он просит меня начать с начала, я задумываюсь. Ответить отказом легко: мне назначат госзащитника и быстренько признают виновным. Я уже рисковал всей своей жизнью, я могу сделать это снова.

Но какая-то часть меня хочет, чтобы Эрик одержал верх. Он отец моей внучки, ты его любишь. Я до сих пор помню, как ты рыдала мне в плечо, отвезя его в реабилитационный центр. Вдруг, проиграв это дело, Эрик возьмется за старое, а ты снова будешь плакать? А если выиграет, сможет ли он убедить меня в том, в чем не смогли убедить глаза Элизы: что человек, получивший еще один шанс, таки способен использовать его по назначению?

Я вытираю ладони о растянутые на коленях штаны.

— Я не знаю, что ты хочешь услышать, а чего предпочел бы не слышать никогда.

Эрик делает глубокий вдох.

— Расскажите, как вы познакомились с Элизой.

Я закрываю глаза и снова становлюсь чрезмерно серьезным, напористым аспирантом. Я всю жизнь получал хорошие оценки, я всю жизнь слушался родителей… и вот перестал. Они сожалеют, что я решил стать фармацевтом, а не врачом. И им наплевать, что меня мутит при виде крови.

Я стою на обочине и что есть мочи пинаю покрышки своей машины. Пар густыми клубами валит сквозь щели в крыше и разливается по земле. Из-за этой поломки я опоздаю на экзамен по фармакокинетике.

Проехав шесть миль, покрывшись слоем пыли и пота, подсчитав, как пропущенный экзамен скажется на моем среднем балле, и убедившись, что карьере моей теперь точно конец, я вдруг натыкаюсь на мираж. Это придорожный бар, перед которым выстроились двадцать устрашающего вида мотоциклов. Я вхожу внутрь как раз вовремя, чтобы услышать душераздирающие вопли. Двое коренастых мужчин прижали потрясающую брюнетку к стене, третий держит в руке веер дротиков. Девушка зажмуривается, кричит — и первый дротик, свистя, мчится прямиком к ее плечу. Второй вонзается в дюйме от ее уха. Байкер заносит руку, чтобы метнуть третий, когда я кидаюсь на него.

Он отмахивается от меня, как от назойливого комара, и третий дротик пролетает у девушки между колен, пришпиливая юбку к стене.

Девушка открывает глаза и, улыбнувшись, смотрит на пронзенную ткань.

— Неудивительно, что девки тебя сторонятся, Ти-Боун. С таким-то глазомером…

Остальные байкеры хохочут, и один помогает девушке высвободиться. Она подходит ко мне и помогает подняться с пола.

— Простите, я думал, вы в опасности.

— Это они-то «опасность»? — Она мотает головой в сторону байкеров, которые уже вернулись к армрестлингу и пиву. — Да они сопляки! Ну ладно, выпейте за счет заведения.

Она ныряет под стойку и наливает мне полную кружку пива. Только сейчас я понимаю, что она работает барменом.

Она спрашивает, как я здесь очутился, и я рассказываю о своей машине. Говорю, что пропущу из-за этого выпускной экзамен.

— Вы никогда не задумывались, почему их называют «выпускными»? Как будто нельзя уйти раньше.

Я не рассказываю Эрику, как невольно следил за игрой солнечного света на коже Элизы, — свет играл на ней, как смычок играет на скрипке. Не рассказываю, как ей удавалось обсуждать баскетбол с одним байкером, отсчитывать мелочь другому и улыбаться мне — и все одновременно. Не рассказываю, как она смеялась надо мной, потому что я медленно пью, а потом предложила выпить вместе с ней. Не рассказываю, как она закрыла бар раньше срока, а я рисовал ей молекулы сперва на салфетках, затем — на звездном небе, а после — на ее обнаженной спине.

Я не говорю ему, что после встречи с Элизой не ложился до рассвета, чтобы увидеть, как небо прожигает ночь. Что с ней я впервые прокатился на картинге. Не упоминаю о том, как она водила меня на кладбище возлагать цветы к могилам незнакомцев, как к моему приходу с занятий рассыпала в салоне машины розовые лепестки. Как она звонила мне узнать, каким бы я был цветом, если бы пришлось выбирать, потому что она чувствует себя абсолютно фиолетовой и ей интересно, сочетаемся ли мы. Не говорю, что не встречал ни одной женщины, похожей на нее, и что не понимал, как убога и сера моя жизнь, пока не попал в калейдоскоп ее сердца.

Я не рассказываю об этом Эрику, потому что у меня больше ничего не осталось от той девушки.

— И что случилось дальше? — спрашивает он.

— Она подвезла меня до дома, — просто отвечаю я. — Через месяц выяснилось, что она беременна.

Она употребляла слова вроде «долг», «слишком рано», «карьера» и «аборт». Я же просто посмотрел ей в глаза и спросил, выйдет ли она за меня замуж.

— Почему вы развелись?

Если честно, причин был целый букет. И да, сработал пусковой механизм. Впрочем, я сам должен был понимать, что ребенок в душе не сможет заботиться о собственном ребенке. Когда наш сын родился мертвым, я должен был поддержать ее, разделить ее горе, а не заслоняться Бет как щитом. Но прежде всего, я должен был гораздо раньше признать, что все, чем я дорожил в Элизе — ее импульсивность, спонтанность, безумство, — было порождением алкоголя, а не частью ее души. И когда она была трезва, я никакими словами или поступками не мог убедить ее, что моя любовь — истинна.

Эрик кивает: он сам побывал в подобном уравнении, причем по обе стороны. Положиться на алкоголиков нельзя, а потому приходится жить ради тех моментов, когда они все-таки рядом. Ты клянешься уйти, но тут они делают что-то прекрасное — и ты опять в замешательстве. Они могут устроить в январе пикник прямо в гостиной, могут увидеть лик Иисуса на оладье или отпраздновать день рождения кошки и пригласить всех окрестных кошаков на тунцовые консервы.

И ты закрашиваешь все плохое жирными мазками хорошего и притворяешься, будто не понимаешь, из какого она на самом деле теста. Ты смотришь, как робко она переходит реку трезвости вброд — и втайне мечтаешь, чтобы она выпила, потому что только тогда она становится твоей возлюбленной. А после не знаешь, кого ненавидеть сильнее: себя за эти мысли или ее за умение твои мысли прочесть.

Эрик молча смотрит на меня, ожидая, пока в голове уложится все только что услышанное.

— Вы любили ее. Вы любите ее до сих пор.

— Я так и не смог ее разлюбить, — признаюсь я.

— Значит, вы забрали Делию не потому, что ненавидели Элизу, — заключает Эрик.

— Нет, — вздыхаю я. — Я забрал Делию, чтобы она не возненавидела Элизу.



«Бродвейские гангстеры», «Ребята с Вест-сайда», «Дуппа-Вилла», «Веджвудские пацаны», «Банда на сорок унций», «Работяги со Второй авеню», «Истсайд Финикера», «Испанцы-засранцы», «Гувер-59», «Смуглая гордость», «Виста-Кинг Троханз», «Грейп-стрит, 103», «Ассоциация наркош», «Дрочилы», «Ревущие 60-е», «Мини-парк», «Парк-саус», «Пико Нуево», «Догтаун», «Золотые Ворота», «Преступники Маунтен-Топ». «Шоколадный город», «Клавилито Парк», «Прирожденные бандиты без башки», «Кровавые висты», «Каса Трес»… В одном только Фениксе и предместьях базируется около трехсот уличных банд. В тюрьме Мэдисон-Стрит представлены далеко не все.

«Вестсайдские» заправляют Фениксом, «Кровавые» — Тусоном. Первые носят синее и пренебрежительно называют вторых жлобами. Они избегают буквосочетания УВ, потому что оно означает «убийц Вестсайдских», а также используют альтернативную орфографию для слов «куРВа», «проРВа», «РВанина» и даже «коРВалол». «Кровавые» же одеваются во все красное и для «Вестсайдских» придумали обидное прозвище «Вездезадские». Чтобы продемонстрировать свое презрение, они опускают в словах буквы «р» и «в».

«Ребята» из разных группировок, встретившись случайно на улице, попытаются убить друг друга. Но в тюрьме они объединяются против «Кровавых».

Прекратить вражду между «Вестсайдским» и «Кровавым» можно только одним способом: натравить их обоих на члена Арийского братства.



Слухи ползут по тюрьме задолго до моего выхода из изолятора. Поговаривают, что Стикс скоро вернется и захочет мести. Блу Лок уже успел стать моим лояльным сторонником. Я, очевидно, заслужил уважение в его глазах, когда взял на себя проступок их черного брата.

Вернувшись, я застаю Компактного за чтением.

— Как житуха, брательник? — Так обычно здороваются парни из черных районов. Он ждет, пока уйдет надзиратель. — Нормально там с тобой обращались?

Я застилаю свою койку.

— Ага. Мне досталась камера с джакузи и винным погребом.

— Вот блин, везет же вам, белым, — парирует он. — Эндрю, — он впервые обращается ко мне по имени, — то, что ты сделал…

Я складываю полотенце.

— Пустое.

Он встает и, превозмогая нерешительность, пожимает мне руку.

— Ты взял на себя мою вину. Это не «пустое».

Смущенный, я отдергиваю руку.

— Да ну. Забыли.

— Не забыли, — возражает Компактный. — Стикс собирается проучить тебя на спортплощадке. Уже давно это запланировал.

Я не подаю виду, как сильно напуган. Если Стикс едва не забил меня до смерти в первую ночь, что же он сотворит при должной подготовке?

— Можно вопрос? Зачем ты это сделал?

Затем, что порой, чтобы защитить себя, нужно защищать других. Затем, что, вопреки расхожим представлениям, не бывает черно-белых ситуаций. Но я лишь качаю головой, не в силах подобрать нужные слова.

Компактный наклоняется и вытаскивает из-под нижней койки полную коробку самопального оружия.

— Ага, — говорит он. — Понял.



Утром решающего дня Компактный бреет мне голову. Бреются налысо все участники побоища: так надзирателям сложнее будет разобрать, кто есть кто. После одноразовой бритвы остаются клочки волос, и выгляжу я так, будто на меня напала дикая кошка. Я завистливо кошусь на гладкий черный череп Компактного.

— Это просто предположение, — говорю я, — но мне кажется, что надсмотрщики смогут отличить меня от остальных «Вестсайдских».

На спортплощадке соберется сразу тридцать человек: десять мексиканцев, девять негров, десять белых — и я. На прошлой неделе постоянный поток покупателей позволил Компактному как следует вооружиться. Мы работали от зари до зари: дубинки из старых номеров «Нэшнл Джеографик», скрученных при помощи изоленты, которой на кухне метят диетические блюда; носки с двумя брусками мыла внутри и даже один навесной замок, втихомолку снятый с кандалов, — им тоже можно швырнуть в неприятеля. Одноразовые бритвы, которые нам выдают по утрам, мы разломили и вставили лезвия в оплавленные концы зубных щеток. Заточки мы сделали из нержавеющих зеркальных рам, обломков забора, дверных откосов и даже из туалетных ершиков — их тоже, знаете ли, можно заострить будь здоров, если не спать по ночам и иметь в распоряжении цементный пол. Ручки обмотаны обрывками простыней и полотенец и связаны белыми веревками, которыми перевязывают охапки нашего выстиранного белья. Теперь оружие не будет выскальзывать из рук, не порежешься, если дрогнет рука.

Для меня Компактный приготовил особый, экзотический предмет. Вытащив из механического карандаша стальной кончик, он вставил со стороны ластика заточенную скрепку, а со стороны грифеля — сигаретный фильтр. Дротик, вдетый в полую трубочку карандаша, войдет врагу прямо в глаз — правда, если стрелять с небольшого расстояния.

На построении я искренне изумляюсь, как могут надсмотрщики даже не догадываться о происходящем. У всех, кто здесь стоит, где-то в одежде припрятано оружие. Мы выходим на спортплощадку и сразу разделяемся на группы, но только больше обычных: никому не хочется быть далеко от союзников. Никто не играет в баскетбол.

— Не волнуйся, — шепчет Компактный.

Сердце у меня сейчас похоже на губку, которой перемыли гору посуды. Пот выступает за ушами и собирается в ложбине, где еще вчера росли волосы.

Я не успеваю приготовиться к удару: груженный мылом носок, припевая, как колибри, врезается в мой левый висок. Падая, я уже с трудом воспринимаю толпу, окружающую меня со всех сторон, словно сквозь дымку вижу разросшиеся джунгли чьих-то ног. Офицер объявляет каким-то совсем детским голоском: «На спортплощадке массовая драка. Срочно требуется подкрепление».

В окне, выходящем на спортплощадку, появляется вдруг множество лиц. В дверь высыпают охранники и пытаются расплести тугой комок разноцветных конечностей. Насилие, когда с ним сталкиваешься вблизи, обретает запах — смесь омедненной крови и горящего угля. Я, содрогаясь, ползу назад.

Стена плоти передо мной разверзается и выплевывает чье-то тело. Стикс поднимает голову, и глаза его загораются.

Я отмечаю самые странные детали: что асфальт подо мной пахнет, как школьная раздевалка, что порез на плече Стикса напоминает формой штат Флорида, что обут он всего в одну туфлю. Ноги у меня дрожат, а рука — как будто автономно от меня самого — обхватывает смертоносный карандаш.

Он улыбается мне, обнажая окровавленные зубы.

— Любитель ниггеров! — злорадствует и наводит на меня самопал.

Я узнаю оружие, потому что Компактный тоже хотел его сделать, но не успел вовремя раздобыть пули. Процедура проста: отпиливаешь верхушку и дно у ингалятора, разрываешь тонкую металлическую пластину, разглаживаешь ее и оборачиваешь карандаш, чтобы получилась трубочка. Патроны двадцать второго калибра входят в эту трубочку, как сабля в ножны. Завернутую в тряпку трубочку и держишь в одной руке, а второй берешь боек. Это может быть что угодно, лишь бы ударить по ободку патрона, когда сталкиваешь руки. В пределах пяти футов самопал разит наповал.

Я смотрю, как Стикс берет гнутую железку — судя по всему, ключ от наручников — и зажимает ее в правой руке. Затем разводит кулаки…

Будто в замедленной съемке, я поднимаю карандаш и прижимаюсь ртом к его концу. Стрела летит прямо в Стикса: скрепка врезается ему в правый глаз.

Он, вопя, откатывается прочь. Я дрожащей рукой засовываю оружие в канализационную решетку. Надзиратели распыляют перечный газ, я слепну Что-то легко проносится мимо уха. Я пытаюсь разглядеть это «что-то», но глаза воспалились. Предмет я узнаю осязательно, по холодному уколу, точно от миниатюрной ракеты. Ни секунды не мешкая, я подбираю оброненную Стиксом пулю.

— Эй, полегче там! — приказывает кто-то у меня за спиной. — Я видел, как ты принял первый удар. Ты в порядке?

В промежутке между тем мигом, когда я вошел на спортплощадку, и тем, когда отсюда уйду, я успел превратиться в человека, которого отказываюсь узнавать. В отчаянного человека. В человека, способного на поступки, которых я не мог совершить, пока меня не вынудили. В человека, которым я был двадцать восемь лет назад.

Другая жизнь в один день.

Я киваю офицеру и подношу ладонь ко рту, как будто мне нужно вытереть слюну. И, языком вытолкнув пулю из-за щеки, глотаю ее.

V

Листья памяти горестно Шуршат в темноте. Генри Уордсворт Лонгфелло. Обломки мачт


ДЕЛИЯ

Рутэнн рассказывает Софи, что в ее детстве девочки из племени хопи завивали волосы и собирали локоны изящными «гульками» над ушами. Она разделяет волосы Софи пополам, заплетает две косы и укладывает их спиралями.

— Вот так-то. Теперь ты вылитая kuwanyauma.

— А это что значит?

— Это бабочка, раскрывшая свои красивые крылышки.

Рутэнн накидывает Софи на плечи шаль и обматывает ей ноги бинтами — такие импровизированные мокасины.

— Замечательно! — говорит она. — Готово.

Сегодня она повезет нас в музей Херда, где состоится большой фестиваль. Машина под завязку набита старыми настольными играми, сломанными часами, ручками с пустыми ампулами и вазами с фишками и жетонами. «Вам все равно заняться нечем, — сказала она нам, — а мне понадобится помощь».

Через час мы с Софи стоим на лужайке у музея в окружении барахла Рутэнн, пока она бродит среди потенциальных покупателей, периодически распахивая свой обвешанный куклами плащ. Все, прихлебывая воду из бутылок и уминая гренки по четыре доллара за штуку, расселись на складных стульях или на подстилках. В круглом тенте у павильона несколько мужчин склонились над гигантским барабаном; их голоса сплетаются воедино и улетают в небо.

Здесь немало белых зевак, но в основном публика состоит из индейцев. Одеты они как придется: от национальных костюмов до джинсов и звездно-полосатых футболок. У некоторых мужчин волосы заплетены в косички и хвосты. Все улыбаются. Я замечаю девочек, у которых волосы заплетены точно так же, как у Софи.

В центр круга выходит танцор.

— Дамы и господа, — объявляет конферансье, — поприветствуйте Дерека Дира из Сиполови, что на земле хопи!

Мальчишке на вид не больше шестнадцати. Колокольчики на его костюме позвякивают при ходьбе, плечи и руки пересекает радужная бахрома, а лоб закольцован в кожаную повязку с радужным диском посредине. Из-под набедренной повязки выглядывают облегающие шорты.

Он раскладывает на земле пять обручей, каждый примерно в два фута диаметром. Барабаны начинают бить, и мальчишка приходит в движение. Два шажка правой ногой, потом — левой, затем — не успеваю я и глазом моргнуть — он уже подбрасывает первый обруч ногой и ловит его руками.

То же самое он проделывает с оставшимися четырьмя, после чего обручи превращаются в части его тела. Он проходит сквозь два и выстраивает другие три по вертикали, хлопает верхними, как будто исполинской челюстью. Не останавливаясь, он, пританцовывая, выходит из обручей и расправляет все пять за спиной, как орел крылья. Вот он оборачивается необъезженным жеребцом, вот — змеей, а вот — бабочкой. Потом свивает податливые обручи, будто Атлант, громоздящий все больше тяжести на свои плечи, и выкатывает эту трехмерную сферу в центр арены. Под рокот барабанов он танцует последний круг — и припадает на одно колено.

Я никогда в жизни не видела ничего подобного.

— Рутэнн… — Она как раз подходит ко мне, хлопая в ладоши. — Это было потрясающе. Это…