Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Приглядевшись, я заметил, что ее глаза полны слез, а лицо осунулось и вмиг постарело.

В другой раз я застал у Курилова старика в белом летнем мундире. Это был князь Нельроде. Министр разговаривал с ним проникновенно и почтительно.

Когда я вошел, Курилов пытался сесть в подушках. Он был бледен, но улыбался.

— После, господин Легран, после… — устало сказал он.

Я показал ему ампулу.

— Оставляю вас, дорогой друг… — Гость поправил пенсне и с любопытством оглядел меня.

— Лангенберг сказал, что у вас новый врач.

— И очень умелый, — похвалил Курилов и повторил: — Ступайте, господин Легран, я за вами пришлю.

Я постепенно учился понимать Курилова, знал, как он ведет себя с подчиненными и с равными себе людьми, как общается с теми, в ком нуждается и кого уважает. Все его улыбки, все слова, которые он говорил, были предсказуемы, но, наблюдая его наедине с женой, я говорил себе, что природа человека непостижима.

Я ночевал в спальне Курилова на раскладушке рядом с его альковом. Днем дом был наполнен приглушенными звуками шагов и голосов, но к вечеру все стихало. Погода стояла холодная — так часто бывает в Петербурге в конце весны, когда на Неве вскрывается лед. Помню, как входил в комнату, где царила полная тишина, только потрескивали поленья в камине. В углу горела лампа с розовым абажуром. Маргарита Эдуардовна сидела в маленьком кресле и держала руку мужа в своей. Увидев меня, она всякий раз восклицала пронзительным, как у птицы, голосом:

— Пора? Уже одиннадцать? Время отдыхать, друг мой.

Я садился у окна с книгой, а они, мгновенно забыв обо мне, возвращались к прерванной беседе.

Я поднимал глаза и украдкой наблюдал за их лицами. На губах Курилова блуждала слабая улыбка (на этих каменных губах, меньше всего предназначенных для смеха), казалось, он готов был слушать ее вечно. Я и сам получал удовольствие. Не скажу, что эта женщина была так уж умна, но ее бессвязная, чуточку безумная манера говорить успокаивала, как монотонное журчанье ручейка или пение птицы. Умела Маргарита Эдуардовна и молчать: она замирала в неподвижной позе, карауля каждое желание мужа, как старая опытная кошка караулит мышь. В полутьме комнаты ее волосы отливали тусклым золотом, глаза казались бездонными. Иногда она издавала короткий возглас, пожимала плечами или произносила фразу с неподражаемой иронией все повидавшей в этой жизни женщины. Она часто повторяла со вздохом: «Боже, как много я таких повидала!..» — и нежно гладила руку мужа:

— Бедный мой, дорогой мой, любимый…

Они обращались друг к другу на «ты», она называла его «Сердце мое… Любовь моя… Дорогой мой…». Эти слова, адресованные свирепому и прожорливому Кашалоту, трогали меня.

Однажды она сказала:

— Не думаешь же ты, что я ничего не замечаю? Нельзя было тебя слушать… Зачем мы поженились? Мы и так были счастливы.

Маргарита Эдуардовна неожиданно замолчала, и я замер, затаив дыхание.

— Ты помнишь, Валя? Помнишь, как было раньше?.. — тихо спросила она.

— Да…

— Что, если… если они преуспеют?.. Если ты больше не будешь министром, мы оставим эту страну и уедем жить во Францию, вдвоем…

Курилов переменился в лице.

— Неужели вы полагаете, что я держусь за власть?! — с пафосом воскликнул он. — Это тяжкий груз. Но пока государь нуждается во мне, я буду исполнять свой долг! — отчеканил он.

Маргарита Эдуардовна сникла. Курилов разнервничался.

— Я вас оставлю, — прошептала она.

Он открыл глаза:

— Спой мне что-нибудь на сон грядущий…

Она пела французские романсы и арии из старых оперетт, показывала ножку, выставляла грудь вперед, победительно откидывала голову… Совсем как в былые времена, в кабаре на Островах. Я отвернулся, чтобы не видеть постаревшего лица: она выглядела нелепо и жалко. Но Курилов ничего не замечал. В доме не было ни одного портрета Маргариты Эдуардовны, так что я не знал, действительно ли она была так хороша в молодости.

— Никто теперь так не споет!

Он гладил ее по руке — как друга, как ребенка, как жену, с которой прожил много лет, но постепенно воспоминания о былом воспламенили ему кровь, пальцы побелели от напряжения.

— Счастливые времена миновали, друг мой, — печально промолвила она.

— Жизнь коротка… — с горечью отвечал он.

— Не жизнь — молодость…

Курилов прошептал несколько слов, которых я не расслышал, и Маргарита Эдуардовна, спросила, пожав плечами:

— Правда?

Должно быть, то, что он сказал, когда-то имело для них особый смысл, потому что она рассмеялась.

Курилов повторил, подражая голосу жены:

— Правда? Так ты говорила… Правда? Милая моя птичка…

Когда Курилов смеялся, у него дрожал подбородок, суровый взгляд смягчался.

Дети каждый вечер приходили проведать отца. Сын Иван был очень на него похож. Курилов обожал этого пухлого бледного мальчика с большими ушами, он ласкал его, гладил по щекам, прижимал к себе и говорил со вздохом:

— Вот он какой, мой сын, мой наследник…

Нежно ощупав волосы и руки Ивана, он вдруг спрашивал с тревогой в голосе:

— Вы не находите, что он излишне анемичен, господин Легран?

Я до сих пор помню один удививший меня жест Курилова, когда он провел ладонью по лицу сына, опустив ему веки и верхнюю губу.

Дочь Курилова Ирина держалась холодно и замкнуто. Манерой двигаться, жестами, интонацией девушка очень напоминала отца. Она редко вступала в разговор и то и дело трогала золотую цепочку на шее. Курилов был с ней холоден, почти враждебен, в том, как он смотрел на нее, я улавливал смущение и гнев.

Дети целовали отцу руку, он крестил их и отпускал.

Глава XI

У Курилова и его жены была странная привычка: простившись на ночь и разойдясь по комнатам, они писали друг другу записочки, и слуги относили их на подносе с книгой или фруктами.

Иногда он просил меня читать их, потому что очень гордился женой и хотел, чтобы я восхищался стилем ее письма и изящным почерком. Маргарита Эдуардовна писала, как говорила, — коротко, иронично, слегка бессвязно, но вполне мило. Часто она напоминала мужу, о чем ему следует спросить меня, и всегда была очень нежна.

Ее слова не могли не растрогать даже самое черствое сердце.

«Доброй ночи, мой дорогой, мой единственный друг! Твоя преданная старушка Маргарита», — писала она.

Или так:

«С нетерпением жду утра: в нашем возрасте каждый новый день бесценен, тем более если он дарит надежду на встречу с тобой».

Как-то раз я прочел следующий текст:

«Из любви ко мне, дорогой друг, примите одну старую женщину, вдову Арончик, она живет в провинции и верит, что только вы можете восстановить справедливость. Когда-то давно, до нашей счастливой встречи, она была моей квартирной хозяйкой в Лодзи и преданно за мной ухаживала во времена…»

Дальше шли чьи-то инициалы, я прочел их Курилову, он нахмурился, и его лицо приобрело привычное упрямо-печальное выражение. Он тяжело вздохнул и велел мне положить письмо в папку.

Той ночью он задал мне неожиданный вопрос:

— Вам не кажется, что француженки обладают врожденным изяществом и чувством стиля?

Не дожидаясь ответа, он продолжил:

— Знали бы вы, как хороша была Маргарита Эдуардовна в «Периколе», когда я впервые ее увидел!

— Как давно это было?

Вопросы всегда заставали Курилова врасплох, он краснел и смущался, словно кто-то допустил при нем ужасную неловкость. Помнится, однажды, в годы революции, я допрашивал одного из великих князей… Этот пожилой человек долго сидел в «Крестах» и от голода почти лишился сил, но был холоден и учтив с охранниками и сносил все лишения с потрясающей выдержкой. Я не спал тридцать шесть часов и, войдя в комнату, сел напротив него, забыв извиниться. Лицо князя, искалеченное ударом кулака, покраснело не от гнева, а от смущения, словно я неожиданно разделся при нем донага… Бедняга Курилов перенял не только нервный тик императора Александра III, но и некоторые аристократические манеры.

— Четырнадцать лет назад, — ответил он наконец. — Я тоже был молод… Сколько воды утекло с тех пор…

Я ночевал в спальне министра. Он был терпелив и никогда не жаловался на боль, только постанывал, переворачиваясь с бока на бок в постели, чтобы дотянуться до книги или стакана с водой.

В детстве, живя в пансионе доктора Швонна, я часто мучился бессонницей. Мне знакомы эти ночи, когда прислушиваешься к шорохам, к биению крови в висках, ощущаешь на лице дыхание смерти… какой желанной кажется в такие ночи жизнь!

Однажды я решился нарушить молчание и спросил:

— Не можете заснуть?

Он уже час ворочался, не находя прохладного места на подушке. Мне показалось, что Курилов несказанно обрадовался. Я отодвинул ширму, и он произнес слабым задыхающимся голосом:

— Ужасно больно. Как будто кто-то кромсает меня изнутри бритвой…

— Так всегда бывает в момент обострения. Скоро вам станет легче…

Он кивнул, что стоило ему заметного усилия.

— Вы очень мужественный человек… — сказал я, зная, что всесильный министр нуждается в похвале, как ребенок.

Он покраснел и кивком пригласил меня сесть рядом.

— Я глубоко верующий человек, господин Легран. Мне известно, что нынешняя молодежь руководствуется скорее здравым смыслом, чем сердцем. Мужество, которое признают за мной даже враги, проистекает из этой веры. Ни один волос не упадет с головы смертного, если на то не будет Его воли.

Мы помолчали, глядя, как летают вокруг лампы комары. Длинные жадно подергивающиеся хоботки этих насекомых до сих пор напоминают мне ночи на Островах, когда над водой звучал их тонкий писк и металлический шорох крылышек.

У Курилова был жар, и спать он явно не собирался. Я закрыл окно и предложил почитать ему вслух. Он поблагодарил и согласился, но почти сразу прервал меня и спросил:

— Вы действительно не устали?

Я ответил, что плохо сплю в белые ночи, и он попросил:

— Не поможете мне с работой? Я запустил дела и беспокоюсь на этот счет… Только ничего не рассказывайте Лангенбергу… — добавил он и вымученно улыбнулся.

Я взял со стола пачку писем и передавал их Курилову по одному, он делал на полях пометки карандашами разных цветов. Каждое я успевал украдкой пробежать глазами: по большей части это были послания от граждан с предложениями о борьбе с революционными настроениями в гимназиях и университетах, а также бесчисленные доносы преподавателей на учеников и учеников на преподавателей. Казалось, все жители империи проводят жизнь, шпионя и кляузничая на ближнего.

На одном из донесений — речь в нем шла о серьезных волнениях в провинциальном университете, кажется в Харьковском, — министр попросил меня записать текст указа.

Он приподнялся в подушках и начал диктовать. Его лицо приобрело холодно-отстраненное выражение. Он ронял слова размеренно и величественно, отбивая такт ребром ладони. Продиктовав фразу о приостановке занятий, он едва заметно улыбнулся, помолчал и продолжил:

— Пишите, господин Легран. «Время, растраченное в пустых политических спорах, будет компенсировано за счет каникул. Если беспорядки продлятся до осени, результаты экзаменов будут аннулированы и всем студентам, независимо от полученных оценок, придется повторить год».

— Это заставит их задуматься, — бросил он, и я уловил в его тоне насмешку и угрозу. — Продолжим, господин Легран.

Следующим был циркуляр в адрес школьных учителей.

«…На уроках русской литературы и истории следует использовать любую возможность, чтобы пробуждать в нежных душах юных воспитанников пылкую любовь к Е.И.Величеству и семье монарха, а также непреходящую верность устоям и традициям монархии. Господа преподаватели призваны своими речами и делами подавать пример христианского смирения и подлинного милосердия. Само собой разумеется, что любые непозволительные речи и подрывные действия, замеченные среди учеников, должны, как и в прошлые годы, наказываться со всей возможной жестокостью».

Мы перешли к прошениям. Первое было подписано Сарой Арончик, умолявшей его превосходительство арестовать некоего Мазурчика за то, что тот «сбил с пути истинного» ее шестнадцатилетнего сына, читая тому Карла Маркса. Глаза Валерьяна Александровича — он преобразился, когда мы занялись письмами, — блеснули.

— Подождите… Дайте записку моей жены.

Он перечитал записку и убрал ее в папку

с другими документами, разложил веером на кровати штук пятнадцать прошений.

— Порция на завтра и послезавтра, — гордо объявил он.

Мы продолжили работать, но Курилов быстро устал, лицо его осунулось и ожесточилось. Точно так же он выглядел в ту ночь, когда во дворе перед университетом складывали тела убитых студентов: лицо напоминало застывшую маску, только губы нервно подергивались.

По какому-то наитию я спросил:

— Говорят, в прошлом месяце были убиты шестеро студентов… Почему солдаты стреляли в них?

— Как вы узнали?

Я постарался уйти от ответа. Курилов взглянул на меня и заговорил с неожиданным возбуждением:

— Несчастные дети… Дети из хороших семей… Они забросали камнями своего преподавателя истории! Пустяк, скажете вы. Возможно…

Но их подстрекают профессиональные революционеры, одержимые смутьяны, жаждущие уничтожить все, что есть доброго и благородного в России. Следовало действовать жестко, как того требовало общественное мнение. Я приказал арестовать зачинщиков и очистить аудитории… Мы вызвали солдат. Те шестеро забаррикадировались в пустых классах. Прозвучал выстрел. Кто стрелял, откуда? Мне известно не больше, чем вам. Но один из солдат был ранен. И полковник приказал открыть ответный огонь, несмотря на мой категорический запрет. Студенты погибли. Оружия при них не нашли. Чья в том вина? Полковник был в ярости, солдаты не могли не подчиниться. Погибшие юноши проявили самонадеянность и глупость, но я исполнил свой долг. Позднее было заявлено, что стрелял агент-провокатор. Министр внутренних дел все отрицает и возлагает ответственность на меня. Но истинные виновники трагедии — революционеры, они сеют вокруг себя смуту и смерть.

Курилов умолк. Говорил он сбивчиво, точно в лихорадке, но я не хотел перебивать его.

— Никто не желал смерти грешника, — продолжил он. — Увы, несчастье произошло. Но это не значит, что мы можем отступить. Dura lex, sed lex[3]. Так было и так будет во все времена!

Курилов разгорячился. Я слушал, не перебивая.

— Да будет вам известно, господин Легран, что страну защищает от революции сложная и неприступная, как Китайская стена, система ограничений, предрассудков, условностей — называйте, как хотите! — ибо натиск врага невероятно силен. Стоит нам дрогнуть, и все рухнет. Так сказано в Писании, так же считает мой друг князь Александр Александрович Нельроде, государственный муж и джентльмен.

Меня позабавили пыл Курилова и аффектированный английский акцент, с которым была произнесена эта тирада.

Светало. Я погасил лампу. Кашалот был так возбужден разговором, что у него начался жар. Пришлось снова ставить компрессы на печень и давать питье. Курилов тяжело дышал, его правый бок судорожно вздымался и опадал.

— Почему мне так больно, вот здесь, справа, словно краб терзает мои внутренности клешнями? — спросил он дрожащим, ослабевшим от боли голосом.

Я не стал отвечать, да он, похоже, и не ждал ответа.

— Господь милосердный! — воскликнул он. — Я не боюсь смерти! Великое счастье — умереть во Христе и с чистой совестью, послужив Богу, царю и Отечеству.

Внезапно его голос зазвучал по-детски испуганно, он словно оправдывался:

— Я никогда не притрагивался к государственным деньгам и уйду, не взяв ни рубля…

Он замолчал, поднял на меня глаза и произнес со вздохом:

— У меня путаются мысли… Я хочу пить…

Я подал ему стакан, и он жадно выпил холодный чай до дна. Духота комнаты и запах болезни лишили меня сил, я отправился к себе, лег и забылся тяжелым сном.

Глава XII

Курилов поправился, во всяком случае, Лангенберг позволил ему отправиться на доклад к императору. Я больше не осматривал моего Кашалота. Иногда мы сталкивались в нижних гостиных, рядом с приемной. Он кивал и спрашивал шутливым тоном:

— Ну что, мой милый Легран, привыкаете к климату Северной Пальмиры?

Ответ Курилова не интересовал.

— Вот и хорошо, вот и хорошо… — рассеянно бормотал он и удалялся, милостиво покивав лысой головой.

На вопросы о самочувствии Курилов с улыбкой отвечал: «Nil desperandum…»[4]. Он намеренно повышал голос, чтобы привести в трепет и восторг толпившихся вокруг просителей:

— Благодарение Богу, я никогда не был ипохондриком! Работа — вот лучшее лекарство!

Я тогда близко сошелся с Фрёлихом, чтобы узнать от него некоторые подробности о первой жене Курилова. Нужды для дела в этом не было, но меня мучило любопытство… Фрёлих хорошо ее знал, он в свое время воспитывал племянника Куриловых Ипполита Николаевича, который теперь служил в министерстве под началом дяди. (Ипполита называли «маленьким Куриловым» или «вором Куриловым»).

Фрёлих был его воспитателем пятнадцать лет, до самой смерти первой госпожи Куриловой.

Поколебавшись, он рассказал следующее:

— Вы слышали, что мистицизм ее величества граничит с безумием… Такой же была первая супруга его превосходительства. К концу жизни она окончательно потеряла рассудок… — Фрёлих коснулся пальцем виска. — Его превосходительству было с ней нелегко.

— А что теперь? — спросил я.

Фрёлих присвистнул от удовольствия, потер ладони и затараторил, пугливо оглядываясь:

— Прекрасная Марго… уничтожит карьеру мужа. Катастрофы пока не произошло только благодаря покровительству и дружбе князя Нельроде. Ситуация и впрямь скандальная: министр, призванный охранять нравственность русской молодежи, подает пример рассеянной, даже беспутной жизни!

Фрёлих повертел в пальцах пенсне и добавил с сожалением в голосе:

— Говорят, она была очень хороша…

Через несколько дней князь Нельроде приехал к Курилову обедать. Этого старика с проницательным усталым взглядом я видел всего раз — он навешал министра, когда тот болел. В 1888 году князь чудом избежал гибели. Покушался на него семнадцатилетний гимназист Григорий Семенов, охрана князя легко его скрутила. По приказу Нельроде неудачливого убийцу забили насмерть.

Рассказывали, что во время одного из польских восстаний Нельроде приказал присыпать тела убитых землей, после чего кавалерийский эскадрон шесть часов гарцевал по площади и превратил их в прах.

Сотрапезниками Курилова и князя были Лангенберг, барон Даль, его сын Анатоль и министр иностранных дел — глубокий старик, седой как лунь, усохший, согбенный, с трясущейся головой. Он добрых четверть часа шел через террасу, тяжело опираясь на руку Курилова. Глаза у старика были задумчивые и печальные, как у старой клячи, которую оставили подыхать на конюшне. Речь его — он говорил на чистейшем, классическом французском — изобиловала перифразами, эвфемизмами и аллюзиями о событиях прошлой, давно всеми забытой эпохи. Слушали его с удовольствием, словно он говорил на поэтичном и загадочном древнем языке.

Я с любопытством разглядывал Даля: Фрёлих называл его заклятым врагом Курилова и самым вероятным преемником на посту министра народного образования. Даль был невысокий толстяк с бычьей шеей, выбритой на немецкий манер головой и белесыми ресницами, бровями и усами, сливавшимися с сероватой бледностью лица. Ледяные навыкате глаза напоминали глаза-шары глубоководных рыб, широкие ноздри жадно вдыхали воздух. Вид у Даля был дерзкий и беспокойный, как у некоторых между народных авантюристов. Фрёлих намекал, что в молодые годы этот человек был записным педерастом («человеком сомнительных нравов»), но теперь остепенился и жаждал сделать блестящую карьеру.

Маргарита Эдуардовна сидела на почетном месте. Накрашенная, затянутая в корсет, в жемчужном ожерелье и кружевах, она не только не вмешивалась в беседу мужчин, но, казалось, даже не слушала их.

Практически сразу разговор зашел о царской чете. Фразы типа «Ее величество одарила меня великой радостью, допустив пред свои очи… Я испытал глубокую радость при встрече с нашим обожаемым государем…» произносились с презрительной иронией, что придавало словам намеренно шутовской характер. Лучше всех это удавалось Нельроде. Он смотрел на портрет императора в золоченой раме, хитро прищурив усталые глаза.

— Вам известны доброта, величие души и ангельская кротость нашего возлюбленного государя?

Вопрос был риторическим. Собеседники князя согласно кивали. «Все знают, что император Николай Александрович не слишком умен» — вот что в действительности имел в виду Нельроде. Все это понимали, но каждый считал себя умнее остальных. Курилов пытался подражать сарказму опытного царедворца, но не мог скрыть ненависти к монарху. Даль на мгновение отвлекался от еды, откидывал голову назад и долго, с насмешливым любопытством, смотрел на Курилова из-под полуопущенных век, как смотрят на циркового акробата, балансирующего на проволоке под куполом цирка.

Время от времени кто-нибудь украдкой бросал взгляд на другой конец стола, где сидели Ирина Курилова и Анатоль Даль. Молодой барон с пухлыми щечками, белесыми ресницами и приоткрытым ртом напоминал пасхального поросенка. Он безостановочно бубнил заунывным фальцетом, не слушая никого, кроме себя:

— Бал княжны Варвары удался больше, а grander affair, бала княжны Анастасии…

Даль и Курилов хмурились и отворачивались с напускным безразличием.

Вскоре завязался долгий спор о цензуре. Было уже около четырех, но выходить из-за стола никто не собирался. Погода стояла изумительная: ветер шевелил розовые кусты в парке, вдалеке темным, с золотым подбоем, облаком парил Петербург.

Старик министр находил перлюстрацию частной переписки необходимой и «доказавшей свою полезность», князь с ним не соглашался:

— Государственный деятель не должен питать злобу к политическим противникам, а обычай читать их письма пробуждает дурные чувства. Когда я узнаю, что наш милый Иван Петрович называет меня «кровожадным тигром», не помогает даже защитный панцирь, который я нарастил за пятьдесят лет, проведенных про императорском дворе: я чувствую себя уязвленным. Ничто человеческое… Как известно, многие знания — многие печали. Закрывать глаза — вот благоразумная позиция.

— Отличный девиз для некоторых мужей, — пошутил министр и рассмеялся, с задумчивой мечтательностью глядя на Маргариту Эдуардовну.

Стрела попала в цель — у Курилова дернулись губы, он побледнел, но сохранил выдержку.

Разговор коснулся назначения в П. нового генерал-губернатора. Курилов спокойно ответил на вопрос Даля и незаметно выдохнул только после того, как Нельроде занял общество сплетней о мздоимстве вороватого чиновника.

Князь поднес к губам бокал с вином, понюхал, оценивая букет, но пить не стал.

— Кого только его императорское величество не назначал генерал-губернатором! О temporal о mores/[5] А теперь вот и Георгиевские кресты раздают, как котильонные бутоньерки! Во времена его императорского величества Александра III… — Он сделал паузу и закончил со вздохом: — День его кончины стал бедствием для России!

— О да! — пылко воскликнул Курилов. — Juvenile consilum, latens odium, privatum odium, bhoec tria omnia regna perdiderunt[6] Никто не почитает и, осмелюсь утверждать, не любит государя сильнее меня, но я вынужден согласиться, что мягкость характера и благородство натуры обременительны для самодержца.

— Благородство и утонченность суть качества, безусловно достойные восхищения, — с добродушной издевкой в голосе произнес князь. — Государь проявил воистину редкое благородство, «подарив» императору Вильгельму торговый договор, весьма выгодный Германии и куда менее выгодный нам… Но его величество не мог отказать императору Вильгельму, ведь тот был его гостем. Государь соизволил сам сказать мне об этом.

— Tamen, semper talis[7], — пробормотал Курилов.

— Владыки, — вступил в разговор старик министр, — как я успел заметить за долгую — слишком долгую — жизнь, склонны следовать велениям своих великодушных сердец. Министрам надлежит примирять благородные порывы с реальной жизнью и нуждами страны.

Он улыбнулся и внезапно показался мне вовсе не глупым и совсем не безобидным. Я заметил, как блеснули его полуослепшие глаза, и подался вперед. На мое лицо упал луч света, мы встретились взглядами, он кивнул и сказал с той неповторимой доброжелательно-насмешливой и одновременно высокомерной интонацией, которой мой Курилов безуспешно пытался подражать:

— Вы узнаёте много нового, мсье, не так ли?

Курилов бросил взгляд на жену, и она поднялась, чтобы уйти. Я собирался идти следом, но он окликнул меня:

— Останьтесь. У князя астма, он хочет попросить у вас успокоительное.

Я сел и вдруг ощутил ужасную усталость. Собеседники курили, беседа разгорячила их. Я слышал грубый смех Даля, голоса Кашалота и князя. Помню, что думал о Фанни, о членах Женевского комитета, смотрел на солнце и считал: июль, август, сентябрь… «Церемонии и праздники начнутся только осенью…»

Голос Нельроде вывел меня из задумчивости:

— Никто не желает войны — ни государь, ни министры. Никто никогда не хочет, чтобы началась бойня или совершилось преступление. Увы… У власти стоят обычные слабые люди, а вовсе не кравожадные чудовища, как думают плебеи. Lord[8], это было бы прекрасно!

Он взял старика под руку.

— Я злюсь и у меня разливается желчь! Они дети, неразумные дети… Все пройдет, все минует так быстро! Уйдем и мы… Что дальше?

Курилов устало пожал плечами и продекламировал, прикрыв глаза:

— Предположим, твоя жизнь прошла именно так, как ты этого хотел. — Что дальше? Предположим, ты прочел книгу жизни до конца. — Что дальше? Господь милосердный! — воскликнул он. — Мы не кровожадны и не алчны, но тратим жизнь на тараканьи бега, ища милости и дружбы монарха.

— Вы еще молоды, — с горечью заметил старик министр, — доживете до моих лет — увидите, как доброжелательная благосклонность и доверие правителей сменяются холодностью и даже враждебностью!.. Я с прошлого Рождества не имел счастья обедать с их величествами! Я чувствую, что прошлое ушло безвозвратно! — с запальчивостью обманутого любовника воскликнул он. — Я не могу потратить последние дни своей жизни на неблагодарных хозяев. Меня это убивает — медленно и верно, клянусь вам!

Мне показалось, что он плачет, я повернулся, чтобы убедиться, и увидел что из потухших глаз действительно пролились слезы. Это было смешно и одновременно грустно.

Курилов достал из секретера эротические японские эстампы. Они рассматривали картинки, возбужденно посмеиваясь, а потом долго говорили о женщинах. Я наблюдал за моим Кашалотом и не узнавал его: глаза блестят, в голосе появились бархатные обертона, пальцы дрожат…

— На «Вилле Роде» новая певица — ей пятнадцать, совсем не красива и ужасно худа, но с дивными волосами. А голос… Голос звучит чище и звонче брошенных на хрустальное блюдо золотых… — сообщил князь.

— «Вилла Роде»… — эхом откликнулся Даль, украдкой взглянув на Курилова. — Теперь, после ухода Маргариты Эдуардовны, никто не умеет петь!

Курилов нахмурился. Его возбуждение спало, он побледнел и помрачнел.

— Идемте в сад, господа, — пригласил он.

Глава XIII

На террасе Лангенберг заканчивал разговор с Далем.

— Следовало бы создать тайное общество для устранения проклятых социалистов, революционеров, коммунистов и вольных философов. Все они, конечно, евреи… Можно привлечь бывших бандитов и уголовников, пообещав им за это жизнь и свободу. Мерзавцы-революционеры, как и бешеные собаки, не заслуживают жалости…

Курилов и князь слушали эти речи и улыбались.

— Какой вы, однако же, кровожадный! — сказал Нельроде. — Увы, это только мечты!

Они вышли в сад. Даль, Лангенберг и бывший министр вскоре уехали, и хозяин дома остался один на один со своим покровителем.

— Ну как тут не скатиться к либерализму? От подобных глупостей просто тошнит.

Нельроде и Курилов шли по обсаженной белыми розами аллее. Старый князь попросил разрешения прикрыть голову — стояла непривычная для этого времени года жара — и остановился посреди обсаженной белыми розами аллеи. Я шел следом, но они не обращали на меня внимания. Князь надел английское кепи с длинным козырьком на зеленой шелковой подкладке и устало сказал по-французски:

— Собаки лают, караван идет…

Он с силой ударил тростью о землю и воскликнул:

— Я никогда не пожалею о том, что был человечным! В моем возрасте, Валерьян Александрович, это служит большим утешением.

Хорошо помню длинные тонкие руки Нельроде. Глядя на них, я все время воображал то утро, когда он послал эскадрон на залитую кровью восставших площадь в маленьком польском городке. Я слушал тогда князя и не верил ни единому слову, но позже — когда мы пришли к власти — понял, что Нельроде и Курилов не лицемерили. Просто у них была короткая память.

Собеседники вышли на Поляну Муз и сели отдохнуть на скамейке. Вокруг росли фигурно подстриженные тисовые деревья, воздух был пропитан ароматом самшита. Я проскользнул за живую изгородь.

Курилов и Нельроде заговорили о покушениях революционеров.

— Меня часто предупреждают о готовящихся событиях, — сказал князь. — Люди пишут: «Не ездите туда, не оставайтесь там». Я никогда никого не слушаю, однако, ложась спать, борюсь со страхом. Он проходит, когда я на следующее утро сажусь в карету.

— Я молюсь каждое утро и проживаю каждый день, как если бы он был последним в моей жизни. Возвращаясь вечером домой, я благодарю Бога за дарованную отсрочку.

Голос Курилова задрожал, и он умолк.

— Конечно, вы ведь верите в Бога… — с усталым смешком промолвил князь. — Я делаю все, что в моих силах, — сам не знаю почему. Дело не в осознании выполненного долга, Валерьян Александрович, я испытываю горькое удовольствие, лишний раз убеждаясь, как глупы люди. Мнение потомков и прочая чушь меня не волнуют. Как много было криков из-за истории с анархистом Семеновым! Он мог провести несколько месяцев в тюрьме, в ожидании суда и скорой казни, а я избавил его от страданий. Мы избежали процесса — любой процесс распространяет в народе идеи, с которыми мы пытаемся бороться. В Польше мертвых топтали лошадьми, и им не было больно, но священный ужас подавил бунт в зародыше, были спасены многие жизни. Чем дольше я живу, тем выше ценю человеческую жизнь… и тем меньше значения имеют для меня так называемые «идеи». Я всегда действовал, подчиняясь логике, этого-то мне и не прощают.

— Я верю в здравый смысл потомков, — прошептал Курилов. — Россия забудет моих врагов — но не меня. Все это невыносимо тяжело. — Он помолчал. — Говорят, нужно уметь проливать кровь… Конечно… Но только… — Он запнулся и договорил едва слышно: — За правое дело…

— Я больше не верю в «правые дела», — со вздохом ответил князь. — Вы моложе, у вас остались иллюзии…

— Жизнь очень жестока, — грустно откликнулся министр и добавил, понизив голос: — У меня столько забот…

Я наклонился ближе. Это было по-настоящему опасно, но мною двигало жгучее любопытство…

Князь откашлялся и взглянул на собеседника. Я затаил дыхание.

Курилов сказал, что чувствует себя больным, что устал от интриг и происков врагов.

— Ну почему я не прислушался к вашему совету? Зачем женился? Зачем? — с горечью повторил он. — Государственный деятель должен быть неуязвим. Они знают, знают мое уязвимое место и всякий раз, когда я делаю шаг вперед, бьют именно туда. Моя жизнь превратилась в ад. Если бы вы только знали, какие грязные небылицы рассказывают о моей жене!

— Я знаю, дорогой друг, я все знаю. — В голосе Нельроде прозвучало сочувствие.

— Моей дочери скоро исполнится двадцать, — продолжил Курилов, — и я собираюсь дать бал. После смерти моей первой жены их величества ни разу не оказали мне честь, посетив мой дом. Вообразите… — голос Кашалота дрогнул,

— вообразите, мне сказали, что их присутствие на празднике зависит от отсутствия на нем Маргариты Эдуардовны! Я улыбался, я молча проглотил оскорбление! Передо мной трепещут тысячи людей, а я вынужден склоняться перед толпой придворных мерзавцев! Я устал от власти, но не ухожу, потому что так велит долг! Да, я остаюсь… — высокопарным тоном повторил он.

— Если бы Маргарита Эдуардовна немедленно уехала из России… — начал князь, но Курилов перебил его:

— Нет. Я предпочитаю покончить все разом и уехать вместе с ней. Она моя жена перед Господом. Я дал ей свое имя. Почему эти люди считают себя вправе ворошить мое прошлое? Разве они что-то о нем знают? Они назвали Маргариту Эдуардовну «женщиной легкого поведения». Я не говорю ни о любви, ни о первых годах нашей совместной жизни, но она — сама преданность, четырнадцать лет она служит мне опорой и поддержкой в жизни! Никто не знает, какую горькую чашу несчастий мне пришлось испить с первой женой, но я выдержал все до конца… Даже вам не ведомо, как я…

Курилов хотел сказать «страдал», но язык гордеца отказывался произносить жалкое слово, и он закончил, устало махнув рукой:

— Она умерла, да упокоит Господь ее душу, и я решил, что могу начать все заново. Теперь я знаю, что частная жизнь государственного человека, как и его работа, принадлежит обществу. Враги всегда вторгаются на запретную территорию.

— Марго постарела и увяла, но сохранила редкое, удивительное обаяние… — мечтательно произнес князь.

— Когда-то я любил ее, вам известно, сколько безумств я ради нее совершил, — сказал Курилов, и меня поразила прозвучавшая в его голосе искренность. — Но та любовь не идет ни в какое сравнение с чувством, которое я испытываю теперь. Я одинокий человек, Александр Александрович, все мы одиноки. Чем выше положение, тем полнее одиночество. В лице Марго Господь послал мне друга. Человек — вместилище грехов и невзгод. У меня много недостатков, но я честен. Я не предаю друзей.

— Опасайтесь Даля, — сказал князь. — Барон жаждет получить ваше кресло — и получит его, как только вы совершите промах. Даль — ваш бывший коллега по министерству и лучше других сумеет подставить вас. Почему вы не хотите выдать дочь за его идиота-сына? Богатое приданое успокоит барона: власти он ищет только ради денег.

— Ирина и слышать не хочет об этом союзе, — с сомнением в голосе произнес Курилов. — К тому же, боюсь, это ничего не решит. Даль подобен ненасытному псу, который сжирает мясо, но не брезгует и костями.

— Он воистину неутомим и гениально изобретателен. Думаю, вам известно, что с недавних пор двором овладела новая безумная идея: Россия для русских. Концессию — скажем, на строительство железной дороги — может получить только человек с фамилией на — ов! Барон отыскал где-то жалкого разорившегося князька, потомка древнего рода, получает на его имя концессии и перепродает евреям или немцам — за щедрые комиссионные. Две тысячи рублей обедневшему аристократу — и дело в шляпе! Забавно, вы не находите?

— Меня порой удивляет чудовищная алчность этих людей. Обывателю позволено быть жадным — иначе он умрет с голоду. Но у них есть все — деньги, связи, земли, — а им все мало! Непостижимо…

— У всех есть слабости, природа человека загадочна. Нельзя знать наверняка, добр человек или зол, глуп или умен. Каждый хороший человек совершает в жизни хоть один жестокий поступок, а тот, над кем довлеет злоба, способен на доброе деяние. Умник может сделать глупость, а дурак — действовать умно и изощренно! Именно непредсказуемость делает нашу жизнь такой разнообразной. Меня это до сих пор забавляет…

Они поднялись и ушли с поляны. Выждав некоторое время, я отправился следом.

Глава XIV

Остаток дня они провели в саду, не отпуская от себя сына Курилова Ваню, хотя мальчик явно скучал.

— У него будет лучшая жизнь, — заметил министр.

В тишине летнего дня я прекрасно слышал весь разговор.

— Мы переживаем трудный момент, но я совершенно убежден: если общественное мнение встанет на нашу сторону, положение можно будет исправить.

Помолчав, Курилов продолжил:

— Вы не можете себе представить, дорогой князь, как утешают меня проявления симпатии со стороны самых разных людей. Общество устало от флирта с революцией. Впереди у нас десять — двенадцать трудных лет, но я верю в прекрасное будущее.

— О, дорогой мой… — начал было Нельроде с выражением сомнения на лице, но продолжать не стал.

Курилов задумчиво гладил сына по волосам, мальчик нервно зевал и вздрагивал всем телом: дети не любят прикосновений стариков.

— Императрица выглядит удрученной рождением великой княжны Анастасии. Тяжело разочаровываться в четвертый раз. Конечно, их величества еще молоды, но…

Наступило долгое молчание. Потом князь стряхнул пепел с сигареты и произнес с недовольной гримасой:

— Вчера я виделся с великим князем Михаилом Александровичем. Как он похож на своего августейшего отца…

Нельроде и Курилов с улыбкой смотрели на мальчика, как будто прозревали сквозь него картину будущего: император умирает, не оставив наследника, его брат, великий князь Михаил, коронуется на царство и в России начинается эра мира и процветания. Я был уверен, что правильно угадал ход мыслей Курилова. Понять, о чем думает князь, было сложнее…

Он вспомнил обо мне, подозвал и попросил лекарство от хронического кашля. Я кивнул на дымившуюся в его пальцах сигарету и посоветовал бросить курить.

Он рассмеялся:

— Молодость вечно впадает в крайности. Можно отнять у людей жизнь, но не страсти.

Князь говорил хорошо поставленным голосом и блестяще излагал свои мысли. Я предложил ему успокоительное, он согласился, поблагодарил и отослал меня. Я долго оставался в своей комнате, предаваясь размышлениям и гадая, сбудутся ли наши мечты о будущем. Я ощущал печаль, усталость и какую-то невероятную веселую ярость…

Я вернулся в сад в сумерках. Ясное небо напоминало сверкающий розовый алмаз. В этот час Острова были очень красивы. Небо отражалось в воде маленьких лагун.

Князь сидел в карете, прикрыв ноги меховой полостью. На сиденье рядом с ним лежал букет свежесрезанных белых роз.

Я отдал ему рецепт.

— Вы француз? — спросил он.

— Швейцарец.

— Прекрасная страна… — кивнул он. — Этим летом я проведу месяц в Веве…

Нельроде сделал знак выездному лакею, дверца захлопнулась, и лошади тронулись.

На подъезде к столице женщина, бывшая когда-то невестой Григория Семенова, бросила бомбу в карету князя. Она ждала этого дня пятнадцать лет. Лошади, кучер, нюхавший розы старик Нельроде разлетелись на куски вместе с бомбисткой.

Глава XV

Курилов узнал о случившемся тем же вечером. Мы ужинали, когда появился офицер свиты князя. Услышав звук его шагов и стук сабли о плиты пола, Курилов угадал несчастье. Он так сильно вздрогнул, что не удержал бокал с вином, но тут же овладел собой, поднялся и молча вышел. Маргарита Эдуардовна последовала за мужем.

Всю ночь в комнате Курилова не гас свет. Я видел, как он медленно ходит из конца в конец комнаты, подходит к окну (на стекле отражался его силуэт), чтобы бросить взгляд на улицу, поворачивается, исчезает в глубине спальни, а потом снова появляется.

На следующее утро, когда я вошел, он спросил еле слышным голосом:

— Вы уже знаете?..

— Да.

— Мы были знакомы тридцать лет…

На глазах у него блеснули слезы, он отвернулся, устало махнул рукой:

— Все кончено… Кончено… Так-то вот.

На следующий день я получил весточку от Фанни и встревожился: по конспиративным соображениям она должна была связаться со мной только для того, чтобы сообщить дату покушения.

Фанни назначила встречу в Павловске, в часе езды от Санкт-Петербурга, на концерте фортепианно-скрипичного дуэта в Курзале вокзала.

В фойе многочисленная публика внимала блестящим стремительным аккордам Шумана.

Фанни снова переоделась крестьянкой, я не сумел сдержать раздражение и заметил, что не стоит осложнять нашу игру дурацкой маскировкой — от нее и без того за версту разит дешевой театральностью.

Много позже, став профессиональным революционером, я понял, что чаще всего именно излишние предосторожности губят все дело. Нос с горбинкой и крупный рот с пухлыми губами выглядели так характерно, что можно было не заглядывать в ее паспорт.

Но народу в зале было много, мы затесались в толпу, и никто не обратил внимания на странную девицу в красной косынке.

Мы вышли в заполненный густым туманом парк и сели на скамейку. В воздухе стоял сладкий запах молодой клейкой листвы. Росший в двух шагах от скамейки тис был наполовину окутан белой пеленой.

Я раскашлялся. Фанни раздраженно сдернула с головы платок.

— Плохие новости, товарищ. Лидия Френкель, хранившая у себя динамит, погибла при взрыве. В Женеве решили доверить работу мне — я достану бомбы, когда потребуется. Покушение, скорее всего, назначат на осень. У меня есть для тебя письма из Швейцарии.

Я взял у Фанни конверты и машинально сунул их в карман.

— Хочешь облегчить работу шпикам? — с нервным смешком поинтересовалась она. — Прочти и сожги все.

Я так и сделал (послания, кстати, оказались вполне невинными). Фанни наклонилась к моему уху:

— Это правда, что ты видел Нельроде за несколько часов до… его конца? — с жадным интересом спросила она.

— Правда.

Фанни говорила приглушенным голосом, ее зеленые глаза мрачно сверкали.

— Как это было? О чем они говорили?

Вопросы выдавали возбуждение и смутный ужас Фанни, в голосе звенела ненависть. Она отодвинулась, нервно поежившись, и густой туман скрыл от меня ее лицо. Я чувствовал усталость и раздражение, но Фанни жаждала получить ответы, и я сказал, что услышал несколько справедливых и много глупых слов. Бессмысленно было объяснять, что эти государственные мужи, внушающие народу страх и ненависть, совершающие множество ошибок, не осознающие истинного положения дел, питающие глупые иллюзии, показались мне жалкими и ограниченными, как все люди вокруг, как я сам… Фанни стала бы выискивать в моих словах скрытый смысл, додумывать и даже придумывать за меня.

Концерт закончился, и публика начала медленно растекаться по аллеям парка. Мы расстались.

Глава XVI

Случилось так, что я был у Курилова, когда на прием пришла вдова Арончик — старая еврейка, за которую хлопотала его жена. Маргарита Эдуардовна попросила меня прервать аудиенцию, если я замечу, что министр устал или хуже себя почувствовал. После убийства Нельроде прошло четыре дня. Большую часть времени Курилов проводил в доме князя, на бдении у закрытого гроба, или на заупокойной службе в церкви. Похороны состоялись на пятый день.

Полиция арестовала нескольких предполагаемых сообщников террористки, и Курилов пожелал присутствовать на всех допросах этих, как он говорил, «чудовищ, этих кровожадных тигров в человеческом обличье». Двое из них были впоследствии повешены.

Он возвращался без сил, не разговаривал с домашними — только кричал на слуг и подчиненных. Удивительно, но со мной он был изысканно-вежлив и терпелив. Воистину — всесильный министр испытывал симпатию к своему врачу.

Вдове Арончик пришлось ждать, как и другим просителям.

Курилов принял ее в большой комнате, где я прежде не бывал. На стенах висели портреты, в витринах под стеклом хранились памятные подарки от Победоносцева и Александра III (на каждом была этикетка, как на аптечной склянке). Проникавший через приспущенные пунцовые шторы яркий свет казался окрашенным свежей кровью. Министр в белом мундире с крестом у ворота неподвижно сидел в кресле, положив руку на стол. Красный камень в тяжелом золотом перстне притягивал и поглощал свет. Курилов был очень бледен. В этом человеке было что-то варварское и жестокое, его вид поражал воображение.

Сара Арончик была маленькой, худенькой седовласой женщиной с крючковатым носом и провалившимся ртом. Она носила траур. Черное платье выглядело сильно поношенным, его явно не раз перекрашивали. Просительница сделала три робких шажка вперед и застыла, трепеща от почтения и священного ужаса.

— Вы вдова Сара Арончик иудаистского вероисповедания? — мягким тоном, каким он иногда говорил с подчиненными, к которым благоволил, спросил министр.

— Да, — выдохнула женщина. Ее сложенные на животе руки сильно дрожали.