– Понимаешь, Игорь, наши отношения долго держались на моей огромной любви, нежности, страсти, надежде. А когда этого… – Я хотела сказать «не стало», но, взглянув на Соломатька, который сидел с непроницаемым видом, чуть подняв лицо, как будто подставляя его несуществующему ветру, сказала по-другому: – Когда этого стало значительно меньше, то отношения просто потеряли смысл.
– Я тебя не про отношения спрашиваю, и не про твои страсти, – ровным голосом ответил Соломатько, все так же глядя куда-то вверх. – Я спрашиваю, как ты могла взять и распорядиться сразу тремя жизнями: своей, моей и Машиной? Ты сделала невозможным наше с ней общение только потому, что я жил с другой женщиной.
– Любил другую женщину, – уточнила я.
– Какая разница! – отмахнулся Соломатько. – Словоблудие. Жил, любил… Не любил, не жил… Я вообще никого не любил. Ни тебя, ни ее. Понятно?
Заметив интерес на моем лице, он быстро добавил:
– Не оживляйся, не оживляйся, тема закрыта. Факт тот, что ты лишила дочь отца, а отца – дочери. Из-за своих шкурных интересов.
– Из-за любви, – тихо поправила я.
Он ПОМОРЩИЛСЯ:
– Любви, нелюбви, ненависти, гордыни, ревности, мести… Это я и называю шкурными интересами. – Он удовлетворенно посмотрел на меня и твердо повторил: – Ты лишила дочь отца.
– Хорошо. – Я постаралась сосредоточиться, чтобы не поддаться внезапно нахлынувшим эмоциям. – Но я лишила ее не отца, а твоих редких, унизительных набегов, втихаря, с оглядкой, на пятнадцать лживых, бессмысленных минут. Ты меня этим унижал. Я не хотела, чтобы она росла и смотрела, как можно жить постоянно униженной. Ты и ее этим унижал! И продолжал бы точно так же. По-другому ты просто не умеешь. Ты помнишь свою последнюю встречу с Машей?
Он, прищурившись, покачал головой:
– Н-нет.
Не помнишь! А как тебе ее помнить! Ты же прибежал, через десять минут куда-то позвонил и, не разбирая дороги, побежал обратно. Не попрощавшись с Машей, не взяв ее на руки, не поцеловав. Не помнишь?
– Нет, я же сказал!– недовольно пожал плечами Соломатько. – С чего это я буду глупости всякие помнить? Ну и что дальше?
– А как она пошла за тобой на лестничную клетку, отчаянно махая тебе рукой, и все повторяла: «А-па, а-па…», тоже не помнишь?
– Нет, Егоровна, я живу другими категориями, в соплях таких не мотаюсь! – вконец разозлился он. – Не помню. И тебе советую помнить о жизни другое.
Тут уже я пожала плечами и промолчала.
– Так, ну хорошо. Маша шла за мной, махала рукой, а я что?
– Да ничего, Игорь! Ничего! Ты бежал без оглядки!
– И что, от этого ты перекрыла мне кислород?
Нет, не только от этого… – Я посмотрела на его невозмутимое лицо. – Ты что, не слышишь, что я тебе говорю сейчас? Ты совсем одеревенел от своего богатства, что ли? Не понимаешь больше таких категорий? Я тебе говорю – я вдруг увидела, как запереживала Маша, маленькая, несмышленая Маша… И я поняла, что эта картинка – проекция на будущее. Что так будет всегда. А вообще… – «кислород перекрыла»! Слова-то какие… Да надо было прийти и общаться с дочерью, в конце-то концов!.. – Я пыталась сопротивляться, думая при этом: вот кто, оказывается, был бы мне все четырнадцать лет замечательным собеседником и прекрасным оппонентом на самую больную тему моей жизни. Тему безотцовщины моей любимой Маши.
Но оппонент вовсе не горел желанием дружелюбно и аргументированно спорить со мной, а потом, разумеется, согласиться с моей правотой. А тогда какой же это оппонент? Это самый настоящий враг, который решил уничтожить мою правду за один день и заодно перевернуть все в Машиной голове.
***
За обедом враг, не дожидаясь, пока Маша усядется за стол, схватил куриную ножку, жадно рванул зубами большой кусок мяса, быстро прожевал, удовлетворенно проглотил и начал активное наступление – на безусловную правду моей жизни и на безусловно только мою дочку Машу.
– Курочка отличная, м-м-м… какая корочка поджаристая… Классно ты все-таки придумала, Егоровна, с этим похищением! Может, сделаем его традицией – раз в год… или нет – раз в месяц? Ой, а какая подливочка… Садись скорей, дочка моя Маша, и ответь мне: а вот помнишь ли ты, как я тебя трехмесячную к врачу возил? Или как мыл в ванночке, а ты уснула? Я тогда чуть не умер от избытка чувств… И помнишь ли ты, как я мамаше твоей, Светлане Егоровне… (онемевшая Маша даже не стала его поправлять) икорку черную большими баночками возил, когда она тебя кормила грудью и анемией при этом страдала? Бледно-зеленая ходила и все по стеночке норовила сползти… Или как я мамаше твоей, все той же Светлане Егоровне, денежки на пропитание и на баловство там разное все не знал, куда и как подсунуть, чтобы она обратно мне их не совала? А, Машенька? Помнишь такие истории из своего раннего детства?
– Он врет, – сказала я.
– Она врет, – сказал Соломатько вслед за мной.
– Ну, то есть… – Я запнулась.
– Я-то честный и бесхитростный… – начал было Соломатько.
Маша перевела взгляд с меня на него и обратно и покачала головой. Но ничего не сказала. И Соломатько примолк. Я от растерянности стала собирать на столе какие-то крошки. Соломатько принял Машино согласие за единодушие с ним и заявил:
– Хорош суетиться, Егоровна.
Маша пододвинулась поближе ко мне и сказала:
– Я поняла. Да, я этого не знала. Слышу сейчас в первый раз. Да, мама мне этого не рассказывала. Ты, Соломатько, молодец. Ты помогал маме, когда ей было трудно со мной, грудной. Когда она была бледно-зеленая и слабая после родов. И носила до лифта громадную коляску по лестнице, два пролета вверх и вниз, два раза в день. А ты давал деньги, чтобы ей не так обидно было, что тебя нет рядом. Чтобы она могла купить мне погремушку, а себе – яблок. И что дальше?
Соломатько открыл рот, чтобы что-то сказать, и запнулся.
– Ну… не зови меня хотя бы Соломатькой.
– Не Соломатькой, а Соломатьком, – машинально поправила я.
– А вот ты, моя милая, раз голос подала, объясни-ка мне при дочери, какого рожна ты потом от денег наотрез отказалась и еще столько лет врала Маше, что это я, оказывается, ей не помогаю. Возьми вот и скажи сейчас.
Я отвернулась. Меня больше взволновала Машина реакция. Даже, пожалуй, напугала… Да, я действительно пропустила момент, когда Маша перестала быть маленькой девочкой. И рассказать ей все стоило гораздо раньше, а не ждать непонятно чего и трусить. И сейчас придется отвечать, прежде всего потому, что ответа ждет Маша.
– Я брала деньги до того момента, пока надеялась еще на какие-то нормальные, не знаю какие, но не патологические отношения. И целый год мучилась, кстати, от своей мелкобуржуазности, что не могу отказаться от денег, боюсь нищеты, своей несостоятельности… – Я замолчала, потому что заметила, что он вовсе не слушает мой неубедительный лепет, а смотрит на Машу.
Маша тоже заметила его взгляд:
– Что?
– Скажи мне, моя красивая дочка, где ты научилась так драться?
Машка фыркнула:
– Мама тоже так часто общается – в своем измерении. Кивает, смотрит на меня, а думает о своем… – Маша перехватила мой взгляд и чмокнула меня в воздухе. – А драться… на факультативе СОБЖ научилась.
– ОБЖ знаю, вроде военной подготовки в школе, мои спиногрызы всегда ее прогуливают, будущие альтернативщики… А вот про такое что-то не слыхал.
– Правильно, – кивнула Маша. – Потому что это самооборона будущих женщин.
– Будущая женщина… – улыбнулся Соломатько и потянулся рукой к Машиной голове. – Можно я тебя хоть раз поцелую?
Я замерла.
– Нельзя, – покачала головой Маша и убрала его руку.
Соломатько шумно выдохнул и обеспокоенно повернулся ко мне:
– Слушай, Егоровна, а ты небось Машеньку в ясли сдала, когда мне от ворот поворот навинтила и шарахнулась работу искать? Или… – он понизил голос, – женишков? Кого мы искали, а?
Он посмотрел на Машу и закрыл голову руками, хотя она не сделала ни шага в его сторону. Он и сейчас играл. Как и в молодости – даже если он сам начинал серьезный разговор, он никак не мог его поддерживать, перегорал после третьей фразы. Я вдруг поняла, что если сейчас не прекращу этот бесконечный КВН, то стукну чем-нибудь его, наглого и, похоже, ничем не прошибаемого.
Я еще должна оправдываться… Я – перед ним! Оправдываться за годы своего одиночества! Да, иногда мне действительно казалось – мне очень не хватает кого-то рядом, кого-то, пусть не очень удачливого, не самого умного и ответственного, но того, у кого просто есть вторая пара рук и ног, кто может, не принося больше никакой пользы, дотащить тяжелые сумки, подтолкнуть заглохнувшую в лесу машину, подставлять вместе с тобой тазы под протекающую на даче крышу и быть дома, ничего не делать, просто быть, когда внезапно заболевает ребенок, а тебе надо идти на работу и сидеть там до ночи…
Маша каким-то образом почувствовала мою растерянность и ответила за меня, сухо и четко:
– Мама сначала работала дома. А я сидела на диване и играла. У нас… – Маша сделала изящную паузу, совсем в духе папиного «мы», и улыбнулась ему. – У нас есть куча таких фотографий: я маленькая с телефоном, с магнитофоном, с феном, со старой пишущей машинкой, со сломанной мышкой от компьютера…
– С фе-еном и со сломанной мышкой? У тебя что, игрушек не было? Девочка моя…– гнул свою линию заботливый Соломатько.
– Пойду-ка я заварю чай, источник бодрости, – ответила опять совершенно по его правилам разговора моя дочка Маша и потянула меня за рукав. – Идешь?
Я молча встала и, не глядя на Соломатька, поспешила за решительной Машей.
У Маши было огромное преимущество перед нами. Она еще ничего не знала о жизни. Ничего вообще.
***
Никак не комментируя только что состоявшийся разговор, Маша заварила чай и посмотрела на меня:
– Отнеси, ладно? Я не могу больше с ним разговаривать.
Соломатько же был по-прежнему активно настроен выяснять то, что, наверно, выяснить теперь уже просто невозможно. Я поставила перед ним чашку и поспешила к выходу.
– Егоровна, милая, останься, хочу тебе еще кой-чего сказать.
Я приостановилась у самой двери, про себя подумав: «В тот разговор больше не вступлю ни за что!»
Соломатько подошел ко мне вплотную и одной рукой взял сзади за шею. Поскольку я не сопротивлялась, он поцеловал меня. Я замерла, прислушиваясь к себе. Но на этот раз не почувствовала ничего. Он, как будто поняв это, повторил попытку «Если долго не использовать какой-то орган, то он атрофируется», – пронеслась у меня совершенно трезвая и отстраненная мысль, а вслух я сказала:
– Я пойду?
Соломатько чуть отстранился, посмотрел на меня и улыбнулся. Я хотела бы сказать, что улыбка далась ему с трудом, но это было бы неправдой.
– Извини, хотел порадовать, – и, не давая мне опомниться, продолжил: – Маша действительно чудесно поет, я слышал.
– А когда же ты… – Я осеклась, вспомнив Машин рассказ про ее «устройство на работу». – Я рада, что тебе понравилось.
Я присела на край кресла, думая при этом, что надо срочно уходить.
– Неужели ты так никогда и не пожалела, что оставила дочь без отца? – спросил Соломатько без паузы. Я посчитала про себя до десяти, потом до двадцати четными и обратно – нечетными. Встала и дала ему по морде. К сожалению, почти промазала. Вернее, ученый Соломатько ловко прикрылся. Значит, был готов к подобной реакции. После этого я постаралась как можно миролюбивее ответить:
– Ты не имеешь права так нагло формулировать вопрос. У меня не было выхода – ты появлялся и исчезал. Теперь-то я знаю, почему и куда, а тогда могла только догадываться.
– Лучше ноги мне опять завяжи, чем беседовать врукопашную. И вообще, ты не о том говоришь. Какая разница, куда я исчезал и насколько. Моя дочь росла без меня, без моей любви, без того, что только я мог ей дать, а ты не могла.
– Каникулы в Швейцарии, что ли?
– Не только, хотя и это тоже.
Я постаралась улыбнуться:
– Маша не страдала. У нее и так было и есть намного больше, чем у большинства ее сверстников.
– И намного меньше, чем у некоторых. А могло бы быть – все. Понимаешь, Егоровна? Все! И, если ей действительно так необходимо учиться петь, она бы училась у лучших педагогов мира. Хотя, пожалуй, еще не поздно… Но главное не в этом. Ей не хватало моей души, она бы со мной совсем по-другому смотрела на мир, не так…
Соломатько запнулся, не смог сразу подобрать слова. Разумеется. Торжественный слог ему и в былые времена никогда не удавался. Это тебе не анекдоты своими словами пересказывать, выдавая за импровизацию.
Я похлопала его по плечу:
– Успокойся. Ты ведь тоже не был настойчив. Надо было бы тебе – нашел бы нас, не так уж и сложно было. Вот Маша, видишь, на что пошла, чтобы познакомиться с тобой…
– Ты что, Егоровна…
Я смотрела в потрясенное лицо Соломатька и не могла понять – действительно ли он до сих пор не подумал о том, что не деньги привели Машу сюда? Хотя… В очередной раз я запретила себе оправдывать Машу высокими материями. Я не знала. Не была уверена. Слишком много вранья наверчено вокруг нас – мной, Соломатьком, всей нашей жизнью. Я когда-то хотела уберечь Машу от взрослого вранья и поэтому…
Да что, собственно, врать себе самой по прошествии стольких лет! Не только поэтому. Потому что действительно не могла больше выносить его неожиданных приходов, непредсказуемого поведения и поспешного бегства – каждый раз, каждый!.. Я не знаю, сколько раз за нашу совместную жизнь Соломатько приходил ко мне – двести, триста, пятьсот, – но он всегда убегал. Я так и не сумела понять – к кому-то или от меня. Или от себя самого. А может, от скуки и пресности прочных отношений. И так же поспешно и неожиданно он под любым удобным предлогом выставлял меня, если я слишком задерживалась у него.
Да, я тогда говорила себе, оправдывая свой разрыв с отцом маленькой, ничего еще не понимавшей Маши: «Не хочу, чтобы Маша видела, как папа убегает, чтобы она ждала его и не дожидалась». Я говорила себе правду… и я лукавила. Я думала о Маше и думала о себе. О ком больше? Не знаю.
Я боялась боли, зная, какую боль он умеет причинять. И как я не умею легко и быстро от нее избавляться. Я боялась остаться наедине с крохотным, ни в чем не виноватым человечком, рыдая в отчаянии из-за какого-нибудь очередного выверта Соломатька. А без вывертов, без неожиданной смены настроения, без жестоких слов он не мог. Почему-то мне казалось, что ничего хорошего у меня с ним уже не будет. И я не смогу молча улыбаться, когда разорвавший мне сердце Соломатько будет приходить общаться с Машей.
И я так решила. Я ни с кем не советовалась. Не писала ему никаких объяснительных записок или писем, не предложила никаких компромиссных вариантов общения с дочкой. Я просто в один прекрасный день оборвала наши отношения в любой их форме.
Как, какими словами я теперь могла бы объяснить это ему? Ведь мне и самой сегодня не кажутся очень убедительными мои доводы… Поэтому я спросила то, что меня беспокоило гораздо больше:
– Так что этот милиционер, сосед твой? Мы все никак толком не поговорим…
– А что о нем говорить? – зевнул Соломатько. – Сосед как сосед… Петрович. Мирный, скучный…
– Игорь! Ну ты же понимаешь, о чем я спрашиваю! Он зачем приходил? Не жена его твоя послала?
– Боишься, Егоровна? – ухмыльнулся Соломатько. – Боишься… Значит, чувствуешь, что не права.
Я махнула рукой:
– Не хочешь говорить – не надо.
– Ты же не хочешь говорить, из-за какого хрена ты в свое время меня поперла из Машиной жизни, правда? Как звали-то?
– Кого?
– Да кого-кого… Не просто же ты вдруг отмочила такое… Боялась – не боялась, компромиссы там всякие – это ты сейчас придумываешь… Я, что, думаешь, не помню, как ты с надеждой мне все в глаза заглядывала? Каждый раз, когда я уходил… И вдруг – на тебе: дверь закрыла, телефон отключила – и привет. Наверняка была какая-то весомая материальная причина – усатая, носатая, лысоватая… А, Егоровна? Колись!
Мне опять очень захотелось дать ему по морде. Это, наверно, знак. Если кончаются все возможные слова и приходится прибегать к другому…
Он ждал, что же я отвечу, а я смотрела на него и пыталась понять – неужели он это серьезно говорит? Или несет ахинею, не подумав? Или, наоборот, все годы именно так и думал? Или вообще ничего о нас не думал…
***
Очень кстати пришла Маша.
– Я испекла булки! – небрежно сказала она и с размаху поставила на стол соломенную мисочку с еще дымящимися, прекрасно пахнущими горячим тестом круассанами.
Я подозрительно посмотрела на нее. Маша повела плечами:
– Лежали в морозилке, мам! От скуки взяла и испекла… За пять минут. – Она перевела взгляд на Соломатька: – А ты думал, почему?
– Я… Да я ничего не думал… – ответил слегка опешивший Соломатько. – Просто порадовался, что ты такая кулинарка.
– Кулинария – тупое дело, лучше что-то полезное сделать, чем котлеты крутить целый день, – ответила Маша и села на диван.
Она не успела отодвинуться – Соломатько аккуратно перехватил ее руку чуть повыше запястья.
– Если бы ты знала, дочка, как мне было тяжело, когда твоя мама нас с тобой разлучила, – начал Соломатько проникновенно и как будто искренне, невольно поводя носом от чудесного вишнево-ванильного аромата.
Я-то отлично знала цену его проникновенности. Никогда в жизни он не будет говорить о том, что на самом деле творится у него в душе, в подобном тоне. Для него это равносильно тому, чтобы выйти на Красную площадь днем и снять там штаны, вместе с трусами. Но Маша наклонила голову, чтобы не встречаться со мной глазами, и промолчала.
У Соломатька едва заметно дрогнули в улыбке губы. Первый шаг был точен.
– Если бы ты знала, дочка, как я страдал… – продолжил он еще тише, добавив в голос скорбных ноток.
Маша подняла голову и заинтересованно спросила:
– Как?
Соломатько от неожиданности даже вздрогнул:
– Ч-что как?
– Маша спрашивает, как именно ты страдал. Правильно, Маша? – Я влезла зря, Маша упорно не смотрела на меня.
– Ты ведь не хотел с нами жить, правда? Так что же ты страдал? – Маша дала мне понять, что разговаривает с Соломатьком она, она сама, и моя помощь в данном случае ей не нужна.
– Ну, дочка… – Соломатько развел руками. – Так одно с другим… Чтобы любить и растить ребенка, необязательно жить вместе с женщиной, которую… гм…
У него хватило ума замолчать, но мне этого хватило. И я, посмотрев на молчавшую и как-то сникшую Машу, с трудом сдержалась от вновь возникшего четкого желания подраться с ним, ничего не выясняя. Слова все-таки очень все запутывают…
– Может, дружок, – тем не менее спросила я, чтобы перехватить инициативу, – возьмем листочек и быстренько начертим для наглядности схемки? Схемки жизни? Твой брат Вова спит с женой своего друга, его собственная жена встречается с Арамом из Еревана, друг любит дочь Арама, но с ней не спит, а спит с собственной женой, когда твой брат Вова с ней ссорится или уезжает в длительные командировки. Твоя сестра Венера…
– Хорош, Егоровна! Сестру Венеру оставь в покое. А брат мой Володя разбился семь лет назад в автокатастрофе.
Маша наконец подняла на меня глаза, но ничего не сказала.
– Прости, я не знала, – проговорила я.
– А, чего там! Не насмерть. – Соломатько легко отмахнулся и взял наконец плетеную золотистую булочку, на которую все поглядывал во время разговора. – Через три года он абсолютно пришел в себя, только перестал широко смотреть на жизнь. Говорит, что, пока временно был инвалидом, понял кое-что про нее. В смысле – про жизнь… Стал узколобым консерватором. С женой разошелся, разводит птиц, собирается жениться на какой-то деревенской сорокалетней тетке, которая моется хозяйственным мылом. В общем, мрак. А не помыться ли и нам еще разочек, девчонки, кстати? – Он яростно поскреб себе грудь.
Я посмотрела на зачарованную Машу, изо всех сил пытавшуюся сохранять независимый вид.
– Маша, пожалуйста, встали и пошли. Я пятнадцать лет берегла тебя от всего этого папиного… богатства… – Я с большим трудом держалась в рамках милой задушевной беседы интеллигентных, образованных людей, которые всему всегда найдут объяснение, подыщут историческое подтверждение законности любой патологии, все поймут, все простят, все оправдают не с другой, так с третьей стороны. Я крепко взяла Машу за плечо. – И теперь не хочу, чтобы ты погружалась в это мутное болото.
Маша послушно встала, но я видела, что разговор ее крайне заинтересовал. Еще бы!..
– Такой неожиданный угол зрения! Правда, Маша? Все можно, все смешно, все понарошку! Вот это жизнь!
Я понимала, что хотя бы сейчас, при нем, не надо с Машей обращаться так жестко, но не смогла сказать все это даже в нейтральном тоне. Потому что вот и сбылись мои дурные сны. Происходит то, чего я боялась, когда решала, пора или не пора признаваться Маше, что ее отец на самом деле живет совсем неподалеку от нас. Даже чудно, кстати, что мы так ни разу и не встретились за все годы.
Соломатько потянулся и лениво сказал нам вслед:
– Знаешь, в чем твоя слабость, Егоровна? Ты всегда открывала все карты сразу и с готовностью сообщала все свои ходы, даже гипотетические. Ты проиграла, проиграла заранее, что бы ты сейчас там нашей дочери ни наговорила про мою беспринципность и двуличность.
Когда Маша шагнула за дверь, я вернулась, подошла поближе к нему и негромко сказала:
– Если ты действительно веришь во все, что говоришь, ты – полный урод. И я понимаю теперь, почему ты просил привести тебе козу.
– Потому что я козел, что ли? – попробовал улыбнуться Соломатько, но на сей раз у него это плохо получилось.
– Что ли. Хорошо, что Маша тебя не знала, и жаль, что узнала. А если ты просто болтаешь – то я не понимаю, зачем ты хочешь уродом казаться.
Темно-серые глаза Соломатька приобрели фиолетовый оттенок. Может, отсвечивал клетчатый плед, которым он был укрыт, а может, от бешенства. Тем не менее он пропел:
– «Все прошлое в тума-а-не и голых баб, как в ба-а-не…» Слова Евтушенки, музыка Соломатьки. «Когда мужчине сорок лет, он должен дать себе ответ!» Жутко трагичная фраза, не находишь? Несмотря на банальность рифмы. Вот так-то, Егоровна! С суровой действительностью тоже знакомы. А ты говоришь – урод.
– Да нет, раз задело, значит, не совсем.
Он, конечно, только разошелся, и ему явно не хотелось сидеть одному, но я пошла за Машей, которую уж точно не стоило оставлять наедине со своими сомнениями после такого разговора.
18
Флоксы
– Я встречу тебя на дороге, – задумчиво сообщил мне Соломатько.
С ним вообще сегодня вечером что-то было определенно не так Даже не требовал чай заменить на пиво или, на худой конец, на кофе с коньяком. Я отнесла это за счет наших запоздалых зубодробительных разборок и твердо решила больше ничего из прошлого не разбирать. Но он и выглядел как-то непривычно. Присмотревшись, я обнаружила, что из-под молнии его свитера торчал оскот, темно-синий шейный платок классической расцветки, в мелкие бордовые и белые огурцы.
Пока я рассматривала загогулины на платке и думала, зачем он его надел и, главное, – когда же сходил за ним в спальню или в какую-то комнату, где лежат его вещи, – я прослушала, что он мне сказал, и на всякий случай неопределенно кивнула.
– «Я встречу тебя на дороге», – настойчиво повторил Соломатько, сохраняя при этом отстраненно-лирический вид.
Я удивленно посмотрела на него-.
– Да на какой дороге-то?
– «…играя ножом. Подумаю: сразу убить или выслушать речь?» – закончил он, страшно довольный, что я опять купилась.
Я помнила, как в юности он любил баловаться словами, но его литературные опыты были не столь изощренными.
– Что, понравилось?
Я неуверенно кивнула.
– Это не мое. К сожалению. Не был бы сейчас заложником. Был бы счастлив и нищ. А вот это, смотри: «Нет горше затаившейся любви, она как яд, настоянный на меде»
2. Класс, да? Я всегда девушкам это говорю, все сразу верят в истинность моих чувств.
– Парадоксальный ты все-таки человек, Соломатько.
Парадоксальный человек тонко улыбнулся и поиграл пальцами.
– «Сверкают ухищренно парадоксы, но слишком пьяно расцветают флоксы, и старый дом для парадоксов прост». На самом деле смысл в середине. Ты только послушай: «Но слишком пьяно расцветают флоксы…»
– Хватит, Соломатько. – Мне совершенно ни к чему были сейчас эти незнакомые, томительные строчки, которые он произносил, к тому же, как откровение, мне лично.
Он улыбнулся:
– Растерялась? Да, у меня есть и другие прекрасные грани, окромя ненавистных и хорошо известных тебе. «Ты жди меня. Ты не прощай меня. Нарви цветов и выйди на дорогу…»
– Пивка не захватить? – пыталась сопротивляться я, чувствуя, как чужая страсть, изящно зарифмованная в легкие строчки, подчиняет мою душу, падкую до подобных красивых вещей.
Соломатько, естественно, почувствовал мою слабину и тут же продолжил, великодушно не обращая внимания на мою неудачную шутку:
– «А ты уходишь по аллее, а ты уходишь в никуда. Листва зеленая жалеет: со мной случается беда – мы расстаемся навсегда».
– Чтобы расстаться, надо сначала быть вместе. Все. Литературная страница закончилась. – Я повернулась, чтобы уйти.
– Маш, Маш, – заторопился Соломатько. – Вот еще только одно, послушай.
Игорь Соломатько, читающий чужие стихи, неумело, смущаясь (иначе не отговаривался бы соблазненными девушками), – это было что-то совсем новое и опасное. Такого я за ним раньше не знала. Я покачала головой и открыла дверь.
– Ну и ладно, тебе же хуже, – прокричал мне вслед расстроенный Соломатько. – «Мир мрачен для идущего за светом, мир светел для глядящего из тьмы!..»
Я рассмеялась:
– Это ты, что ли, – глядящий из тьмы?
Сразу видно, что ты застряла в проблемах своей великомудрой передачи, – огрызнулся Соломатько. – «А сейчас, уважаемые телезрительницы, мы вам расскажем, как в один день похудеть на сорок килограммов, вернуть мужа, который не спит с тобой двенадцать лет, и заодно вывести все бородавки».
– Идиот, – пожала я плечами. – Какие, к черту, бородавки? И зачем надо было портить такой замечательный поэтический вечер? Я даже удивилась – ты ни одной строчки с задницей не зарифмовал, на тебя не похоже.
– Иди-иди! Грубиянка! – Он махнул рукой. – Все равно толку никакого.
Я не стала уточнять – какого толку и для чего, потому что знала, что это просто фигура речи, хитрый ораторский прием, чтобы задержать наивного слушателя, то есть меня. Я прошла по коридору несколько шагов, а потом постояла, подумала и вернулась. Он-таки зацепил меня этой горьковатой, изящной поэзией. Да только зацепил совсем не те струны, на которые, вероятно, нацеливался.
– Знаешь, чего я никогда не. прощу тебе, Соломатько? Вернее… Знаешь, почему ты никогда не будешь уже Маше настоящим отцом?
Он молча смотрел на меня. А я смотрела на него.
– Ну скажи, скажи! Ты ведь так хочешь сказать, ты ж, небось, готовила свою пламенную речь всю ночь и весь день! Не успокоишься, пока твои слова не переберутся в мою голову и не станут мучить меня так же, как мучают тебя… Я даже не спрашиваю, в какой это связи с тем, что ты сейчас услышала и почувствовала, если, конечно, ты что-то почувствовала. В твоей голове все возникает спонтанно, порхает, прыгает, улетает на тонких прозрачных крылышках. Королевство эльфов, одним словом. А напротив тебя – тупой, приземленный эгоист, выпивоха и сластолюбец. Скажи мне, прекрасная Дюймовочка с нежной душой и промозглым балтийским холодком в глазах, эдаким, знаешь, не дающим надежды, так почему я не стану Маше настоящим отцом?
– Не станешь! – упрямо сказала я. Мне на самом деле необходимо было это высказать и избавиться от навязчивых мыслей. – Потому что ты не видел, как она маленькая улыбалась во сне. Потому что ты не слышал ее первого слова. Потому что ты не знаешь, как она сделала свой первый шажок в жизни, упала и засмеялась. Потому что ты не знаешь, как первого сентября в первом классе она рыдала, от того, что сломала половину своего букета, вылезая из троллейбуса. Потому что ты не видел, как она встречала меня, когда я однажды задержалась на работе до ночи и никак не могла ее предупредить… Я пришла, а она сидит в прихожей на коврике и уже даже не плачет, а просто дрожит и смотрит на дверь… Ей было лет шесть, наверно… Потом она уснула на кухне, пока я пила чай. Положила голову на блюдце с печеньем, не сводя с меня глаз, и уснула… И так далее. Потому что потому! Я могу тебе такое до утра рассказывать. Понимаешь?
Он все так же молча продолжал смотреть на меня с совершенно непроницаемым лицом. Потом сказал, стараясь, чтобы это прозвучало безразлично и лениво:
– Ты запуталась, Маш. Но запуталась красиво. А теперь иди.
– А! – Это уже я махнула рукой. – Сиди тут и гордись себе дальше, какой ты есть начитанный парадокс.
– Я сижу здесь, Светлана, – медленно проговорил Соломатько, – потому что вы меня сюда посадили, ты и доченька твоя Маша, трепетная сиротка и бесприданница. Посадили, чтобы получить деньги. А я пытаюсь скрасить дни свои здесь, как могу. И помочь вам.
– В чем – помочь? – спросила я, чувствуя, что обида за Машу, вот эти его как бы невзначай оброненные плохие слова о ней, могут сыграть со мной плохую шутку. Я глубоко вдохнула-выдохнула, сжала-разжала кулаки и отступила назад, на всякий случай. Не драться, не надо больше драться! Да что ж такое со мной сегодня! Час от часу не легче! То все по голове погладить его хотела и прижаться к щеке, а теперь вот – очень хочется ткнуть его кулаком в лицо… Изо всей силы причем… Лучше просто уйти отсюда, не оглянувшись и не закрыв за собой двери. – Так в чем помочь? – тихо повторила я.
А чтобы вы совсем в скотов не превратились, – ответил Соломатько, мелко перебирая связанными ногами, которые непонятно кто и когда ему сегодня опять связал, но точно не я, подошел к двери и сам ее захлопнул перед моим носом.
Я чуть постояла у двери и вдруг услышала, как Соломатько, отойдя, бормочет:
– Ты смотри-ка, задницы, ей, видишь ли, не хватило, не зацепила ее поэзия, феминистку… невостребованную…
Я яростно ухватилась за ручку двери и остановила себя. Такая милая и прозрачная провокация. Иначе бы по-другому звучало последнее слово, попроще. Я ведь только что сдержалась. И еще раз сдержусь. Я вздохнула и не без сожаления пошла прочь. Все-таки иногда надо драться, правы мужчины. Иногда только кулаками можно достойно ответить. К тому же это очень успокаивает… Хрясть по морде – и все твои обиды, невысказанные слова, ночные слезы – вот они, здесь, на разбитой морде у обидчика. А ты – легкая и свободная, идешь прочь, посмеиваясь…
Но дочка Маша не дала мне долго расстраиваться по поводу окончания неожиданного поэтического вечера и несостоявшейся драки.
– Все-таки дурацкая вещь – стихи, правда, мам? – спросила меня Маша, как только я вошла на веранду, и чуть резче, чем можно было предположить по ее миролюбивому тону, отодвинула какую-то книгу.
– Мародеры культурно развлекаются? – пробормотала я, стараясь разглядеть, кто же из великих был так сурово отвергнут Машей.
– Пойду-ка прочту вслух… этому… папе! – Маша фыркнула. – Интересно, что он скажет! – Моя ненаглядная мародерка, насвистывая что-то незнакомое, подхватила книжку. – Пойдем вместе, мам, а то я снова ему нахамлю. – Маша вопросительно посмотрела на меня, а я – в зеркало. Маша вздохнула, не так поняв мой взгляд. – Будешь краситься? Можешь еще платочек мой надеть, освежает.
По яростно хамскому тону я поняла, что Маша почему-то нервничает. Я увидела в зеркале свое бледное лицо, вспомнила, что сегодня-то как раз и не била себя по подбородку за завтраком, и, кажется, даже не причесывалась… Нет, причесывалась. Но не красилась. Я поежилась – сегодня явно стало Холоднее. Отпив из Машиной чашки еле теплого чаю, я накинула на плечи ее модный широкий шарф с неопределенными азиатскими мотивами в рисунке. От едва уловимого родного запаха мне сразу стало хорошо и спокойно. Я улыбнулась, а Маша по-своему поняла мою улыбку.
– Мам… – Маша неожиданно села и совершенно другим тоном сказала: – А я и не знала, что ты…
Не знала, потому что знать было нечего! – Я испугалась, что сейчас придется что-то врать и выкручиваться, потому что правда на эту тему была исключена. – К тому же мы только что ужасно поссорились с твоим отцом. Идем, хамка и мародерка, добьешь папу стихами. Чья там у тебя книжка?
– Не знаю, – на полном серьезе ответила мне Маша и показала книжку без обложки. – Никогда такого не читала. Очень трогательно. Вот хочу проверить Соломатька на эрудицию.
Мы постучались и, услышав довольное «Да-да!», вошли к Соломатьку. Он сразу расстроенно сообщил нам:
– И ни по одному каналу опять не сказали, что меня украли! Вы прикиньте, девчонки, – какое неуважение! Вадик один весь извелся – где я и что. Мария Игоревна показала мне, сколько раз он звонил – раз двести, наверно. И письма такие трогательные шлет: «Держитесь, Игорь Евлампиевич!» За что держаться, не приписал только… А так… Никому до меня, выходит, и дела нет. Разве что вам… Чего пришли, кстати? Соскучились? До ужина вроде еще… А Егоровна-то!.. Принарядилася… Гляньте-ка, люди, прям-таки невеста!..
Я открывала и закрывала рот, не успевая парировать, а Маша спокойно дождалась, когда он на пару секунд замолчал, и без предупреждения прочла по книжке, не соблюдая ритма, как прозу, громко и нехудожественно:
– «Широк и желт вечерний свет, нежна апрельская прохлада. Ты опоздал на много лет, но все-таки тебе я рада!»
– Зачем ты… – Я осеклась, растерявшись от неожиданности.
А ничуть не смутившийся Соломатько мгновенно продолжил:
– «Звери задрожали, в обморок упали, волки от испуга скушали друг друга». Слышь, Егоровна, это о нас с тобой. Мария Игоревна полагают, что мы сейчас набросимся друг на друга и будем раздирать на части в их присутствии, а они будут хохотать. Так, доченька? И чего ты мамашу вдруг решила припечатать? Ну, рада она меня видеть, это всем ясно, гораздо более рада, чем ты, красавица наша двухметровая. А чё ж ее, мамашу, утирать-то?
– Как я устаю от тебя, папа, – ответила ему Маша нежно и, чуть подумав, объяснила: – Я лишь спросить тебя хотела, кто это написал, больше ничего. При чем тут моя мама?
– Да-а-а… – Соломатько поправил воротник своей фуфайки. – Наверно, не понял, как говорится, не срулил… Кто, говоришь, автор? Дак ведь я, доченька, книжек не читаю, все больше по футболу как-то… пивка там, то да се…
– Завелся!.. – Маша махнула рукой и, кинув на меня насмешливый, как мне показалось, взгляд, ушла.
Никакого уважения, вишь как, Егоровна. А кто подучивает? Кстати, – он подмигнул мне, – может, и вправду волки хотя бы от испуга покушают друг друга, а, Егоровна, ты как?
Я даже не нашлась, что сказать на такое неожиданное предложение, и тоже ушла.
– Егоровна, это… кажись… – крикнул мне вслед Соломатько. – Да не уходи ты, подожди!.. – Дальше он продолжал нормальным голосом, видимо совершенно уверенный, что я стою за дверью и слушаю его разглагольствования: – Забыл я, кто это написал, но точно помню, что на обложке была нарисована дама, навроде тебя, в романтической грусти, только поносатее. И еще помню, что даму эту оторвала Танька, когда книжкой в меня бросала.
– За что? – тихо спросила я, не очень надеясь, что он услышит.
– За то, что плохо выполнял супружеский долг. Без огонька. Так, все, иди теперь, перерыв закончился, сейчас второй тайм. Я и так тут с вами пропустил весь чемпионат. Сам поверить не могу. Забы-ыл! Нет, ну ты поверишь? Забыл, что чемпионат Европы! Это как? Нормально? Голову мне задурили, обе… Давай, приноси скорей ужин. Будем вместе смотреть. Слушай, как классно! Когда ты молча стоишь за дверью… Жутко возбуждает. Тут не только про футбол забудешь… Ты смотри, смотри, что делают! Ой, сволочи, ой не надо… Фу-у… пронесло… чуть было не забили…
– Ты за кого болеешь-то? – спросила я, открыв дверь.
– Подожди-подожди… а-а-а… вот так вам и надо! Чего говоришь?… За кого болею? А кто это играет-то?… Одни вроде голландцы, а вторые… Так, сейчас скажут или напишут… Ой, ой, нет, только не так, милый, не надо, э-эх… Егоровна, давай, дуй за пивом. Ну невозможно единственный матч смотреть без пива! Вы что? Это хуже кастрации! Сегодня никакого чая с булочками! Неси пива! И внизу, в большом шкафу на кухне, в белом пакете, таранька, штучек пять-шесть тащи…
Соломатько не смотрел, здесь ли я, не смотрел на меня вообще, ушла ли, заперла ли дверь. Он, приплясывая и почему-то придерживая живот руками (не такой уж он у него был огромный, этот живот), топтался в полуметре от телевизора, чуть отходил назад, присаживался на подлокотник кресла и снова вскакивал, активно участвуя в игре. Когда «наши» (или кто-то, за кого он радовался) забили первый гол, он ловко подпрыгнул, выбросив наверх обе руки, и закричал очень громко:
– Го-ол!
– Я рада за тебя, – сказала я. Он, похоже, только сейчас заметил мое присутствие.
– Е-го-ров-на! Это же такое… это же так… Давай, открывай быстрей!.. – Он стал заглядывать мне за спину, пытаясь, вероятно, увидеть там пиво и тараньку. – Ты что, еще не ходила?! Но ты же мне всю игру испортишь!..
Я воспользовалась тем, что все игроки на экране гурьбой побежали за самым быстрым, который бежал вместе с мячиком, и Соломатько стал притоптывать на месте, подгоняя его руками и постанывая: «Давай-давай-давай, милый, давай!..», и ушла к Маше. А по дороге думала, что, если меня не уволят за прогул и срыв эфира, я обязательно постараюсь сделать передачу про футбол. Приглашу официально Соломатька или какого-нибудь другого симпатичного и страшно занятого дядю, пусть мой гость расскажет всем, в чем состоит это их мужское счастье. Я ведь даже не предполагала, что Соломатько умеет так высоко прыгать и так громко кричать. Пусть даже в качестве телеболельщика.
Я вкратце обрисовала Маше ситуацию, а она неожиданно согласилась, что надо отнести ему пива. Она поставила на поднос с едой большую бутылку ледяного «Гёссера» и насыпала кучку маленьких таранек. Подумав, она вырвала страничку из покалеченной в семейных драмах книжечки и завернула в нее рыбку.
– Вообще-то зря, Маша, это культурное наследие, и заворачивать в него воблу не стоило бы, – заметила я.
– Я знаю, – дружелюбно ответила Маша и понесла поднос папе-болельщику.
19
Коза и Ванечка
– Знаешь, Соломатько, есть в мире особая энергия любви, – проникновенно начала я, неуверенно присаживаясь на краешек кресла в своих собственных обтягивающих черных джинсах, заправляя за ухо прядь волос и при этом злорадно наблюдая, как меняется в лице Соломатько.
Тоскливая гримаса мгновенно сменилась самодовольной ухмылкой. Продолжая лежать, он слегка подбоченился и, вытянув ноги, перекрестил их на низком пуфике. Надо честно признаться: то, что когда-то в глупой юности подманило меня в Игоре Соломатько, никуда не ушло. Ироничная самоуверенность, что бы она ни прикрывала, идет и влюбленным ненасытным мальчикам, и чуть располневшим, порядком уставшим и разочарованным мужам.
Подождав, пока он насладится мгновением, я продолжила, усевшись как следует в кресло:
– А есть – особая энергия ненависти. Я очень скептически отношусь к таким вещам, потому что это ненаучно и субъективно. Но когда мы остаемся наедине, я просто чувствую ее физически, эту энергию.
– Которую из двух? – спросил быстренько подобравшийся Соломатько.
– Ненависти, разумеется.
– А может, Егоровна… – задушевно проговорил Соломатько и остановился, наткнувшись на мой взгляд.
– Не может.
– А почему, спрашивается? – взгляд Соломатька совсем потеплел и грозил перегреть меня.
– Потому что я… – Я все-таки сделала эту проклятущую, выдающую меня с головой паузу.
Но я договорила. В первый раз в жизни я говорила ему эти слова, гордые, дурацкие, категорично перечеркивающие все дальнейшие варианты веселого флирта. С отцом моей дочери. Какой флирт, к чертям собачьим!
– Я тебя не люблю.
И ему тоже понадобилась пауза, маленький предательский люфт.
– А что еще ты не любишь? – спросил он с заслуживающим уважения любопытством. Вернее, его имитацией.
– Зеленые шторы, красные кастрюли и белые свитера на мужчинах. Равно как и самих мужчин, обладателей оных, а также их фальшивые, многолюдные семьи с обязательными сборищами равнодушных друг к другу родственников второго января, первого мая и… И когда еще, Соломатько, а?
Дура. – Соломатько равнодушно пожевал ворот своей синей австрийской олимпийки. – Завистливая дура. Кстати. У Горенко Анны Андреевны об этом сказано гораздо лучше. В той самой книжке, которую зачитывала надысь доченька ваша и наша.
Я сразу вспомнила, как по юности Соломатько любил блистать совершенно ненужным, но производящим впечатление на неподготовленного слушателя знанием настоящих фамилий писателей и актеров. Я-то сама всегда разделяю жизнь и творчество даже самых любимых своих писателей и не знаю не только фамилий, но и семейно-любовных историй из жизни, поскольку они всегда как-то опрощают все тайны, настоящие и кажущиеся.
– Послушай. Ну какая она тебе Горенко! Говоришь, как о своей приятельнице… Никогда бы ни одна твоя приятельница не написала хотя бы вот это стихотворение, которое ты, наверно, имеешь в виду. «Он любил три вещи на свете…» Правильно?
– «За вечерней пенье, белых павлинов и стертые карты Америки…» – сладострастно процитировал Соломатько, не отвечая. И приостановился.
– Ну что ж ты? Давай уж до конца. «Не любил, когда плачут дети, не любил чая с малиной и женской истерики…», ну и на поклон – «А я была его женой».
– «А я была его женой…» – повторил Соломатько задумчиво и грустно. – Какой женой была бы ты, Машка? А? Ты ведь так и не была ничьей женой. Почему?
– Ты уже спрашивал. Хочешь услышать какой-нибудь лестный ответ? Я отвечу. Это судьба любого забракованного товара. Продается потом с трудом и по дешевке. Даже если забраковал идиот. Но какой ты стал с годами тонкий! Смотри ж ты – наизусть чешешь Ахматову, в самой возвышенной ее ипостаси.
Я не успела договорить. Соломатько вдруг сильно и довольно грубо схватил меня за плечи и, слегка встряхнув, приблизил к себе.
– Под стать твоим перистым облакам, в которых ты окончательно заблудилась, – неожиданно мирно проговорил он, внимательно разглядывая мое не лучшим образом накрашенное лицо. – Я тут как-то читал, что в войну у женщин и у монашек к сорока годам физиологическая потребность в мужчине отпадает. Остается только… – Соломатько задумался. – М-да…
Я не дала ему развивать самую последнюю тему, вот это уничтожающее «м-да», и спросила, освобождая ногу, попавшую между его коленей, спросила, чтобы сосредоточиться на чем-то другом, кроме ощущения его близости-.
– Так какая потребность все-таки остается?
– А, ну да. Интеллектуальная и финансовая. И у самых дур – душевная.
Я глубоко-глубоко выдохнула и снова вдохнула, ощущая легкое головокружение. Соломатько улыбнулся:
– Ты смешная, кстати. «Я тебя не люблю». А как ты можешь меня любить, если я в штанах и ем при этом… Что это я ел, кстати? Вроде макароны, а на вкус – как рис, с чем-то вроде собачьей тушенки…
– Соевая лапша, – с трудом проговорила я, – с морскими водорослями.
Что-то происходит не так. Что-то происходит совсем не так, и я не в силах ничего с этим поделать.
– А! – хмыкнул Соломатько и, крепко взяв меня за обе руки, снова придвинул к себе. Ощущая его всем телом, я вовсе не хотела отходить от него, несмотря на ахинею, которую он нес.
– Ты не обиделся за прошлый раз? Когда я целоваться с тобой не стала… Таким ты вдруг стал грубым и циничным мачо…
– Лестно, спасибо. Ты куда, Маш?
Я наконец заставила себя освободиться от его рук и быстро прошла к двери, на ходу одергивая свитер.
– За козой.
– Давай.
Соломатько чуть растерялся, но даже не сделал попытки меня догнать. В этом всегда была его сила. Он не удерживал и не бежал следом. Наверно, поэтому я почти шесть лет собиралась от него уйти, да так и не ушла.
– Приводи. И чтоб была покучерявее, с длинными ножками и на морду тоже… В общем, поприличнее там подбери козу. А то сама приходи. Приму. Сегодня. Завтра уже нет.
Если бы я не знала Соломатька, я бы подумала, что он не обиделся и просто шутит. И только отрывистость речи выдавала его обиду и ярость. В молодости, по крайней мере, больше обидеть его было нельзя, чем отказать в самом простом желании – обладать, пусть даже на некоторое, ограниченное обстоятельствами и суетой, время.
Реванш. Это маленький реванш. Если уметь этим пользоваться, то можно на каждую свою обиду найти вот такого растерянного мачо с оттопыренной ширинкой. Только я не умею. Мне и себя жалко, и мачо. А уж этого… Но не могу же я здесь, при Маше… Да я вообще не могу!..
– Но лучше козу! – все никак не мог уняться обиженный Соломатько. – Или даже две! Одну потом зажаришь, а вторую можно доить и делать простоквашу. Иди-и, Егоровна! Что застыла? Или сюда иди, или отсюда. Только не стой столбом передо мной. Ну что за манера? Встать и стоять. Да, вот такое я говно. Помнишь, как в мультфильме ворона говорила?
Я хотела сказать, что именно это тяжеленькое липкое словцо постоянно вертится у меня на языке в отношении него, хотя в общем-то я профан в неформальной лексике великого и могучего русского языка. Но только покачала головой:
– Удивительные мультфильмы ты смотришь, Соломатько.
– Повтор, Егоровна, перепев. Я тебе уже сказал: вот такое я говно. Это включает все – и удивительные мультфильмы, которые я смотрю, и удивительных коз и курочек, которых я имею в не ограниченном финансами и здоровьичком количестве. А также, – Соломатько вздохнул, – удивительных женщин, которых я не люблю. – И, видя, как я дернулась, быстро добавил,– – Потому что они никак мне не дают. В смысле – любить их не дают. А ты что подумала, Егоровна? Рот уже открыла от возмущения. Иди, а то полдник пропустим. Бог с ней, с козой. Принеси хотя бы молочка и творожку, что ли. И малинки! – кричал он мне уже из-за закрытой двери. – Да, малинки! Пусть Маша возьмет в большом морозильнике! И сами тоже поешьте, не выдрючивайтесь! Домашняя малинка, из своего сада! Там в саду есть слева заросли! Пятнадцать кустов, огромных! Ни черта сквозь них не продерешься к забору! Очень напоминают мою неразделенную… неразделенное… нуты поняла, Егоровна! Такое что-то мощное и непонятное! Ты здесь еще?
– Здесь, – ответила я совсем тихо, так что он не мог слышать.
Он на секунду замолчал и потом все же продолжил:
– А рядом с зарослями – крапива, как положено! Летом приедете выкуп пропивать – будем рвать малину! И потом того, кто нервы мне столько времени на локоть наматывает, заставим сесть в крапиву одним голым местом! Егоровна! Да не стой ты под дверью! Что за угол ты нашла в этом доме? Я же знаю, что ты никуда не ушла!
– Если знаешь, что ж так орешь? Могли бы и тихо поговорить… про малину с крапивой… – ответила я и пошла прочь от двери, около которой действительно стояла, как прилипшая, сама не знаю зачем.
– Вот так-то лучше! Определенность! Она всегда лучше! Твои слова – не мои! Ненавижу определенность! – изо всех сил кричал Соломатько. – Малинки со сливочками! Егоровна! Слышишь? Малинки мне со сливочками!.. Малинки…