Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Когда будут прения? – спросила я, кажется, не совсем впопад.

Соломатько досадливо цокнул языком:

– Тебе минута на прения. Привыкла дурить зрителей заготовленными блестящими цитатами, хочешь встрять и сейчас?

– Я просто хотела сказать, что это все субъективно. Сегодня я не любим или не любима, и я с этой стороны смотрю на жизнь, вернее, на ее куртуазные проблемы. А завтра я заболел или встретил другую/другого и результаты вот такого вульгарного психоанализа получаются прямо противоположные.

– Понятно. Ты помнишь, я тебе еще пятнадцать лет назад посоветовал не писать больше ни строчки? Ты тогда строчила статейки то ли в «Работнице» то ли в «Крестьянке».

– В «Литературной газете».

– Да один хрен. Пошли, знаешь ли, в дом, а то еще отморожу себе к черту все ослабшие конечности! У тебя сколько конечностей, Машка?

– Столько же, сколько у тебя.

Вот, видишь! Даже считать толком не умеешь, а в телевизор лезешь, с умными разговорами. Не должна баба никого поучать, и все тут. И руководить не должна, и судить, и приговоры выносить, и животы вспарывать скальпелем не должна. Природа такого не предусмотрела. Понимаешь, Егоровна? А когда вы нарушаете ее законы, она, природа, вам жестоко мстит. Одиночеством и ранним климаксом. Все, пошли домой. Мне больше неинтересно. Ты не хочешь слушать и ведешь со мной телепередачу для домохозяек со средним специальным неоконченным. И даже там ты могла бы проанализировать свои ошибки и честно сказать: вот такая я дура была, поэтому одна и осталась. А ты ведь все норовишь вину свалить на мужчин!

Мы подошли к крыльцу, и я оглянулась в надежде увидеть Машу. Пока мы прохаживались, мне показалось, что она выходила из дому. Но сейчас ее нигде не было видно. Наверно, обижается на меня.

Соломатько первым вошел в дом и даже подал мне руку на лестнице. Я переступила через его веревку, отряхнула с нее снег и, разогнувшись, столкнулась глазами с Машей. Она стояла на дорожке чуть поодаль от дома и смотрела на меня, как на предательницу. Я лишь развела руками. Маша отвернулась и пошла в другую сторону. Соломатько видел эту сцену и подтолкнул меня вбок:

– Привязана к тебе Маша, привязана крепче, чем я этой вашей веревочкой.

– А ты как хотел? – пожала я плечами. – Мы день и ночь вместе. Всегда. Я если не на работе, то с Машей. Я никогда не ездила без нее отдыхать.

Соломатько недоверчиво хмыкнул:

– А я вот, простой обыватель, фотки твои помню в каком-то журнальчике, с мальчонкой кудрявеньким, забавным… Он все еще норовил к камере ягодицами повернуться… Тугие такие ягодицы были, как сейчас помню, в желтых трусах пляжных… Так как, Егоровна, безупречная мать? Был мальчонка или не был?

– Был, – кивнула я. – Пару раз за пятнадцать лет я на несколько дней от Маши уезжала, так вся изводилась, по пятьсот раз домой звонила…

– И ты считаешь, это хорошо?

– Да уж как вышло, Игорь. И, кстати, ничего плохого я в том не вижу. Маша меня любит, я надеюсь. Я ее люблю больше всего на свете, больше самого света…

– Больше Бога? – улыбнулся Соломатько.

– Не понимаю вопроса. Я не верю ни в бородатого бога на облаке, ни вообще в некоего реального персонажа, или силы, которым есть до меня дело. Кого и как любить в этом случае, не знаю. Где и что оно – то, что надо любить? Закрывай дверь, холодно.

– Его-оровна! – Соломатько отступил от меня на шаг. – Ты же иконки раньше вешала в квартире, я точно помню! И крестик носила… Ну-ка, ну-ка… – Он потянулся к цепочке на моей шее.

Я сама достала крестик, показала ему и заправила обратно под свитер.

– Крестик есть, и в церковь я иногда хожу… И молитву, в случае чего, про себя прочитаю…

– Знаешь наизусть молитвы? – с сомнением переспросил он.

– Знаю, «Отче наш» – она короткая. И «Оптинских старцев», выборочно… – Я посмотрела на иронически улыбающегося Соломатька. – Как будто ты твердишь наизусть молитвы! Ну что за ханжество, в самом деле!

– Молитва – это ключ! – сказал Соломатько и многозначительно показал наверх.

– Да, скорей всего, – кивнула я. – Но все равно я в Бога, наблюдающего за мной из космоса или из параллельного мира, не верю.

– Пока не поздно – отрекись от сказанного! – громко прошептал Соломатько, нарочито отступив от меня на шаг. – Какая, а, смотрите, смелая Егоровна у нас, надо же!

Я покачала головой:

– Да уж произнесла, теперь никуда не денешься. Не смелая, а слишком много книг, наверно, в жизни читала. Много знаю, много видела, много где на земле побывала – в Боливии, Мексике, Египте… Ты был в Египте, Соломатько?

– Был, – важно кивнул он. – В Шарм-Эль-Шейхе. Плавал в коралловых рифах, все ноги ободрал, снимал фильм под водой…

Ясно. А мы с Машей на Великого сфинкса все смотрели да на одни и те же экскурсии по два раза ходили. Маша всерьез собиралась учить египетские иероглифы, чтобы тайны человечества когда-нибудь открыть, непознанные пока. И в Индии были, такого там навидались-наслышались невероятного, что не укладывается в обычные представления о мире… Так что все это никак не укрепляет веру в Новый Завет как альфу и омегу мироздания.

– Значит, и дочь моя тоже – атеистка? – сурово спросил меня Соломатько.

Я улыбнулась – быстро и ловко он осваивается в роли отца. Я посмотрела ему в глаза, и он, разумеется, легко выдержал мой взгляд.

– Дочь моя, Игорь, то есть наша дочь – не атеистка, и я – тоже. Просто я не считала себя вправе обманывать ее сказками на тему библейской истории. Боялась, что настанет день, когда она мне скажет: «Мама, а ведь это, оказывается, все вранье – про угодников, про ангелов…» И решит, что и остальное – тоже вранье. Все оберегаемые религией человеческие ценности, заповеди, нравственные запреты и так далее. Один умный человек сказал: «Я отчасти верующий, отчасти знающий, а больше – мечтающий». Вот это обо мне. Пошли, я сделаю чай. Я тоже что-то замерзла.

– О чем мечтаешь, поделишься со мной? А, Егоровна? – Он подтолкнул меня локтем.

Я взглянула на него. Вот и пойми теперь, кто кого перетянул с шутливого разговора о мужском идеале безупречной подружки – и с чего, кстати, Соломатько завел его со мной? – на такие темы… И все же я ответила, потому что мне показалось, что он ждет от меня ответа, лишь прикрываясь своей обычной шутовской масочкой.

– Поделюсь. Мечтаю выполнять все заповеди без сомнений и мук, даже те, которые наизусть не помню. И когда-нибудь понять, почему все так, а не иначе на земле. Веришь?

Соломатько, с большим сомнением качая головой, пошел вслед за мной.

***

В его комнате, когда мы пили чай и отогревались, я вернулась к тому, что меня задело в разговоре на улице.

– А ты часто смотришь мою передачу?

– Ну… пару раз послушал. Смотреть не смог, стыдно было за тебя. А что ты хотела? Комплиментов? Не твое это дело. Ты какая-то… неопределенная, что ли. В общем, сразу видно, гм… что хорошего мужика у тебя нет.

Я засмеялась, думая при этом, зачем же и о чем я сейчас смеюсь.

– Не расстраивайся так, – улыбнулся Соломатько. – Есть и похуже тебя. Такие дуры есть – хихикают, глаза пялят в камеру… А ты иногда еще и ответить что-то можешь с ходу… хм… – Он как будто сам удивился тому, что только что сказал.

Так все-таки, какое будет резюме твоей лекции? – решила я свернуть тему моей профессиональной пригодности. Потому что сама к себе отношусь крайне критично и очень страдаю от того, что часто бываю крепка задним умом – не могу сразу охватить целое или остроумно отреагировать, а потом неделю после передачи никак не успокаиваюсь – вот ведь что надо было сказать! А я и не сообразила сразу.

– Вывод? – улыбнулся Соломатько и с удовольствием потянулся. – Вывод…

Неожиданно я вспомнила один из Лялькиных советов:

– Всегда проверяй на глазок, как интересующий тебя мужчина в данный конкретный момент к тебе относится.

– Знание приумножает печали, Ляль, – ответила я ей.

– Это у дур. У женщин умных знание приумножает победы.

– Хорошо. А вдруг человек меня просто уважает? Или… просто не уважает…

–. Ерунда какая! – как всегда категорично ответила уверенная в себе Лялька. – Из уважения, как ты выражаешься, «человек» этот ничего для тебя делать не будет. А вот из симпатии к твоим округлостям… Самое смешное, что у них эта симпатия на виду. И никак ее не скрыть, кроме как свободным покроем штанов. Так что смотри внимательно и управляй!

Я взяла и посмотрела на Соломатька. Сейчас, по крайней мере, он ко мне относился хорошо. Даже очень хорошо.

Соломатько перехватил мой взгляд, нахмурился, перекинул ногу на ногу, перевернулся в кресле, а потом вдруг рассмеялся:

– Ты права, Егоровна. Вот такой я бедный человек, тобою сраженный. «Я любовью сраженный, лишь любо-овью жи-ву-у…» – пропел он. – Извини за некоторую непривычную терминологию, но это Шекспир. Кстати, тебе не приходила в голову некая неприличная этимология этого имени? «Тряси копьем» 1 – может, речь не только о ратных подвигах, а?

Не знаю, что бы сделала на моем месте Лялька, а я, как дура последняя, покраснела и, пробормотав: «Ну чего ты, чего ты, я совсем не о том…», попыталась как можно скорее ретироваться.

– А ну, не так прытко, – ухватил меня за свободно свисающую штанину Соломатько. – Вообще, знаешь-ка что?

Я перевела дух:

– Пока нет.

– Я помыться хочу. И ты докажешь свое равнодушие ко мне, если потрешь мне спинку и в благодарность дашь потереть свою.

– Можно я задам тебе классический вопрос всех русских алкоголиков? Ты меня хоть капельку уважаешь? За Машу, к примеру. Тогда пойдем, ты помоешься и вернешься обратно, безо всяких придумок и выкрутасов.

– Это уж как полу-учится… – протянул Соломатько, но сразу встал и приготовился идти. – Хотя бы разочек, а, Маш? – Он наклонился ко мне и умудрился ухватить меня зубами за ухо. – Это аванс.

13

Банька

– Ну что, пойдешь со мной в баньку, Егоровна? – ухмыльнулся Соломатько, расстегивая молнию олимпийки.

– По твоему сценарию я должна, хихикая, отказаться, ведь так? А если я соглашусь?

– Да ладно… – Он даже замер на секунду, с любопытством вглядываясь в мое лицо. – Неужто?

– А почему нет? – пожала плечами я и сняла мягкую резинку, стягивавшую мои волосы. – Вот, голову, кстати, помою…

– Ну давай, давай… – недоверчиво пробормотал Соломатько. – А…

– Что? – Теперь уже я с любопытством смотрела на почему-то явно, растерявшегося Соломатько. – Не ожидал?

– Да нет. Просто чувствую какой-то подвох.

– Никакого подвоха. Давай только договоримся: там хотя бы ничего не будем выяснять, друг друга не подначивать, не цеплять…

– Согласен, – быстро кивнул Соломатько. – Согласен. Если дальше никаких требований не будет.

Я тоже кивнула, чувствуя, как вдруг заколотилось сердце. Ой, мамочки, мои… Как на первое свидание! Но я ведь не собираюсь…

– Только я не собираюсь… – громко сказала я вслух.

– Да чего уж там! – махнул рукой Соломатько. – И так ясно было. По очереди в парилку пойдем.

Я сидела в небольшой гостиной бани и слышала, как за стеной льется вода в душе, как напевает и крякает Соломатько. И никак не могла понять – ну зачем же я сюда пошла? Песни за стенкой стихли. Стукнула дверь – это он вошел в парилку. Через некоторое время раздался тихий стук И вот опять. И снова. Соломатько костяшками пальцев выбивает ритм какой-то песенки. Или… или это он мне знаки подает? Он ведь тоже, наверно, не поймет, зачем я вместе с ним сюда пошла…

Я встала, сняла тонкий бежевый свитер, аккуратно сложила его пополам, рукав к рукаву, потом еще раз пополам. Нет, так он помнется… Я развернула свитер и положила его ровно на диван. Подошла к небольшому зеркалу на стене, в котором я отражалась как раз до пояса. Какой-то усталый, испуганный взгляд. И действительно немытая голова, я привыкла, что у меня волосы блестят и горят с утра и до вечера, а утром я мою их снова… Бледные плечи, на которых как-то сиротливо смотрятся тонкие темно-голубые тесемки моего любимого лифчика – по чистой случайности я оказалась в нем в тот день, когда Машка учудила с похищением… Когда месяц назад я покупала этот не самый дешевый лифчик, я еще думала: «И зачем мне такое белье? Не хочу я никому нравиться…»

Я решительно отошла от зеркала и надела свитер. Так гораздо лучше. Я прошла через раздевалку и душевую к парной и остановилась перед плотно закрытой дверью.

– Соломатько! – позвала я, стараясь, чтобы голос звучал твердо.

– Ау! – откликнулся с готовностью он, как будто только и ждал, что его позовут из-за двери.

– У тебя шапка есть?

– Шапка? – он чуть помедлил. – Вторая, что ли?

– Нет. Первая. Ты на голову что-то надел? – Я видела висящие в раздевалке войлочные шляпы.

– Ну, надел, – не очень довольно ответил Соломатько. – И что?

– Прикройся, я сейчас зайду.

Он вздохнул за дверью:

– Чудишь, Егоровна. Ну, пожалуйста. Прикрылся. Заходи.

Я сбросила тапочки и открыла дверь.

– Ох ты, мама моя… – только и сказал Соломатько, увидев меня в полном обмундировании. – С ума сошла? Раздевайся. Никто тебя не тронет. Это же парная, а не… – Он махнул рукой, при этом серая войлочная шляпа, которой он действительно прикрылся, съехала набок.

Я отвела глаза. Надо же, ну вот же он, человек, столько лет мешавший мне наслаждаться жизнью и любить других мужчин. Вот он, во всей своей красе и наготе. Подходи и бери – все то, чего не добрала за жизнь…

Соломатько за минутную паузу успел собраться. Он прилег на средней полке, снова аккуратно прикрывшись шляпой.

– А вот давай на спор, Егоровна! Ты раздеваешься и садишься рядом. Сидишь, дышишь сосной и эвкалиптом, подливаешь водички на каменку, а я… сижу рядом и тебя не трогаю. И мы вот так мирно, как будто прожившие пятнадцать лет вместе родители милой Маши, просто паримся в баньке.

Я посмотрела на его гладкое, лоснящееся от жары плечо, ровное, чуть полноватое бедро, по-прежнему упругий живот, лишь слегка округлившийся за годы… И кивнула.

– Да. Давай.

Я прикрыла дверь парной, быстро скинула на табурет одежду и зашла в душевую кабинку, с трудом задвинув полупрозрачную дверцу. Из крана не сразу пошла горячая вода, и первую минуту я с ужасом и непонятным удовольствием стояла под еле теплым душем. Когда я окончательно замерзла и покрылась мурашками с ног до головы, вода наконец стала горячей. Несколько минут постояв в мгновенно наполнившейся густым паром кабинке, я закрыла воду. Взяв с полки большое полотенце, завернулась в него, подхватила свои вещи и быстро вышла из душевой.

Одеваясь в предбаннике, я услышала, как Соломатько стал напевать. А что ему оставалось делать – не выбегать же за мной, прикрываясь войлочной шляпой?

– Ты где была, мам? – удивленно спросила Маша, увидев, как я снимаю задом наперед надетый свитер и пытаюсь вытереть волосы огромным мокрым полотенцем.

– В бане… То есть… в душе. Хочешь помыться?

– Нет! – сказала Маша. Я посмотрела на нее:

– Пошли, Машунь.

Она кивнула, и мы пошли в баню, откуда раздавался довольно веселый голос Соломатька. На мотив «Все могут короли» он пел какую-то абракадабру, и так оживленно, что я в очередной раз подумала – я не знаю о нем ничего, Или все забыла. Или ничего не знала. Разве были у него причины веселиться в тот момент?

– Там Соломатько? – Маша резко остановилась, услышав его голос. – Я не пойду.

Еще одна…

– Маша, ты просто вымоешься…

– Я потом вымоюсь, мама, в тазике. Ясно?

Маша резко развернулась и пошла обратно в дом. Я вздохнула и вошла в баню.

– У тебя фен есть? – крикнула я как можно громче, чтобы не заглядывать к нему в парную.

– Есть, – тихо сказал Соломатько, мирно сидящий прямо передо мной на диване, уже одетый, румяный и на вид совершенно довольный. – Садись, я посушу тебе волосы. Если это тебя не смутит.

– Смутит, – сказала я и села на то место, по которому он только что постучал рукой.

Соломатько достал фен и стал очень осторожно сушить мне волосы, чуть приподнимая их свободной рукой. Он молчал. И я тоже молчала. Он встал чуть ближе ко мне, и я время от времени ощущала спиной его колено. Я не стала отодвигаться, а он не стал придвигаться ближе.

Минуты через три он выключил фен и присел передо мной на корточки.

– Мы точно были знакомы с тобой пятнадцать лет назад?

– Точно, – ответила я, встала и перешла в другой угол комнаты.

– А ты ожесточилась, Машка, – заметил Соломатько и тоже поднялся.

– Иначе бы не выжила, – как можно равнодушнее ответила я, на самом деле привычная к подобного рода замечаниям.

– Ты всегда была самодостаточная и умная, Машка, – незло улыбнулся Соломатько. – И очень от этого противная. Успеваешь за мыслью? Не любят мужчины умных женщин.

– Мстишь за баню?

Он вздохнул:

– Да за что тебе, бедолаге, мстить-то… – Он тут же примирительно вытянул вперед руки, заметив, как я дернулась от его слов: – Ну, мщу-мщу, если тебе так приятнее. Но ведь на самом деле умных женщин не любят. Честно. Только никто в этом не признается. Кроме меня. – Он потер себя по груди и, рассмотрев выражение моего лица, удовлетворенно продолжил (наверно, давно хотел мне это сказать): – Тошно с тобой! Да! Дураком себя чувствуешь. И это я, Маш. Я! Умный, начитанный до неприличия, оригинальный… Спорить не станешь ведь, правда? А представляешь – каково другим? По молодости вообще был ужас. Сейчас еще куда ни шло – интересно хотя бы. Когда в лужу не сажаешь.

– Я не знала этого, – тихо ответила я, выслушав такой приговор своей женской судьбе. – А жена твоя, Соломатько, неужели она глупая?

– О-о-о, моя жена… Она настолько умна, что я только лет через пять совместной жизни понял, что я полный идиот в сравнении с ней.

– Значит, любишь молоденьких дурочек?

– Пс-с-с… – Он засмеялся. – Знаешь, не очень.

– Почему?

– Рано еще, наверно. Скучно пока. Я еще готовлюсь – вот лет через десять… или семь… – Он мечтательно зажмурился и закинул руки за голову.

– Хорошо, ты готовься, а я схожу за кофе.

– Сходишь, подожди. Тем более, вообще-то уже обеденное время. Какой кофе? Котлет там, мясца… – после баньки-то! Если уж пива с рыбой не несут. – Он отхлебнул минеральной воды из запотевшей бутылки и неожиданно спросил: – Скажи вот лучше, Маш, а ты помнишь, как ты мне под зад пенделя дала?

Я тоже отпила минералки, оказавшейся ледяной и соленой, и переспросила:

– Пенделя? Это когда? – стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал искренне.

Не люблю, ненавижу в себе эту жалкую комедиантку! Я помню, что в детстве мама часто ругала моего папу Эугениуса за то, что он при случае любил притвориться больным, или совсем глупым, или тугослышащим… «Комедиант! Дешевый комедиант!» – кипятилась мама, а Геша, как звала его мама, только тихо посмеивался и подмигивал мне.

Папа был маленький, стройный и очень ловкий. Мог ловко выдернуть у меня шатающийся зуб, незаметно от мамы взять в буфете запрятанный на праздник пакетик с шоколадными конфетами и подсунуть мне в карман две-три конфетки. Мог утром вдруг тихо и быстро позвонить на работу и сослаться на мнимую болезнь – чтобы целый день лежать дома и читать книжку на странном языке, не похожем ни на русский, ни на английский. Не знаю почему, но папа не учил меня своему родному литовскому, не хотел. Читал эти загадочные книжки, чему-то улыбался, иногда откладывал книжку и задумчиво смотрел в окно, не отвечая ни на какие вопросы.

И я знаю про себя: подчас, вместо того чтобы смело принять сложную ситуацию, я прячусь от нее – делаю вид, что не поняла, не дослышала, поскорее сворачиваю тему, кладу трубку, ухожу… Притворяюсь туповатой, глуховатой, беспамятной. Вот почему я сейчас не сказала: «Да, помню, конечно! Еще бы!»? Наверно, потому, что растерялась. Мне и тогда было неудобно за свой странный поступок, и теперь неловко вспоминать о нем. На самом же деле я отлично помнила тот день.

***

Мы гуляли с Соломатьком и с маленькой Машей в Серебряном бору. Он, как обычно, приехал без предупреждения, в половине десятого вечера. Было еще светло, но пятимесячной Маше давно пора было спать. Она капризничала, не хотела идти к Соломатьку на руки, то затихала, долго молча сопела, глядя на него, то неожиданно собирала губки в кучку и горько, отчаянно ревела. А Соломатько при этом оставался игривым, упорно провожал взглядом каждый круглый зад, независимо от длины ног и красоты лица дамы, и ненароком прижимался ко мне. Что-то он этим имел в виду, а возможно, просто так играл. Я же в его игру никак не хотела включаться.

Я-то маялась от разрывающего противоречивого чувства – мне хотелось и самой прижаться к Соломатьку и больше никогда от него не отходить, и в то же время высказать ему все те горькие слова, которые накопились у меня и за все прожитые с ним годы, и за то последнее, мучительное время, когда он никак не мог определиться – где и с кем же ему быть.

Сейчас, встретив его через много лет и испытывая снова нечто подобное – меня так же тянет к нему, и сила этого притяжения гораздо сильнее всех доводов рассудка, – я думаю, что поняла кое-что о природе этого притяжения. Может быть, лет через сто или пятьдесят это станет ясно всем. А сейчас, когда говорят: «Где твоя гордость?» или «Где была твоя голова?», я отдаю себе отчет.– голова тут вовсе ни при чем, и тем более гордость. Это все равно что стоять возле электрической розетки и уговаривать ее не искрить и вообще не давать электрический ток в неположенное время, например, когда туда залилась вода или несмышленый малыш решил проверить, а что там, в загадочных дырочках, так красиво сверкает…

А тогда мы бродили по прекрасному весеннему лесу, и я физически ощущала силовое поле, возникающее между нами, – плотное, искажающее реальность, мощное и страшное в своей неотвратимости. Маленькая Маша страдала у меня на руках, никак не засыпая, – думаю, ей мешало все то же поле. Соломатько легкомысленно и нарочито стрелял глазами по другим молодым мамашам, при этом намекая мне на интимную близость, которая у нас отсутствовала к тому времени уже почти год. А я маялась. И на выходе из леса взяла и дала ему того самого «пенделя», то есть по-простому – пнула его коленкой под зад. Очень сильно, без особых предисловий и объяснений. Наверно, поле с невидимой и необъяснимой энергией хотела таким образом разрушить.

– Я ведь так и не понял, почему ты вдруг озверела тогда, но жутко обиделся. Так это было унизительно… Все смотрят, а я… И сдачи не дашь – ты с малюткой в охапку… с моей собственной причем малюткой… – продолжил Соломатько и зевнул. – А, ладно! Старею, наверно. Слушай, Машка, почему так устроена память, а? Какие-то давнишние ссоры, слова, встречи вдруг вспоминаются ярче, чем вчерашние дела… Не пишут там в ваших женских журналах об этом, между статейками об отчаянной борьбе с волосатостью ног и рецептами низкокалорийных салатиков?

Я взглянула на вполне благодушного Соломатька. Да, знал бы он, о каких высоких материях я сейчас думала, может быть, о самых главных тайнах мироздания…

– Ты забыл еще статейки о секретах удовлетворения мужской плоти, – вздохнула я.

Соломатько хмыкнул.

– Ты, видать, большая специалистка по этой части, раз все одна да одна, как выяснилось.

Я постаралась сохранить дружелюбие – он не виноват в своей приземленное™. Скорей всего, он никогда не был сметен таким шквалом, как бывала я в его присутствии, и поэтому ему не пришлось размышлять об этом. У него всего было в избытке, все само шло в руки, все самое сладкое, самое нежное и самое верное.

Надо отвечать в его категориях, иначе не поймет.

– Далось же тебе мое одиночество. И выяснять, кстати, ничего не нужно было.

– Держишь удар, молодец, – одобрительно кивнул Соломатько. – Может, в этой связи в продмаг вместе сгоняем? За крабовыми палочками и поллитрой, по-студенчески, а, Егоровна? Как?

Я покачала головой.

– Никак. Не наглей. Давай я лучше про память тебе скажу. Просто чем ближе к концу, тем больше человек от него отворачивается. Причем идти с повернутой назад, в прошлое, головой можно на самом деле очень долго. Другой вопрос – кто же это так гениально и жестоко придумал.

– Про бога давай завтра, а, Маш? – попросил Соломатько сонным голосом. – Тем более, что ты, оказывается, тайная атеистка с крестом напоказ… Для людей или для Бога крест, а, Маш? Да ладно, не отвечай. Уверен: сама не знаешь, что сказать.

– Почему? – Я пожала плечами. – Для себя. Верю в непонятную силу и креста, и крестного знамения, и много другого, но сути не понимаю, поэтому лбом у аналоя не бьюсь, не пощусь и очень стесняюсь, когда кто-то рядом кичится своей старозаветной религиозностью.

– Ага, – сказал Соломатько. – Что-то сморило меня. От голода, наверно. Я сосну, а вы уж пока расстарайтесь, что-нибудь сготовьте. Все равно что, только с любовью… А пока спой мне какую-нибудь песенку, только не Бричмуллу ты там завралась, с какой-то другой песней перепутала.

– А станцевать не надо?

Я обиделась за Бричмуллу – я так старательно вчера выпевала это «ло-о-о-о-ю». Не чтобы ему угодить, а… А зачем, кстати? Чтобы показать, как я замечательно пою, что ли? Музыкальная, талантливая, в голубом лифчике и страшно одинокая! Идиотка! И вообще!.. Раз спросил, мог бы и послушать про мое отношение к религии! Хотя когда он что слушал?

– Да нет, я серьезно. Маш… – Он, не поворачиваясь ко мне, нащупал мою руку и крепко сжал ее. – Спой, пожалуйста, мне уже давно никто ничего не пел, и не гладил по голове, а ты так хорошо поешь, все песни сразу…

Соломатько еще что-то бормотал, вроде бы действительно засыпая, а я стояла и никак не могла уйти.

Я смотрела на него и думала все о том же – до чего же короток женский век. Сначала я ждала его, потом пыталась больше не ждать и забыть, но никто так и не сумел чем-то заменить горечь, оставшуюся в моей душе. Вот так жизнь и прошла. Вернее, пролетели долгие и такие быстрые пятнадцать лет, как раз выпавшие на мою единственную молодость – другой не будет. Когда можно было родить еще двоих детей, любить и любить, и быть любимой…

Я остановила саму себя – бесплодно и напрасно об этом думать. Было так, как должно было быть у меня лично. Значит, у меня не должно было быть троих детей и влюбленного в меня мужа. Зато… Зато я очень хорошо понимаю всех женщин с грустными глазами. Разве этого мало?

Соломатько вдруг открыл глаза и спросил без тени иронии или ерничанья:

– Слушай, Егоровна, а для тебя эти годы быстро прошли?

Я искренне кивнула и тут же пожалела.

– «Прошли-и мои млады-ые годы…» – запел Соломатько, снова прикрыв глаза. Потом, помолчав, сказал: – И вот опять мы с тобой вместе. Неважно, что я лично – не по доброй воле…

Я знала, что шутки-прибаутки могут продолжаться до бесконечности, поэтому я поправила сползший плед, на секунду задержав руку на его плече, и ушла.

***

Я давно, много лет уже его не любила. Это точно. По крайней мере, я так считала. Вернее, совсем об этом не думала. А если бы меня спросили, то я бы ответила: поскольку количество любви, вот такой, несостоявшейся, прямо пропорционально количеству страдания, то любовь моя к Соломатьку давно равна нулю. Так как я совсем о нем не страдаю. Я живу, радуюсь, люблю Машу, иногда о чем-нибудь сетую, переживаю, но это уже другое, каждодневное, рутинное, банальное, а не глобальное.

Тогда почему я все никак не могла уйти? И почему мне так хотелось погладить его по голове и чем-нибудь прикрыть? И… присесть рядом… Или прилечь… И, уткнувшись в его плечо, вздремнуть рядом с ним, ощущая тепло и тяжесть его тела…

Наверно, права моя бездетная соседка Людмила Михайловна, в подпитии – Людка, ярая собачница и мужененавистница, которая давно говорит мне, встречая нас с Машей за ручку у лифта: «Второго пора заводить». Она имеет в виду второго ребенка. И нянчить его, прикрывать одеял-ком, гладить по голове…

А подружка Ляля, благополучно сменившая четырех мужей и пребывающая сейчас в эйфории медового месяца со следующим, пусть пока и не своим мужем Кириллом, советует мне приобрести хотя бы одного. Она-то имеет в виду, разумеется, мужа. И нянчить его. Либо принимать от него все то, чего лишена тупо и упрямо одинокая дама на обрыве сорокалетия. Еще шажок – и дальше заглянуть страшно. Хотя знаешь, что там происходит с большинством женщин. Кто-то отчаянно борется с подступающей старостью, кто-то, махнув на себя рукой, прежде времени теряет остатки привлекательности и, наверно, меньше страдает, смирившись с неизбежным старением…

Наверно, оттого и не хочется заглядывать. Поэтому Лялька, которой тоже страшно, которая точно будет бороться за молодость до конца, советует мне приобрести мужа или хотя бы красное платье выше колен, чтобы мужа найти поскорей. У нас даже код такой с ней есть.

Она звонит мне время от времени и, вздыхая, говорит:

– Свет, приезжай, а? Только без Машки. Тут к нам друг один заехал… Практически неженатый…

– Красное платье! – тоже вздыхаю я и вешаю трубку.

***

Когда подружка моя в очередной раз временно валится со своей ненадежной колокольни любимой женщины, она звонит и признается:

– Светка! Как ты была права! Что такое муж? Жизнь ниже пояса, не более. Суетливая, бестолковая и проблемная.

– А покупать красное платье? – беззастенчиво мщу я Ляльке, счастливой от расставаний не меньше, чем от встреч.

– Ты что? Позориться еще! – смеется она. – А если что, так я тебе свое дам…

У Ляльки шесть или семь красных платьев (на разную погоду и сезоны, включая головокружительное мини и домашнее – абсолютно прозрачное, в пол, для особых случаев), а также трое детей от разных мужей, ни одного седого волоса в тридцать девять лет, все свой тридцать два зуба – и, главное, мощный природный иммунитет к иссушающей, изматывающей, возвращающейся любовной лихорадке.

14

Дети

– Мам, а вот Соломатько говорит, что он меня видел маленькую, – без предисловий и как-то очень по-взрослому спокойно сказала Маша, ковыряя ладошкой край стола и внимательно поглядывая на меня.

– Перестань ерзать рукой – противный звук! – абсолютно растерянная, строго ответила я, судорожно размышляя, говорить ли ей правду, и если да, то в какой пропорции к вынужденной лжи. Поскольку умолчание, как известно, есть просто разновидность лжи.

– В таких случаях ты обычно говоришь мне: «Не крутись!» – прокомментировала дочка мою реакцию, подперлась кулаком и стала ждать, что же я ей отвечу.

– Ну да. Видел. В две недели.

. – И все? – бесстрастно уточнила Маша. Лучше бы она откровенно хамила.

– Нет. Еще в три месяца или в четыре. И… – Я заставила себя посмотреть ей в глаза. – И в шесть, и в семь месяцев… И даже в год.

– А почему ты мне по-другому рассказывала? – обстоятельно и спокойно повела Маша допрос бестолковой мамаши, которая пятнадцать лет старательно учила дочку не врать и попалась теперь на принципиальной лжи.

– Он приходил не потому, что хотел видеть тебя или меня, а потому что ссорился, наверно, со своей Татьяной, и… и… просто приходил … – слабо сопротивлялась я.

– Я тебя не о том спрашиваю, – поморщилась Маша. – Я хочу знать, почему ты мне не говорила, что Соломатько меня не совсем бросил. Ведь ты и я – это разные вещи, правда? К тебе он больше не приходил, а ко мне, оказывается, приходил?

– Нокаут, Мария Игоревна. Не знаю, что вам ответить.

– Правду, – коротко бросила Маша и прищурилась.

Передо мной сидела почти взрослая дочь Игоря Соломатько, смотрела на меня моими собственными глазами и при этом кривила отцовы губы и хмурила его брови.

– У тебя левая бровь с начесом, как у Соломатько, – беспомощно сказала я и попыталась ее обнять.

Маша на мгновение прислонилась ко мне, а потом отстранилась и сказала:

– Ты думала только о себе, мама.

– Нет!

Нет… Или да? Я не знаю.

– Маша. Я не могу ответить на этот вопрос никому – ни себе, ни тебе, ни высшим инстанциям, перед которыми не решаюсь врать, хотя и не уверена, что они интересуются нашими с тобой проблемами. Я думала, что общение с ним не пойдет тебе на пользу в будущем… и… и в результате отдалит нас с тобой друг от друга. И мне будет трудно на тебя влиять и воспитывать…

Маша слушала меня спокойно, никак не реагируя, и это-то и было хуже всего. Мне казалось, что она совершенно не понимает того, о чем я говорю. Тем не менее я продолжила:

– Эти опасения были не единственной причиной, заставившей меня сделать то, что я сделала. А именно – прекратить получасовые набеги Соломатька. И сама я не хотела снова увязнуть в какие-либо отношения с ним – после его предательства. Ты говоришь – он ко мне больше не приходил… Это так. И… и не так, Маша!

Машины глаза внимательно смотрели на меня. Внимательно и чуть напряженно. Ну как я ей это все буду рассказывать?! Какими словами? Как то, что было у нас с Соломатьком, переводится на детский язык? И даже на юношеский? Не было там больше никаких романтических категорий, в тех отношениях… Может, вот так прямо и сказать? «Он больше меня не любил, но норовил остаться на ночь…» Я вздохнула и вместо этого сказала о другом, не менее важном:

– И еще я не хотела, чтобы он совращал тебя и меня своим богатством, а он уже тогда зарабатывал большие по тем временам деньги. А деньги, Маша, – очень большой соблазн, ты уже сама понимаешь это… – Чем дольше я говорила, тем менее убедительными казались мне собственные доводы. – И потом, Маша, даже если сейчас выяснится, что я была и не совсем права… Или вообще не права… История, как известно, не знает сослагательного наклонения. Ну что теперь можно изменить?

«Кроме твоего отношения ко мне» – могла бы продолжить я, но благоразумно промолчала.

– Ты обратила внимание, сколько раз сейчас повторялись слово «я»? – спросила меня Маша.

Она ничего не поняла. Потому что одно дело – убеждать, другое разубеждать убежденного. Только как же Соломатько смог всего за несколько дней в чем-то ее убедить? Или тут дело не только в нем?

– Маша, поверь, мне было трудно… психологически, физически, всяко. Мне не всегда хватало денег, иногда мне было сложно одной принимать какие-то решения… Ну и так далее. Но все-таки больше всего на свете я боялась продолжать с ним общаться…

Маша чуть теплее спросила:

– Почему?

Я боялась, что ты будешь стоять у окна и ждать папу. Неделями, месяцами и годами. Что все детство прождешь. Я знала, что он не придет никогда, то есть навсегда не придет. Будет заскакивать – на часок, раз в месяц. Или реже. Или не будет вообще. Будет звонить по телефону и невпопад спрашивать про новости, тут же забывая ответ. И через месяц будет спрашивать то же самое. Поэтому однажды, – я взяла ее за руку и второй рукой обняла, – однажды, Маша, когда тебе был годик с небольшим и ты уже его узнавала, я попросила его больше никогда к нам не заскакивать.

– А как ты ему сказала? Ты помнишь? – спросила Маша, не отстраняясь, но и не прижимаясь, как обычно, ко мне.

– Ну, то есть я не попросила, а… просто… перестала с ним общаться… гм… – Я перевела дух.

Вот уж не думала, нет, я точно не думала, что мне придется когда-нибудь оправдываться в этом перед Машей!.. Разве я не права уже хотя бы потому, что вырастила ее, вырастила одна? Хорошую, умную, добрую девочку, вполне всем довольную в жизни…

– Почему? – опять спросила Маша. Мне показалось, что она устала от моих невнятных объяснений.

– Потому что не хотела, чтобы ты узнала – каково быть у того, кого любишь, на седьмом, на двенадцатом месте. Не хотела, чтобы мы вместе с тобой, обнявшись, плакали оттого, что Игорь Соломатько не желает с нами жить. И чувствовали себя убогими дурами – оттого, что плачем об этом. Понимаешь?

– Понимаю, – легко кивнула Маша.

Нет, не могла она понимать. Это тот горестный опыт, которого я намеренно лишила ее в детстве. Сознания своей неполноценности в сравнении с кем-то, кто изначально и однозначно лучше, раз папа предпочитает читать сказки перед сном этому кому-то, с ним ходить в лес, его учить плавать на море и ему петь полузабытые песенки своей юности.

– А что, обязательно было, чтобы он пришел и остался навсегда?

Я очень надеялась, что Машей движет любопытство естествоиспытателя и ничего больше.

– Тогда мне казалось, что – да.

– А сейчас?

– Не знаю. Маша… – Ну как же ей объяснить? Вот поэтому, в частности, я все тянула и откладывала этот разговор, все ждала, когда она подрастет и можно будет ей что-то внятно растолковать. Что-то, что не всегда растолковывается и себе самой. – Маша, пойми: папа твой нарушал, пытался все время нарушать некоторые очень важные законы нашей жизни. Он, конечно, не один такой на земле…

– Это имеет отношение ко мне? – Маша, похоже, вошла в роль строгого судьи и теперь с удовольствием была готова заклеймить меня. Но, простите, судья – это ведь даже не следователь, а начали мы, кажется, с допроса…

– Да, Маша. Имеет. Непосредственное отношение, – чуть пожестче сказала я. – И знаешь, о каких законах речь? Ты же уже большая девочка, одного дяденьку легко соблазнила ногами и чем-то еще, вряд ли своим ангельским голоском.

– Маша напряженно выпрямилась, а я продолжила чуть мягче.

– Есть законы, не нами придуманные…

– А кем? – быстро спросила Маша.

– Маш… Кем-то давно, вероятно, теми, кто нас создавал. И еще поколениями, сотнями поколений людей, живших до нас, совершенно таких же, как мы с тобой. А законы очень простые. Если люди любят друг друга, они живут вместе. А если не любят, то не пользуются друг другом. А если кто-то один пользуется, то, как правило, ничем хорошим это не кончается. Понятно? – Маша не очень уверенно кивнула. – От любви появляются дети, и тогда уже люди эти, любящие друг друга, начинают думать не только о своих удовольствиях, а о жизни маленького человека, о его счастье… Нельзя всю жизнь пробегать в поисках удовольствий – слишком многое и многих придется тогда перешагнуть. Прежде всего ни в чем не виноватых, беспомощных малышей, которым особенно нужны родители в первые десять-двенадцать лет их жизни.

– Ну, хорошо… – сказала Маша, похоже потерявшая нить моего не очень внятного объяснения. – А скажи мне, кстати, – очень легко продолжила она, и я поняла, что это и есть, наверно, один из главных ее ко мне вопросов, – а я его любила?

М-м-м… – Я задумалась. Трудно только что уличенной во лжи рассчитывать на полную веру в свои слова. Но тем не менее я сказала, как было на самом деле: – Сначала ты его боялась. Он ведь приходил очень редко, а для малыша день – как для взрослого месяц, время в детстве течет по-другому. Но постепенно ты стала его выделять из приходящих гостей и родственников. И… – я взглянула на внимательно слушающую меня Машу, – и, наверно, даже полюбила.

А кто знает на самом деле, что ощущает малыш, тянущий к тебе крохотные ручки, доверчиво смеющийся беззубым ротиком и с одинаковым интересом разглядывающий твои очки, нос, ресницы… С некоторых пор мне кажется, что потребность любить рождается вместе с человеком, она не менее важная, чем естественная потребность в пище и воде. Но Маше я сказала иначе, опять упрощая себе жизнь и лукавя, оставляя «на потом» все сомнительные нюансы и размышления:

– Тебе нравилось играть с ним, кататься у него на руках… Он все время заставлял тебя танцевать под одну и ту же простенькую мелодию, которую сам напевал… И очень веселился, глядя на тебя…

– А я этого не помню. Совсем не помню. А почему, кстати, мам, человек не помнит своего раннего детства? Что, разве нечего помнить? Или мозг еще не умеет запоминать информацию?

Я улыбнулась и перевела дух. Маша либо действительно устала от сложной темы, либо настолько хитра, что решила отложить дальнейшие выяснения на следующий раз.

– Я думаю потому, что маленький человек очень много страдает. От того, что не может выразить, чего он хочет, от беспомощности, от дискомфорта физического, от страха, от боли, от постоянного принуждения – ведь малыша часто заставляют делать вовсе не то, что бы ему хотелось. А наш мозг имеет свойство как бы «терять» отрицательную информацию. Выздоровел – тут же забыл, что болел, перестал чего-то бояться – и не помнишь страха, смеешься над ним…

– Понятно. Значит, я просто потеряла информацию об отце, да?

Всегда так точно ощущавшая, что происходит в душе моей Маши, сейчас я не понимала ее спокойного тона при странно напряженных глазах. Ну не могла же она полюбить Игоря Соломатько за три дня? Хотя она ведь знала его несколько дольше, только мне ничего не говорила… Или она и раньше любила некий фантом отца, пустое место, любила и страдала, что-то там себе представляла о нем, и Соломатько, появившись в ее жизни, ловко впрыгнул на это место? Как, допустим, мог бы впрыгнуть и кто-то еще? И я, если бы вышла замуж за кого-нибудь другого, избавила бы Машу от тоски о неизвестном и потому загадочном и прекрасном отце? Говорю, и сама не верю в то, что говорю.

***

Есть такое выражение – «витало в воздухе». Я догадываюсь, как бы это объяснили парапсихологи и все, кто пытается так или иначе постигнуть то, что нам, видимо, знать не надо – о чтении чужих мыслей, о предчувствии, о внушении и всяких прочих чудесах. И знаю, как зло посмеялись бы над подобными объяснениями немногочисленные реликтовые защитники и адепты материалистического представления о мире. Только я не понимаю, как объяснить на самом деле, что ровно через полчаса после нашего с Машей разговора я понесла Соломатьку кофе в тайной надежде послушать его шутки-прибаутки и не говорить ни о чем серьезном, а он с ходу спросил:

– Слышь, Егоровна, а ты никогда не думала о том, что девочке нужен отец? – Увидев мои вытаращенные глаза, Соломатько заторопился: – Нужен хотя бы для того, чтобы… чтобы, к примеру, во дворе не чувствовать себя худшей, не такой, как все.

Я присела на краешек мягкого подлокотника кресла:

– Не переживай. У нас во дворе полно таких, как Маша, – с крепкой дружной семьей, состоящей из мамы и любимого ребенка. И потом. Я из двух зол выбрала очевидное и понятное. Ну да, моя девочка не могла ответить кому-нибудь: «А вот мой папа…» Зато она и у окна не стояла в ожидании, бесполезном и горестном…

– Это что, символ у тебя такой? – прищурился Соломатько. – У окна стоит беспомощная малышка и ждет нехорошего, злого папу…

– Точнее – чужого папу, – поправила я. Он еще будет ёрничать на эту тему! – Символ, да!

Любимый! Мой щит и меч в течение четырнадцати лет! Мой ночной кошмар! Она стоит, маленькая и беспомощная против наших сложных, изолганных, перекрученных отношений, а ты – уходишь! И машешь рукой снизу… Ручкой машешь, а ножки в это время бегут, бегут – прочь… Да и собственно, чему ты мог ее научить? Врать? Притворяться? Быть везде хорошим за счет бесконечного, сложнейшего вранья? И тому, какое красивое название имеет это вранье – «разумный компромисс», я правильно помню твою юношескую теорию выживания?

Соломатько почувствовал, что я по-настоящему разозлилась, и, видимо, не захотел со мной сейчас ссориться. Поэтому после каждой моей реплики стал постанывать, раскачиваясь и держась руками за голову.

– Не паясничай, – попросила я его, прекрасно зная, что об этом, как и обо всем другом, просить его бесполезно.

– Ду-у-ра… ой какая дура… – простонал он, однако качаться перестал. – И гладко говоришь, видать, не впервой! А почему, кстати, Егоровна, ты так не любишь компромиссы? Твой максимализм – это башкой об стенку и ногами вперед. А компромисс и есть сама жизнь.

– Не жизнь – компромисс, а ты – словоблуд, – отмахнулась я, поскольку терпеть не могу абстрактные и оттого крайне лукавые рассуждения о жизни вообще.

– Проиграла! Проиграла! – обрадовался Соломатько, почувствовав мою слабину.

Я повернулась спиной к окну, чтобы лучше видеть выражение его лица. При этом, обитое шелком кресло, на которое я обычно садилась, приходя сюда, слегка качнулось вправо-влево. Я посильнее нажала на подлокотник и поняла, что, определенным образом нажав на ручку кресла, его можно приводить в движение практически в любую сторону, даже вокруг своей оси. Соломатько заметил мой интерес и пояснил:

– У этого креслица еще о-очень много секретов. Если будешь терпелива, тебе откроется такое…

По его тону я догадалась, какое мне откроется, и поспешила ответить:

– Давай лучше про бедных девочек и про их непонятых отцов. Я убеждена, что девочке, да и вообще ребенку нужна просто любовь. Искренняя, ни на чем другом не замешанная, безо всяких компромиссов, выяснений сложных взрослых вопросов за счет малыша, безоговорочная любовь пусть даже одной-единственной мамы. И этого вполне достаточно, чтобы ребенок чувствовал себя нужным и счастливым. Я уверена в этом. Все остальное – лукавство взрослых. Маша, кстати, лет до пяти все пыталась создать себе в воображении большую дружную семью. Перечисляла всех дальних родственников через запятую со мной и бабушкой с прабабушкой. Однажды съездив в Литву к дедушке, все рвалась туда снова, каждое лето. Да еще и присоединяла к числу родственников одну няню, задержавшуюся у нас на три года. Мне было жалко Машу до слез, когда она рассказывала кому-то, кто у нее есть из родных. А потом она вдруг перестала это делать, стала жить в том мире, который у нее был. Только я так и не поняла, откуда у нее в воображении взялась огромная дружная семья… Может, это естественная потребность любого человека? Дедушки-бабушки, двоюродные братья и сестры, ощущение, что родных, близких тебе по крови – много?

– А насчет лукавства – ты что имела в виду? – лениво спросил Соломатько, будто и не слыша все остальное.

– Да когда сваливают на детей все проблемы, которые не могут, или ленятся, или трусят решить взрослые. Так сложно развестись, разъехаться, разделиться, да и вообще на самом деле так сложно расстаться. Хотя ребенок в любом случае страдает – и когда расстаются родители, и когда плохо живут…

Соломатько заурчал, заерзал, стал нарочно зевать и почесываться. Видимо, решал – продолжать разговор и ссориться или нет. Решив, сказал:

– Хорош нудеть, Егоровна. Спать хочу. Кофе не уноси, оставь. На ужин будь добра расстарайся на оладушки со сметанкой… Хотя сметаны небось нет… Фу-у, будь оно неладно, это ваше мероприятие! Ели бы сейчас нормально… Да, но в разных концах Москвы… Ладно. Оладушки сойдут и так, с маслицем. А-а! Знаешь, что, кажется, есть, Егоровна!.. – Соломатько посмотрел на меня так таинственно, будто собирался сообщить нечто крайне важное для меня лично. – Есть же черная икорка!.. Привезли мне тут как-то товарищи с Дальнего Востока, в благодарность за умный совет… М-м-м… – он причмокнул, – икорку – обязательно! Любишь икорку? Я пожала плечами:

– Да как сказать… Ну, съем… Я вообще к еде просто отношусь…

– А я люблю! – с совершенно искренним воодушевлением воскликнул Соломатько. – И передай Марии Игоревне: если она будет отказываться – вывалю всю баночку на ваших глазах в окно. А баночки остались только восьмисотграммовые.

Я засмеялась.

– Ты очень ее этим напугаешь, Марию Игоревну.

Соломатько тоже засмеялся:

– Это точно. Насчет пожрать она у тебя не избалована. Бедная девочка. Ничего, мы это исправим. Все, иди, Машка. Если очень хочется, можешь чего-нибудь спеть.

Он отвернулся к стене и почти тут же засопел.

– Почему ты все время засыпаешь? Ты не болен? Он пошевелил плечом, отгоняя меня.

– Много работаю, мало отдыхаю, себя не щажу.

– Хорошо, но почему ты хотя бы не можешь дотерпеть две минуты, пока я уйду?

– Все думаю, как бы перефразировать старый каламбур, чтобы ты не окрысилась… м-м-м… Например, вот так: мне с вами не скучно, но спать все равно хочется. Ничего, а, Маш?

– Не очень, – честно ответила я.