Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эти странности озадачивали меня; я уже была достаточно опытна и могла бы предположить, что имею дело с робким влюбленным, если бы передо мною не стоял король Франции, более того, король, по уши влюбленный в свою прекрасную, блестящую избранницу. Его нрав и то, что я знала о его чувствах от госпожи де Монтеспан, приводили меня в заблуждение относительно его намерений; я приписала оригинальность этих визитов особенностям характера или неумению делать комплименты дамам. Словом, я попыталась успокоить себя мыслью, что Король скорее изображает галантность, нежели питает действительно галантные замыслы.

20 марта 1673 года он выказал свое удовлетворение моими услугами еще более учтивым, хотя и весьма обязывающим меня способом: просматривая список пенсий и увидев, что против моего имени вот уже двенадцать лет стоит цифра 2000 ливров, он вычеркнул слово «ливры» и вписал «экю»[47]. Затем передал мне через господина де Лувуа пожелание, чтобы я сопровождала госпожу де Монтеспан к месту расположения армии, куда она ехала вместе с ним этой весною[48]. Фаворитка снова была беременна и хотела отдать мне ребенка сразу же после родов, как и было заведено ранее.

Эта последняя беременность скрывалась не столь тщательно, как предыдущие; при Дворе уже пошли слухи о том, что у Короля и фаворитки родилось несколько детей, и все эти принцы вскоре будут официально признаны. Не будучи знакома с законами, я, тем не менее, затруднялась понять, как это возможно, — ведь при подобных процедурах полагалось назвать хотя бы мать, а в данном случае оглашение дало бы маркизу де Монтеспану все отцовские права на детей. Однако, министры, более меня поднаторевшие в таких интригах, видимо, были уверены в успехе, так как господин де Лувуа разрешил мне повидаться с друзьями перед отъездом из Парижа в крепость Турне, где меня ожидали Король и его любовница.

И вот, в один прекрасный вечер, я объявилась в доме у Куланжей, в кругу знакомых, которых не видела уже около года; аббат Тестю решил, что я свалилась с луны и чуть не умер от изумления; госпожа де Севинье воздержалась от вопросов и только дипломатично заметила, что, судя по моему виду, я провела это время в обществе знатных особ; все согласились с нею, наперебой восклицая, что я необычайно похорошела, роскошно одета и выгляжу очень мило.

1 мая я отбыла к месту расположения армии в большой компании дам: на сей раз Король пожелал собрать вокруг себя весь свой «сераль»; Королева, мадемуазель де Лавальер, госпожа де Монтеспан и их свита расселись по возкам и каретам и с грохотом покатили по дорогам Фландрии. Госпожа де Монтеспан, ехавшая вместе с Королем, внушала мне искреннюю жалость: она была на последнем месяце и ужасно страдала от неудобств путешествия; всадники, скакавшие по бокам экипажа, поднимали тучи пыли, которая летела в окна: Король любил свежий воздух и опускал все стекла, не позволяя даже зашторивать их; фаворитка задыхалась и едва не теряла сознание, но упасть в обморок перед Королем значило навеки опозорить себя в его глазах. Ночевали мы обычно на скверных постоялых дворах, иногда прямо на соломе, поужинав, после двенадцатичасовой дороги, какой-нибудь жиденькой похлебкою или одним яйцом на двоих.

Багаж и съестные припасы отставали от нашего поезда, ибо Король всегда путешествовал чрезвычайно скоро, на перекладных, но жаловаться на эту спешку и на лишения было неприлично; нам случалось обедать прямо в каретах, а дамам приходилось терпеть самую неотложную нужду до потери сознания. Беременность госпожи де Монтеспан причиняла ей еще больше мучений, нежели окружающим, но она могла поверить их лишь мне одной. Что же до Короля, то он не задумывался остановить карету и выйти, если ему было нужно. Так уж устроены властители, — они заботятся только о себе, не допуская и мысли, что у их подданных могут быть те же надобности или неудобства; словом сказать, любовницам Короля приходилось немало терпеть от их повелителя.

В Турне я видела Короля каждый день, пока он, во главе своих войск, продвигался вглубь Голландии, но встречались мы только на людях. Госпожа де Монтеспан, которую тяготы путешествия привели в крайнее раздражение, открыто третировала его перед всем Двором, насмехаясь над каждый словом, каждым жестом и доходя в своих экстравагантных выходках до того, что упрекала его в скромном происхождении. Сама она признавала лишь два знатных рода — Ларошфуко и ее собственный, считая их самыми древними во Франции и часто повторяя Королю девиз своего дома: «Еще земля не оросилась морем, а Рошшуар уж нес свою волну», словом, каждодневно давая ему понять, что женщина ее ранга унизила себя, согласившись стать любовницею какого-то Бурбона. Король, довольно суровый в обращении с придворными, как показало мне это путешествие, и привыкший повелевать всеми и во всем, тем не менее, покорно, почти униженно выслушивал эти инвективы и робко испрашивал чести поцеловать руку, в которой ему отказывали. Мне скоро надоело быть в положении между двух огней и наблюдать, как Король и его фаворитка по очереди исполняют свою смешную, а то и вовсе нелицеприятную роль; пребывание в Турне стало для меня истинной пыткою, и не менее тягостной оказалась миссия, которую мне поручили в отношении мадемуазель де Лавальер.

Все уже знали, что нежная, добродетельная, покинутая любовница решилась наконец покинуть театр, где ей давно уже не находилось роли, но покинуть возможно более эффектно: она собралась уйти в кармелитский монастырь и в течение того же года принять постриг. Король был не против ее ухода, но терпеть не мог кармелиток, прилюдно объявляя, что строгий устав этих монахинь отвратителен, а пылкая приверженность Богу не мешает им быть пустыми болтуньями, обманщицами, интриганками и даже, как он утверждал, отравительницами.

Итак, мне поручили разъяснить мадемуазель де Лавальер преимущества менее заметного ухода и тихие радости уединенной жизни где-нибудь в провинции; считалось, что моя безупречная репутация заставит несчастную жертву выслушать меня и согласиться с моими доводами.

Герцогиня де Лавальер сидела за туалетом, меланхолично расчесывая свои длинные белокурые волосы. На ней было великолепное парчовое платье, затканное золотом, — она до самого конца одевалась по-королевски роскошно и никогда не показывалась на людях в неглиже. Мне трудно было говорить, но все же я дипломатично, как истинный посол, изложила ей мои (а, вернее, чужие) соображения, сказавши, что опасно доверяться первому порыву души, приняв его за религиозное призвание; что монашеский сан также имеет свои тяготы; что после шумной светской жизни затворничество и тишина будут ей ненавистны; что она наверняка станет тосковать по своим, еще малолетним, детям, друзьям, брату… Внезапно она прервала меня и, пристально глядя мне в глаза, промолвила изменившимся голосом: «Мадам, все, что вы говорите, мне уже давно известно; там, куда я намерена удалиться, меня ждут многие печали и сожаления, но они все-таки будут легче горестей, которые причинили мне эти двое (она разумела Короля и его новую возлюбленную).

Видя, что мне не удастся отговорить мадемуазель де Лавальер от ухода в монастырь, я стала уговаривать ее выбрать менее строгий орден, нежели кармелитский, с его суровыми канонами, и набросала довольно мрачную картину их жизни; для усиления эффекта я воскликнула, словно мне только что пришло это в голову: «Вот взгляните-ка на ваш златотканый наряд, — неужто вы сможете завтра сменить его на монашескую дерюгу?!» Она ответила с кроткой улыбкой: «Мадам, скажу вам одной и прошу никому не передавать моих слово: я уже много лет ношу под этими роскошными нарядами власяницу и каждую ночь снимаю с кровати тюфяк, чтобы спать на голых досках; к утру я кладу его на место, чтобы мои горничные ничего не заподозрили, — мне не хотелось бы прослыть оригиналкою. Судите же сами, трудно ли мне будет привыкнуть к жизни, коей вы меня пугаете?!» Я не нашлась с ответом и лишь молча глядела на сверкающую парчу и драгоценности, украшавшие это нежное молодое тело, с ужасом думая о скрытой под ними жесткой власянице. Еще долго после того меня мучила сердечная боль, делавшая мое пребывание в Турне невыносимым.

1 июня госпожа де Монтеспан, уже не скрываясь от Двора, родила девочку, которую опять-таки назвали Луизой-Франсуазой; три недели спустя я покинула крепость, увозя с собою нового младенца и радуясь этому предлогу, позволившему мне вернуться к прежней спокойной жизни в Вожираре и приласкать наконец моего горячо любимого принца.

По моем возвращении господин де Лувуа вполне откровенно заговорил со мною о скором признании детей. В угоду Королю генеральный прокурор, господин де Арле, пустил пробный шар, оформив признание шевалье де Лонгвиля — ребенка, родившегося от двойного адюльтера герцога де Лонгвиля и маршальши де Ла Ферте. В нарушение всех законов, это совершили без оглашения имени матери; таким образом, был создан прецедент, и теперь ожидалось, что мои маленькие принцы выйдут на свет божий еще до конца года, точно Минерва из древнего мифа, родившаяся от Юпитера без помощи матери[49]

Я возобновила встречи с моим прежним кругом знакомых и каждый вечер ужинала у госпожи де Куланж, мадемуазель де Ланкло или у господина де Барийона. К полуночи я возвращалась в карете в мой великолепный вожирарский дом, вызывавший зависть всех моих друзей. Я очень любила эти осенние вечера с их веселыми, остроумными беседами; вдобавок я чувствовала себя здоровою и даже помолодевшею, ибо ничто так не отдаляет старость, как благосклонность судьбы; мне становилось все яснее, что участь моя в дальнейшем уже не будет такой печальною, как ранее. Я посвящала всю мою жизнь другим, не гналась за богатством, имела преданных друзей, исправно помогала бедным и во всем вела себя безупречно.

Эта спокойная, несуетная добродетель внушала почтение окружающим, вплоть до самых знатных особ. Однажды я приехала в Сен-Жермен с визитом к госпоже де Монтеспан; у нее собралось небольшое общество дам и кавалеров, здесь же был и Король. Несколько юных сумасбродов выдумали новую забаву — опрокидывать стулья дам, чтобы посмотреть на их нижние юбки. Король и его любовница не осуждали подобные выходки, а иногда и сами изобретали таковые, не более умные: наливали чернила в кропильницу, выплескивали суп из тарелки в лица обедающим, совали волосы в пирог, подаваемый госпоже де Тианж, сыпали соль в шоколад Королевы, словом, пускались на всякие дурацкие шутки, не приличествующие ни их возрасту, ни положению.

Вот и на сей раз это намерение — задрать юбки дамам привело в восторг госпожу де Монтеспан, и Король сам взялся за дело. Он одним махом опрокинул стул мадемуазель де Лавальер, которая при падении сильно ушибла плечо, затем стулья госпожи де Сен-Жеран, которая грациозно задрыгала ногами в воздухе, госпожи де Тианж, которая только и мечтала показать свои безупречные ножки, госпожи д\'Юзес, графини де Суассон, маршальши де Ламот и даже одной старой обедневшей баронессы, у которой под платьем обнаружилась юбка, траченая молью и вызвавшая у фаворитки целый поток злобных насмешек.

Я сидела чуть поодаль, сообразуясь с давней привычкою не мозолить глаза знатным персонам; Король подошел ко мне в последнюю очередь. Я смотрела ему прямо в глаза — не строго, но и без всякого намека на поощрение. Он выдержал этот взгляд, и в его собственном блеснул вызов. Я было приготовилась продемонстрировать обществу мои, довольно красивые кружева белья, но Король, уже схватившийся за стул, внезапно отпустил его и сказал вполголоса: «Нет, решительно, эту я тронуть не смею!» Воспоследовала долгая пауза, которую один из придворных счел своим долгом нарушить словами: «Вы правы, Ваше Величество! Если бы мне пришлось выбирать, кого ущипнуть за ляжку — мадам Скаррон или Королеву, — я не задумываясь ущипнул бы Королеву». Госпожа де Монтеспан прыснула, но Король сухо отрезал: «Мне кажется, вы забываетесь, сударь!» и вышел из комнаты по-королевски величаво, словно бы и не школьничал минуту назад.

Я никак не могла уразуметь, чему больше обязана в этом странном происшествии — благоволению или, напротив, немилости. Через некоторое время мне представился еще один повод к раздумьям. Госпожа де Монтеспан завела со мною беседу о моем брате, который покинул Амсфорт ради управления Эльбургом; теперь ему обещали отдать под начало еще и Бельфор. Вдруг Король, обратись ко мне, сказал. «Мадам, я удивлен тем, как ваш брат относится к своей службе. Мне кажется, он больше занят своими собственными интересами, нежели моими; мне докладывали, что он бессовестно грабит тех, кем управляет, вместо того, чтобы укреплять вверенные ему города; но, похоже, он и этим не ограничивается, извлекая многие другие выгоды из своего положения и издеваясь над нашими новыми подданными. Знайте, мадам, что я нахожу это бесчестным; такого поведения я не стерпел бы ни от кого другого!» Трудно вообразить, как огорчила меня эта речь; я уже и так знала от господина де Лувуа, что брат не всегда ведет себя как истинный дворянин, однако, все мои письма к нему с мольбами не заниматься вымогательством, не преследовать местных гугенотов, не пускаться в сомнительные денежные аферы оставались без ответа; публичный упрек Короля поверг меня в стыд и смущение.

Однако, придя в себя, я задумалась о странности последней его фразы; мне чудился в ней какой-то двойной смысл: во имя чего он соглашался спускать моему брату то, чего не простил бы никому другому? Скрытое значение этих слов сильно озадачило меня; в конце концов я решила, что Король нашел весьма галантную форму для своего выговора и что, вопреки видимости, я все-таки не попала в немилость; на этом я и завершила свои изыскания, побоявшись слишком увлечься.

20 декабря 1673 года Парламент утвердил акты о признании Луи-Огюста, Луи-Сезара и Луизы-Франсуазы, коим были присвоены титулы герцога дю Мена, графа Вексенского и Мадемуазель де Нант. В этих документах Король публично признавал «любовь, которую природа внушила ему к его детям, а также другие причины, в значительной мере способствующие усилению сего чувства».

В конце того же месяца господин де Лувуа передал мне приказ покинуть Вожирар и переехать, вместе с тремя принцами, в Сен-Жермен; Король хотел, чтобы его дети жили при нем, а я при них. Во дворце мне были отведены особые покои.

Приказы Короля не обсуждаются. Познакомившись как следует с Двором, я поняла, что буду лишена здесь всякой свободы, а по моему рангу и состоянию не смею претендовать на достойное положение, однако, нужно было подчиниться, и я заранее настроилась спокойно принимать жизнь, на которую меня обрекали.

Странное дело: именно в это время мне начали сниться необыкновенные сны, сулившие самые радужные перспективы, весьма далекие от тех печальных предчувствий, с какими я покидала Вожирар. В конце 1673 года мне привиделось ночью, будто я взлетаю под своды церкви, тогда как все прочие остались внизу, у меня под ногами. В другой раз мне был сон, что я всхожу по парадной лестнице Версальского дворца вместе с госпожою де Монтеспан, и вдруг она начинает съеживаться и уменьшаться, тогда как я, напротив, вырастаю до огромных размеров. Я без всякой задней мысли пересказала этот сон фаворитке, и она страшно разгневалась. Маркиза всегда охотно слушала всякие пророчества, но тут она слишком ясно увидела дурное предзнаменование.

Я же вовсе не суеверна и уповаю не на сны, а на заслуги, на упорство и на силу, которая вырывается наружу из глубин страстной натуры, когда ее слишком долго обуздывали и держали взаперти.

Так в королевских садах взмывают к небу тугие сверкающие фонтаны, чьи кипящие струи долго текли по узким трубам, накапливая подспудную силу, которая в конце концов и выбросила их наверх. Взрыв этот поражает своей неожиданностью, но не стоит забывать, что мощь, его породившая, возникла под землей, в ее темных, потаенных недрах.

Глава 11

Парадные апартаменты госпожи де Монтеспан в Сен-Жерменском Шатовье во всем походили на свою хозяйку: они отличались экстравагантностью и более напоминали волшебную пещеру, нежели обычную гостиную.

В самом центре высились две скалы, откуда в широкие бассейны с шумом низвергались душистые струи воды; в расщелинах камней благоухали туберозы и жасмины: чучела диких зверей, скрытые за ними, показывались, каждое в свой час, и, издав свойственный данному животному крик или рычание, указывали, столь оригинальным образом, время дня; на самой вершине сидел Орфей с лирою, а зеркальные стены бесконечно множили образ этого волшебного грота и его автоматов. Вся эта механика, на первый взгляд поразительная, довольно скоро надоедала, однако мои маленькие принцы, как, впрочем, и их отец, неустанно восхищались ею.

В других комнатах чудес было не меньше: госпожа де Монтеспан выращивала козлят и поросят среди позолоченных ламбрекенов; маленькие слуги-мавры, разукрашенные жемчугами и изумрудами, водили ягнят на ленточках, дрессировали обезьянок и обучали пению целую армию пестрых экзотических птиц; белые мыши в клетках ждали, когда маркиза запряжет их шестеркою в крошечную коляску, чтобы продемонстрировать Королю.

Я проводила дни в прохладных гротах Цирцеи, возле каскадов; мой маленький герцог, по-прежнему не ходивший, сидел рядом со мною, а граф Вексенский бегал взад-вперед, восторженно аплодируя механическим чудесам материнских покоев; оба мальчика были разряжены почти так же роскошно, как обезьянки и мавры, и должны были, подобно им, развлекать гостей. Эти последние хвалили милое личико Луи-Огюста и живость Сезара, делая вид, будто не замечают немощь первого и сгорбленную спину второго, которую не мог скрыть даже жесткий корсет. Одна только Мадемуазель де Нант, благодаря своему младенческому возрасту, избегала этих утомительных представлений.

Что же до самой «Атенаис», нельзя сказать, что она безраздельно владела чувствами Короля: монарх не отличался большим постоянством и, пользуясь случаями, когда его любовница бывала больна или беременна, услаждал себя на стороне, — правда, чаще всего с ее же служанками или приближенными, так что королевские милости ограничивались, как правило, домом «прекрасной госпожи». Ввиду скромного положения предметов его внимания, госпожа де Монтеспан не огорчалась этими мелкими изменами и рассматривала их скорее как услуги, нежели как соперничество; подозреваю, что все они происходили с ее молчаливого согласия и под ее контролем.

Так, Король почтил своим вниманием горничную своей возлюбленной, мадемуазель Дезейе. Однажды мы болтали с нею, сидя в передней маркизы, и она призналась мне, что Король осчастливил ее не один раз. Она даже хвасталась, что у нее есть от него дети, в чем я позже убедилась и сама. Мадемуазель Дезейе не была ни молода, ни красива, просто Король часто сталкивался с нею, когда любовница его бывала занята или ей немоглось. Она донесла мне также, что у монарха есть свои тяготы и что иногда он целыми часами сидит у камина в задумчивости, испуская тяжкие вздохи.

Таковые тяготы были и у меня, и я пыталась развеять преследующую меня меланхолию долгими одинокими прогулками в парке и в лесу.

Жизнь при Дворе наполняла мою душу тоскою и отвращением. Я никак не могла свыкнуться с безумными нравами этого общества и, еще менее, с глубокой скукою, там царившей.

При Дворе никто, кроме Короля, его министров и маршалов, ровно ничего не делал. Дни протекали в пустой болтовне, в играх, в интригах. Дамы проматывали сотни и тысячи ливров в «бассет» и «фараон», днем и ночью набивали желудки конфетами и вареньями, напивались крепкими ликерами или, во избавление от скуки и забавы ради, принимали слабительное; я знала многих особ, которые страстно увлекались клистирами и кровопусканиями. Таким образом ублажали тело; духовная жизнь сводилась к занятиям астрологией и графологией, изучению таро[50], изготовлению приворотных зелий, всевозможным гаданиям и черной магии. Довершали это пустопорожнее существование сплетни о семействе Короля. Один его взгляд, одна улыбка на целую неделю давали пищу для разговоров, а уж стоило ему обронить «слово», как пересудов хватало на весь месяц.

Проведя многие годы в самом блестящем и остроумном из парижских кружков, я теперь страдала от удручающей духовной пустоты. Одна лишь герцогиня де Ришелье, которую я, правда, видела крайне редко, только если ей удавалось на минутку оторваться от Королевы, ее собачек, ее испанских камеристок, ее шутов и спуститься в «комнаты Дам», напоминала мне о прежней жизни; однако Двор мало-помалу отнимал у меня и это скромное удовольствие: герцогиня уже ценила мое общество не так высоко, как прежде, — она любила покровительствовать бедным и не терпела, когда они возвышались независимо от нее; тот факт, что ее несчастная протеже попала ко Двору без ее содействия, казался герцогине самой черной неблагодарностью; она предпочитала госпожу Скаррон в платье из холстинки госпоже Скаррон в златотканом наряде.

Не находила я утешения и в самом дворце: Сен-Жермен был мне глубоко противен. Правда что окрестности его очаровательны, местоположение удачно, зато строения отнюдь не радовали взор. Они выглядели громоздкими и неуклюжими, кирпичные стены смотрели уныло, парадный двор отличался редким безобразием, а внутренние покои — капитальными неудобствами.

Блестящие празднества, балы, оперы, фейерверки и спектакли, которые следовали непрерывной чередою, дабы развлечь скучающих придворных, не могли скрыть то отвратительное, что бросалось в глаза по их окончании: идя по двору, приходилось лавировать между лотками и прилавками, где дворецкие продавали — разумеется, в свою пользу, — еду «с тарелки Короля» (иными словами, остатки пиршеств); чтобы попасть в великолепные покои монарха и принцев, нужно было сперва протиснуться сквозь толпу дворцовых прихлебателей и бедняков, неотступно дежуривших у дверей, задыхаясь при этом от вони прогорклого жира, давя ногами куриные кости, ребрышки овсянок и хлебные корки; внутри дворца вам предстояло сомнительное удовольствие взбираться по темным лестницам, склизким от испражнений людей и собак, проходить по лестничным площадкам, заваленным мусором, и передним, где царил стойкий запах пота и отхожих мест. Король и его брат с детства привыкли жить в грязи и смотрели на это просто, а если неудобства терпит сам монарх, то придворные и подавно вынуждены с этим мириться. Хорошо, если по пути вам удавалось избежать карманников и воров, которыми буквально кишели салоны, и уберечь от них жемчужное ожерелье или кружева с юбки; и вот вы наконец попадали в свое помещение, обычно являвшее собою какую-нибудь каморку без окон, без камина, темную и душную.

Мне отвели две тесные комнатки в Королевском крыле третьего этажа, слева от парадной лестницы и напротив квартиры садового архитектора Ленотра; этаж этот был довольно высок, и в нем устроили антресоли для прислуги; таким образом, помещение мое не имело и шести футов в высоту, а поскольку я была довольно рослою да еще носила, по моде того времени, либо монументальную куафюру, либо пышный кружевной чепец, то постоянно соскребала головою побелку с потолка.

Вот эдакие-то замечательные преимущества и были пределом мечтаний французской знати: герцоги и маркизы, владевшие в Париже роскошными дворцами, а в провинции величественными замками, бросали все, чтобы ютиться по десяти человек в темном закутке на антресолях, и почитали это за великое счастье. Скажи мне, где ты живешь, и я скажу, кто ты; если вдуматься, эти дворцы весьма походили на души их владельцев — сверху блеск и позолота, а под ними — мрак и мерзкая грязь.

К счастью, у меня было занятие, мешавшее впасть в отупение, — я заботилась о воспитании маленьких принцев. Их здоровье, их учение отнимали у меня все мое время, не оставляя досуга для цирюльников и магов.

Воздух Сен-Жермена и шумная светская жизнь способствовали здоровью детей не более, чем моему собственному, — все трое много болели. Они мало спали, так как мать по полуночи держала их в театре, где они исполняли детские роли на сцене; за ее столом их потчевали острыми блюдами, жирными соусами и шампанским вином; неудивительно, что эти малыши, хрупкие от природы, в несколько месяцев исхудали и ослабли до ужаса. Лихорадка, рвоты, колики и нарывы поочередно терзали их тщедушные тельца, скорыми шагами ведя детей к гибели. Их показывали врачам, но лекарство было куда хуже болезни, ибо госпожа де Монтеспан обожала шарлатанов и всяческие опыты на больных. Самые жестокие методы лечения сочетались с самыми варварскими снадобьями: например, она велела сделать маленькому графу Вексенскому тринадцать прижиганий вдоль позвоночника, чтобы выпрямить ему горбатую спинку. Несчастный ребенок так кричал, что у меня сердце разрывалось от жалости; половины этих хирургов и лекарей с лихвой достало бы, чтобы свести бедных детей в могилу. Я с ума сходила от боли за них и от бессонных ночей, которые проводила у их изголовья, прислуживая вместо горничных, сбившихся с ног от усталости, но все было тщетно: едва ребенку становилось легче, как противоречивые приказы, нелепые фантазии и капризы родителей в один миг прерывали начавшееся было выздоровление. Бедных детей убивали у меня на глазах, а я была бессильна противостоять этому.

Так прошло шесть месяцев; я скрепилась и не выказывала своего неудовольствия, однако, в июле, когда мы приехали в Версаль, мой маленький герцог потерял сознание, вслед за чем у него начались сильнейшие конвульсии — и все оттого, что его матери явилась прихоть целый день продержать его на жарком солнце без шапки; тут уж я не выдержала. «Мадам, — сказал мне несчастный мальчик, сотрясаемый жаром, — я наверное умру, и слава Богу! Вы видите, что я не создан для жизни на этой земле, раз Он не пожелал, чтобы я ходил по ней, как все прочие. Я еще так мал, что попаду прямо в Рай, и там мне будет хорошо». Потрясенная его словами, я выбежала из комнаты и столкнулась в дверях с госпожою де Монтеспан. Не раздумывая, я высказала ей все, что лежало у меня на сердце; она пришла в такую ярость, что я сочла себя погибшей, но мне это было уже безразлично.

Укрывшись в часовне, я выплакала свое горе, тем более острое, что я одинаково любила и моего маленького принца и бедняжку-покойницу Франсуазу и безумно боялась еще раз оказаться свидетельницей ужасной детской агонии. Однако безграничная любовь к герцогу дю Мену возбраняла мне покинуть этого ребенка; приходилось остаться и снова терпеть нескончаемую муку бессилия. К вечеру явился господин де Лувуа, — его прислали изложить мне доводы родителей, я же с полной откровенностью высказала ему свои, и мне показалось, что он внял им; в результате, я все-таки вынуждена была согласиться на примирение.

Итак, мы с госпожою де Монтеспан заключили мир; она даже вызвалась оплатить заупокойные мессы по Франсуазе в церкви Святого Сульпиция; но при каждой болезни детей ссоры наши возобновлялись. «Ваша чувствительность нуждается в строгой узде», — внушал мне шепотом мой исповедник всякий раз, как видел меня в слезах. Господин де Лувуа служил нам с маркизою посредником и миротворцем. Король же со смехом говорил: «Мне куда труднее принудить к миру вас двоих, нежели все страны Европы!»

Пятнадцать лет подряд длилась эта борьба, замешанная на дружбе и ненависти, уважении и презрении, мёде и желчи; бывали дни, когда я страстно желала себе постоянного (лишь бы не очень тяжкого) несчастья в жизни, предпочитая его внезапным и кратким радостям, чередовавшимся со скандалами, от которых у меня разрывалось сердце.

Ибо ссоры эти были, к сожалению, столь же часты, сколь и непредсказуемы. Я никак не могла понять, по какой-такой причине «прекрасная госпожа» вдруг изливает на меня яд своих речей или колет злобными насмешками, на потеху публике. Например, однажды, когда зашла беседа об одной молодой и не очень строгой вдове, которую я осуждала, она с многозначительным видом бросила: «Госпожа Скаррон весьма строго судит других». От подобных реплик я буквально задыхалась. Но этим не ограничилось: через несколько месяцев после моего приезда ко Двору она начала обращаться со мною, как со служанкой.

Она снова была беременна и ей скоро предстояло родить. На этот случай она изобрела особый фасон платьев-«распашонок», скрывающих талию; впрочем, надевая их, она именно объявляла всему свету то, что желала утаить. «Госпожа де Монтеспан опять нарядилась в свои «распашонки», — стало быть, опять в тягости!» — насмешливо замечали придворные острословы. Но только Король и я знали, что, обрядившись эдаким манером, она впадала обыкновенно в самое скверное расположение духа, а мешковатые одеяния прятали, кроме округлостей, еще и сердце, полное самой черной злобы.

Беременность ли была тому причиною или что-то иное? Внезапно она ополчилась на меня так жестоко, как никогда прежде. Для начала она прогнала, без всяких на то оснований, племянницу господина Скаррона, мадемуазель де Ла Артелуар, которую я вызволила из крайней нищеты, пристроив к ней горничной; старшую сестру этой девушки я взяла к себе в качестве компаньонки. Далее госпожа де Монтеспан взялась преследовать моего кузена Филиппа де Виллета и, придравшись к тому, что он гугенот, запретила военному министру продвигать его по службе. Все эти гадости делались без всяких объяснений, с одной лишь целью досадить мне.

Затем она начала требовать от меня услуг, которые я никак не должна была ей оказывать. То она велела мне причесать ее, то подложить дров в камин, то застегнуть ей платье; иногда она будила меня в два часа ночи с приказом почитать ей на сон грядущий, подшить юбку или сбить гоголь-моголь; у нее было вполне достаточно служанок для такой работы, но она объясняла, что никто не умеет услужить ей лучше меня, и произносила это слово «услужить» с таким наслаждением, будто долго смаковала и обсасывала его во рту, прежде чем выпустить наружу.

Я от природы довольно любезна и много раз оказывала той же госпоже де Моншеврейль куда более важную помощь и делала гораздо более неприятную работу, однако в данном случае очень хорошо видела, чего добивается маркиза: положение мое при Дворе было столь неопределенно, что несколько месяцев такой муштры превратили бы меня в горничную или еще того хуже.

Вот когда я вспомнила мудрые слова моего любимого маленького принца, сказанные несколько недель тому назад. Мы ехали тогда из Сен-Жермена в Версаль; принц велел кучеру пустить лошадей в галоп, а я полушутя сказала, что карета наша рискует опрокинуться. «Это невозможно. Господь не допускает опрокидываться каретам принцев!» — высокомерно заявил мне этот пятилетний человечек. Я со смехом заметила, что, на мой взгляд, он слишком гордится своим рангом, тогда как Король, его отец, более прост в манерах и не так заносчив. «Это потому, — ответил он мне неожиданно серьезно, — что Король, мой отец, уверен в своем положении, я же, как вы знаете, имею особые причины сомневаться в своем собственном и, значит, должен требовать большего к себе почтения», Я находилась теперь именно в таком шатком положении, как мой «любимчик», и должна была заставить уважать себя тем более, что на первый взгляд ничем не отличалась от горничных маркизы. Я ответила на ее оскорбления тем, что стала испрашивать распоряжений по поводу детей только у Короля, тем самым подчеркивая, что готова повиноваться отцу моих воспитанников, но не матери.

Этим я маркизу не обескуражила. Однажды, когда у нее сидели герцогиня де Ришелье и еще несколько дам, моих давних знакомых — госпожа де Вивонн, госпожа де Фьеск и госпожа де Сен-Жеран, — она поочередно приказала мне подать ей веер, гребень, платок, приговаривая всякий раз, как одна из служанок бежала за просимым: «Оставьте, госпожа Скаррон услужит мне лучше вас!» Подруги мои конфузились за меня, я же сама все исполняла с любезной улыбкою, твердо решив сыграть эту сцену на свой лад. И когда наконец маркиза послала меня за баночкой румян, которыми скрывала бледность и одутловатость лица, всегда сопровождавшие ее беременности, я с нарочитым усердием исполнила приказ, но внезапно выронила баночку прямо посреди комнаты. Она разбилась вдребезги, и румяна погибли безвозвратно. «Как вы неуклюжи! — яростно вскричала маркиза. — Такие румяна мне теперь приготовят только через несколько дней!» — «Это правда, я очень неуклюжа, — возразила я, — но ведь меня пригласили сюда вовсе не для того, чтобы подносить притирания или подшивать платья. Это не моя обязанность, так что прошу извинить, ежели не угодила!»

Госпожа де Вивонн, обожавшая, когда ее золовку ставили на место, втихомолку посмеивалась. Я же хорошо понимала, что дерзость эта может обойтись мне дорого, но чаша моего терпения переполнилась, и я должна была хоть так отвести душу. «Прекрасная госпожа», которой пришлось в течение трех дней казать нам бледно-желтое опухшее лицо, прекрасно усвоила этот урок и не скоро взялась за старое.

Правду говоря, я думаю, что причина, по которой госпожа де Монтеспан то публично унижала меня, то превозносила до небес, крылась в особого рода ревности. Разумеется, она не видела во мне соперницу и уж, тем более, возможную любовницу Короля, но ее раздражало его дружеское отношение ко мне; она не понимала, что именно скандалы и капризы, которыми она изводила своего возлюбленного, толкали его ко мне.

Когда Король приходил к ней, она с удовольствием заставляла его ждать в передней; мои обязанности воспитательницы часто приводили туда же и меня… Король любил женщин и в те времена охотно признавался, что радости любви ему дороже всего на свете; как бы фаворитка ни третировала меня, я все-таки была женщиной и даже, если верить галантным кавалерам Марэ, не самой безобразной представительницей своего пола. Конечно, я была старше госпожи де Монтеспан на шесть лет, но, поскольку мне не привелось родить девятерых детей, я, в мои тридцать восемь лет, сохранила более тонкую талию и более свежий цвет лица, чем она в свои тридцать два; отличаясь притом мягким веселым нравом и прирожденной любезностью, я имела, вероятно, все необходимое — кроме разве знатного происхождения, — чтобы произвести подкоп под ту блестящую, завидную твердыню, какою была госпожа де Монтеспан.

По крайней мере, знаю одно — Королю очень нравилось беседовать со мною — сперва, как я уже сказала, в передней фаворитки, затем в комнатах его детей, где он теперь проводил довольно много времени, и наконец в любом месте, где он мог встретить меня, вплоть до гостиной его «прекрасной госпожи».

Вначале разговоры наши касались маленьких принцев, — он нежно любил их, часто сажал к себе на колени, давал ласковые прозвища; так, герцог дю Мен был его «любимчиком» (как и моим), Мадемуазель де Нант, хорошенькая, как ангел, — «котеночком» или «куколкой», малютка Мари-Анна, родившаяся летом того года и позже получившая титул Мадемуазель де Тур, — «мордашкой». Он очень интересовался воспитанием детей и заботился о нем тем более, что сам в детстве сильно страдал от заброшенности.

Он охотно делился со мною воспоминаниями своих первых детских лет: о том, как их с братом оставляли на самых последних служанок, состоявших при камеристках Королевы-матери; как в пятилетнем возрасте он, по недосмотру охраны, чуть не утонул в Сен-Жерменском пруду; как он и его брат таскали у слуг кусочки омлета, который те готовили для себя, и, прячась по углам, съедали их, чтобы не умереть с голоду; как его укладывали спать на простыни с такими огромными дырами, что он свободно просовывал в них голову и изображал марионетку; как его годами одевали в одни и те же ночные рубашки и халаты, которые под конец даже не прикрывали колен; при этом у него не было никаких учителей — историю ему читал один из лакеев, — и никаких товарищей для игр, кроме маленькой дочки одной из служанок; он звал эту девочку «королева Мари» и покорно исполнял все ее повеления — возил в тележке, приветствовал низкими поклонами, угощал смородиной и малиной, добытыми в кустах, с риском разорвать камзол. При этих рассказах он воодушевлялся, и лицо его на миг утрачивало свойственное ему надменное выражение; в такие минуты я видела перед собою совсем иного человека, нежели на людях; однако, стоило кому-то войти или ему самому появиться среди придворных, как он мгновенно, словно опытный актер, надевал на себя маску самодержца. Перед своими подданными он был королем, со мною же становился обыкновенным человеком и доверчиво, безоглядно отдавался радостям дружбы.

Пока я играла с графом Вексенским или учила читать герцога дю Мена, он брал гитару и услаждал наш слух какой-нибудь мелодичной песенкой. Музыку он любил страстно, играл на гитаре лучше любого музыканта и мог исполнить на ней любой мотив; особенно ему нравилось аранжировать оперы Люлли и петь арии из них под собственный аккомпанемент. Поскольку все эти оперы восхваляли героическую жизнь монарха, было странно слушать, как он поет дифирамбы себе самому, и госпожа де Монтеспан не упускала случая высмеять Короля, едва он выходил за дверь; он же не видел в этом ничего необычного и частенько пел мне арии, подобные этой:



Пусть перед Вами все склонится, все трепещет!
Живите в счастьи; мы Вам верим бесконечно.
Благословен народ, чей повелитель блещет
И добродетелью и ратной славой вечной!
Хвала Небесам, дарующим нам Луи-Короля!
Ликует земля!



Я и сама едва удерживалась от улыбки, слушая, как монарх простодушно воспевает свою особу.

Мало-помалу он начал откровенно рассказывать мне об огорчениях, причиняемых ему госпожою де Монтеспан, и расспрашивать о ее настроениях, так как я лучше других знала ее. Я еще не осмеливалась жаловаться ему на притеснения маркизы: он знал о наших ссорах по поводу детей, но в остальном считал нас близкими подругами.

Доверившись мне безраздельно, Король все чаще беседовал со мною о своей любовнице; он хорошо видел ее недостатки, однако все еще питал к ней неодолимую страсть. «Как она трогательна, когда плачет!» — говорил он. «Это правда», — отвечала я, не смея добавить, что маркиза всегда умела пуститься в слезы в нужный момент. «Вы не находите, что ее глаза сияют, как звезды, а смех завораживает?» Я и с этим соглашалась, — бесполезно объяснять слепому оттенки цветов. Сговорчивость моя делала наши беседы нескончаемыми. Фаворитка же, не зная, что служит их предметом и что мне приходится петь дифирамбы всем ее прелестям, с тревогой относилась к нашим длинным задушевным разговорам. «Ваши беседы с Королем подозрительно долги! — сказала она мне однажды. — Что это вы там преподаете ему, мадам латынь? геометрию?»

Внезапно ей пришло в голову выдать меня замуж. Она остановила свой выбор на герцоге де Виллар-Бранка. Сей господин, вдовевший не то второй, не то третий раз, был крайне уродлив и, вдобавок, горбат; к тому же, известен как человек бесчестный, без гроша в кармане и скверный муж. Когда я изложила все это маркизе, она яростно вскричала:

— Ну и что из этого! Зато вы будете герцогинею и получите «право табурета» у Королевы!

— Вот еще! — ответила я, смеясь. — Я прекрасно могу и постоять!

— Да опомнитесь же, бедная вы дурочка! Я сама дам вам приданое, а все прочие привилегии вы получите с замужеством. Это ли не счастье для какой-то вдовы Скаррона!

— Я не желала бы себе такого счастья, мадам. Я уже прошла через один брак и, поверьте, знаю, чего это стоит. С тех пор я решила более не выходить замуж, а если даже, по какой-нибудь замечательной причине, и переменю мнение, то уж, конечно, не для того, чтобы связать свою судьбу со столь отвратительной личностью.

Маркиза разбушевалась донельзя; она стала бурно упрекать Короля в тесной дружбе с «гордячкою», которая так скверно ей служит, словом, выставила меня перед монархом в самом смешном и нелепом свете, всеми силами добиваясь унизить в его глазах. При ее остром уме и влиянии на Короля ей нетрудно было добиться своего. Она пустила в ход весь свой талант интриганки, все свои чары, замучила любовника упреками и намеками и упросила его, ради любви к ней, держаться со мною елико возможно сурово.

Он подчинился и в течение нескольких недель не вел со мною бесед с глазу на глаз, прилюдно же выказывал мне примерную холодность. Но, поскольку госпоже де Монтеспан все было мало и она вновь и вновь принималась клеветать на меня, он однажды, сидя в ее комнате, воскликнул: «Довольно, сударыня; если госпожа Скаррон вам так неугодна, отчего вы ее не прогоните? Вы ведь хозяйка в своем доме! Стоит вам пожелать, и она сей же час удалится отсюда. Вы хорошо знаете, что я желаю лишь одного — угодить вам; итак, я не желаю более слышать о госпоже Скаррон!» Тотчас нашлись «друзья», которые передали мне эти слова, поздравив с королевской немилостью.

Я пришла в ужасное отчаяние и плакала все ночи напролет, терзаясь странными предчувствиями.

Внезапно, когда я менее всего ожидала этого, буря попреков и оскорблений улеглась. Госпожу де Монтеспан успокоило поведение Короля; кроме того, ей на самом деле вовсе не хотелось лишаться подруги и собеседницы, и она решила снова выказать мне свою привязанность. Милостиво поговорив со мною, она вручила от имени Короля 100 000 франков; этот их первый за прошедшие пять лет подарок, после стольких свидетельств ненависти и презрения, явился для меня самым неожиданным сюрпризом. Но две недели спустя она помешала продлению моего договора на откуп налогов. А через месяц отдала мне монополию на изготовление каминных решеток и труб, о которой я давно просила. Таким образом я, еще вчера не имевшая ни гроша, нежданно получала в руки богатство, а два дня спустя меня публично, на каждом углу предавали анафеме. Эта непрерывная смена благодеяний и поношений буквально сводила меня с ума, и я более, чем когда-либо, желала покончить с этой тягостной жизнью, а именно, решила, примирившись с фавориткою и Королем, уже в декабре месяце покинуть Двор.

Но именно тогда Король, доселе так холодно обходившийся со мною, вернул мне свое расположение.

Это происходило не вдруг: сначала он просто дарил меня то улыбкою, то словом. Затем все покатилось, как с горы: вновь нежные взгляды, беглые прикосновения и длинные, по часу и более, беседы, временами весьма двусмысленные. Как-то я упомянула в нашем разговоре о госпоже д\'Эдикур, которую в глубине души так и не смогла забыть совершенно; я почитала ее скорее взбалмошною, чем злою, и надеялась, что она все же искренне привязана ко мне. Итак, решив покинуть Двор и потому не боясь очередной немилости, я осмелилась просить Короля помиловать злосчастную женщину, измученную своей опалою. «Я знаю ваше доброе сердце, сударыня, — отвечал он, — но сам никогда не забываю оскорблений, мне нанесенных. Однако, мне хочется одного — угодить вам; я постараюсь что-нибудь сделать». Два месяца назад он точно так же обещал госпоже де Монтеспан удалить меня от Двора, — вот и верьте после этого в постоянство мужчин!

Были и другие знаки внимания, которые, в глазах Двора, свидетельствовали о королевской милости; так, он дважды или трижды пригласил меня ужинать вместе с ним и его любовницею, а также приказывал сопровождать их на прогулках.

Кроме того, выказывал свои чувства и многозначительными жестами. Однажды, протягивая мне куклу, которую уронил один из детей, он задержал мою руку в своей; я отдернула ее достаточно быстро и ловко, показав, что я ничего не заметила. Неделю спустя, когда я сидела за вышиванием, он опять попытался взять меня за руку; на сей раз я машинально положила ее на колено, где он уже не осмелился искать ее. При этом Король достаточно владел собою, чтобы, как ни в чем не бывало, продолжать начатый разговор; я же отвечала ему вдвойне любезно, стараясь уничтожить впечатление неловкости, овладевшее нами обоими.

Мне стало ясно, что госпожа де Монтеспан своими бурными приступами ярости, несообразными с их предметом, и своими взбалмошными выходками обратила в желание чувства Короля, которые я предпочла бы называть дружескими. При таком положении вещей нужно было выбирать между бегством и уступкою. Я выбрала бегство — без колебаний, хотя и не без грусти. Я чувствовала, что этот великий, всемогущий Король был единственным мужчиною, которого я могла бы любить, не презирая себя за слабость. И, однако, слишком многое стояло меж нами — власть госпожи де Монтеспан, опасение стать на одну доску с какой-нибудь Дезейе, наконец, Королева и сознание греховности подобной страсти.

Обдумав все это, я сообщила Королю и фаворитке о своем решении внезапно, объяснив его тем, что после непрерывных пятилетних забот о детях чувствую себя усталой и больной и нуждаюсь хотя бы в кратковременном отдыхе. «Мы подумаем», — таков был ответ Короля. Три дня спустя он вновь выказал мне благодарность за мою службу. Призвав в свои покои герцога дю Мена и подробно расспросив, как тот живет, он объявил мальчику, что его ответы говорят о немалой рассудительности. «Это не должно удивлять вас, Сир, — возразил мой маленький принц, — ведь меня воспитала сама Рассудительность». — «Прекрасно, — отвечал Король, — передайте же вашей Рассудительности, что нынче вечером вы вручите ей от меня 100 000 франков вам на конфеты».

Нелегко покидать людей, которые так благоволят вам, но, располагая уже 200 000 франков, полученными в дар, и несколькими тысячами ливров, заработанными на откупе и монополии, я могла наконец приобрести дом и землю с тем, чтобы вызволить себя из невыносимого рабства.

— Вы не должны покидать меня, мадам! — говорил мой маленький принц, — ведь я хочу жениться на вас, когда вырасту.

— Я не покину вас навсегда, — утешала я его. — Если ваша матушка разрешит, вы приедете ко мне в гости. Я заведу коров и гусей, разобью большой парк, и мы будем там гулять.

Стремясь поскорее разорвать цепи, державшие меня при Дворе, я употребила все усилия на поиски нового дома и привлекла к ним даже аббата Гоблена. С его-то помощью я и нашла, в десяти верстах от Версаля и в четырех от Шартра, чудесное имение; оно принадлежало знатному семейству Ментенон и давало 11 000 франков годового дохода. В середине октября я приобрела его за 250 000 франков — все, что у меня осталось после того, как я отдала 11 000 экю на воспитание моего бедного племянника Тоскана. Ребенок жил теперь в Париже у кормилицы, — его отец, мой брат, совершенно не заботился о нем. Я уже тешилась надеждою, что смогу покинуть Двор в январе, чувствуя в себе довольно сил для устройства всех дел в столь короткий срок. В эти последние недели я старалась по мере возможности не вступать в приватные беседы с монархом. Впрочем, он и сам как будто не стремился к этому. Однако старания мои не улучшили отношений с госпожою де Монтеспан, которая снова пришла в злобное расположение духа; в конце октября она начала устраивать мне сцену за сценой, придираясь ко всему подряд, упрямо отстаивая самые нелепые мнения и непрерывно вмешиваясь в воспитание детей.

Мы вернулись в Сен-Жермен. Я провела мучительную ночь, впадая то в ажитацию, то в уныние, и на рассвете, не в силах совладать с лихорадкою и сильной мигренью, решила пойти в парк, на свежий воздух. Я надела черное бархатное платье с золотою тесьмой, прикрыла плечи меховой накидкою, взяла муфту и вышла. Было около шести часов утра.

Серый, едва брезжащий день вставал над длинной террасою, которую господин Ленотр кончил отделывать в прошлом году. С минуту я постояла, опершись на парапет этого замечательного сооружения и любуясь дымкою, окутавшей Сену, потом, опасаясь, что меня увидят из дворца и сочтут мое появление в парке, в такой час, странным, решила спуститься к реке. Проходя мимо башни, возведенной еще при Генрихе IV, я заметила дворянина, закутанного в просторный серый плащ; человек этот выпрыгнул из окна первого этажа и, пройдя прямо по цветнику, торопливо удалился; я не придала этому значения: в такой час любовники всех мастей обыкновенно спешили вернуться самыми короткими путями под супружеский кров. Тотчас забыв увиденное, я начала спускаться к речной пристани, но по пути заметила гроты, устроенные в фундаменте нижней террасы, и решила зайти туда передохнуть.

Гротов было четыре; в дневное время они развлекали гуляющих всякими механическими чудесами: в первом куклы, представлявшие Короля, дофина и прочих именитых особ, приветствовали гостей поклонами; во втором искусно сделанная пастушка распевала песенки, аккомпанируя себе на различных инструментах; в третьем Персей поражал мечом морское чудовище, дабы освободить Андромеду, вокруг которой шумно трубили в раковины тритоны; и, наконец, в последнем дракон извергал из пасти потоки воды, качая при этом головою и взмахивая крыльями под благосклонными взглядами Венеры и Вулкана. За этим четвертым гротом имелся еще один, естественный, более укромный и весь заросший сырым мхом; в нем царила такая прохлада, что здесь, как говорили, можно было в один час закоченеть даже летом. Однако именно на него-то и пал мой выбор: он не был виден с террасы, и я могла спокойно посидеть здесь несколько минут. Кроме того, мне была приятна прохлада, облегчавшая жгучую головную боль.

Присев на бортик бассейна, я загляделась на свое отраженное в воде лицо; имея слабость находить его красивым, я однако хорошо понимала, что бурная жизнь при Дворе не замедлит окружить морщинками огненные глаза, которые так нравились Королю, и отметить увяданием гладкую доселе кожу. Я меланхолично улыбнулась своему отражению — последнему, уже готовому растаять, отблеску молодости.

Черная глубь воды напомнила мне реку в Мюрсэ и, непонятно отчего, гибель брата Констана; пребывая в печали, я всегда думала о такой смерти как о счастливом избавлении; слеза, упавшая в бассейн, на миг разбудила водную гладь, и мне почудилось, будто надо мною склонился призрак.



Близ грота, под лесною сенью,
Где веет ароматом роз,
Волне противится утес,
И свет соперничает с тенью, —



шепнул сзади чей-то проникновенный голос.

На пороге моего грота стоял давешний человек в сером плаще; я взглянула на него спокойно и, что самое странное, без всякого удивления, не встала, не сделала реверанса, — мне показалось это в данном случае неуместным.

Итак, я осталась сидеть рядом со своим отражением, на бортике водоема; подойдя ко мне, мужчина медленно продолжал:



Дрожу, завидев в водах сонных
Твой лик. Не знаю наперед, —
Вдруг канет он в пучину вод,
Моими вздохами смущенных!



Я улыбнулась, вспомнив автора этих стихов, старого Тристана Отшельника[51], друга Скаррона, иногда появлявшегося у нас на улице Нев-Сен-Луи; сам поэт был грязен и груб, однако строки из его «Прогулки двух влюбленных» звучали не хуже стихов Расина и уж конечно пришлись как нельзя кстати этим утром, в маленьком гроте Сен-Жермена.

Король сел подле меня на край бассейна и склонился к воде.

— Вам очень идет улыбка, — сказал он моему отражению.

— А вам очень идет заря, — ответила я, в свою очередь обращаясь к нему через зеркало воды. — Я и не знала, что вы декламируете стихи, — добавила я, стремясь развеять чары, мало-помалу овладевающие нами обоими.

— О, я знаю наизусть тысячи стихов, даже целые пьесы. Разве вы не слышали, что я иногда играю на сцене?

И в самом деле, черная гладь посылала мне образ лицедея тридцати пяти лет, столь величественного в своем завитом парике и просторном сером плаще, скрывавшем серебристый камзол, лицедея, который каждодневно играл роль пресыщенного монарха и героя-победителя.

— По правде говоря, — задумчиво промолвил он, — я не знал, что вы такая ранняя пташка.

Боясь оставить его в этом заблуждении, я начала было объяснять, в чем дело, но он прервал меня:

— Мадам, я ни о чем не спрашиваю. Но известно ли вам, что здесь нельзя провести и часа, не замерзнув? Желаете проверить или же пойдем беседовать куда-нибудь в другое место?

— Мне нравится глядеть на эту воду, — сказала я.

— Это мертвая вода.

— О нет, это спящая вода.

Наступило долгое молчание. Мне следовало бы встать и уйти, но что-то мешало — то ли сковавший меня холод, то ли изнеможение от бессонной ночи, то ли уверенность, что через два месяца я покину Двор. Я не могла отвести глаз от двух наших почти слившихся отражений. Черная дама, серый кавалер…

— Это верно, — сказал Король. — Госпожа де Монтеспан напоминает мне бурный поток, вы же более похожи на спящее озеро.

— Сир, — возразила я, — это сравнение достойно «жеманниц», чей язык вы так презираете.

Он рассмеялся, и звук этот смутил стылую воду. Я вздрогнула.

— Мадам, вам холодно!

Он распахнул свой плащ и накинул на меня его край. При этом он положил руки мне на плечи и не спешил убрать их. В тот миг я и поняла, что погибла и что сама этого желала. Последний раз я обратила взгляд к источнику, затем смежила веки, — так дети закрывают глаза в простодушной уверенности, что станут невидимыми.

Я открыла их много позже, услышав шепот Короля: «Нет, решительно, этот холод невыносим. Боюсь, мы не можем долее оставаться здесь, мадам!» Я заметила, что плотный серый плащ, которым меня укутали, давно соскользнул с моих плеч, но, странное дело, совершенно не ощущала укусов холода. «Когда кажется, что испытываешь наслаждение, — саркастически шепнул мне давно забытый внутренний голос, — это значит, что ты его и впрямь получила».

Внезапно в гроте Венеры раздался ужасающий шум: дракон с воем начал извергать водяные струи и захлопал крыльями, как целое полчище летучих мышей; под громкий колокольный перезвон и завывание труб Венера и Вулкан с грохотом двинулись вкруг водоема. На миг мне почудилось, будто сам ад разверзся передо мною, но это была всего лишь хитроумная механика, которую дворцовые садовники пустили в ход ввиду наступающего дня. Через час первый камердинер, первый врач и первый хирург войдут в спальню Короля. В восемь с четвертью туда же впустят главного капеллана и знатных особ, имеющих исключительную привилегию видеть Короля в халате и коротком парике. В половине девятого менее родовитые придворные и «деловые» дворяне[52] столпятся вокруг парадного ложа, пока цирюльник будет завершать королевский туалет; и наконец в девять часов будет считаться, что этот человек, ни минуты не спавший эту ночь в своей кровати, пробудился и встал.

На малой террасе, перед гротами, Король нежно обнял меня последний раз и сказал:

— Я думаю, вам лучше пройтись еще немного, до лужайки…

Эта заботливость очаровала меня. Сделав глубокий реверанс, я собралась было удалиться, но Король удержал меня:

— Собираетесь ли вы завтра к пяти часам в Валь[53]?

— Сир, в это время графу Вексенскому будут пускать кровь, и я…

— Мадам, за этим вполне может проследить его кормилица, довольно сухо возразил он. — Возможно, завтра я и сам побываю в Вале на прогулке.

— Сир, если это приказ, я повинуюсь.

— Сударыня, я ничего не приказываю, я лишь прошу вас.

— В таком случае, Сир…

— В таком случае вы не будете в Вале?

— С позволения Вашего Величества, я останусь с графом; он очень боится кровопусканий, и лишь я одна…

— Ваше упрямство, мадам, делает вам честь не более, чем ваши дерзости, — строго заметил Король.

Голос его звучал настолько едко, что недавние ласковые речи показались мне улетевшим сном. Внезапно меня обуяла гордость.

— Это правда, Сир, я не так податлива, как какая-нибудь мадемуазель Дезейе.

На сей раз Король улыбнулся вполне добродушно.

— Но… я никогда и не смешивал вас с нею.

Взяв мою руку, он поцеловал ее и добавил, чуточку насмешливо: «Прежде всего, эта дама не столь добродетельна, чтобы причинять себе неудобства, греша в неподходящих местах. До свиданья, мадам, я ни к чему не хочу принуждать вас».

С этими словами он быстро зашагал по аллее, оставив меня в полном смятении от случившегося.

Я испытывала то гордость — быть отличенною своим Королем все-таки не пустяк! — то унижение, полагая себя низведенною до ранга какой-нибудь горничной, если не хуже; стыд мучил меня. Не было таких суровых слов, какими я не заклеймила бы собственную слабость; увы, я не видела средства избежать в будущем повторения этого греха.

Одно лишь бегство, задуманное три месяца назад, могло счастливо разрешить страхи и сомнения, терзавшие мою душу, но в настоящий момент, обдумывая этот план, еще вчера столь ясный и непреложный, я понимала всю трудность его исполнения: мало того, что Король мог воспрепятствовать моему отъезду, я и сама была отнюдь не уверена, что найду в себе силы расстаться с ним.

После долгих треволнений я решила, что обрету душевное спокойствие, поручив себя Богу; пускай Он сам разобьет мои цепи, если ему угодна моя свобода. Нынче, когда я почитаю себя лучшей христианкою, нежели в то время, могу сказать, что это весьма удобный способ — переложить на Господа заботу решать то, чего мы не можем решить сами; столь оригинальная трактовка пословицы «молчание — знак согласия» отлично помогает людям, умеющим толковать в свою пользу немые дозволения, обрести совершенный и безмятежный покой.

В течение зимы мне представилось еще несколько случаев согрешить, и я, честно говоря, не слишком уклонялась от этого. Разумеется, я пыталась, из последних угрызений совести, бороться с искушением, но мне не удавалось победить его.

Однажды днем, когда госпожа де Монтеспан уехала в замок Кланьи распорядиться ведущимися там строительными работами, я стояла в ее покоях у окна, задумчиво наблюдая суету придворных внизу, на террасе; вдруг на плечо мое легла рука; мне даже не нужно было оборачиваться, чтобы узнать смельчака, — при Дворе лишь один человек мог позволить себе этот жест.

— Вы что-то замечтались, мадам.

— О, Сир, вы ведь знаете, я никогда не мечтаю… Я могу лишь грезить наяву, — отвечала я с улыбкой.

— Вы клевещете на себя, мадам; всем известно, что грезы не ваш удел. Для этого вы слишком солидны.

Те, кто не знал Короля в этом возрасте, когда все улыбалось ему, когда страна процветала, когда он одерживал победы над своими соседями, когда счастье и блеск во всем сопутствовали этому величайшему из монархов, не могут судить о том, каким он был. Требовалось много храбрости, чтобы взглянуть на него, и нужно было постепенно привыкать к сверканию этого солнца, если вы не хотели ослепнуть, о лучше всего — закрыть глаза и подчиниться его воле.

Однако я как-то осмелилась сказать Королю, что хотя мне не удается побороть сердечную склонность, влекущую меня к нему, я знаю, как глубоко оскорбляю этой связью Господа. «Отчего же? — удивленно спросил Король. — Ведь вы вдова!» У меня не хватило духу заметить ему, что если я и впрямь вдова, то он не вдовец. К королям, как и к Богу, можно обращаться с мольбами и даже, вероятно, с предложениями, но отнюдь не с упреками.

В декабре месяце дети снова тяжко занемогли; у маленького герцога сделалось гнойное воспаление на ноге, заставлявшее опасаться за его жизнь.

Вокруг больного расселись врачи в черных мантиях и широкополых шляпах, под председательством господина Дакена, самого глупого из всех «эскулапов» на свете, коего госпожа де Монтеспан навязала Королю в лейб-медики.

«Бурно прогрессирующие болезни имеют обыкновение заканчиваться в нечетные критические дни, каковые суть 5-й, 7-й, 9-й, 11-й и состоящий из двух нечетных чисел 14-й дни, — преважно объявил он мне, соблаговолив на минуту оставить свою весьма убогую латынь. — Итак, смотрите: нынче у нас 15-е декабря, стало быть, нужно ожидать кризиса только к 5 января. Но ежели, вопреки данному установлению, лихорадка окончится в четный день, сие произойдет лишь потому, что природа, наскучив и пресытившись болезнью, самолично устранит препятствие, мешающее нормальному ходу вещей, из чего, однако ж, не следует, что пациент выздоровел. Я, по крайней мере, не осмелился бы считать его исцелившимся противу столь солидных и обоснованных законов». Видя, что мой малыш обречен стать жертвою этого коновала, я с ужасом думала: уж не Бог ли отвечает столь жестоким знаком на мою мольбу о свободе, обращенную к нему на следующий день после моего падения; уж не решил ли Он разорвать мои цепи именно таким образом, отняв у меня герцога дю Мена?!

В январе я подписала договор на покупку Ментенона. Боясь надолго покидать моих маленьких больных, я отлучилась всего на два дня и с радостью увидела большой, крытый сланцем, замок, очень похожий на тот, что в Мюрсэ; он стоял в предместье небольшого городка, на берегу реки Эр, чьи воды текли по его широким крепостным рвам; чудесные лужайки, обширный парк и красивейшие окрестности ласкали взор.

Я вернулась в Сен-Жермен тем более неохотно, что мне снова приходилось терпеть непостоянный, а в последнее время вовсе непереносимый нрав госпожи де Монтеспан. Я решительно не понимала эту женщину, она то терзала, то ласкала меня; то держала подальше от Короля, то толкала к нему; все это сопровождалось злобными поношениями, жестокими выходками и полнейшим отсутствием логики. Я не осмеливалась жаловаться на нее Королю и все сносила молча.

По здравом размышлении, я понимала, что Король не считает нашу связь чем-то особенным и по-прежнему любит только одну женщину — Франсуазу де Рошшуар-Мортмар, маркизу де Монтеспан.

И однако в этом году Король впервые решился защитить меня от нее.

В один из февральских дней он играл в карты с несколькими придворными в комнатах своей возлюбленной; я забавляла принцев, показывая им кукольный домик с восковыми фигурками, подарок госпожи де Тианж, как вдруг «прекрасная госпожа» обрушила на меня невиданный доселе гнев. Несколькими днями ранее она обнаружила связь Короля с одной юной хорошенькой фрейлиной Мадам[54] и, не имея возможности отомстить ей, вымещала свою ярость на окружающих.

Началось это, как всегда, с хорошо знакомой мне прелюдии. «Госпожа Скаррон, — приказала она, хлопнув в ладоши, — принесите мне стакан воды!» Один из лакеев прибежал было на зов. «Нет, — сказала фаворитка, — я хочу, чтобы мне услужила сама госпожа Скаррон». Я исполнила и этот и еще два-три подобных каприза, но тут «прекрасная госпожа» сменила тему: мой брак со Скарроном дал ей пищу для нового представления.

— Скажите-ка, госпожа Скаррон, ваш муж, господин Скаррон, был весьма смешон, не правда ли?

— Мадам, — мягко ответила я, — он был болен. Не знаю, право, что уместнее — сострадать больным или осмеивать их. На мой взгляд, это зависит от характера тех, кто их окружает.

Я знала, как опасно давать маркизе отпор, когда она находится в столь злобном настроении — на каждый выпад она отвечала десятком новых, — но, будучи от природы гордой и самолюбивой, я не всегда могла обуздать свою мятежную натуру. Гости затихли и внимательно следили за нашим поединком, коего исход был ясен для всех, включая меня самое; в глазах прекрасных кавалеров и дам сверкала та же свирепая жажда крови, что у римлян, бросавших безоружного христианина на растерзание львам.

— Известно ли вам, Марсийяк, что в молодости госпожа Скаррон пленила множество сердец; об этом столько написано! Ведь это вам, мадам, Жиль Буало, брат нашего сатирика[55], посвятил известный катрен, в коем весьма остроумно украшает рогами лоб вашего супруга?

— Я вижу, вам нравится быть моим биографом, мадам. Но должна вас разочаровать: в этом отношении мне не в чем себя упрекнуть, да и будь у меня повод стыдиться, вы, я уверена, согласитесь со мною, что лишь тот, кто никогда не грешил, мог бы бросить в меня первый камень.

Все затаили дыхание. Тигрица слегка дрогнула от моего намека, но тут же бросилась в атаку с возросшею яростью, и я поняла, что перед этим шквалом оскорблений самое разумное смолчать.

— Говорят, у господина Скаррона не было ни гроша за душою, и гостям, желавшим у него поужинать, приходилось носить с собой еду… Вообразите, дорогой Лангле, что госпожа Скаррон продавала мебель у порога собственного дома, чтобы рассчитаться с долгами… Когда я брала бедняжку Скаррон к себе на службу, она жила в такой нужде, что держала одну лишь кухарку на все хозяйство. Зато нынче я не устаю восхищаться ее шитыми золотом платьями. Однако, мне кажется, эта долгая бедность оставила в ней что-то мещанское, не правда ли, Лангле? Вам следовало бы пойти к ней в советчики; она не глупа и скоро научится держать себя в обществе…

Она ничего не упустила — ни «Приют Безденежья», ни глупости, написанные Скарроном о Королеве-матери во времена Фронды, ни «пост», к коему принудил меня супруг; далее посыпались вариации — по ее мнению, весьма остроумные, — имени Скаррона: Скотон, Скверной, Скакун, Скаред, Скопец и т. д. Марсийяк, сын моего старого друга Ларошфуко, Лангле и вся прочая братия хохотали до слез.

Впервые Король оказался свидетелем подобной сцены; вдобавок, его любовница была нынче в ударе. Но он молчал, не глядел на меня и продолжал невозмутимо играть в карты.

Потом эта буря, не находя должного отклика, улеглась так же внезапно, как и возникла. Кто-то помянул Данжо, и фаворитка тотчас ухватилась за эту свежую добычу; она ненавидела Данжо, некогда служившего посредником между Королем и мадемуазель де Лавальер. Увидев, что обо мне забыли, я выждала несколько минут, чтобы придти в себя, и когда мое бешено стучавшее сердце утихло, а с ладоней сошли отметины от впившихся в них ногтей, вполголоса обратилась к Королю: «Сир, я полагаю, госпожа де Монтеспан более не нуждается во мне нынче вечером. Могу ли я просить Ваше Величество позволить мне удалиться?»

Король улыбнулся, кивнул и в тот миг, когда я уже переступала порог, медленно и очень громко произнес: «Я бесконечно благодарен вам за все оказанные мне услуги, госпожа де Ментенон!»

Очутившись в передней, я вынуждена была прислониться к стене; голова у меня кружилась — от счастья, от изумления, от признательности: Король назвал меня госпожою де Ментенон!

Какой униженной женщине выпадал столь блистательный реванш, заключенный в одной короткой фразе?! Этой фразою Король навсегда зачеркнул нищего Скаррона, убогое, преследующее меня по пятам прошлое, всякое упоминание о жизни, столь несовместной с его блестящим Двором, все злобные выходки своей любовницы, напомнив, что я служу вовсе не ей, а ему самому; этим неожиданным, потрясающим возвышением он наградил меня за выдержку, с которой я претерпела издевательства фаворитки. «Госпожа де Ментенон!»… «Госпожа де Ментенон!»… это имя, произносимое завистливым шепотом, в один миг облетело коридоры, лестницы и салоны замка; десятки перьев устремились к чернильницам, чтобы затем повторить в письмах, отсылаемых в Париж, в провинцию, за границу, это слово Короля, давшее пищу для предположений, расчетов и выводов; и вот уже маркиза де Севинье в своем особняке Карнавале запечатывала свое послание ко мне, начинавшееся вопросом: «Правда ли, дорогая моя малютка, что…»

«Да, правда!» — отвечала я всем, кто задавал мне тот же вопрос, — правда, что Король назвал меня госпожою де Ментенон и удостоил великой чести носить имя владения, которое я получила благодаря ему».

Дело представлялось тем более удивительным, что, присвоив мне имя, на которое я не имела никакого права, Король должен был бы отобрать его у весьма знаменитого и влиятельного семейства, владевшего замком до меня. Словом, то было потрясающее событие, и под стать ему — досада фаворитки: значит, Королю мало обманывать ее с молоденькими любовницами, он еще заставляет ее почитать, в ее собственном доме, женщин, недостойных целовать ей ноги! Но ее не так-то просто было запугать; вдобавок, она пребывала в самом едком расположении духа — вероятно, оттого, что целыми стаканами пила уксус, чтобы похудеть, — и в последующие дни устроила мне еще несколько бурных сцен, желая подчеркнуть, что если я и переменила имя, то отнюдь не переменила службу; однако я уже не обращала внимания на эти булавочные уколы. Мне было жаль только одного — что я не могу публично броситься к ногам Короля и горячо поблагодарить его; невозможность этого порыва огорчала меня тем сильнее, что доселе я ни разу не испытала желания встать на колени перед кем бы то ни было.

Однако приходилось скрывать свои чувства — и удовлетворение недавним успехом и привязанность, которой полнилось мое сердце. В присутствии Короля я вела себя с прежней сдержанностью и почтением: если он не говорил со мною, я не позволяла себе взглянуть на него даже украдкой и выказывала абсолютную холодность ко всему, до него касающемуся.

Играть роль невозмутимой особы мне было тем легче, что я всю жизнь скрывала от окружающих слишком многое: позор моего рождения, преступления отца, импотенцию мужа, несчастливую любовь к д\'Альбре, преступную связь с маркизом де Вилларсо, воспитание незаконных детей, спрятанных от всего света и тысячи других дел и интриг, которые уже с шестнадцатилетнего возраста приучили меня к несравненному притворству и скрытности.

К счастью, Король хранил свои тайны не хуже моего: с ним мне не приходилось бояться тех взрывов, на которые был горазд Вилларсо. Он великолепно владел собою; притом, он равно уважал и свои и чужие секреты, тем более, что в данном случае мое желание крайней осторожности совпадало с его собственным.

Хорошо, что скрытность также имеет свои скромные радости. Кроме чувства соучастия, связывающего тайных любовников, в ней есть и некоторое сладостное удовольствие играть комедию на людях и обманывать общество, которое презираешь; вдобавок, сдерживая свои страсти, вы придаете им удвоенную энергию, что как нельзя лучше способствует усладам любви.

Глава 12

Над Сен-Сиром идет дождь. Вода переполнила фонтаны Внешнего двора, дорожки для променада превратились в топь, а оголенные трельяжи Королевской Аллеи напоминают нынче вечером плетень из сухих ветвей, которым прикрываются солдаты в траншеях. Да и сам парк выглядит покинутым полем битвы.

Из госпиталя доносится хриплый кашель; сердце разрывается слушать его; как мне хотелось бы забрать хоть нескольких маленьких больных с восковыми личиками к себе в «купе», чтобы согреть их, хотя я и знаю, что ничем не помогу им: смерть все равно заберет эти хрупкие тельца — через десять ли, через тридцать лет.

Вот она — тщета людских деяний, когда ставишь себе целью завоевать любовь людей, а не Бога: песчаный замок, построенный на песке, прах на прахе.

Все в нашем изгнании тщетно и смехотворно, а пуще всего тщательный инвентарий наших воспоминаний.

Если бы не та редкая добродетель упорства, которую во мне воспитывали с раннего детства, я бы тотчас бросила перо и пошла улечься в постель в ожидании того, что не замедлит случиться. Как скоро устаем мы от невыполнимых задач, и как нелепо намерение стать собственным историографом! Напрасно я пытала свою память, чтобы восстановить все подробности о людях, событиях, местах; напрасно сверялась с сохраненными письмами, напрасно, в порыве искренности, принуждала себя описывать то, что хотела бы забыть, — главное все равно ускользает от меня: я вынуждена с болью признать, что мне не удалось вывести на сцену себя настоящую.

Вначале мне казалось, что в этом виновата сама механика воспоминаний: мы идем по жизни с завязанными глазами, но, оглядываясь назад, знаем о ней куда больше, чем в молодости. Вот и получилось так, что маркиза де Ментенон наделила своими чертами Франсуазу д\'Обинье, что грехи супруги Короля, ее радости и скорби, ее философия приписаны молоденькой госпоже Скаррон, хотя та и знать их не знала. Ошибки эти кажутся мне естественными, но непростительными.

Другая неудача печалит меня: когда я перечитываю эти записки, мне чудится, будто историю моей жизни писала не я, а кто-то другой. Вспоминая главные события моей истории, например, свадьбу с Королем, я должна откровенно сознаться, что, если и могу назвать ее дату, час и свидетелей, то бессильна передать те смешанные чувства, что обуревали меня в тот миг. Письменное свидетельство о нем, быть может, станет драгоценно для историков, для меня же утратило свой аромат навсегда, вот отчего память моя никогда не возвращается к нему по доброй воле.

Однако, были и другие мгновения — с виду пустяшные, но на самом деле поистине дорогие моему сердцу.

Так, мне часто вспоминаются некоторые вечера 1674 года, когда Король, в вечернем полумраке комнаты, тихонько наигрывал мелодии на своей гитаре, а я, сидя у его ног, ласкала его детей. Кто знает, быть может, я оттого и уступила его пылким домогательствам, что хотела как можно долее вкушать сладость этого мирного бытия?!

А вот еще одно воспоминание, близкое моему сердцу: коляска стоит на широкой каменистой дороге, и мы глядим сверху на обширные пруды, отделенные от нас песчаной полосою, заросшей тростником. Мне пятнадцать или двадцать лет, не помню точно, но знаю, что я уже не ребенок. Не могу сказать, кто из сидевших в экипаже вполголоса прочел эти стихи Тристана, которые я нашла такими прекрасными:



Тень этого пурпурного цветка,
Тень этой заросли речной упалой
Так зыбки, будто сон воды усталой,
Когда на них глядишь издалека.



Хотя было ветрено и дождливо, я вдруг почувствовала странное искушение войти в эту ледяную воду. Я не могла отвести глаза от тусклого серого зеркала пруда. Кажется, вдали, в лесу, слышались звуки охотничьих рогов; мне показалось, что в кустах промелькнул олень. На миг душа моя словно переселилась в преследуемого зверя, и во мне вспыхнула жадная надежда укрыться от свирепой своры в холодной воде пруда, но, увы, судьба оленя была предрешена: его ждали клыки псов, а не спокойные воды, которых он не сможет достичь… Я почти что забыла этот эпизод, когда, пятнадцать лет спустя, в гроте Сен-Жермена, на краю сонного пруда, мой повелитель настиг свою добычу и насладился горько-сладким плодом этого воспоминания…

Не стану утомлять вас другими пустяшными сокровищами моей памяти, — нынче они кажутся мне, как покажутся и вам, бесполезными и ненужными. Мое жизненное путешествие уже позади, скоро я достигну обетованной страны моего сердца, где уже не надобен никакой багаж.

«Решительно, вам нравится жить в обществе вашей смерти!» — шутила некогда госпожа д\'Эдикур. Сама она так боялась ее, что, по примеру своей подруги, госпожи де Монтеспан, заставляла служанок бодрствовать ночами, при свечах, в своей спальне, дабы смерть не унесла ее нежданно, во сне…

Не знаю, сможете ли вы прочесть эти последние строки, перо мое совсем затупилось, оттого, что вы, играючи, испортили мне его. Однако не стану переписывать: будет только справедливо, если вам, по достижении двадцати лет, придется пожинать плоды своих шестилетних шалостей; пусть это послужит вам уроком и научит, что все мы, рано или поздно, расплачиваемся за наши проступки.

Когда я гляжу, как вы, сидя рядом, терзаете мое перо, царапая им бумагу и то и дело ставя кляксы в тетради, я спрашиваю себя, что побудит вас прочесть мои записки? Дружба? О, дружба может связывать старую женщину с девочкою, но не девочку со старой женщиною. Любопытство? Или же любовь к истории?

Если это будет желание узнать получше хронику прошлого века, вы вряд ли останетесь довольны мною — я слишком поздно занялась государственными делами: в первой половине моей жизни я создавала мою собственную историю, а также историю других людей. Перечитывая записи, я вижу, что не описала многие события, важные для Франции — вторжение голландцев, героический переход французов через Рейн, захват Франш-Конте, завоевание Фландрии в войне против Европейской коалиции. Не написала я и том, что, несмотря на непрерывные войны, к коим принуждали нас враги, мы сумели восстановить финансы, торговлю и флот, навести порядок во всех областях жизни. И все это заслуга одного человека, который проводил половину жизни в армии, рядом со своими маршалами, захватывая города и страны, а другую — в кабинете, рядом с министрами, входя во все подробности управления королевством. Этот человек мало спал и редко развлекался; не верьте моим описаниям его любовниц и празднеств, — все это была лишь пена его дней. Этот искаженный образ объясняется тем, что я долгие годы жила в обществе его любовницы, его детей и, встречая Короля лишь в светской жизни, ничего еще не знала о его таланте правителя, если не считать слухов и сплетен. Кулисы — не то место, откуда лучше всего видна пьеса…

Если амбиции ваши побудят вас искать путей к возвышению и успеху в обществе, мои записки вряд ли помогут вам: успех не передается по наследству. Каждая жизнь — единственная в своем роде, каждая судьба начинается и кончается с человеком: мне ничем не помогли ни Плутарх, ни Тацит, которых я читала в детстве. Единственное, чем я могу помочь вам, это дать несколько полезных советов, какие бабушки шепчут на ушко любимым внучкам.

И первый из них таков: никогда не совершайте ошибок. Этот совет не грешит оригинальностью, но, поверьте, что если преступления со временем забываются, то ошибки не забываются никогда. Предпочитайте свету тень, — в ней ваши оплошности будут менее заметны; не огорчайтесь неудачами, — сожаления о них — потерянное время, которое лучше потратить на исправление содеянного…

Вы можете быть честолюбивой, изменять вашим друзьям, вашим любовникам, вашим принципам, — но никогда не изменяйте самой себе, уважайте представление о собственной личности, и пусть ваша тяга к дурной славе, если вы не сумеете ее победить, не заслонит вовсе стремление к доброй репутации…

Что же еще полезного посоветовать вам? Что можно, успеха ради, немножко верить в Бога и гораздо больше — в себя самое, но ни в коем случае ни в других людей? «Опасайтесь надежды, — говаривал Король, — она плохая помощница». Однако не отказывайтесь и от надежды, ибо люди, если они и не добры, все же слишком непостоянны, чтобы всегда быть злыми, что же до Фортуны, то она еще изменчивее: иногда кажется, что хуже некуда, а вдруг, глядишь, и все переменилось. Впрочем, и в неудачах есть свое преимущество: они учат нас куда лучше, чем легкий успех…

Все эти соображения отнюдь не новы, да я и не претендую на оригинальность.

Но когда я пишу для вас, я, увы, не продвигаюсь по пути того отстранения от жизни, которое необходимо в конце жизни, более того, — радуюсь так, словно разделяю с вами ваше двадцатилетнее тело и юную душу, словно все могу пережить заново. Сколько воспоминаний возвращают меня в тот суетный мир, который, как мне казалось, я покинула навеки!

Да, отречение от этого мира дается нелегко, — даже мои восемьдесят четыре года не помогают мне в этом. В самом деле, старость замечательна! — воспоминание о прошлом убивает, настоящее подогревает нетерпение, будущее сковывает страхом… Не лучше ли было бы, чтобы смерть одним взмахом разрывала цепи, приковывающие человека к жизни, когда ей уже нечего ему дать; но кто из нас найдет в себе довольно мудрости, чтобы признать в один прекрасный день, что ему нечего взять от жизни, когда все ее сокровища предстают его взору? О нет, дай мне, жизнь, еще один, самый скромный триумф, самый мимолетный поцелуй, самую призрачную тень надежды, самую легкую улыбку, самую горькую слезу!

Что касается меня, я наделена слишком хорошим аппетитом, слишком сильными страстями и жизнестойкостью, чтобы так холодно и философски смотреть на вещи; что бы я ни говорила вам, боюсь, что ненасытно люблю жизнь.

Глава 13

Весна 1675 года выдалась необычайно холодной; такой стужи в стране не видывали уже более ста лет. Жестокие порывы ветра сотрясали черепичные кровли Версальской часовни, потоки дождя бились в витражи, словно волны урагана в борт корабля.

Наступил первый день поста. Громовой голос отца Бурдалу разносился над завитыми париками, кружевными чепчиками и даже над самими коронами; слыша горькие истины, которые прелат обрушивал на них с беспощадной мощью Господнего дровосека, придворные низко склоняли головы.

Накануне отец Маскарон совершил тяжкую оплошность во время своей проповеди. При Дворе мужество, ежели оно не приправлено большой толикою лестью, бесполезно; святой отец, избравший темою войну, слишком далеко зашел, открыто осудив политику завоеваний и грядущих военных кампаний и объявив ее разбойничьей; Король не на шутку разгневался.

— Я согласен присутствовать на проповедях, — сказал он громко, выходя из церкви, — но не люблю, когда меня поучают.

Разумеется, для того, чтобы читать проповеди в Версале или Сен-Жермене, нужно было иметь куда больше ловкости; примером таковой могу назвать проповедь, которую в том же году господин де Кондом, епископ Боссюэ, произнес перед Королевою, в осуждение мадемуазель де Лавальер, ухитрившись притом никого не назвать по имени: «Что мы видели и что мы видим? О чем думали и о чем думаем? Мне нет нужды говорить, когда положение вещей говорит само за себя… вы же, слушающие меня, сами сможете сделать для себя нужные выводы». Не могу без улыбки вспомнить эту знаменитую проповедь, но должна признать, что господин Боссюэ с блеском вышел из трудного положения.

Однако нынче все придворные священники, словно сговорившись, начали беспощадно обличать грехи. Вот и отец Маскарон избрал предметом своей проповеди нечистые помыслы и, рассуждая о человеке в общем смысле, отваживался говорить: «Человек этот, коего мы видим погрязшим в разврате…», что слушатели понимали как намек на Короля. Говоря же об орудии греха, он возглашал: «Особа эта, подводный камень вашего постоянства…», и каждый знал, что он имеет в виду маркизу, которая, сверкая золотой робою и драгоценностями, сидела в первом ряду, напротив королевской четы.

Король, однако, выслушал все это молча, не отозвавшись ни словом.

Молчание его удивило присутствующих — всех, но не меня. Я начинала понимать характер Короля и видела, что отец Бурдалу, вопреки видимости, все-таки не позволил себе того, что злополучный Маскарон: монарх не терпел, когда его критиковали как правителя, но весьма считался с мнением Церкви, когда она порицала его частную жизнь; он не мог не знать, что двойной адюльтер на глазах у всей Европы рискует вызвать ужасный скандал, и ему придется, рано или поздно, положить этому конец…

Пост близился к концу; игры и смех мало-помалу возвращались в великолепные покои фаворитки в Версале, где она занимала целых двадцать комнат. Сама Королева была помещена в этом дворце не так роскошно, — ей, с ее свитою, отвели всего десять комнат. По правде говоря, законная супруга Короля и вполовину не была так красива и царственна, как его метресса. Я впервые увидела Королеву вблизи в начале апреля 1675 года и сразу подумала, что сравнение будет не в ее пользу.

Я жила при Дворе уже более года, но мне ни разу не выпал случай приблизиться к государыне и быть ей представленной; признав своих детей от госпожи де Монтеспан, Король показал их своей супруге, но мне не довелось присутствовать на этой трогательной семейной церемонии. Словом, меня представили Королеве лишь весною 1675 года, когда я, по просьбе Короля, привела к ней герцога дю Мена; тут только мне удалось составить собственное мнение о той, кому мне пришлось служить в будущем.

Если комнаты госпожи де Монтеспан благоухали розами и жасмином, то в покоях Королевы царили два других запаха чеснока и шоколада, тотчас выдававшие в ней испанку. Да и все остальное также подтверждало ее происхождение. Тяжелые драпри плотно закрывали окна, и в этом душном полумраке, среди шутов, монахов и кастильских служанок пряталась низкорослая полная белокурая женщина со скверными зубами, робким взглядом и глуповатым смехом. Увидев нас, она оторвалась от партии «омбры», грозившей ей проигрышем, — она так и не выучилась ни одной игре и даже, как говорили, не замечала, что ее собственные приближенные плутуют, обыгрывая ее в карты. Невнятно, почти шепотом, она приказала подойти ближе лакею, несущему маленького герцога, и придвинуть свечи, чтобы лучше видеть личико ребенка. Долго, молча разглядывала она моего любимого принца. Тот стойко выдерживал яркий, бивший ему в глаза свет множества свечей и, не жмурясь, смотрел прямо на Королеву.

— Хорошенький мальчик, — наконец сказала она и потрепала его по щечке своей маленькой пухлой рукой. Затем добавила, вопросительно глядя на меня, — он белокурый, не правда ли?

Я не знала, что и ответить, — мне думалось, что сей очевидный и вполне обычный факт не нуждается в обсуждении, — но, делать нечего, присела в реверансе и постаралась улыбнуться как можно обольстительней.

— И у него… у него голубые глазки, не правда ли?

С этим также спорить не приходилось. Я сделала новый утвердительный реверанс.

— И щечки… щечки у него розовые, да?

Это опять-таки было совершенно справедливо и не давало повода к возражениям. Я с интересом ждала ее отзыва о ножках моего любимца, ввиду сего подробнейшего опроса, но тут сам Луи-Огюст весьма кстати пришел мне на помощь, произнеся коротенький комплимент, которому я его выучила на этот случай. Королева как будто растрогалась, хотя вряд ли способна была оценить все нюансы восхвалений, коими я напичкала коротенькую речь герцога.

— Он очень «юбезен», не правда ли? — робко промолвила она, когда ребенок умолк.

— Он и вправду очень любезен, — отвечала я, — и вдобавок исполнен глубочайшего почтения к Вашему Величеству. Сделать принца во всех отношениях достойным благоволения, коим Ваше Величество желает удостоить его, — вот самое горячее желание тех, кто воспитывает это дитя.

— Да-да, — подхватила Королева, — мне кажется, он очень «юбезен». No parece su madre[56], — добавила она уже более уверенно, обратившись к своей испанской камеристке, — Parece el Rey. Tiene una cara muy attractable[57]! Какое счастье, что в нем нет ничего от маркизы! Cómo odio que diabla! Te lo estoy diciendo, esta puta me impulsará a la tumba! Tu lo verás, de verdad. Recuerde estas palabras[58]!

Она поцеловала моего дорогого мальчика в лобик, сунула ему в руку несколько бисквитов и пирожных, последний раз улыбнулась и отпустила нас со словами: «Благодарю вас, мадам. Мне будет приятно еще раз увидеть это «юбезное» дитя».

Отвернувшись, она снова взялась за карты. В углу комнаты дофин, которому тогда было лет двенадцать, уныло бубнил латинские стихи под мерный стук линейки своего гувернера, господина де Монтозье; этот человек с замкнутым лицом и неизменно суровым взглядом дуэньи послужил, как говорили, прообразом Альцеста[59]. Бросив последний взгляд на эту мрачную картину, я склонилась в глубоком прощальном реверансе и тотчас покинула комнату, унося в душе образ женщины, быть может, скорее робкой, чем действительно глупой, и явно кроткой и незлобивой; жаль, однако, что эти достохвальные качества еще менее, чем убогий ум, позволяли ей представлять во всем блеске французский Двор… И, тем не менее, ее бледное владычество подвергалось куда меньшей опасности, нежели торжество фаворитки как это доказали мне последующие дни.

12 апреля я сидела в покоях госпожи де Монтеспан и учила катехизису и чтению Анголу, маленького мавра, которого мой кузен де Виллет привез маркизе из Африки. Вдруг из глубины квартиры донеслись глухие звуки клавесина.

Прислушавшись, я поняла, что играют — притом, весьма искусно — арию из «Явления Марса», и удивилась, так как думала, что мы с мальчиком остались одни: почти весь Двор был в этот день у брата Короля, в Сен-Клу, сам Король охотился вместе с Марсийяком и мадемуазель де Людр, а маркиза, как я знала, уехала в Кланси, где заканчивалось строительство замка для нее. Неужто, подумала я, кто-нибудь из свиты маркизы осмелился в ее отсутствие прикоснуться к ее любимому инструменту? Музыкантша взяла несколько рассеянных аккордов и вдруг запела, аккомпанируя себе, печальную арию «Всегда ль я буду слезы лить с приходом трепетной весны?!» Это была песня о возлюбленном, что каждый год, с наступлением погожих дней, уходил на войну. Я узнала слова — три года назад маркиза, будучи в Кланьи, сочинила эту арию для Короля; узнала я и голос певицы, все еще звучный и чарующий.

Внезапно голос этот пресекся, музыка смолкла, и в наступившей тишине мне почудились громкие прерывистые рыдания. Я быстро отослала маленького мавра и подошла к музыкальному салону. Отворив двери, я с притворным удивлением воскликнула: «Ах, прошу прощения, мадам, я полагала вас в Кланьи и решила, что это одна из ваших женщин позволила себе…» Маркиза обратила ко мне свое прелестное лицо, залитое слезами. Ее белокурые волосы разметались по серебристому атласному пеньюару; она походила на мадонну у подножия креста, но на сей раз, против обыкновения, у нее был взгляд распятой мученицы.

— О, Франсуаза, я погибла! — вскричала она, бросившись ко мне в объятия. Она рыдала так, что не могла больше вымолвить ни слова. Я пыталась утешить ее, как утешают детей — вытирая слезы, гладя по голове.

— Я погибла! — повторила она, слегка успокоившись. — Вчера утром Лекюйе отказал мне в отпущении грехов, и версальский кюре одобрил его. Король советовался с господином Боссюэ, и тот сказал, что я великая грешница, и что Церковь простит меня, только если я раскаюсь в жизни, которую веду сама и заставляю вести Короля. Вдобавок, Король спросил мнения этого могильщика Монтозье с его постной миною, и мерзкий святоша вконец запутал его. Теперь я пропала.

— Ну, полноте! — сказала я. — Разве осуждение священников для вас новость?

Маркиза вновь ударилась в слезы.

— Нет, но мне впервые отказывают в отпущении грехов. Вообразите, какой будет скандал, если меня не допустят в Церковь на Пасху!..

— Я не знала, что вы так боязливы, — ответила я, не сдержавшись, — и не думала, что вам грозит такая огласка.

Госпожа де Монтеспан изумленно взглянула на меня.

— А, вы тоже не любите меня! Все меня здесь ненавидят! — воскликнула она, содрогаясь от рыданий.

Я обняла ее.

— Не говорите глупостей… Сознайтесь, что как-никак вы сами навлекли на себя все это.

— Да, разумеется… Но теперь это заговор — заговор, который я не могла предвидеть. Знаете ли вы, что все эти Бурдалу, Боссюэ, Маскароны и прочие составили план?

Внезапно маркиза вновь обрела присущую ей гордую осанку. Она с сухим стуком захлопнула клавесин и встала передо мною.

— Во-первых, им нужно запугать Короля, — ведь он ужас как труслив и боится ада, а они намекнули, что в следующий раз и ему откажут в отпущении грехов, надеясь таким образом прогнать меня. Но знаете ли вы, чего они хотят? Они хотят сунуть на мое место эту девчонку, это ничтожество, эту оборванку де Людр, которой он строит глазки. А известно ли вам, зачем эти примерные святоши сговорились заменить меня ею?

Нет, я решительно не понимала, с какой целью заговорщики-епископы решили уложить в постель Короля мадемуазель де Людр, и с интересом ждала объяснений моей разъяренной подруги.

— Ну так вот! — объявила она, грозно сверкая глазами и отчеканивая каждое слово. — Причина в том, что мадемуазель де Людр — канонисса!

Я всплеснула руками и невольно рассмеялась.

— Смейтесь, смейтесь! Я знаю, что говорю, я вижу, куда они метят. Но что толку!.. — прошептала она вдруг упавшим голосом, и из ее прекрасных глаз снова потоком хлынули слезы. Он все равно прогонит меня. Он побоится скандала. Говорю вам, он прогонит меня! И я этого не переживу!

Я изо всех сил старалась утешить маркизу, увещая ее и как христианка и как преданная подруга. Я напомнила ей, что она мать официально признанных детей Короля, и этого у нее никто не отнимет; что Король бесконечно ценит ее ум и душу, и если она решится встать на путь добродетели, то его привязанность и уважение к ней не уменьшатся, а, напротив, окрепнут; что лучше добровольно покончить с нынешним положением, чем в один прекрасный день надоесть своему повелителю и быть изгнанной по капризу более молодой соперницы; что, наконец, замок Кланьи примыкает к Версальскому парку, и она сможет бывать при Дворе, когда пожелает, и никто ее не осудит.

Мне показалось, что она прислушивается к моим доводам. Наконец я прибегла к последнему средству, обещав, что не покину ее и отправлюсь в Кланьи вместе с нею, пока она не привыкнет к новому образу жизни, и даже если уеду потом в Ментенон, мы будем часто видеться с нею и с детьми и с приятностью беседовать о Дворе, уже не будучи жертвами его коварных интриг. Набрасывая перед нею сей идиллический портрет двух знатных дам, удалившихся в свои имения и сплетничающих у камелька, рядом с играющими детишками, я в то же время мысленно проклинала себя за то, что мое неуемное желание нравиться и покорять сердца вечно заставляет меня говорить и совершать самые кромешные глупости; какая мне надобность мирно жить в Кланьи с женщиною, что месяц за месяцем жестоко тиранила меня, и зачем я обещаю разделить с нею изгнание, коему меня-то Король вовсе не подвергает!

Растроганная слезами госпожи де Монтеспан и собственным только что проявленным благородством, я наговорила ей столько приятного, что она утешилась; зато, вернувшись домой, сама начала терзаться сожалениями. Я долго молилась, пытаясь вернуть себе спокойствие, и наконец достигла его — не столько молитвами, сколько здравыми рассуждениями. Хорошо зная фаворитку, я убедила себя, что добровольный и достойный уход не слишком сообразуется с ее характером, и что опасность заточить себя в деревне в ее обществе, дабы утешать ее в скорбях, не столь велика, чтобы волноваться по этому поводу. Но не успела я привести свои мысли в порядок, как за мною пришли: Король спешно вызывал меня к себе в кабинет.

Этот кабинет, называемый также кабинетом Совета Министров, считался при Дворе святынею из святынь; мне еще ни разу не довелось бывать в нем. То, что Король желал меня видеть и прилюдно посылал за мною для приватной беседы, явилось для всех полной неожиданностью. Я не сомневалась, что этот второй знак милости, два месяца спустя после знаменитых слов «госпожа де Ментенон», уже наделавших много шуму, через час станет известен всему Двору, а через неделю — всему Королевству.

Итак, я вошла, под завистливый шепот придворных, в узкую, затянутую алым бархатом комнату, где в ту пору было всего два окна. Король с отсутствующим видом сидел за большим столом Совета. Он не встал при моем появлении, хотя прежде никогда не упускал случая выказать мне свою галантность. Я увидела, что глаза его красны; он держал в руке бумаги, которые молча протянул мне. Взяв их, я увидела, что это письмо. «Прочтите», сурово промолвил он.

Это было письмо господина Боссюэ. «Мои слова заставили госпожу де Монтеспан пролить много слез, — писал епископ, — и, разумеется, Сир, нет более справедливого повода для скорби, нежели сознание, что любовь, предназначенная Богу, отдана одному из его созданий. И, однако, Сир, нужно посвятить свое сердце Господу или же утратить надежду на спасение». Все послание было написано в том же духе, возвышенно-благородном и, одновременно, человечном: Боссюэ давал понять, что ему известна страстная любовь Короля к своей избраннице: «Господь да завершит начатое вами благое дело и позволит вам убедиться, что все пролитые слезы, все душевные бури и тяжкие усилия встать на путь истинный не останутся втуне!» Это упоминание о слезах Короля и его покрасневшие глаза, которых он не стыдился передо мною, вызвали у меня некоторое раздражение; я не смогла скрыть его от монарха, легко читавшего в человеческих душах.

— Должен ли я так понимать, что вы одобряете не все, что пишет мне господин Боссюэ? — спросил он.

Я порадовалась тому, что Король обманулся насчет причины, вызвавшей мою неприязнь; мне трудно было признаться даже себе, что мною руководит обыкновенная ревность, — не хватало еще обнаружить это чувство перед другими!

— Я слишком ничтожна, чтобы одобрять или осуждать слово Церкви, — сказала я ему.

Однако, этого Королю было мало; он требовал более подробного ответа; объявив мне, что госпожа де Монтеспан дословно передала ему наш с нею разговор, он, тем не менее, желал услышать мое мнение от меня самой, Я сказала, что христианин не должен уклоняться от повиновения, и что госпожа де Монтеспан наверняка примирится с Церковью. Я увидела, что Король и сам верит в это и что его решение уже принято, но ему приятно было говорить о своей возлюбленной с женщиною, которую он считал самым искренним ее другом.

В течение часа он пел дифирамбы «прекрасной госпоже», сказав достаточно, чтобы убедить меня в том, что картина Пуссена «Слепорожденный», висевшая у него в кабинете, изображает его самого: «Она так добра! Вы сами видели слезы у ней на глазах при виде любого трогательного зрелища! И она так привязана ко мне, что, право, не знаю, удастся ли ей перенести разлуку, к коей нас принуждают, Умоляю вас, мадам, не покидать ее в уединении и окружить самыми нежными заботами. Прошу вас об этом из любви к ней… или из любви ко мне!»

Эти последние слова прозвучали так удачно и кстати, что искупили все остальное; из любви к нему я обещала отвезти госпожу де Монтеспан в Ментенон на следующий день после Пасхи; затем я должна была проводить ее в Кланьи и присоединиться к ней там после трехмесячного пребывания с маленьким герцогом на Барежских водах.

14 числа госпожа де Монтеспан присутствовала на Пасхальной службе; Двор уже был поставлен в известность о решении любовников разлучиться, которое доставило им столько мук. На следующий день мы с нею уехали.

В Ментеноне было чудесно, госпожа де Монтеспан пришла в восхищение; я и сама порадовалась бы приезду сюда, если бы не ее крайняя ажитация, с которой я ничего не могла поделать: она непрерывно капризничала, целыми днями писала письма, которые вечером рвала, бродила ночами по саду, изводила себя питьем уксуса и ревнивыми мыслями. «У мадемуазель де Людр лишаи по всему телу из-за отравления, которое она перенесла в детстве. Недурно бы сообщить об этом Королю», — сказала она мне однажды, когда мы с нею гуляли у реки. «Он сам увидит их, — успокоила я ее, — и будет судить о ней по своему разумению».

В конце месяца я приехала вместе с госпожою де Монтеспан в замок Кланьи, где работы быстро близились к завершению; фаворитка задумала строительство с таким размахом, что, глядя, как она носится туда-сюда по стройке, я живо представила себе Дидону при основании Карфагена[60]. Воистину, это был дворец для королевы; недаром же Король сказал мне, что ничего не пожалеет, лишь бы смягчить своей возлюбленной горечь ссылки; уже готовы были полукруглый парадный двор, вымощенная мрамором оранжерея, просторная галерея с фресками на темы странствий Энея[61], целая роща апельсиновых деревец в кадках, скрытых за цветущими туберозами, жасмином и гвоздиками, игрушечная ферма с самыми нежными голубками, самыми упитанными свиньями, самыми тучными коровами, самыми кудрявыми барашками и самыми очаровательными гусятами, каких только удалось сыскать. Судя по придворным сплетням, строительство это уже поглотило около трех миллионов ливров, что равнялось четвертой части годовых расходов на королевский флот; правда что никогда еще свет не видывал столь дивно оснащенного корабля, как маркиза той весною, когда она озирала свои владения с вершины башни, блистая золотыми и серебряными парусами юбок и белоснежными, надутыми ветром, кружевными чепцами.

Я было сделала ей комплимент, но она, видимо, решила расстаться со мною в ссоре, ибо за эти два дня, проведенные нами в замке, третировала меня, как могла, ясно показав, что за жизнь ждет меня здесь осенью.

В таком-то язвительном настроении я и оставила маркизу, без особых сожалений поручив ее заботам маленького графа Вексенского, Мадемуазель де Нант и Мадемуазель де Тур и заранее радуясь тому, что проведу целых три месяца наедине с герцогом дю Меном.