Так что мне не оставалось ничего иного, как черпать силы только в себе самом, находить поддержку только в собственном мужестве.
В первых двух самолетах, сбитых Левенгерцом – «харрикейне» и «дифайэнте», – было много пуль Гиммеля, о чем Левенгерц сам первый и заявил. Однако Левенгерц был ведущим, а, как сказал Гиммель, хорошип ведущий должен разделять лавры любой победы. Гиммель был также опытным механиком, и его настойчивое стремление поддерживать самолеты эскадрильи в постоянной исправности служило своеобразным оправданием и застенчивости этого парня, и его молчаливости, и необщительности.
В конце концов, у меня нет большой уверенности в этом мужестве, о котором я говорю Вам, дорогой мой Петрус; мне никогда не представлялось случая всерьез проверить, храбрец я или трус. Вот это я и узнал бы перед лицом опасности, которую ищу, если только опасность не станет убегать от меня,
– Доброе утро, герр обер-лейтенант, – сказал он. От сильного порыва ветра Гиммель в комбинезоне механика поежился.
Только один-единственный раз в моей жизни я почувствовал, как в моей душе взревела негодующая ярость и презрительная ненависть; это случилось в тот день, когда г-н Стифф поднял руку на Дженни, чтобы учинить над ней насилие, а я вошел в комнату, услышав крик моей жены.
– Ну как, свечи все еще пропускают масло. Христиан? – спросил командир эскадрильи.
Но то была опасность обычная, бытовая, знакомая, если позволительно так сказать, одна из тех опасностей, какие встречаются в жизни на каждом шагу и перед которыми храброму человеку отступать нельзя.
– Механики поставили новые уплотнительные кольца, но все это пока напрасный труд, герр обер-лейтенант. Это дало лишь незначительное улучшение.
Для того чтобы мужественно сразиться с такой опасностью, я имел в себе самом и в своем распоряжении все права гражданина, человека и супруга.
Любой, кого позвала бы на помощь женщина, которой что-то угрожало, поступил бы так же, как и я.
– После того как вы вернетесь сегодня, я прикажу им погонять двигатель на больших оборотах. Если число оборотов будет по-прежнему снижаться, я прикажу поставить новый двигатель. Как по-вашему, Христиан?
Но ничего подобного не было у меня сейчас, когда я собирался идти на поиски опасности, а я определенно решился на это.
– Спасибо, герр обер-лейтенант. Левенгерц проследил, как
Гиммель скрылся из виду за деревьями.
Стало заметно холодать, хотя и светило солнце. Порывы ветра налетали с северо-запада. Подойдя к офицерской столовой, Левенгерц взглянул на барометр: давление повысилось. Все указывало на то, что в ближайшие несколько дней будет отличная летная погода.
То, что меня толкало на поиски этой опасности, было не чувством долга, а простым любопытством; если бы я ее встретил, будь то днем или ночью, я мог бы обратиться за помощью только к Господу Богу, ведь только Бог в небесных латах веры мог бы помочь мне одержать победу над призраком.
Большая столовая была залита солнечным светом. На стене в дальнем конце висели патриотические лозунги в призывы. Здесь же плакаты напоминали экипажам, как опасно вести неосторожные разговоры по служебным вопросам в общественных местах. Еще на одном плакате была нарисована летящая чайка, надпись под нею гласила: «Летчики! Это тоже ваш враг». Ниже висело фото поврежденного в столкновении с птицей самолета.
Два офицера из истребительной эскадрильи Левенгерца пили кофе.
Итогом всех этих раздумий стало то, что, когда я возвратился домой и оказался один в этом старом разрушающемся пасторском доме, наедине с этим жутким преданием, ко мне пришло понимание того, что присутствия Дженни, сколь бы хрупким ни было это бедное создание, до сих пор хватало для того, чтобы разгонять дурные мысли.
– Разрешите присоединиться к вашей болтовне за чашкой кофе, – сказал Левенгерц, присаживаясь к их столу.
Я испытывал чувство стойкого любопытства, но вместе с тем и неодолимого страха.
– Нужно изменить всю систему оценок и поощрений, – говорил лейтенант Кокке, молодой летчик из Берлина.
Поэтому в этот вечер я решил ничего не предпринимать, и, если не считать отсутствия Дженни, провести вечернее время точно так же, как проводил его накануне и в предыдущие дни, то есть читать или писать.
Левенгерц, заметив его грязную серую рубашку и нечищеные сапоги, решил сделать ему замечание в более подходящее время.
Правда, поскольку я весьма запаздывал с записями для Вас, дорогой мой Петрус, я отважился приняться за вторую часть моей хроники и решил ради этого лечь спать только после того, как составлю для Вас мой сегодняшний отчет.
– На Восточном фронте, – говорил Кокке, – любой дурак может сбить десяток самолетов в день.
– В то время как мы тут соревнуемся, кому первому выпить захочется, – пожаловался Беер, мрачный низкорослый лейтенант из Регенсбурга.
Что я и предпринял; должен признаться: поскольку этот отчет относился к периоду моего приезда в Уэстон и первых моих разысканий относительно дамы в сером и поскольку в эти первые разыскания были включены два рассказа о появлениях призрака — о первом, перед соседкой, чтобы возвестить о рождении двух близнецов Бентерсов, и о втором — перед рудокопом, чтобы возвестить об убийстве Джона его братом Кларенсом, — мне следовало бороться со слабостью нашей бедной человеческой натуры, и я мог в первую же ночь узнать меру собственного мужества.
Официант доставил на стол кофейник со свежим кофе.
Не знаю, мой друг, возросло ли оно, что все же вероятно, но я знаю: в эту ночь оно было подвергнуто ужасному испытанию, и если мое мужество не совсем угасло, так это лишь благодаря тому, что случай или, точнее говоря, Провидение, не дало мне возможности испытать себя в борьбе.
– Кофе, герр обер-лейтенант?
Все шло хорошо до первого рассказа, но, когда в этом сумрачном одиночестве, в котором я чувствовал себя потерянным, в этом просторном зале, где лампа освещала только небольшой круг, все остальное оставляя в темноте, мне нужно было начать фантастическое повествование, мой лоб покрывался потом, а рука моя дрожала.
– Спасибо, Кокке, – ответил Левенгерц. Он обратил внимание на то, как бородатый лейтенант наливает кофе в кружки. У него были музыкальные руки. Кокке хотел стать профессиональным пианистом, во война прервала его учебу. Теперь карьера, о которой он когда-то мечтал, стала для него недоступной. Кокке налил Левенгерцу кофе и вызывающе улыбнулся. Некоторые утверждали, будто молодой берлинец был платным агентом-провокатором гестапо. Левенгерц подозревал, что этот слух распространил сам Кокке, чтобы оправдать свою постоянную критику гитлеровского режима и его методов.
Казалось, сама тишина таила в себе угрозу.
– За наши Рыцарские кресты! – произнес Левенгерц.
Тем не менее я решил преодолеть этот первый приступ страха; я посмотрел направо, посмотрел налево, оглянулся назад.
– За ваш я не пью, – сказал, Кокке, улыбаясь. – Если этот крест сейчас уже не в пути, значит, командование решило больше не награждать ими.
Вокруг меня пространство огромной комнаты терялось в тревожной темноте. Мой разум ясно говорил мне: бояться нечего; но что может разум
Левенгерц ответил на комплимент благодарным кивком, допил кофе и поднялся. Уже кивнув им на прощание, он обратил внимание, что лейтенант Беер одет в черную кожаную куртку на молнии, бриджи и сапоги.
противопоставить таким страхам, какие овладели мною?
– Уж не намерены ли вы лететь в этих сапогах, герр лейтенант?
Я был весь погружен в атмосферу оцепенения и тайной дрожи.
– Нет, командир.
Все-таки я превозмог себя и стал писать.
– То-то! На этот счет есть указание. Медицинская служба доложила командованию, что при ранениях ног, если раненый носил плотно облегающие сапоги, помощь оказывать очень трудно.
Но, когда я писал, капли пота текли по лбу, а мои взмокшие пальцы оставляли влажный след на бумаге.
– Я читал вашу памятную записку, командир, – сдержанно ответил Беер.
Я закончил мое первое повествование — о том, что приключилось с соседкой.
– Отлично. Тогда все ясно. До свидания, господа!
Но в ту минуту, когда я приступил ко второму рассказу — о рудокопе — и когда моя дрожащая рука уже вывела первые буквы, лампа замигала и, казалось, что она вот-вот погаснет.
Оба кивнули ему головой.
Тщетно пытался я оживить ее огонь, вытягивая фитиль повыше при помощи перочинного ножа, — масло иссякло, и лампа гореть уже больше не могла.
– Шельмец, изображающий из себя покровителя, – проворчал Беер.
Я не знал, где найти другую лампу или свечу; впрочем, я все равно не отважился бы на поиски при слабом свете умирающего огонька.
– Можно мне процитировать тебя где-нибудь? – осведомился Кокке.
Я непроизвольно встал и схватил лампу; я держал ее, крепко стискивая в руке; потрескивание, возвещавшее агонию огонька, все усиливалось по мере того, как слабел его свет.
В фойе столовой Левенгерц встретил несколько офицеров, пришедших на второй завтрак. Он поприветствовал каждого из них едва заметным кивком головы и взял свою форменную фуражку у дневального по гардеробу. В фойе стояли мягкие кожаные кресла и низкие столики с разложенными на них газетами и журналами. На краю одного из кресел, явно нервничая, сидел Блессинг. Этот человек отвечал за вольнонаемных работников на аэродроме. Рядом с ним читал «Дойче цайтунг» пожилой мужчина в штатском костюме. Блессинг слегка коснулся колена соседа. Тот опустил газету и выглянул из-за нее. Блессинг кивнул в сторону Левенгерца.
Наконец, огонек вспыхнул столь же ярко, сколь и мгновенно; за секунду, которую длилось это свечение, мои глаза успели осмотреть все предметы, находившиеся в комнате, — мебель, утварь, картины; все эти предметы, показалось мне, были полны жизни и движения.
Затем лампа погасла, и я очутился в полнейшей темноте.
Пожилой человек взял мягкую шляпу и кожаный портфель, встал с кресла и подошел к Левенгерцу с печальной улыбкой.
О, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, что в это мгновение вместе со светом меня словно покинула жизнь; и на миг, когда холодный пот заструился по лбу, а между плеч пробежала дрожь, я едва не потерял сознание.
– Обер-лейтенант Виктор фон Левенгерц? – спросил он.
Пожилой человек пристально и спокойно смотрел на Левенгерца сквозь очки в золотой оправе. Его глаза были влажными, как у всякого пожилого человека, но очень живыми и несколько настороженными. Блессинг старательно поприветствовал Левенгерца на расстоянии, а пожилой мужчина протянул ему руку. Когда они обменивались рукопожатием, пожилой мужчина произнес «Хайль Гитлер» таким безразличным тоном, каким говорят о погоде. Он еще раз печально улыбнулся и представился:
– Фельдфебель доктор Ганс Штаркхоф, военная разведка.
И как раз в эту минуту одна из струн фортепьяно лопнула с таким печальным звуком, что сердце мое болезненно сжалось.
Штаркхоф явно наблюдал, как будет реагировать Левенгерц на его низкий чин и нацистское приветствие, сопровождаемое легким гражданским пожатием руки. Его интересовала также реакция Левенгерца на слова «военная разведка». Такой метод неожиданного представления Штаркхоф часто использовал много лет назад, когда работал адвокатом по уголовным делам в Гамбурге. Однако со стороны Левенгерца не последовало никакой реакции, но у Штаркхофа была еще одна карта:
У меня едва не вырвался крик ужаса, но я чувствовал, что звук моего голоса только бы усилил мой страх.
– Вероятно, я должен был представить… – Он повернулся к Блессингу.
К тому же я несомненно уронил бы лампу, если бы мои стиснутые пальцы на сжимали ее, словно стальные тиски.
– Фельдфебеля Блессинга я уже знаю, – холодно сказал Левенгерц.
Более десяти минут я стоял неподвижно.
– О да, совершенно верно, поэтому-то я и должен сообщить вам, что Блессинг тоже работает на нас.
Наконец, поскольку вокруг меня ничто не шевельнулось и не послышалось ни единого звука, я, будучи не в силах долго стоять таким образом, решил добраться до своей комнаты.
– Могу я посмотреть ваше удостоверение личности? – спросил Левенгерц.
То было важное решение.
– Увы, мы не носим с собой никаких документов, кроме вермахтовского пропуска, но вы можете позвонить ко мне на службу, если вас что-нибудь волнует.
Та же самая лестница, что вела в комнату Дженни, вела, как Вы помните, в комнату дамы в сером.
– Меня ничто не волнует, – буркнул Левенгерц.
Решившись дойти до комнаты Дженни, я должен был, так сказать, пройти мимо призрака.
– Отлично. – Штаркхоф махнул рукой в сторону двери: – Давайте выйдем. На свежем воздухе вам, возможно, будет лучше… – Он надел шляпу и вышел на яркий солнечный свет. – Похищен секретный документ, герр оберлейтенант, – сказал Штаркхоф, когда понял, что Левенгерц первым разговор начинать не намерен. Помолчав немного, Штаркхоф добавил: – И у нас нет сомнений относительно того, кто именно похитил этот документ.
Замурованная дверь и предосторожность, состоявшая в том, что каменщик замесил известковый раствор на святой воде, предосторожность, казавшаяся ему в высшей степени надежной, мне представлялась крайне недостаточной.
– Я полагаю, – медленно произнес Левенгерц, – что вы пришли сюда вовсе не для того, чтобы хвастаться передо мной своими успехами.
Тут я вспомнил, что однажды у меня уже возникала мысль разломать эту стенку и посетить проклятую комнату.
– Совершенно верно, – согласился человек в штатском. – Мы, несомненно, оценим вашу откровенность в содействие.
Правда, тогда подобная мысль пришла мне в голову в совсем иной обстановке — среди бела дня и при солнечном свете.
– Что касается откровенности, то мы, разумеется, будем откровенны в любом случае, – заявил с едва заметной иронической ноткой Левенгерц. – А вот относительно содействия… Пока, вы не выскажетесь яснее, мы не в состоянии судить, принесет ли оно какую-нибудь пользу.
Но теперь, ночью, во тьме, с погаснувшей лампой в руке, я задрожал от одного только воспоминания об этой мысли.
Теперь для меня, как я уже говорил, было бы огромным достижением добраться до своей комнаты.
– Дорогой коллега Левенгерц, – возразил Штаркхоф, – вам следовало бы быть более обходительным с таким пожилым человеком, как я. Похищен секретный документ, и его надо во что бы то ни стало вернуть на место.
И я предпринял эту рискованную одиссею.
– Вот медицинская часть, герр доктор, – вмешался Блессинг, показывая на домик.
Прежде чем дойти до двери своего рабочего кабинета, выходившей на лестничную площадку, я успел раз или два наткнуться на что-то из мебели.
– Документ был похищен из этого дома, – объяснил Штаркхоф Левенгерцу. – Мы знаем, кто похитил его, но не имеем…
И каждый раз я останавливался, чтобы шуму, мною же вызванному, дать время затихнуть, а взбудораженным нервам дать время успокоиться.
– … улик, – закончил фразу Левенгерц.
Добравшись до двери, я не решился ее открыть.
– Совершенно верно, – подтвердил Штаркхоф. – Преступник сначала незаконно овладел документом, а похитил его позже.
Мне мерещилось, что с другой ее стороны стоит и ждет меня дама в сером.
– Если это означает, что кто-то сначала где-то спрятал его, а потом пришел за ним, то почему бы не сказать об этом более ясно? У вас нет этого документа, следовательно, вы не поймали вора на… – Левенгерц не закончил фразы.
Наконец, собравшись с духом, я внезапно открыл дверь.
– Вы хотите сказать: на месте преступления, дорогой друг? Что ж, вы смело можете сказать это. – Быстро повернувшись, Штаркхоф добавил: – С поличным, дорогой Блессинг.
Коридор был пуст.
Блессинг улыбнулся. Трудно было догадаться, кого Штаркхоф хотел поставить в дурацкое положение: Левенгерца или Блессин га. Левенгерц спросил:
По нему наискось через окно струился лунный свет.
– Кто-нибудь из моей эскадрильи?
Не оборачиваясь, я потянул за собой дверь.
– Унтер-офицер Гиммель, – произнес Блессинг.
Я боялся, что кто-то будет меня преследовать, если я оставлю ее открытой. Кто или что это будет?.. Знал ли я это?.. Меня преследовал собственный страх!
– Гиммель? – удивился Левенгерц. – Ну что вы, не может быть! Я готов поручиться за него собственной головой.
По мере того как я приближался к первой лестничной площадке, я ступал все медленнее и медленнее; ведь, по мере того как я приближался к комнате, где жили мы с Дженни, я в то же время приближался к комнате дамы в сером.
– Не слишком ли это поспешное заявление, герр обер-лейтенант? – подчеркнуто спросил Блессинг.
На первой лестничной площадке я увидел тот же самый лунный свет, что и в коридоре.
Некоторое время они шли молча. Потом Штаркхоф заметил:
Благодаря ему я мог бы осмотреть всю лестницу вплоть до третьего этажа, но так и не осмелился это сделать.
– Конечно же нет. Герр обер-лейтенант сказал так потому, что они товарищи по оружию.
Дверь в комнату Дженни оказалась открытой; я вспомнил, что действительно сам ее не закрыл.
– Гиммель – отличный летчик, прилежный работник и вполне лоялен, – сказал Левенгерц.
Я бросился в комнату и закрыл за собою дверь и на ключ и на задвижку. Слабое укрытие для человека, который не верил даже в надежность двери, заложенной кирпичами!
– Дорогой коллега Левенгерц, – нудно произнес Штаркхоф, – судить в этом случае не вам. Мы считаем – и имеем все основания для этого, – что документ из медицинской части украл Гиммель. Мы просим вашего содействия только для того, чтобы вернуть этот документ на место.
В комнате я немного пришел в себя; в этой комнате, которую я представлял себе сейчас лишь по памяти, не было ничего фантастического и сумрачного, что окрашивало всю остальную часть дома.
– Каким же образом я могу помочь вам?
Я поставил лампу на комод, и тут мне пришла в голову мысль воспользоваться огнивом и зажечь свечу.
– Благодарю вас. Вчера вечером этот документ был в прикроватном шкафчике унтер-офицера Гиммеля. Сегодня утром, когда Блессинг прибыл в домик, чтобы арестовать Гиммеля, того на месте не оказалось. Документа в шкафчике тоже не было. Единственным, с кем Гиммель встретился сегодня утром, были вы…
Мне было известно, где лежат на камине огниво, трут и спички.
– Что же, по-вашему, Гиммель сделал?
– Возможностей очень много: он мог выучить содержание документа наизусть и затем уничтожить его; он мог надежно спрятать его, с тем чтобы изъять документ из тайника позднее, и, наконец, мог передать его своему сообщнику.
Я был почти уверен, что при зажженной свече ужас, объявший меня, исчезнет.
– Неужели вы серьезно считаете, что Гиммель шпион?
Но, чтобы зажечь ее, пришлось бы ударить по кремню огнивом, а я боялся, что при мимолетном свете искр передо мной предстанет какое-то жуткое видение.
Штаркхоф пожал плечами.
Нащупав камин и ощутив холод огнива и мягкость трута, я случайно сдвинул их.
– А как он мог получить доступ к этому документу? – спросил Левенгерц.
При этом я уронил кремень.
– Видимо, случайно. Четырнадцатого числа текущего месяца Гиммель проходил обычный медицинскнй осмотр. Когда он зашел в кабинет начальника медицинской части, чтобы подписать свою карточку, документ лежал на столе начальника.
О дорогой мой Петрус, страх — странное чувство!
– Улика весьма косвенная, – сказал Левенгерц.
– Я придерживаюсь иного мнения, – заявил Блессинг.
Этот упавший кремень задел одну из самых чувствительных струн моей души, и удар его отозвался в самой глубине моей груди.
– А я склонен согласиться с Левенгерцем, – вмешался Штаркхоф. – На основании такого доказательства уверенного обвинения не предъявишь. Начальник медицинской части был, бесспорно, неосторожен. Секретные документы надо держать в сейфе. – Он пристально смотрел на Левенгерца. – Ну, ничего! Если преступник будет уличен, а документ – возвращен на место, то необходимость вовлечения в это дело тех или иных сослуживцев Гиммеля или старших офицеров отпадет. Вы понимаете, меня, герр обер-лейтенант?
Я понял, что стал настоящим рабом ночи и ужаса, и возжелал только одного — добраться до постели, раздеться и уснуть.
– Да, понимаю.
И я достиг этого не без дрожи.
– Отлично. Командир части был настолько любезен, что проявил интерес к нашему делу. Если вы не возражаете и у вас есть время, зайдемте к нему, герр оберлейтенант.
В ту минуту, когда я лег в постель, пробило полночь.
Они направились к домику, где размещался штаб. Блессинг шел впереди. Командир части увидел их, наверное, в окно и вышел навстречу. На нем были сапоги. бриджи и серая форменная рубашка. На шее поблескивал Рыцарский крест – мечта всех немецких летчиков.
Натянув на голову простыни и одеяла, я с бьющимся сердцем насчитал еще одиннадцать ударов.
– А-а, дорогой доктор Штаркхоф!
– Хайль Гитлер, – бодро ответил Штаркхоф, сняв шляпу и поклонившись.
VI. ДНЕМ
Майор Петер Реденбахер надел френч и застегнул его на все пуговицы. Ему было тридцать три года, довольно много по стандартам летчиков-истребителей, но, несмотря на шрамы от ранений, его внешность производила впечатление. В прошлом году в мае Реденбахера сбили над морем и ему пришлось провести четыре ужасных часа в одноместной надувной лодке. В его возрасте такое испытание не могло обойтись без последствий, и поэтому ему рекомендовали перейти на штабную должность.
С рассветом галлюцинации возобновились.
Когда Реденбахер начал служить в штабе, он попросил назначить командиром эскадрильи Левенгерца, который был одним из его учеников в училище истребительной авиации, к тому же одним из лучших учеников. Майор взял карандаш и начал задумчиво постукивать им по столу. Затем, вскинув голову, посмотрел на Левенгерца:
Проснувшись, я тотчас вскочил с кровати, открыл ставни и впустил в комнату веселый солнечный луч.
– Какого вы мнения о Гиммеле, Виктор? Он лоялен?
Этот чудный золотистый свет, побудивший танцевать целую толпу радостных пылинок, прогнал все мои ночные видения.
– Да, герр майор.
— О ласковый солнечный свет! Теплое дыхание Господа! Живое пламя, дарованное его божественным взглядом! Еще никогда ты не был более желанным гостем для смертного, как для меня в это утро, сменившее жуткую ночь!
– При всем уважении к вам, герр майор, судить о лояльности -это функция нашего ведомства, – заметил Блессинг.
Так скажите же мне, дорогой мой Петрус, великий мой философ, почему же наша душа, эта бессмертная дочь Господа Бога, во тьме воспринимает свои ощущения совсем иначе, нежели при свете дня?
– Я уверен, что обер-лейтенант имел возможность убедиться в лояльности унтер-офицера Гиммеля, – сказал майор, кивнув в сторону Левенгерца.
Мне показалось, что все мои ночные волнения были мрачным сновидением, каким-то мерзким кошмаром; я мог бы усомниться, что все мною пережитое я испытал в состоянии бодрствования, если бы не увидел на полу кремень, который я смахнул с камина, а на комоде — погаснувшую лампу.
– Гиммель был одним из летчиков, которых в марте тысяча девятьсот сорок первого года назначили на три месяца в отряд самолетов связи фюрера. Весь личный состав отряда проходил тогда проверку и получил допуск из штаба охранных частей рейхсфюрера.
Выйдя из комнаты, я смело взглянул на самый верх лестницы.
– Почему же вы не сказали об этом раньше? – раздраженно спросил Штаркхоф после нескольких секунд молчания.
Я заметил шов, обозначавший новую кладку, посредством которой дверь проклятой комнаты стало невозможно открыть.
Реденбахеру явно понравилось, как Левенгерц вывел из равновесия Штаркхофа, который, несомненно, начал терять терпение.
Накануне я прошел мимо нее, опустив голову.
– А меня никто не спрашивал об этом, герр доктор, – ответил Левенгерц.
Я только пожал плечами при воспоминании о собственном страхе; мне хотелось бы стать перед зеркалом, чтобы по выражению своего лица определить всю меру презрения, какое я испытывал по отношению к самому себе!
– Но это было более двух лет назад, – вмешался Блессинг.
Я спускался по лестнице и не мог сдержать улыбку, слушая поскрипывание ступенек, столь напугавшее меня минувшим вечером.
Затем я вошел в свой кабинет.
– Если бы допуск на Гиммеля отменили, мне бы непременно сообщили об этом, – сказал Реденбахер.
Здесь следы моих страхов были еще более заметны, чем в остальных местах.
Один из стульев, на который я наткнулся по дороге к двери, лежал опрокинутым; но что выдавало мое душевное состояние совсем иным образом, так это письмо, которое я писал Вам, дорогой мой Петрус, и которое прервал в начале второго рассказа: его дрожащие буквы и пятна пота на бумаге говорили о том, под властью какого глубокого ужаса я пребывал, выводя последние строки.
– Даже люди, имеющие допуск, вовсе не непогрешимы, – заметил Блессинг, доставая из кармана сложенный вчетверо лист бумаги. – Разрешите мне зачитать часть письма, написанного Гиммелем. Это из письма, адресованного его отцу и датированного двадцать седьмым мая тысяча девятьсот сорок третьего года. «Если прорвутся гигантские английские бомбардировщики, ты не тревожься, потому что прорывы эти – часть плана фюрера. Бабушка и двоюродный брат Пауль должны погибнуть, а наши города должны превратиться в руины, ибо все это – часть грандиозного стратегического плана, который мне, с моим ограниченным умом, невозможно даже представить себе. Оказывается, показателем гениальности наших высших руководителей является как раз то, что они могут позволять американцам и англичанам сбрасывать на нас бомбы, несмотря на то что в общем-то войну они проигрывают. Верь фюреру, он полон самых различных неожиданностей».
В какой-то миг у меня возникло диктуемое гордыней искушение разорвать последние две страницы и переписать их, не упоминая ни словом о моих глупых страхах, но Вы просили меня писать Вам правду, дорогой мой Петрус, — я Вам ее обещал, я Вам ее должен и я Вам ее даю.
Блессинг с победоносным видом посмотрел на всех.
Уж если обещаешь правду, она становится долгом не менее священным, чем любой другой долг.
– Ну и как? – спросил он. На некоторое время в комнате воца рилась напряженная тишина.
Только позвольте мне сделать одно замечание.
– Что «ну и как»? – спросил наконец Левенгерц. – Разве это не благородное патриотическое письмо?
В том большом труде о человечестве, который Вы сочиняете, нет смысла писать так: «Вот что в таком-то случае сделал или вот что в таких-то обстоятельствах испытал пастор господин Уильям Бемрод»; лучше пишите, не упоминая моего имени: «В таких-то обстоятельствах, в таком-то случае вот что испытал или сделал человек, на правдивость которого я вполне могу полагаться».
– Это свинство, – заявил Блессинг. – Сарказмом от этого письма несет за целый километр.
Мое имя ничуть не увеличило бы значимости фактов, и, если бы оно стало известным, могло бы породить предубеждение в умах псевдофилософов или псевдоверующих, с какими я встречаюсь повсеместно.
– Какой сарказм? – спросил Реденбахер. – Вы улавливаете здесь какой-нибудь сарказм? – спросил он Штаркхофа.
Так что я решил все оставить status quo
note 20.
– Манера писать и стиль могут вводить в заблуждение, – заметил Штаркхоф.
Но, чтобы доказать Вам, насколько я отошел от этих глупых страхов и как мало влияют они теперь на меня, я снова сел за свой письменный стол, чтобы продолжить рассказ на той же странице и на том же слове, на котором его прервал.
Блессинг снова посмотрел на письмо.
По различию в почерках Вы можете судить об изменении моего душевного состояния, и, надеюсь, Вы по справедливости оцените, что почерк последней записи настолько же твердый, настолько почерк предыдущей записи — дрожащий.
– По-моему, – вмешался майор Реденбахер, – было бы лучше, если бы вы сообщили, какими другими уликами вы располагаете.
После завтрака, приготовленного служанкой и не шедшего ни в какое сравнение с завтраком, который мне обычно готовила Дженни, но тем не менее жадно мною поглощенного, ибо ночные треволнения обострили мой аппетит, я решил внимательно осмотреть пасторский сад, чего еще не успел сделать к этому времени.
– Похищенный документ вчера и позавчера вечером был в прикроватном шкафчике Гиммеля, – опять начал Блессинг. – Мне донесли об этом наши люди. При всем уважении к вам, герр майор, я прошу разрешения арестовать шпиона Гиммеля и заключить его в военную тюрьму в Гааге, где против него будет подготовлено дело.
Но сначала я нанес визит нашей соседке, которая первой увидела даму в сером; затем, сославшись на желание измерить ширину ее сада, чтобы сопоставить его с моим, я вошел в ее сад и добрался до куртины, где и было в свое время развешано белье, которое снимала эта славная женщина, когда перед ней появилась дама в сером.
– Будет подготовлено? – возмущенно повторил Реденбахер. – Мы живем в национал-социалистской Германии в тысяча девятьсот сорок третьем году, Блессинг, а не в какой-нибудь маленькой, ничего не значащей республике! Мы действуем по правилам и законам, а не в соответствии с какими-то туманными предположениями и догадками. Если вы хотите взять из моей, находящейся на передовой линии, части одного из наиболее опытных летчиков, то должны представить более веские доказательства!
Дойдя до этого места, я остановился и решительно прг смотрел в сторону двери пасторского дома, откуда вышла дама в сером.
– При всем уважении к вам, герр майор, борьба с коммунистическими шпионами и предателями – это тоже передовая линия. Ваш долг состоит в том, чтобы разрешить мне арестовать Гиммеля и направить его в тюрьму, где ему и следует быть.
Дверь оставалась закрытой.
– Я вовсе не нуждаюсь в ваших напоминаниях о моем долге, Блессинг, – сказал Реденбахер. – А что касается борьбы с коммунистами, то я участвовал в ней на улицах Эссена еще тогда, когда вы под стол пешком ходили.
Я подождал минут пять.
– Вы отказываетесь выдать преступника? – спросил Блессинг.
Но тщетно: похоже, дама в сером боялась света еще больше, чем я боялся темноты.
– Нет-нет-нет! – вмешался Штаркхоф. – Герр майор выразил свое отношение к этому вопросу весьма ясно, Блессинг. И по-моему, весьма обоснованное отношение. Он рекомендует вам собрать более веские доказательства и тщательно обосновать ваши предположения, с чем я совершенно согласен. В настоящий момент я действительно не могу поддержать вас, Блессинг. По-моему, вам лучше оставить этого Гиммеля под наблюдением командира и попросить не выпускать его за пределы базы.
Я только улыбнулся всем моим детским страхам.
Штаркхоф выбрал для своих слов наиболее подходящий момент, ибо Блессингу потребовалось всего несколько секунд, чтобы понять, что его перехитрили.
Затем, вновь пройдя мимо дома соседки и ничего не сказав ей о том, что же заинтересовало меня в ее саду, я вернулся в деревню, обогнул пасторский дом и пошел по тропинке, ведущей к горе, той самой, где с призраком встретился рудокоп.
– Хайль Гитлер! – громко произнес Блессинг и щелкнул каблуками.
Я уже раз десять просил, чтобы мне показали то место, где он остановился.
– Хайль Гитлер! – одновременно ответили ему Реденбахер, Левенгерц и Штаркхоф.
Теперь там остановился и я.
Блессинг вышел из домика первым. Штаркхоф несколько задержался, чтобы пожать руки обоим летчикам. Уже взявшись за ручку двери, он вдруг обернулся и, улыбнувшись, сказал:
Чем дальше я продвигался в своих поисках, тем больше крепла во мне уверенность в себе.
– Блессинг, конечно, забавен, господа, но в результате всего этого досье на Гиммеля может стать моей личной ответственностью. Если это произойдет, нам придется поговорить, когда я вернусь, более серьезно, чем сегодня. И вам надо продумать, что именно сказать мне, ибо, как говорим мы, юристы, decipi quam fallere est tutius. – Он еще раз улыбнулся. – Герр обер-лейтенант Левенгерц переведет.
Ведь жаркое солнце низвергало с неба каскады огня; ведь в кустах пели и порхали птицы; ведь в высоких травах стрекотали кузнечики; ведь вся пирующая природа была полна жизни, и сердце ее билось в стихиях, в животных и в людях.
Штаркхоф вышел и закрыл за собой дверь.
Не удивительно поэтому, что и меня переполняла жизнь, что мое сердце, эта частица вселенского сердца, так радостно билось в груди! Я себя чувствовал теперь столь же сильным и столь же неустрашимым, сколь слабым и робким был ночью.
– Безопаснее быть введенным в заблуждение, чем вводить в заблуждение, – тихо перевел Левенгерц.
Я не довольствовался тем, что ждал даму в сером; я бросал ей вызов взглядом; я привлекал ее жестами, я призывал ее голосом.
– Виктор, как ты думаешь, он вмешался в вопрос об аресте Гиммеля только потому, что хочет взять это дело под свой контроль? – спросил Реденбахер.
Несмотря на то что было одиннадцать утра, то есть не время для ее появления, я все же надеялся, что она отступит от своих привычек и явится мне.
– Да, полагаю, что именно поэтому, – ответил Ле– венгерц. – Теперь мне понятно, что его разговор со мной по пути сюда имел целью главным образом восстановить меня против Блессинга.
Если бы она допустила подобную неосторожность, то могла бы рассчитывать на достойный прием!
– Хитрая старая лиса, – пробормотал Реденбахер.
Пока я так стоял в позе заклинателя духов, мне померещилось, что неподвижная дверь чуть-чуть сдвинулась; однако зрение меня не обмануло: дверь медленно повернулась на петельных крюках и приоткрылась.
Неужели дама в сером услышала мой голос? Неужели она сейчас предстанет передо мной? Неужели я столкнусь с нею лицом к лицу?
Так или иначе, хотя сердце мое неистово колотилось в груди, я сделал шаг по направлению к двери.
И женщина появилась… Но, простите, я Вас разочарую, дорогой мой Петрус: то была вовсе не дама в сером, пришедшая возвестить замершей в испуге деревне какое-то новое несчастье.
То была моя служанка, вышедшая нарвать в саду овощей для моего обеда.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Это не помешало мне воспользоваться ее присутствием.
— Мэри! — твердым голосом окликнул я ее.
При выборе участка для постройки аэродрома то обстоятельство, что местность неровная, не имеет существенного значения, ибо возвышения и впадины на ней можно легко сровнять. Решающий фактор – это дренаж. Жители Литл-Уорли всегда знали, что картофельные поля, расположенные к востоку от их деревни, всегда сухие из-за стока воды в Уитч-Фен. Подпочва в этом районе была достаточно прочной, чтобы выдержать вес тяжелого бомбардировщика. Поэтому никто не удивился, когда в начале войны сотрудники из министерства авиации, исследовав грунт, заявили, что район удобен для постройки аэродрома бомбардировочной авиации. Затем сюда прислали различные землеройные машины, бетономешалки, асфальтоукладчики. Рядом с деревней Литл-Уорли вскоре соорудили две пересекающиеся бетонированные взлетно-посадочные полосы, а вокруг них проложили дорогу, вдоль которой были построены капониры для самолетов. Как бы по мановению волшебной палочки всюду выросли сборно-разборные бараки, которые жались друг к другу, как большие серые слоны под холодными ветрами Восточной Англии. Появились здесь и ангары. Похожие на кафедральные соборы, они поднялись вверх выше церковной колокольни и заняли территорию больше, чем кладбище.
Она услышала меня, подняла голову и поискала меня взглядом.
А заметив меня, произнесла:
Прошло очень немного времени, и жителям Литл-Уорли уже казалось, что суматоха и суета от пребывания здесь тысячи восьмидесяти трех авиаторов существовали вокруг них испокон веков. На аэродроме появились и женщины, что немало встревожило жителей деревни. С накрашенными губами и завитыми волосами, эти женщины работали не меньше мужчин, а иногда их накрашенные губы произносили не менее сочные ругательства. Эти женщины являли собой внушающий опасения пример деревенским девушкам. Некоторые местные жители называли аэродром сатанинским гнездом нечестивых и в темное время старались обходить его как можно дальше и как можно скорее.
— Ах, это вы, сударь! Что же вы здесь делаете?
Вокруг всего аэродрома на круглых бетонированных площадках стояли тяжелые бомбардировщики эскадрильи. Опоясывавший аэродром забор высотой не меньше шести футов имел скорее символическое значение, ибо люди, движимые элементарной человеческой логикой, проделали в заборе большие дыры как раз в тех местах, где забор оказывался на кратчайшем пути от стоянок самолетов к деревенской таверне.
— Пусть вас, бедняжка, не беспокоит то, чем я занимаюсь, — гордо ответил я, — если бы я и сказал вам это, вы бы все равно не поняли… Я заклинаю таинственные силы ночи и ада. Подойдите ко мне!
Сквозь одну из таких брешей в заборе проскочил небольшой грузовик, доставивший на аэродром авиаторов после кратковременного отдыха во время уик-энда в доме Кознов. Грузовик резко затормозил. Дигби и Бэттереби ударились головой о металлические стойки.
Она посмотрела на меня с удивлением: я с ней говорил в приказном тоне, чего она еще ни разу от меня не слышала.
– Держись! – крикнул сидевший в кабине капитан Суит.
Служанка направилась ко мне и, чтобы побыстрее исполнить мое приказание, срезала путь, пойдя наискось.
– Запоздалое предупреждение, – проворчал Дигби. Грузовик ос тановился у административно-служебного здания второго авиаотряда. Когда с шумом открыли задний откидной борт, Суит подхватил миссис Ламберт за талию и снял ее на землю с таким изяществом в движениях, что этому мог бы позавидовать любой артист балета. Не снимая рук с талии миссис Ламберт, Суит деликатно поцеловал ее в щеку.
— Нет, — остановил я ее, протянув руку, — нет, не так… Идите по средней дорожке, идите степенно, неспешно; представьте, что вы скорее скользите, чем шагаете; пройдите передо мной, подавая мне знак рукой, а затем сядьте на каменной скамье в тени эбенового дерева…
– Droit du seigneur (по праву господина – франц.), Ламберт! – крикнул он. – Водитель подвезет вас к оперативному отделу, миссис Ламберт. Кажется, там уже к чему-то готовятся.
— О! — рассмеялась служанка. — Вы, сударь, наверняка насмехаетесь надо мною!
— Мэри, делайте то, что я вам говорю! — повелительным тоном приказал я.
У каждого бомбардировщика «ланкастер» суетились люди. Вокруг огромных четырехмоторных самолетов хлопотали авиационные механики, мотористы, электрики, техники по приборам, радиотехники и другие специалисты из наземных обслуживающих экипажей. В северном углу аэродрома виднелся ряд невысоких -холмиков, похожих на древнейшие захоронения. В каждый из них вел бетонированный вход. Их окружали земляные валы, защищающие от действия взрывной волны. Это был склад авиационных бомб. Здесь выстроились в очередь автомашины с прицепами для подвоза и подвески бомб. Оружейные мастера, низко наклоняясь к взрывателям и стабилизаторам, осторожно подталкивали бомбы к их местам в прицепах. Тут были и фугасные бомбы, и бомбы большой мощности, и ориентирно-сигнальные бомбы, и контейнеры, вмещающие по девяносто блестящих четырехфунтовых зажигательных бомб. Никто не выводил на них краской «Привет Гитлеру»; такими вещами занимались лишь фоторепортеры газет и журналов. Оружейные мастера ничего забавного в бомбах не находили, и им было не до шуток.
— Но, сударь, я никогда не осмелюсь.
— Почему же?
Маленькое административно-служебное здание второго авиаотряда сотрясалось всякий раз, когда один за другим на максимальных оборотах опробовались двигатели самолетов. Внутри здания было мрачно. Здесь стояли два небольших железных шкафа для хранения документов, два стола и два стула. В углу была прикреплена небольшая раковина с обитыми по краям железнодорожными кружками и коричневым металлическим чайником, который, чтобы налить из него воды, приходилось почти опрокидывать. Классная доска на стене была разграфлена для нанесения на нее сведений о техническом состоянии «Ланкастеров» второго отряда.
— Да потому что тень этого эбенового дерева проклята, потому что на этой-то каменной скамье и сидела дама в сером…
Выше доски по распоряжению Суита древнесаксонскими буквами была старательно выведена надпись: «Второй отряд бомбит лучше всех». Под этой надписью виднелось грязное пятно – след от другой, не очень тщательно соскобленной, надписи, выражавшей иное мнение по этому вопросу.
В ответ я сделал презрительный жест и спросил:
– Доброе утро, – сказал Суит. – Мы участвуем?
— Так вы что, боитесь?
– Так точно, сэр: летят все, кто может, – ответил находившийся в здании сержант.
— Да, конечно, я боюсь.
Суит взял со стола банку с пенсами и встряхнул ее. На приклеенном к ней ярлыке было написано от руки: «Детям поселка на рождественский праздник». В этом году Суит максимально использовал свое обаяние для сбора денег на подарки детям. Улыбаясь, он требовал пожертвований от всех, не взирая ни на чины, ни на должности. Он настоял также на том, чтобы от всякой проведенной лотереи, игры в кости или всякого пари, заключаемого между ребятами второго отряда, производилось отчисление десятипроцентного «налога» в фонд рождественского праздника для детей.
— Боитесь!.. А я разве не здесь? А я разве не мужчина, готовый защитить вас одновременно при помощи средств мирских и духовных, ибо я не только мужчина, но еще и священник?!
— Ну, уж если вы скажете мне, что бояться нечего…
Суит открыл дверь с табличкой «Командир второго отряда». В кабинете было очень жарко. У окна истерично жужжала оса. Суит ударил ее свернутым в трубку журналом «Пикчер пост» и открыл окно. Подцепив убитую осу журналом, он выбросил ее в окно. Глубоко вдохнув запах свежескошенной травы, Суит посмотрел на «ланкастеры», которыми командовал: на фоне неба у линии горизонта они казались причудливым бордюром.
— Я говорю вам это…
Самолет, на котором летал сам Суит, имел бортовой знак \"S\" по позывному «Sugar», однако командир отряда убедил почти всех, что бортовой знак – это первая буква его фамилии.
— В таком случае я готова сделать то, что вы велите.
Это был самый новый самолет во втором отряде, и на его носу была нарисована только одна бомба.
— Прекрасно… Идите же по средней дорожке. Она пошла.
— Ступайте мягче… Слишком уж очевидно, что вы человеческое существо… Не шагайте, а как бы скользите!
А вот и самолет Ламберта с бортовым знаком \"О\" и позывным «Orange». Это была старая машина с несколькими рядами нарисованных желтых бомб – шестьдесят две бомбы. Внешне он выглядел так же, как и другие бомбардировщики: был выкрашен главным образом матовой черной краской, и лишь сверху на фюзеляже и крыльях были нанесены пятна защитного и коричневого цвета. Эта машина уже не раз побывала в капитальном ремонте. У нее была новая хвостовая часть, новые закрылки на левом крыле и, кроме того, на носу и левом крыле, в тех местах, где их пробили зенитные снаряды, красовалось несколько свежеприклепанных заплаток. Створки бомболюков – эти наиболее уязвимые места – на самолете Ламберта заменялись уже восемь раз.