Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Именно, в том же самом доме, – воскликнул Липутин, – только Шатов наверху стоит, в мезонине, а они внизу поместились, у капитана Лебядкина. Они и Шатова знают и супругу Шатова знают. Очень близко с нею за границей встречались.

После этого Мимми несколько рабочих дней, а затем еще в течение двух недель и все будние вечера посвятила обновлению жилья, выбросила старую мебель, собранную когда-то по мусорным контейнерам, перемыла внутренность шкафов и ящиков, отскребла ванну и покрасила стены в кухне, гостиной, спальне и прихожей, а также покрыла лаком паркет в гостиной.

Лисбет такие упражнения нисколько не интересовали. Лишь иногда она заглядывала, проходя мимо, и с изумлением наблюдала за действиями подруги. Когда все было сделано, квартира опустела: в ней не осталось ничего, кроме старенького кухонного столика из массива дерева, который Мимми решила ошкурить и заново покрыть лаком, двух прочных табуреток, которыми Лисбет разжилась как-то, когда с чердака выбрасывали лишний хлам, и солидного книжного стеллажа в гостиной, который Мимми хотела в дальнейшем как-то использовать.

– Comment![55] Так неужели вы что-нибудь знаете об этом несчастном супружестве de се pauvre ami[56] и эту женщину? – воскликнул Степан Трофимович, вдруг увлекшись чувством. – Вас первого человека встречаю, лично знающего; и если только…

– Какой вздор! – отрезал инженер, весь вспыхнув. – Как вы, Липутин, прибавляете! Никак я не видал жену Шатова; раз только издали, а вовсе не близко… Шатова знаю. Зачем же вы прибавляете разные вещи?

– На выходных я сюда перееду. Ты точно не жалеешь о своем решении?

Он круто повернулся на диване, захватил свою шляпу, потом опять отложил и, снова усевшись по-прежнему, с каким-то вызовом уставился своими черными вспыхнувшими глазами на Степана Трофимовича. Я никак не мог понять такой странной раздражительности.

– Мне эта квартира не нужна.

– Извините меня, – внушительно заметил Степан Трофимович, – я понимаю, что это дело может быть деликатнейшим…

– Но это же роскошная квартира! То есть, конечно, бывают побольше и получше, но зато она находится в самом центре Сёдера, а плата – сущие пустяки. Лисбет, если ты ее не продашь, ты потеряешь огромные деньги!

– Никакого тут деликатнейшего дела нет, и даже это стыдно, а я не вам кричал, что «вздор», а Липутину, зачем он прибавляет. Извините меня, если на свое имя приняли. Я Шатова знаю, а жену его совсем не знаю… совсем не знаю!

– Деньги у меня есть, мне хватает.

– Я понял, понял, и если настаивал, то потому лишь, что очень люблю нашего бедного друга, notre irascible ami,[57] и всегда интересовался… Человек этот слишком круто изменил, на мой взгляд, свои прежние, может быть слишком молодые, но все-таки правильные мысли. И до того кричит теперь об notre sainte Russie разные вещи, что я давно уже приписываю этот перелом в его организме – иначе назвать не хочу – какому-нибудь сильному семейному потрясению и именно неудачной его женитьбе. Я, который изучил мою бедную Россию как два мои пальца, а русскому народу отдал всю мою жизнь, я могу вас заверить, что он русского народа не знает, и вдобавок…

Мимми умолкла, не зная, что кроется за лаконичными ответами Лисбет.

– Я тоже совсем не знаю русского народа и… вовсе нет времени изучать! – отрезал опять инженер и опять круто повернулся на диване. Степан Трофимович осекся на половине речи.

– Где ты будешь жить?

– Они изучают, изучают, – подхватил Липутин, – они уже начали изучение и составляют любопытнейшую статью о причинах участившихся случаев самоубийства в России и вообще о причинах, учащающих или задерживающих распространение самоубийства в обществе. Дошли до удивительных результатов.

Лисбет не ответила.

Инженер страшно взволновался.

– Можно как-нибудь тебя навестить?

– Это вы вовсе не имеете права, – гневно забормотал он, – я вовсе не статью. Я не стану глупостей. Я вас конфиденциально спросил, совсем нечаянно. Тут не статья вовсе; я не публикую, а вы не имеете права…

– Не сейчас.

Липутин видимо наслаждался.

Открыв сумку, которую носила через плечо, Лисбет достала из нее какую-то бумагу и протянула Мимми.

– Виноват-с, может быть и ошибся, называя ваш литературный труд статьей. Они только наблюдения собирают, а до сущности вопроса или, так сказать, до нравственной его стороны совсем не прикасаются, и даже самую нравственность совсем отвергают, а держатся новейшего принципа всеобщего разрушения для добрых окончательных целей. Они уже больше чем сто миллионов голов требуют для водворения здравого рассудка в Европе, гораздо больше, чем на последнем конгрессе мира потребовали. В этом смысле Алексей Нилыч дальше всех пошли.

– Я уладила с кондоминиумом все, что касается контракта. Самое простое было вписать тебя как долевого собственника, я написала, что продаю тебе полквартиры по цене в одну крону. Тебе осталось подписать.

Инженер слушал с презрительною и бледною улыбкой. С полминуты все помолчали.

Мимми взяла протянутую ей ручку, поставила свою подпись и добавила дату рождения.

– Всё это глупо, Липутин, – проговорил наконец господин Кириллов с некоторым достоинством. – Если я нечаянно сказал вам несколько пунктов, а вы подхватили, то как хотите. Но вы не имеете права, потому что я никогда никому не говорю. Я презираю чтобы говорить… Если есть убеждения, то для меня ясно… а это вы глупо сделали. Я не рассуждаю об тех пунктах, где совсем кончено. Я терпеть не могу рассуждать. Я никогда не хочу рассуждать…

– Это все?

– И, может быть, прекрасно делаете, – не утерпел Степан Трофимович.

– Я вам извиняюсь, но я здесь ни на кого не сержусь, – продолжал гость горячею скороговоркой, – я четыре года видел мало людей… Я мало четыре года разговаривал и старался не встречать, для моих целей, до которых нет дела, четыре года. Липутин это нашел и смеется. Я понимаю и не смотрю. Я не обидлив, а только досадно на его свободу. А если я с вами не излагаю мыслей, – заключил он неожиданно и обводя всех нас твердым взглядом, – то вовсе не с тем, что боюсь от вас доноса правительству; это нет; пожалуйста, не подумайте пустяков в этом смысле…

На эти слова уже никто ничего не ответил, а только переглянулись. Даже сам Липутин позабыл хихикнуть.

– Все.

– Господа, мне очень жаль, – с решимостью поднялся с дивана Степан Трофимович, – но я чувствую себя нездоровым и расстроенным. Извините.

– Лисбет, вообще-то я всегда считала, что ты немного чудачка, но ты хоть понимаешь, что отдаешь мне даром полквартиры? Я рада получить это жилье, но боюсь, что когда-нибудь ты вдруг пожалеешь о сделанном и между нами начнутся дрязги.

– Ах, это чтоб уходить, – спохватился господин Кириллов, схватывая картуз, – это хорошо, что сказали, а то я забывчив.

– Не будет никаких дрязг. Я хочу, чтобы ты здесь жила. Я всем довольна.

Он встал и с простодушным видом подошел с протянутою рукой к Степану Трофимовичу.

– Но так, чтобы даром? Бесплатно? Ты сумасшедшая!

– Жаль, что вы нездоровы, а я пришел.

– Ты будешь следить за моей почтой. Это было мое условие.

– Желаю вам всякого у нас успеха, – ответил Степан Трофимович, доброжелательно и неторопливо пожимая его руку. – Понимаю, что если вы, по вашим словам, так долго прожили за границей, чуждаясь для своих целей людей, и – забыли Россию, то, конечно, вы на нас, коренных русаков, поневоле должны смотреть с удивлением, а мы равномерно на вас. Mais cela passera.[58] В одном только я затрудняюсь: вы хотите строить наш мост и в то же время объявляете, что стоите за принцип всеобщего разрушения. Не дадут вам строить наш мост!

– На это у меня будет уходить четыре секунды в неделю. А ты будешь иногда приходить ради секса?

– Как? Как это вы сказали… ах черт! – воскликнул пораженный Кириллов и вдруг рассмеялся самым веселым и ясным смехом. На мгновение лицо его приняло самое детское выражение и, мне показалось, очень к нему идущее. Липутин потирал руки в восторге от удачного словца Степана Трофимовича. А я все дивился про себя: чего Степан Трофимович так испугался Липутина и почему вскричал «я пропал», услыхав его.

V

Лисбет пристально посмотрела на Мимми и через некоторое время сказала:

Мы все стояли на пороге в дверях. Был тот миг, когда хозяева и гости обмениваются наскоро последними и самыми любезными словечками, а затем благополучно расходятся.

– Это всё оттого они так угрюмы сегодня, – ввернул вдруг Липутин, совсем уже выходя из комнаты и, так сказать, налету, – оттого, что с капитаном Лебядкиным шум у них давеча вышел из-за сестрицы. Капитан Лебядкин ежедневно свою прекрасную сестрицу, помешанную, нагайкой стегает, настоящей казацкой-с, по утрам и по вечерам. Так Алексей Нилыч в том же доме флигель даже заняли, чтобы не участвовать. Ну-с, до свиданья.

– Да, буду, с удовольствием. Но это не входит в контракт. Можешь жить, как тебе угодно.

– Сестру? Больную? Нагайкой? – так и вскрикнул Степан Трофимович, – точно его самого вдруг охлестнули нагайкой. – Какую сестру? Какой Лебядкин?

Мимми вздохнула:

Давешний испуг воротился в одно мгновение.

– Лебядкин? А, это отставной капитан; прежде он только штабс-капитаном себя называл…

– А я-то было обрадовалась, что узнаю, как живется содержанке: когда кто-то тебя содержит, платит за твою квартиру и время от времени наведывается к тебе тайком, чтобы покувыркаться в постели!

– Э, какое мне дело до чина! Какую сестру? Боже мой… вы говорите: Лебядкин? Но ведь у нас был Лебядкин…

Они немного помолчали. Потом Мимми решительно встала, пошла в гостиную и выключила голую лампочку, горевшую под потолком.

– Тот самый и есть, наш Лебядкин, вот, помните, у Виргинского?

– Но ведь тот с фальшивыми бумажками попался?

– Иди сюда.

– А вот и воротился, уж почти три недели и при самых особенных обстоятельствах.

– Да ведь это негодяй!

Лисбет последовала за ней.

– Точно у нас и не может быть негодяя? – осклабился вдруг Липутин, как бы ощупывая своими вороватенькими глазками Степана Трофимовича.

– Я никогда еще не занималась сексом на полу в только что отремонтированной квартире, где пахнет краской и нет никакой мебели. Такое я видела в фильме с Марлоном Брандо про одну парочку, там дело было в Париже.

– Ах, боже мой, я совсем не про то… хотя, впрочем, о негодяе с вами совершенно согласен, именно с вами. Но что ж дальше, дальше? Что вы хотели этим сказать?.. Ведь вы непременно что-то хотите этим сказать!

Лисбет покосилась на пол.

– Да всё это такие пустяки-с… то есть этот капитан, по всем видимостям, уезжал от нас тогда не для фальшивых бумажек, а единственно затем только, чтоб эту сестрицу свою разыскать, а та будто бы от него пряталась в неизвестном месте; ну а теперь привез, вот и вся история. Чего вы точно испугались, Степан Трофимович? Впрочем, я всё с его же пьяной болтовни говорю, а трезвый он и сам об этом прималчивает. Человек раздражительный и, как бы так сказать, военно-эстетический, но дурного только вкуса. А сестрица эта не только сумасшедшая, но даже хромоногая. Была будто бы кем-то обольщена в своей чести, и за это вот господин Лебядкин, уже многие годы, будто бы с обольстителя ежегодную дань берет, в вознаграждение благородной обиды, так по крайней мере из его болтовни выходит – а по-моему, пьяные только слова-с. Просто хвастается. Да и делается это гораздо дешевле. А что суммы у него есть, так это совершенно уж верно; полторы недели назад на босу ногу ходил, а теперь, сам видел, сотни в руках. У сестрицы припадки какие-то ежедневные, визжит она, а он-то ее «в порядок приводит» нагайкой. В женщину, говорит, надо вселять уважение. Вот не пойму, как еще Шатов над ними уживается. Алексей Нилыч только три денька и простояли с ними, еще с Петербурга были знакомы, а теперь флигелек от беспокойства занимают.

– Мне охота поиграть. Ты хочешь?

– Это всё правда? – обратился Степан Трофимович к инженеру.

– Я почти всегда хочу.

– Вы очень болтаете, Липутин, – пробормотал тот гневно.

– Пожалуй, я буду доминирующей стервой. Сегодня я командую. Раздевайся!

– Тайны, секреты! Откуда у нас вдруг столько тайн и секретов явилось! – не сдерживая себя, восклицал Степан Трофимович.

Лисбет усмехнулась и разделась – это заняло десять секунд.

Инженер нахмурился, покраснел, вскинул плечами и пошел было из комнаты.

– Ложись на пол. На живот.

– Алексей Нилыч даже нагайку вырвали-с, изломали и в окошко выбросили, и очень поссорились, – прибавил Липутин.

Лисбет исполнила приказание. Паркет был прохладный, и кожа у нее сразу же пошла пупырышками. Мимми связала Лисбет руки ее же собственной майкой с надписью «You have a right to remain silent».[111]

– Зачем вы болтаете, Липутин, это глупо, зачем? – мигом повернулся опять Алексей Нилыч.

– Зачем же скрывать, из скромности, благороднейшие движения своей души, то есть вашей души-с, я не про свою говорю.

Лисбет подумала, что это было очень похоже на то, что два года назад делал с ней адвокат Нильс Чертов Хрыч Бьюрман.

– Как это глупо… и совсем не нужно… Лебядкин глуп и совершенно пустой – и для действия бесполезный и… совершенно вредный. Зачем вы болтаете разные вещи? Я ухожу.

– Ах, как жаль! – воскликнул Липутин с ясною улыбкой. – А то бы я вас, Степан Трофимович, еще одним анекдотцем насмешил-с. Даже и шел с тем намерением, чтобы сообщить, хотя вы, впрочем, наверно уж и сами слышали. Ну, да уж в другой раз, Алексей Нилыч так торопятся… До свиданья-с. С Варварой Петровной анекдотик-то вышел, насмешила она меня третьего дня, нарочно за мной посылала, просто умора. До свиданья-с.

На этом сходство кончалось. С Мимми Лисбет испытывала приятное чувство ожидания. Она послушно дала перевернуть себя на спину и раздвинуть ноги. Стянув с себя майку, Мимми, как зачарованная, разглядывала ее в темноте, восхищаясь ее нежной грудью, а затем своей майкой завязала Лисбет глаза. Лисбет слышала шорох одежды, а через несколько секунд ощутила прикосновение ее языка к своему животу и пальцев к внутренней стороне бедер. Такого сильного возбуждения она не испытывала уже давно; крепко зажмурившись под повязкой, она предоставила Мимми делать что хочет.

Но уж тут Степан Трофимович так и вцепился в него: он схватил его за плечи, круто повернул назад в комнату и посадил на стул. Липутин даже струсил.

– Да как же-с? – начал он сам, осторожно смотря на Степана Трофимовича с своего стула. – Вдруг призвали меня и спрашивают «конфиденциально», как я думаю в собственном мнении: помешан ли Николай Всеволодович или в своем уме? Как же не удивительно?

– Вы с ума сошли! – пробормотал Степан Трофимович и вдруг точно вышел из себя: – Липутин, вы слишком хорошо знаете, что только затем и пришли, чтобы сообщить какую-нибудь мерзость в этом роде и… еще что-нибудь хуже!

В один миг припомнилась мне его догадка о том, что Липутин знает в нашем деле не только больше нашего, но и еще что-нибудь, чего мы сами никогда не узнаем.

– Помилуйте, Степан Трофимович! – бормотал Липутин будто бы в ужасном испуге, – помилуйте…

– Молчите и начинайте! Я вас очень прошу, господин Кириллов, тоже воротиться и присутствовать, очень прошу! Садитесь. А вы, Липутин, начинайте прямо, просто… и без малейших отговорок!

– Знал бы только, что это вас так фраппирует, так я бы совсем и не начал-с… А я-то ведь думал, что вам уже всё известно от самой Варвары Петровны!

– Совсем вы этого не думали! Начинайте, начинайте же, говорят вам!

– Только сделайте одолжение, присядьте уж и сами, а то что же я буду сидеть, а вы в таком волнении будете передо мною… бегать. Нескладно выйдет-с.

Степан Трофимович сдержал себя и внушительно опустился в кресло. Инженер пасмурно наставился в землю. Липутин с неистовым наслаждением смотрел на них.

– Да что же начинать… так сконфузили…

Глава

VI

08

Понедельник, 14 февраля – суббота, 19 февраля

– Вдруг третьего дня присылают ко мне своего человека: просят, дескать, побывать вас завтра в двенадцать часов. Можете представить? Я дело бросил и вчера ровнешенько в полдень звоню. Вводят меня прямо в гостиную; подождал с минутку – вышли; посадили, сами напротив сели. Сижу и верить отказываюсь; сами знаете, как она меня всегда третировала! Начинают прямо без изворотов, по их всегдашней манере: «Вы помните, говорит, что четыре года назад Николай Всеволодович, будучи в болезни, сделал несколько странных поступков, так что недоумевал весь город, пока всё объяснилось. Один из этих поступков касался вас лично. Николай Всеволодович тогда к вам заезжал по выздоровлении и по моей просьбе. Мне известно тоже, что он и прежде несколько раз с вами разговаривал. Скажите откровенно и прямодушно, как вы… (тут замялись немного) – как вы находили тогда Николая Всеволодовича… Как вы смотрели на него вообще… какое мнение о нем могли составить и… теперь имеете?..»

В дверной косяк легонько постучали. Драган Арманский поднял голову и увидел в открытых дверях Лисбет Саландер, держащую в руках две чашки кофе из автомата. Он неторопливо отложил ручку и отодвинул от себя листок с донесением.

Тут уж совершенно замялись, так что даже переждали полную минутку, и вдруг покраснели. Я перепугался. Начинают опять не то чтобы трогательным, к ним это нейдет, а таким внушительным очень тоном:

– Привет, – произнесла Лисбет.

«Я желаю, говорит, чтобы вы меня хорошо и безошибочно, говорит, поняли. Я послала теперь за вами, потому что считаю вас прозорливым и остроумным человеком, способным составить верное наблюдение (каковы комплименты!). Вы, говорит, поймете, конечно, и то, что с вами говорит мать… Николай Всеволодович испытал в жизни некоторые несчастия и многие перевороты. Всё это, говорит, могло повлиять на настроение ума его. Разумеется, говорит, я не говорю про помешательство, этого никогда быть не может! (твердо и с гордостию высказано). Но могло быть нечто странное, особенное, некоторый оборот мыслей, наклонность к некоторому особому воззрению (всё это точные слова их, и я подивился, Степан Трофимович, с какою точностию Варвара Петровна умеет объяснить дело. Высокого ума дама!). По крайней мере, говорит, я сама заметила в нем некоторое постоянное беспокойство и стремление к особенным наклонностям. Но я мать, а вы человек посторонний, значит, способны, при вашем уме, составить более независимое мнение. Умоляю вас, наконец (так и было выговорено: умоляю), сказать мне всю правду, безо всяких ужимок, и если вы при этом дадите мне обещание не забыть потом никогда, что я говорила с вами конфиденциально, то можете ожидать моей совершенной и впредь всегдашней готовности отблагодарить вас при всякой возможности». Ну-с, каково-с!

– Привет, – отозвался Арманский.

– Вот пришла вас проведать, – сказала Лисбет. – Можно войти?

– Вы… вы так фраппировали меня… – пролепетал Степан Трофимович, – что я вам не верю…

Драган Арманский на секунду закрыл глаза, затем указал ей на кресло для посетителей. Она взглянула на часы – половина седьмого вечера. Лисбет Саландер подала ему чашку и села в кресло. Они молча смотрели друг на друга.

– Нет, заметьте, заметьте, – подхватил Липутин, как бы и не слыхав Степана Трофимовича, – каково же должно быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому человеку, как я, да еще снисходят до того, что сами просят секрета. Это что же-с? Уж не получили ли известий каких-нибудь о Николае Всеволодовиче неожиданных?

– Больше года прошло, – заговорил Драган.

– Я не знаю… известий никаких… я несколько дней не видался, но… но замечу вам… – лепетал Степан Трофимович, видимо едва справляясь со своими мыслями, – но замечу вам, Липутин, что если вам передано конфиденциально, а вы теперь при всех…

Лисбет кивнула:

– Совершенно конфиденциально! Да разрази меня бог, если я… А коли здесь… так ведь что же-с? Разве мы чужие, взять даже хоть бы и Алексея Нилыча?

– Ты сердишься?

– Я такого воззрения не разделяю; без сомнения, мы здесь трое сохраним секрет, но вас, четвертого, я боюсь и не верю вам ни в чем!

– А мне есть за что сердиться?

– Да что вы это-с? Да я пуще всех заинтересован, ведь мне вечная благодарность обещана! А вот я именно хотел, по сему же поводу, на чрезвычайно странный случай один указать, более, так сказать, психологический, чем просто странный. Вчера вечером, под влиянием разговора у Варвары Петровны (сами можете представить, какое впечатление на меня произвело), обратился я к Алексею Нилычу с отдаленным вопросом: вы, говорю, и за границей и в Петербурге еще прежде знали Николая Всеволодовича; как вы, говорю, его находите относительно ума и способностей? Они и отвечают этак лаконически, по их манере, что, дескать, тонкого ума и со здравым суждением, говорят, человек. А не заметили ли вы в течение лет, говорю, некоторого, говорю, как бы уклонения идей, или особенного оборота мыслей, или некоторого, говорю, как бы, так сказать, помешательства? Одним словом, повторяю вопрос самой Варвары Петровны. Представьте же себе: Алексей Нилыч вдруг задумались и сморщились вот точно так, как теперь: «Да, говорят, мне иногда казалось нечто странное». Заметьте при этом, что если уж Алексею Нилычу могло показаться нечто странное, то что же на самом-то деле может оказаться, а?

– Я не попрощалась.

– Правда это? – обратился Степан Трофимович к Алексею Нилычу.

Драган Арманский пошевелил губами. Он еще не оправился от неожиданности, но в то же время почувствовал облегчение, узнав, что Лисбет Саландер, по крайней мере, жива. Внезапно он ощутил прилив сильного раздражения и одновременно усталости.

– Я желал бы не говорить об этом, – отвечал Алексей Нилыч, вдруг подымая голову и сверкая глазами, – я хочу оспорить ваше право, Липутин. Вы никакого не имеете права на этот случай про меня. Я вовсе не говорил моего всего мнения. Я хоть и знаком был в Петербурге, но это давно, а теперь хоть и встретил, но мало очень знаю Николая Ставрогина. Прошу вас меня устранить и… и всё это похоже на сплетню.

– Не знаю, что и сказать, – ответил он. – Ты не обязана докладывать мне, чем ты занимаешься. Зачем ты пришла?

Липутин развел руками в виде угнетенной невинности.

Голос его прозвучал холоднее, чем он хотел.

– Сплетник! Да уж не шпион ли? Хорошо вам, Алексей Нилыч, критиковать, когда вы во всем себя устраняете. А вы вот не поверите, Степан Трофимович, чего уж, кажется-с, капитан Лебядкин, ведь уж, кажется, глуп как… то есть стыдно только сказать как глуп; есть такое одно русское сравнение, означающее степень; а ведь и он себя от Николая Всеволодовича обиженным почитает, хотя и преклоняется пред его остроумием: «Поражен, говорит, этим человеком: премудрый змий» (собственные слова). А я ему (всё под тем же вчерашним влиянием и уже после разговора с Алексеем Нилычем): а что, говорю, капитан, как вы полагаете с своей стороны, помешан ваш премудрый змий или нет? Так, верите ли, точно я его вдруг сзади кнутом схлестнул, без его позволения; просто привскочил с места: «Да, говорит… да, говорит, только это, говорит, не может повлиять…»; на что повлиять – не досказал; да так потом горестно задумался, так задумался, что и хмель соскочил. Мы в Филипповом трактире сидели-с. И только через полчаса разве ударил вдруг кулаком по столу: «Да, говорит, пожалуй, и помешан, только это не может повлиять…» – и опять не досказал, на что повлиять. Я вам, разумеется, только экстракт разговора передаю, но ведь мысль-то понятна; кого ни спроси, всем одна мысль приходит, хотя бы прежде никому и в голову не входила: «Да, говорят, помешан; очень умен, но, может быть, и помешан».

– Сама толком не знаю. Главное, хотела просто повидаться.

Степан Трофимович сидел в задумчивости и усиленно соображал.

– Тебе нужна работа? Я не собираюсь больше давать тебе задания.

– А почему Лебядкин знает?

Она потрясла головой.

– А об этом не угодно ли у Алексея Нилыча справиться, который меня сейчас здесь шпионом обозвал. Я шпион и – не знаю, а Алексей Нилыч знают всю подноготную и молчат-с.

– Ты работаешь в другом месте?

– Я ничего не знаю, или мало, – с тем же раздражением отвечал инженер, – вы Лебядкина пьяным поите, чтоб узнавать. Вы и меня сюда привели, чтоб узнать и чтоб я сказал. Стало быть, вы шпион!

Она снова потрясла головой. Очевидно, она собиралась с мыслями. Драган ждал.

– Я еще его не поил-с, да и денег таких он не стоит, со всеми его тайнами, вот что они для меня значат, не знаю, как для вас. Напротив, это он деньгами сыплет, тогда как двенадцать дней назад ко мне приходил пятнадцать копеек выпрашивать, и это он меня шампанским поит, а не я его. Но вы мне мысль подаете, и коли надо будет, то и я его напою, и именно чтобы разузнать, и может, и разузнаю-с… секретики все ваши-с, – злобно отгрызнулся Липутин.

– Я путешествовала, – сказала она наконец. – В Швецию я вернулась совсем недавно.

Степан Трофимович в недоумении смотрел на обоих спорщиков. Оба сами себя выдавали и, главное, не церемонились. Мне подумалось, что Липутин привел к нам этого Алексея Нилыча именно с целью втянуть его в нужный разговор чрез третье лицо, любимый его маневр.

Арманский задумчиво покивал и посмотрел на нее внимательно. Лисбет Саландер изменилась. Она как-то непривычно... повзрослела, что ли, это сказывалось и в ее одежде, и в манере поведения. И она чего-то напихала в свой лифчик.

– Алексей Нилыч слишком хорошо знают Николая Всеволодовича, – раздражительно продолжал он, – но только скрывают-с. А что вы спрашиваете про капитана Лебядкина, то тот раньше всех нас с ним познакомился, в Петербурге, лет пять или шесть тому, в ту малоизвестную, если можно так выразиться, эпоху жизни Николая Всеволодовича, когда еще он и не думал нас здесь приездом своим осчастливить. Наш принц, надо заключить, довольно странный тогда выбор знакомства в Петербурге около себя завел. Тогда вот и с Алексеем Нилычем, кажется, познакомились.

– Ты изменилась. Где же ты была?

– Берегитесь, Липутин, предупреждаю вас, что Николай Всеволодович скоро сам сюда хотел быть, а он умеет за себя постоять.

– В разных местах, – ответила она уклончиво, но, заметив его сердитый взгляд, продолжила: – Я съездила в Италию, потом на Средний Восток, а оттуда в Гонконг и Бангкок. Побывала в Австралии и Новой Зеландии, посетила разные острова Тихого океана. Месяц жила на Таити. Потом проехалась по США, а последние месяцы провела на Карибах.

– Так меня-то за что же-с? Я первый кричу, что тончайшего и изящнейшего ума человек, и Варвару Петровну вчера в этом смысле совсем успокоил. «Вот в характере его, говорю ей, не могу поручиться». Лебядкин тоже в одно слово вчера: «От характера его, говорит, пострадал». Эх, Степан Трофимович, хорошо вам кричать, что сплетни да шпионство, и заметьте, когда уже сами от меня всё выпытали, да еще с таким чрезмерным любопытством. А вот Варвара Петровна, так та прямо вчера в самую точку: «Вы, говорит, лично заинтересованы были в деле, потому к вам и обращаюсь». Да еще же бы нет-с! Какие уж тут цели, когда я личную обиду при всем обществе от его превосходительства скушал! Кажется, имею причины и не для одних сплетен поинтересоваться. Сегодня жмет вам руку, а завтра ни с того ни с сего, за хлеб-соль вашу, вас же бьет по щекам при всем честном обществе, как только ему полюбится. С жиру-с! А главное у них женский пол: мотыльки и храбрые петушки! Помещики с крылушками, как у древних амуров, Печорины-сердцееды! Вам хорошо, Степан Трофимович, холостяку завзятому, так говорить и за его превосходительство меня сплетником называть. А вот женились бы, так как вы и теперь еще такой молодец из себя, на хорошенькой да на молоденькой, так, пожалуй, от нашего принца двери крючком заложите да баррикады в своем же доме выстроите! Да чего уж тут: вот только будь эта mademoiselle Лебядкина, которую секут кнутьями, не сумасшедшая и не кривоногая, так, ей-богу, подумал бы, что она-то и есть жертва страстей нашего генерала и что от этого самого и пострадал капитан Лебядкин «в своем фамильном достоинстве», как он сам выражается. Только разве вкусу их изящному противоречит, да для них и то не беда. Всякая ягодка в ход идет, только чтобы попалась под известное их настроение. Вы вот про сплетни, а разве я это кричу, когда уж весь город стучит, а я только слушаю да поддакиваю; поддакивать-то не запрещено-с.

Он кивнул.

– Город кричит? Об чем же кричит город?

– Сама не знаю, почему я не попрощалась.

– То есть это капитан Лебядкин кричит в пьяном виде на весь город, ну, а ведь это не всё ли равно, что вся площадь кричит? Чем же я виноват? Я интересуюсь только между друзей-с, потому что я все-таки здесь считаю себя между друзей-с, – с невинным видом обвел он нас глазами. – Тут случай вышел-с, сообразите-ка: выходит, что его превосходительство будто бы выслали еще из Швейцарии с одною наиблагороднейшею девицей и, так сказать, скромною сиротой, которую я имею честь знать, триста рублей для передачи капитану Лебядкину. А Лебядкин немного спустя получил точнейшее известие, от кого не скажу, но тоже от наиблагороднейшего лица, а стало быть достовернейшего, что не триста рублей, а тысяча была выслана!.. Стало быть, кричит Лебядкин, девица семьсот рублей у меня утащила, и вытребовать хочет чуть не полицейским порядком, по крайней мере угрожает и на весь город стучит…

– Потому что, по правде говоря, тебе ни до кого нет дела, – спокойно констатировал Арманский.

Лисбет Саландер закусила губу. Его слова заставили ее задуматься. Он сказал правду, но в то же время его упрек показался ей несправедливым.

– На самом деле никому нет дела до меня.

– Чепуха! – возразил Арманский. – У тебя неправильный подход к людям. Люди, которые к тебе хорошо относятся, для тебя просто сор под ногами. Вот и все.

Повисло молчание.

– Это подло, подло от вас! – вскочил вдруг инженер со стула.

– Ты хочешь, чтобы я ушла?

– Да ведь вы сами же и есть это наиблагороднейшее лицо, которое подтвердило Лебядкину от имени Николая Всеволодовича, что не триста, а тысяча рублей были высланы. Ведь мне сам капитан сообщил в пьяном виде.

– Поступай как знаешь. Ты всегда так и делала. Но если ты сейчас уйдешь, то можешь больше не возвращаться.

– Это… это несчастное недоумение. Кто-нибудь ошибся и вышло… Это вздор, а вы подло!..

– Да и я хочу верить, что вздор, и с прискорбием слушаю, потому что, как хотите, наиблагороднейшая девушка замешана, во-первых, в семистах рублях, а во-вторых, в очевидных интимностях с Николаем Всеволодовичем. Да ведь его превосходительству что стоит девушку благороднейшую осрамить или чужую жену обесславить, подобно тому как тогда со мной казус вышел-с? Подвернется им полный великодушия человек, они и заставят его прикрыть своим честным именем чужие грехи. Так точно и я ведь вынес-с; я про себя говорю-с…

Лисбет Саландер вдруг испугалась. Человек, которого она действительно уважала, собирался от нее отказаться. Она не знала, что ему ответить.

– Берегитесь, Липутин! – привстал с кресел Степан Трофимович и побледнел.

– Два года прошло с тех пор, как у Хольгера Пальмгрена случился удар. И за все время ты ни разу его не навестила, – безжалостно продолжал Арманский.

– Так Пальмгрен жив?

– Не верьте, не верьте! Кто-нибудь ошибся, а Лебядкин пьян… – восклицал инженер в невыразимом волнении, – всё объяснится, а я больше не могу… и считаю низостью… и довольно, довольно!

– Ты даже не знаешь, жив он или мертв!

Он выбежал из комнаты.

– Врачи говорили, что он...

– Так что же вы? Да ведь и я с вами! – всполохнулся Липутин, вскочил и побежал вслед за Алексеем Нилычем.

– Врачи много чего говорили, – перебил ее Арманский. – Он был тогда очень плох и не мог общаться, но за последний год ему стало гораздо лучше. Говорить ему пока тяжело, так что понять его очень трудно. Он многого не может делать сам, но все-таки способен без посторонней помощи дойти до туалета. Люди, для которых он что-то значит, навещают его.

VII

Лисбет онемела от неожиданности. Два года назад, когда с ним случился удар, она первая обнаружила его и вызвала «скорую помощь». Врачи тогда качали головами и не обещали ничего хорошего. Целую неделю она не выходила из больницы, пока кто-то из медиков не сообщил ей, что больной лежит в коме и, судя по всему, вряд ли когда-нибудь придет в себя. С этого момента она перестала волноваться и вычеркнула его из своей жизни. Она встала и ушла из больницы, ни разу не оглянувшись. Но, как это видно теперь, сначала следовало проверить факты.

Степан Трофимович постоял с минуту в раздумье, как-то не глядя посмотрел на меня, взял свою шляпу, палку и тихо пошел из комнаты. Я опять за ним, как и давеча. Выходя из ворот, он, заметив, что я провожаю его, сказал:

– Ах да, вы можете служить свидетелем… de l’accident. Vous m’accoinpagnerez, n’est-ce pas?[59]

Вспоминая то время, Лисбет насупилась. Тогда на ее голову свалились новые заботы из-за адвоката Нильса Бьюрмана и поглотили все ее внимание. Но ведь никто, включая даже Арманского, не сообщил ей тогда, что Пальмгрен жив, и уж тем более она не знала, что его здоровье пошло на поправку! Ей же такая возможность вообще не приходила в голову.

– Степан Трофимович, неужели вы опять туда? Подумайте, что может выйти?

Внезапно она ощутила, что на глаза набегают слезы. Никогда в жизни она не чувствовала себя такой подлой эгоисткой! И никогда в жизни никто так жестко не отчитывал ее таким тихим и сдержанным голосом. Она опустила голову. Воцарилось молчание. Первым его прервал Арманский:

С жалкою и потерянною улыбкой, – улыбкой стыда и совершенного отчаяния, и в то же время какого-то странного восторга, прошептал он мне, на миг приостанавливаясь:

– Не могу же я жениться на «чужих грехах»!

Я только и ждал этого слова. Наконец-то это заветное, скрываемое от меня словцо было произнесено после целой недели виляний и ужимок. Я решительно вышел из себя:

– И такая грязная, такая… низкая мысль могла появиться у вас, у Степана Верховенского, в вашем светлом уме, в вашем добром сердце и… еще до Липутина!

– Как твои дела?

Он посмотрел на меня, не ответил и пошел тою же дорогой. Я не хотел отставать. Я хотел свидетельствовать пред Варварой Петровной. Я бы простил ему, если б он поверил только Липу-тину, по бабьему малодушию своему, но теперь уже ясно было, что он сам всё выдумал еще гораздо прежде Липутина, а Липутин только теперь подтвердил его подозрения и подлил масла в огонь. Он не задумался заподозрить девушку с самого первого дня; еще не имея никаких оснований, даже липутинских. Деспотические действия Варвары Петровны он объяснил себе только отчаянным желанием ее поскорее замазать свадьбой с почтенным человеком дворянские грешки ее бесценного Nicolas! Мне непременно хотелось, чтоб он был наказан за это.

Лисбет пожала плечами.

– О! Dieu qui est si grand et si bon![60] О, кто меня успокоит! – воскликнул он, пройдя еще шагов сотню и вдруг остановившись.

– Пойдемте сейчас домой, и я вам всё объясню! – вскричал я, силой поворачивая его к дому.

– На что ты живешь? У тебя есть работа?

– Это он! Степан Трофимович, это вы? Вы? – раздался свежий, резвый, юный голос, как какая-то музыка подле нас.

Мы ничего не видали, а подле нас вдруг появилась наездница, Лизавета Николаевна, со своим всегдашним провожатым. Она остановила коня.

– Нет, работы у меня нет, и я не знаю, кем бы я хотела работать. Но деньги у меня есть, так что на жизнь хватает.

– Идите, идите же скорее! – звала она громко и весело. – Я двенадцать лет не видала его и узнала, а он… Неужто не узнаете меня?

Степан Трофимович схватил ее руку, протянутую к нему, и благоговейно поцеловал ее. Он глядел на нее как бы с молитвой и не мог выговорить слова.

Арманский смотрел на нее изучающим взглядом.

– Узнал и рад! Маврикий Николаевич, он в восторге, что видит меня! Что же вы не шли все две недели? Тетя убеждала, что вы больны и что вас нельзя потревожить; но ведь я знаю, тетя лжет. Я всё топала ногами и вас бранила, но я непременно, непременно хотела, чтобы вы сами первый пришли, потому и не посылала. Боже, да он нисколько не переменился! – рассматривала она его, наклоняясь с седла, – он до смешного не переменился! Ах нет, есть морщинки, много морщинок у глаз и на щеках, и седые волосы есть, но глаза те же! А я переменилась? Переменилась? Но что же вы всё молчите?

– Я только зашла на минутку, чтобы повидаться. Работу я не ищу. Не знаю... для тебя я бы в любом случае согласилась поработать, если бы тебе это понадобилось, но только если это будет что-то интересное...

Мне вспомнился в это мгновение рассказ о том, что она была чуть не больна, когда ее увезли одиннадцати лет в Петербург; в болезни будто бы плакала и спрашивала Степана Трофимовича.

– Вы… я… – лепетал он теперь обрывавшимся от радости голосом, – я сейчас вскричал: «Кто успокоит меня!» – и раздался ваш голос… Я считаю это чудом et je commence а croire.[61]

– Полагаю, ты не собираешься мне рассказывать, что там произошло в Хедестаде в прошлом году.

Лисбет не ответила.

– En Dieu? En Dieu, qui est là-haut et qui est si grand et si bon?[62] Видите, я все ваши лекции наизусть помню. Маврикий Николаевич, какую он мне тогда веру преподавал en Dieu, qui est si grand et si bon! А помните ваши рассказы о том, как Колумб открывал Америку и как все закричали: «Земля, земля!» Няня Алена Фроловна говорит, что я после того ночью бредила и во сне кричала: «Земля, земля!» А помните, как вы мне историю принца Гамлета рассказывали? А помните, как вы мне описывали, как из Европы в Америку бедных эмигрантов перевозят? И всё-то неправда, я потом всё узнала, как перевозят, но как он мне хорошо лгал тогда, Маврикий Николаевич, почти лучше правды! Чего вы так смотрите на Маврикия Николаевича? Это самый лучший и самый верный человек на всем земном шаре, и вы его непременно должны полюбить, как меня! Il fait tout ce que je veux.[63] Но, голубчик Степан Трофимович, стало быть, вы опять несчастны, коли среди улицы кричите о том, кто вас успокоит? Несчастны, ведь так? Так?

– Теперь счастлив…

– Ведь что-то же произошло. Мартин Вангер чуть с ума не сошел после того, как ты явилась сюда и взяла приборы для наблюдения. Кто-то же пытался вас убить. И сестра его вдруг воскресла из мертвых. Мягко говоря, это была сенсация.

– Тетя обижает? – продолжала она не слушая, – всё та же злая, несправедливая и вечно нам бесценная тетя! А помните, как вы бросались ко мне в объятия в саду, а я вас утешала и плакала, – да не бойтесь же Маврикия Николаевича; он про вас всё, всё знает, давно, вы можете плакать на его плече сколько угодно, и он сколько угодно будет стоять!.. Приподнимите шляпу, снимите совсем на минутку, протяните голову, станьте на цыпочки, я вас сейчас поцелую в лоб, как в последний раз поцеловала, когда мы прощались. Видите, та барышня из окна на нас любуется… Ну, ближе, ближе. Боже, как он поседел!

И она, принагнувшись в седле, поцеловала его в лоб.

– Ну, теперь к вам домой! Я знаю, где вы живете. Я сейчас, сию минуту буду у вас. Я вам, упрямцу, сделаю первый визит и потом на целый день вас к себе затащу. Ступайте же, приготовьтесь встречать меня.

– Я пообещала ничего не рассказывать.

И она ускакала с своим кавалером. Мы воротились. Степан Трофимович сел на диван и заплакал.

Арманский кивнул.

– Dieu! Dieu![64] – восклицал он, – enfin une minute de bonheur![65]

– И полагаю, ты ничего не расскажешь мне и о том, какую роль ты сыграла в деле Веннерстрёма.

He более как через десять минут она явилась по обещанию, в сопровождении своего Маврикия Николаевича.

– Я помогла Калле Блумквисту в проведении расследования, – сказала Лисбет довольно холодно. – Вот и все. Я не хочу быть в это замешанной.

– Vous et le bonheur, vous arrivez en même temps![66] – поднялся он ей навстречу.

– Микаэль Блумквист так и рыскал, пытаясь найти тебя. Ко мне он наведывался по меньшей мере раз в месяц и спрашивал, не слышал ли я чего-нибудь новенького о тебе. Он тоже о тебе беспокоится.

– Вот вам букет; сейчас ездила к madame Шевалье, у ней всю зиму для именинниц букеты будут. Вот вам и Маврикий Николаевич, прошу познакомиться. Я хотела было пирог вместо букета, но Маврикий Николаевич уверяет, что это не в русском духе.

Лисбет ничего на это не сказала, но Арманский заметил, как она сжала губы.

– Не уверен, что он мне нравится, – продолжал Драган, – но ему ты тоже небезразлична. Я встретил его как-то осенью, и он тоже не захотел говорить о Хедестаде.

Этот Маврикий Николаевич был артиллерийский капитан, лет тридцати трех, высокого росту господин, красивой и безукоризненно порядочной наружности, с внушительною и на первый взгляд даже строгою физиономией, несмотря на его удивительную и деликатнейшую доброту, о которой всякий получал понятие чуть не с первой минуты своего с ним знакомства. Он, впрочем, был молчалив, казался очень хладнокровен и на дружбу не напрашивался. Говорили потом у нас многие, что он недалек; это было не совсем справедливо.

Лисбет Саландер, в свою очередь, не хотела говорить о Микаэле Блумквисте.

Я не стану описывать красоту Лизаветы Николаевны. Весь город уже кричал об ее красоте, хотя некоторые наши дамы и девицы с негодованием не соглашались с кричавшими. Были из них и такие, которые уже возненавидели Лизавету Николаевну, и, во-первых, за гордость: Дроздовы почти еще не начинали делать визитов, что оскорбляло, хотя виной задержки действительно было болезненное состояние Прасковьи Ивановны. Во-вторых, ненавидели ее за то, что она родственница губернаторши; в-третьих, за то, что она ежедневно прогуливается верхом. У нас до сих пор никогда еще не бывало амазонок; естественно, что появление Лизаветы Николаевны, прогуливавшейся верхом и еще не сделавшей визитов, должно было оскорблять общество. Впрочем, все уже знали, что она ездит верхом по приказанию докторов, и при этом едко говорили об ее болезненности. Она действительно была больна. Что выдавалось в ней с первого взгляда – это ее болезненное, нервное, беспрерывное беспокойство. Увы! бедняжка очень страдала, и всё объяснилось впоследствии. Теперь, вспоминая прошедшее, я уже не скажу, что она была красавица, какою казалась мне тогда. Может быть, она была даже и совсем нехороша собой. Высокая, тоненькая, но гибкая и сильная, она даже поражала неправильностью линий своего лица. Глаза ее были поставлены как-то по-калмыцки, криво; была бледна, скулиста, смугла и худа лицом; но было же нечто в этом лице побеждающее и привлекающее! Какое-то могущество сказывалось в горящем взгляде ее темных глаз; она являлась «как победительница и чтобы победить». Она казалась гордою, а иногда даже дерзкою; не знаю, удавалось ли ей быть доброю; но я знаю, что она ужасно хотела и мучилась тем, чтобы заставить себя быть несколько доброю. В этой натуре, конечно, было много прекрасных стремлений и самых справедливых начинаний; но всё в ней как бы вечно искало своего уровня и не находило его, всё было в хаосе, в волнении, в беспокойстве. Может быть, она уже со слишком строгими требованиями относилась к себе, никогда не находя в себе силы удовлетворить этим требованиям.

– Я только зашла повидаться с тобой и сказать, что я вернулась в Стокгольм. Не знаю, надолго ли я тут задержусь. Вот номер моего мобильника и мой новый почтовый адрес на всякий случай, если тебе понадобится.

Она села на диван и оглядывала комнату.

Она протянула Арманскому бумагу и встала с кресла. Он взял листок. Когда она была уже в дверях, он ее окликнул:

– Почему мне в этакие минуты всегда становится грустно, разгадайте, ученый человек? Я всю жизнь думала, что и бог знает как буду рада, когда вас увижу, и всё припомню, и вот совсем как будто не рада, несмотря на то что вас люблю… Ах, боже, у него висит мой портрет! Дайте сюда, я его помню, помню!

– Постой-ка! Что ты собираешься делать?

Превосходный миниатюрный портрет акварелью двенадцатилетней Лизы был выслан Дроздовыми Степану Трофимовичу из Петербурга еще лет девять назад. С тех пор он постоянно висел у него на стене.

– Поеду навестить Хольгера Пальмгрена.

– Неужто я была таким хорошеньким ребенком? Неужто это мое лицо?

Она встала и с портретом в руках посмотрелась в зеркало.

– О\'кей. Я имел в виду, где ты будешь работать?

– Поскорей возьмите! – воскликнула она, отдавая портрет. – Не вешайте теперь, после, не хочу и смотреть на него. – Она села опять на диван. – Одна жизнь прошла, началась другая, потом другая прошла – началась третья, и всё без конца. Все концы, точно как ножницами, обрезывает. Видите, какие я старые вещи рассказываю, а ведь сколько правды!

Она, усмехнувшись, посмотрела на меня; уже несколько раз она на меня взглядывала, но Степан Трофимович в своем волнении и забыл, что обещал меня представить.

Она посмотрела на него задумчиво:

– А зачем мой портрет висит у вас под кинжалами? И зачем у вас столько кинжалов и сабель?

У него действительно висели на стене, не знаю для чего, два ятагана накрест, а над ними настоящая черкесская шашка. Спрашивая, она так прямо на меня посмотрела, что я хотел было что-то ответить, но осекся. Степан Трофимович догадался наконец и меня представил.

– Не знаю.

– Знаю, знаю, – сказала она, – я очень рада. Мама об вас тоже много слышала. Познакомьтесь и с Маврикием Николаевичем, это прекрасный человек. Я об вас уже составила смешное понятие: ведь вы конфидент Степана Трофимовича?

Я покраснел.

– Тебе же надо зарабатывать на жизнь.

– Ах, простите, пожалуйста, я совсем не то слово сказала; вовсе не смешное, а так… (Она покраснела и сконфузилась.) Впрочем, что же стыдиться того, что вы прекрасный человек? Ну, пора нам, Маврикий Николаевич! Степан Трофимович, через полчаса чтобы вы у нас были. Боже, сколько мы будем говорить! Теперь уж я ваш конфидент, и обо всем, обо всем, понимаете?

– Я же сказала, с этим у меня все в порядке, на жизнь хватает.

Степан Трофимович тотчас же испугался.

– О, Маврикий Николаевич всё знает, его не конфузьтесь!

Арманский откинулся в кресле и задумался. Имея дело с Лисбет Саландер, он никогда не мог быть уверен, что правильно ее понимает.

– Что же знает?

– Да чего вы! – вскричала она в изумлении. – Ба, да ведь и правда, что они скрывают! Я верить не хотела. Дашу тоже скрывают. Тетя давеча меня не пустила к Даше, говорит, что у ней голова болит.

– Я был так сердит на тебя за твое исчезновение, что почти решил никогда больше к тебе не обращаться. – Лицо его недовольно скривилось. – На тебя нельзя положиться. Но ты замечательно собираешь сведения. Пожалуй, у меня как раз нашлась бы подходящая для тебя работа.

– Но… но как вы узнали?

– Ах, боже, так же, как и все. Эка мудрость!

Она покачала головой, но вернулась и подошла к его письменному столу:

– Да разве все?..

– Ну да как же? Мамаша, правда, сначала узнала через Алену Фроловну, мою няню; ей ваша Настасья прибежала сказать. Ведь вы говорили же Настасье? Она говорит, что вы ей сами говорили.

– Я не хочу брать у тебя работу. В смысле, что мне не нужны деньги. Я серьезно говорю: в плане финансов я вполне обеспечена.

– Я… я говорил однажды… – пролепетал Степан Трофимович, весь покраснев, – но… я лишь намекнул… j’étais si nerveux et malade et puis…[67]

Она захохотала.

Драган Арманский нахмурил брови, лицо его выражало сомнение. Наконец он кивнул:

– А конфидента под рукой не случилось, а Настасья подвернулась, – ну и довольно! А у той целый город кумушек! Ну да полноте, ведь это всё равно; ну пусть знают, даже лучше. Скорее же приходите, мы обедаем рано… Да, забыла, – уселась она опять, – слушайте, что такое Шатов?

– Шатов? Это брат Дарьи Павловны…

– Ладно! Финансово ты обеспечена, что бы это ни значило. Я готов поверить тебе на слово. Но если тебе понадобится заработок...

– Знаю, что брат, какой вы, право! – перебила она в нетерпении. – Я хочу знать, что он такое, какой человек?

– C’est un pense-creux d’ici. C’est le meilleur et le plus irascible homme du monde…[68]

– Драган, ты второй человек, которого я навестила после того, как вернулась. Деньги твои мне не нужны. Но ты несколько лет был одним из немногих людей, которых я уважаю.

– Я сама слышала, что он какой-то странный. Впрочем, не о том. Я слышала, что он знает три языка, и английский, и может литературною работой заниматься. В таком случае у меня для него много работы; мне нужен помощник, и чем скорее, тем лучше. Возьмет он работу или нет? Мне его рекомендовали…

– О, непременно, et vous fairez un bienfait…[69]

– О\'кей. Но ведь всем людям нужно как-то зарабатывать.

– Я вовсе не для bienfait, мне самой нужен помощник.

– Я довольно хорошо знаю Шатова, – сказал я, – и если вы мне поручите передать ему, то я сию минуту схожу.

– Мне очень жаль, но я больше не заинтересована в расследованиях ради заработка. Позвони мне, когда у тебя действительно будут проблемы.

– Передайте ему, чтоб он завтра утром пришел в двенадцать часов. Чудесно! Благодарю вас. Маврикий Николаевич, готовы?

Они уехали. Я, разумеется, тотчас же побежал к Шатову.

– Какие такие проблемы?